Однажды ранней осенью Кристин вышла в три часа пополудни из своей хижины на сетере. Пастух сказал ей, будто на лесной вырубке, что лежит внизу по склону, если идти вдоль реки, тьма-тьмущая цветущего медвежьего уха.
Кристин без труда отыскала вырубку; на крутом склоне жарко припекало солнце – самое время собирать цветы. Они густым ковром разрослись на порубках и между кучами камней – высокие светло-желтые стебли, унизанные мелкими раскрытыми звездочками. Кристин усадила Мюнана собирать малину за кучей хвороста, из-за которой он не мог выбраться без ее помощи, и приказала собаке стеречь его. Сама она вынула нож и стала срезать стебли, все время оглядываясь на малыша… А Лавранс шел рядом с матерью и тоже срезал цветы.
Здесь, на сетере, она все время трепетала за своих двух меньших детей. Правда, теперь она уже не так боялась нечистой силы. Соседи с других сетеров уже давно разъехались по усадьбам, но она хотела пробыть в горах до самого осеннего праздника девы Марии. Ночами теперь бывало непроглядно черно и очень страшно, когда завывал ветер, страшно, когда приходилось выходить в потемках из дому. Но зато здесь стояла чудесная погода, а в долине в этот год была засуха, и сено накосили плохое. Мужчинам, как видно, придется провести в горах всю позднюю осень и зиму. Впрочем, ее отец говорил, что никогда не замечал, чтобы на их сетере в зимнее время селился кто-нибудь чужой…
Кристин остановилась у одинокой ели посреди склона, придерживая рукой тяжелую охапку цветочных стеблей. Отсюда открывался вид на север, вдали виднелись склоны Довре. По крестьянским дворам стоял в скирдах хлеб…
Там тоже желтели спаленные солнцем луга. Но ей казалось теперь, что здесь, в долине, вообще никогда не бывает по-настоящему зелено – так зелено, как в Трондхейме…
Да, она тосковала теперь по дому, который у них был там. По усадьбе, которая гордо раскинулась на широкой груди горы, а далеко вокруг простирались луга и пашни, сбегая по склонам гор к чернолесью, которое спускалось к самому озеру на дне долины. По широким далям, открывавшимся взору над низкими лесистыми кряжами, которые волнами набегали друг на друга и тянулись к югу до самых хребтов Довре. По лугам, зарастающим летом такой буйной травой и рдеющим красными цветами под красным закатным небом, по зеленой сочной осенней отаве…
Да, теперь случалось и так, что ее одолевала тоска даже по фьорду… Тоска по песчаным отмелям в Биргси, по лодкам и парусникам у причалов, по береговым складам, по запаху смолы, рыбацких сетей и моря – по всему тому, что было так немило ее сердцу, когда она впервые приехала на север…
А Эрленд! Как ему не тосковать по этим запахам, по морю, по соленому ветру?..
Теперь ей не хватало всего того, что когда-то выводило ее из терпения: большого, шумного хозяйства, челяди, бряцания оружия и звяканья конской сбруи во дворе, где вечно сновали люди Эрленда, вереницы гостей, которые то и дело сменялись в усадьбе, привозя важные известия о том, что делается в стране, и мелкие сплетни о житье-бытье в городе и в округе. Кристин казалось, что ее жизнь опустела с тех пор, как умолкла вся эта суета…
А торговый город с его церквами и монастырями и званые пиры, которые задавали в своих домах знатные люди… Как бы ей хотелось вновь пройти по тем улицам в сопровождении личного слуги и служанки, заходя в купеческие лавки, выбирая товары, приценяясь и торгуясь, или подняться на борт какой-нибудь купеческой шхуны и накупить там всякой всячины: английского полотна на повязки, узорчатых покрывал, деревянных лошадок с всадниками, которые бросают копье, стоит лишь дернуть за веревочку. Она вспоминала луга, которые тянутся за чертой города в Нидарейде, как она гуляла по ним со своими детьми, глядя на ученых собак и медведей, которых показывали скоморохи, и покупая малышам медовые коврижки и орехи…
А иногда ей вдруг так неудержимо хотелось нарядиться. Надеть шелковую рубашку и тонкую полотняную повязку. И светло-голубой бархатный кафтан без рукавов, который Эрленд купил ей в последнюю зиму перед их бедой. Глубокий вырез на груди был оторочен горностаем, так же как и проймы, прорезанные до самых бедер, так что в них виден был пояс, перехватывающий талию…
И потом еще иногда она мечтала… Да нет же! Что это с ней?.. Другая бы радовалась на ее месте, что больше не рожает детей… Когда прошлой осенью, после убоя скота здесь, в долине, она захворала… Хорошо, что все кончилось так, как оно кончилось. И все же она поплакала немного в первые ночи после несчастья…
Ей казалось, что уже целую вечность она не держала младенца у своей груди. Мюнану минуло только четыре года, но ведь ей пришлось отдать его чужим людям, когда ему было всего несколько месяцев. А когда она вновь увидела его, он уже научился ходить и говорить и не узнал своей матери…
Ах, Эрленд, Эрленд! Она ведь знает, чувствует в глубине души, что он только прикидывается таким – таким равнодушным ко всему на свете. Он, которого снедало вечное беспокойство, теперь с виду обрел невозмутимый покой. Точно бурный поток, на пути которого вдруг вырос крутой утес и который, смирившись, покорно заструился в обход к тихой заводи среди топи. Эрленд слонялся по Йорюндгорду, ничего не делая, и зазывал то одного, то другого сына делить с ним это безделье. Или брал сыновей с собой на охоту. А иногда он отправлялся на озера и там смолил и приводил в порядок лодку и рыбачьи снасти. Или вдруг принимался объезжать молодых жеребцов. Но с этим у него дело не ладилось, потому что он был слишком нетерпелив…
Он держался особняком и вел себя так, точно не замечал, что никто из соседей не ищет его дружбы. Сыновья подражали отцу. А в округе их не любили, этих чужаков, которых несчастье забросило в долину и которые, живя здесь, остались прежними гордецами, ни с кем не сближались и ни во что не ставили местные свычаи и обычаи. Но пуще всех невзлюбили в поселке Ульва, сына Халдора: он открыто выказывал свое презрение к жителям долины, называл их дурачьем и деревенщиной. Тех, кто вырос вдали от морского берега, Ульв вообще не считал за людей…
Да и она сама – Кристин знала, что у нее самой немного теперь осталось друзей в родном краю…
Кристин выпрямилась во весь рост в своем домотканом зеленовато-буром кафтане и заслонила рукой глаза от золотого потока закатного солнца…
На севере виднелась полоска долины с серебристо-зеленой лентой реки, а дальше одна за другой теснились горные кручи с мутно-желтыми от камней и лишайника склонами, и где-то вдали, среди расселин и провалов, их снеговые вершины сливались с облаками. Прямо перед ней гора Рост выдвинула одно колено вперед, тесня долину. Логену приходилось здесь круто изгибать свое русло; до нее доносился снизу глухой ропот реки, пробивавшей себе путь в глубоком ущелье, где она прыгала с уступа на уступ, пенясь и кипя. А над замшелым склоном утеса синели вдали две широкие горы, которые отец Кристин сравнивал с женскими грудями.
Нет, нехорошо, непривольно здесь Эрленду, здесь он не может дышать…
На этом самом горном склоне, только чуть дальше к югу, ближе к родным местам, она встретила однажды в детстве горную деву.
Красивый, застенчивый и ласковый ребенок с густыми шелковистыми волосами и круглыми, нежными и румяными щечками… Женщина закрыла глаза, подставляя загорелое лицо потоку солнечного света. Будь она теперь молодой матерью с сосками, набухшими от молока, и с сердцем, только что освободившимся от бремени, обновленным и щедрым, как свежераспаханная земля, – тогда все может статься… Но такой, как она, не грозит никакая опасность. Троллям не придет в голову заманивать ее к себе. Горному королю вряд ли вздумается надеть золотой убор невесты на такую худую, изможденную женщину. И Хульдра не захочет приложить своего младенца к ее иссякшей груди. Она казалась себе такой же высохшей и жесткой, как старый корень ели под ее ногами, цепко обвившийся вокруг камней. Она с силой топнула по нему башмаком.
Два малыша, которые уже давно возились подле матери, тотчас повторили ее движение, изо всех сил затопали ногами по корню, а потом с любопытством спросили:
– Почему вы так сделали, матушка? Опустившись на землю, Кристин положила на колени цветы и стала ощипывать и стряхивать в корзину распустившиеся чашечки медвежьего уха.
– Потому что ботинок жмет мне в пальцах, – наконец ответила она тогда, когда дети уже давно занялись другим делом. Но они нисколько не удивились – они привыкли, что мать часто не слышит, когда к ней обращаются, или вдруг, очнувшись, отвечает тогда, когда они совсем забыли, о чем спрашивали.
Лавранс помогал матери обрывать головки. Мюнан не хотел отстать от брата, но только портил хрупкие венчики. И мать безмолвно, не гневаясь, по-прежнему погруженная в свои мысли, отобрала у него цветы. Соскучившись, мальчики затеяли игру, а потом подрались, стегая друг друга ощипанными стебельками, которые мать отбрасывала в сторону.
Они барахтались у материнских колен. Кристин любовалась двумя круглыми русыми головками. Пока еще между ними было большое сходство, у обоих почти один и тот же оттенок темно-русых волос, но по каким-то едва заметным, почти неуловимым приметам мать уже знала, что они вырастят совсем разными. Мюнан будет похож на отца": у него такие же синие глубокие глаза и густые шелковистые волосы, которые мягкими волнами и завитками лежат на головке; с годами они станут черны как смоль. Детское личико с пухлыми щечками, которые она так любит сжимать в ладонях, ощущая их нежную округлость, вытянется и удлинится, когда он станет чуточку старше. У него будет отцовский высокий и узкий лоб с впалыми висками, прямой, резко очерченный треугольник носа с тонкой переносицей и красивыми трепещущими ноздрями, который уже определился на лице Ноккве и явственно наметился у близнецов.
У Лавранса в младенчестве были светлые, как лен, шелковистые кудрявые волосы. Теперь они стали цвета лесного ореха, но на солнце отливают золотом. Они все еще блестящие и мягкие, но уже не такие шелковистые, как прежде, к тому же они стали гуще. И, перебирая их пальцами, она чувствовала, какой плотной шапкой они лежат на его голове. Лавранс походил на нее самое. У него были серые глаза, круглое лицо с широким лбом и круглый, мягко очерченный подбородок. Она знала, что, и достигнув возмужалости, он останется белолиц и румян точно кровь с молоком.
У Гэуте тоже был румянец во всю щеку. Этот мальчик удивительно походил на ее отца: те же мягкие очертания слегка удлиненного лица, темно-серые глаза и копна блестящих белокурых волос.
Только в Бьёргюльфе она не могла уловить сходства ни с кем из своей родни. Он был самый рослый из ее сыновей, широкоплечий, плотный и мускулистый. Черные как вороново крыло волосы круто вились над низким, широким и белым лбом. Глаза были темно-синие, но совсем без блеска, и мальчик сильно щурился, всматриваясь вдаль. Она не заметила, когда это у него началось, потому что всегда выходило так, что этому сыну она уделяла меньше всего заботы. Не успел он появиться на свет, как его отняли от материнской груди и отдали кормилице, а одиннадцать месяцев спустя у Кристин уже родился Гэуте, который первые четыре года своей жизни все время хворал. Она еще не оправилась после рождения близнецов и ходила едва живая, с болями в пояснице, как ей снова пришлось возиться с больным Гэуте, таскать большого мальчика на руках, и она не успевала даже взглянуть на новорожденных, разве когда Фрида приносила ей Ивара, который, проголодавшись, поднимал крик; тогда она давала ему грудь, – но тут снова начинал кричать Гэуте. «Я не могла, пресвятая дева Мария, ты ведь знаешь, я была не в силах заботливей нянчить Бьёргюльфа… Да и ему самому было больше по нраву, когда его оставляли в покое, он любил все делать по-своему, рос своенравным и несловоохотливым, и, казалось, ему досаждало, когда мать пыталась приласкать его». Она думала, что Бьергюльф самый выносливый из ее сыновей: он напоминал ей маленького черного упрямого бычка…
Но постепенно она поняла, что унего неладно с глазами. Когда Бьергюльф и Ноккве жили в монастыре в Тэутре, монахи пытались его лечить, но это, как видно, не помогло…
Он становился все более замкнутым. Все попытки сблизиться с ним терпели неудачу. Она заметила, что это не удается и отцу. Бьёргюльф, единственный из ее сыновей, не расцветал, точно луг под лучами солнца, когда Эрленду приходило в голову заняться им. Только с Ноккве Бьергюльф держал себя по-иному, но когда мать пыталась говорить со старшим сыном о его брате, он всякий раз уклонялся от разговора. Быть может, и Эрленду в этом повезло не больше, чем ей… Хотя Ноккве так беззаветно любит отца…
Что говорить! Взглянув на детей Эрленда, сразу можно было сказать, кто их отец… Когда она в последний раз ездила в Нидарос. она видела этого младенца из Ленсвика. Во дворе собора Спасителя она столкнулась с господином Бордом, За ним шествовала целая процессия мужчин, женщин и челядинцев. Одна из служанок несла на руках младенца. Когда она поравнялась с Кристин, Борд, сын Осюльва, учтиво и невозмутимо приветствовал ее. Жены с ним не было…
Только на одно мгновение мелькнуло перед Кристин личико ребенка. Но и этого было довольно. Оно как две капли воды походило на те крошечные лица, которые она прижимала к своей груди…
Ее сопровождал тогда Арне, сын Яввалда, и он, конечно, не удержался и дал волю языку – уж таков был у него нрав. Наследники господина Борда, мол, просто из себя выходили, когда зимой появился на свет этот ребенок. Но господин Борд дал ему при крещении имя Осюльв. Он вел себя так, точно ни на миг не сомневался: между Эр-лендом, сыном Никулауса, и фру Сюннивой никогда не было ничего, кроме обычной дружественной приязни, которая всем была ведома. Но Эрленд – человек болтливый и несдержанный, ничего мудреного, что он проговорился женщине о своих планах. И она лишь исполнила свой долг, предупредив служилых людей короля, как только у нее зародилось подозрение. Будь они слишком близкими друзьями, Сюнниве, уж конечно, было бы известно, что ее собственный брат тоже замешан в этом заговоре. Когда Хафтур Грэут в тюрьме лишил себя жизни и вечного блаженства, она чуть с ума не сошла от горя и готова была взвести на себя какой угодно поклеп. Никто не станет придавать значение подобному оговору. С этими словами господин Борд обвел взглядом всех присутствующих и положил руку на рукоять своего меча, рассказывал Арне…
Арне пересказал эту историю и Эрленду. Кристин возилась как-то на чердаке стабюра, а мужчины стояли под галереей и не подозревали, что она слышит их разговор. Арне говорил, что рыцарь из Ленсвика души не чает в мальчике, которого жена родила ему прошлой зимой, – Борд ни минуты не сомневался в своем отцовстве.
– Ну что ж, ему лучше знать, – ответил Эрленд. И по его голосу она сразу представила, как он, опустив глаза, улыбается одним уголком рта.
– Господин Борд терпеть не может своих родичей, которые стали бы его наследниками, умри он бездетным, – продолжал Арне. – Но люди говорят, что это все-таки несправедливо…
– Ему самому лучше знать, – повторил Эрленд прежним тоном.
– Что верно, то верно, Эрленд, а все-таки этот малыш один унаследует больше, чем семь сыновей, которых ты прижил с женой…
– О моихсеми сыновьях я сам позабочусь, Арне.
Тогда она спустилась вниз. Она не могла стерпеть, чтобы этот разговор продолжался. Увидев Кристин, Эрленд слегка смутился. Он подошел к ней, стиснул ее руку и встал позади жены, касаясь грудью ее плеча. Она поняла, что, стоя так и глядя на нее сверху вниз, он как бы подтверждает свое последнее заверение, как бы хочет ее поддержать…
…Кристин почувствовала, что Мюнан смотрит на нее: глаза у него были испуганные. Видно, она улыбнулась про себя – не слишком доброй улыбкой. Но когда мать перевела взгляд на малыша, он тотчас улыбнулся ей, робко и неуверенно.
Тогда она страстно прижала его к груди. Ведь он еще совсем крохотный, ее младший сыночек, и она еще может целовать и ласкать его! Она подмигнула ему одним глазом, и он силился подмигнуть ей в ответ, но у него зажмуривались сразу оба глаза. Мать весело рассмеялась, тогда и Мюнан залился звонким, как колокольчик, смехом, а Кристин стискивала и душила его в своих объятиях…
Лавранс сидел поодаль, прижимая к себе собаку. Они оба прислушивались к звукам, доносившимся снизу, из леса.
– Это отец! – И собака, а за ней мальчуган вприпрыжку помчались вниз по крутому склону.
Кристин помедлила немного. Потом встала и приблизилась к самому краю обрыва. Внизу, на
На тропинке, показались Эрленд, Ноккве, Ивар и Скюле. Они весело и задорно поздоровались с ней. Кристин ответила на приветствие. Спросила, не за лошадьми ли они пришли. «Нет», – сказал Эрленд. За лошадьми Ульв вечером пришлет Свейнбьёрна. А они с Ноккве собрались идти на оленя, и близнецы решили проводить их, чтобы навестить мать.
Она не ответила. Она поняла еще прежде, чем спросила. Ноккве вел на поводке собаку. Оба они с отцом были одеты в куртки из грубого серого сукна с вотканными черными прядями шерсти – почти неотличимые от каменистых склонов. Все четверо были вооружены луками.
Кристин спросила, что нового в усадьбе, и, пока они поднимались в гору, Эрленд рассказывал ей обо всем. Жатва уже в самом разгаре. Ульв доволен урожаем, хотя на дальних пашнях солнце пожгло озимые хлеба и до времени созревшее зерно осыпается с колосьев. А овес уже скоро поспеет. Ульв твердит, что надо торопиться, чтобы все вовремя убрать… Кристин молча кивнула головой, но не сказала ни слова.
Кристин сама доила в хлеву. Она любила эти часы, любила сидеть в полумраке у крутого бока коровы, вдыхая теплый запах парного молока. «Ширк-шурк», – доносилось откуда-то из темноты, где доили пастух и скотница. Здесь все навевало удивительный покой: резкий, жаркий запах хлева, поскрипывание ивовых дверных петель, стук рога, ударившегося о дерево, чмоканье копыт, увязнувших в навозной жиже на земляном полу стойла, взмахи коровьего хвоста, отгоняющего мух… Только трясогузки, которые летом свили себе гнезда в хлеву, теперь уже улетели…
В этот вечер коровы вели себя беспокойно. Серая попала ногой в подойник. Кристин, сердито прикрикнув, ударила ее. Другая корова пугливо шарахнулась, едва только хозяйка прикоснулась к ней, – у нее были трещины на сосках. Кристин сняла с пальца обручальное кольцо и первую струю молока пропустила через него.
С тропинки над косогором доносились голоса Ивара и Скюле. Они с гиканьем бросали камни в чужого бычка, который каждый вечер увязывался за их стадом. Близнецы сами напросились помочь Финну доить коз в загоне, но, как видно, работа им быстро прискучила…
Когда, кончив доить, мать вышла из хлева, близнецы уже нашли себе другое занятие: они мучили хорошенького белого теленка, которого она подарила Лаврансу, а Лавранс поодаль хныкал, глядя на них. Мать опустила ведра на землю и, схватив за плечи обоих сорванцов, оттолкнула их, приказав оставить в покое теленка, коли этого требует его хозяин…
Эрленд и Ноккве сидели на завалинке у порога дома. Между ними лежал круг свежего сыра, они отщипывали от него по кусочку, ели сами и угощали Мюнана, который стоял у колен Ноккве. Старший брат надевал на голову малыша волосяное сито и уверял, что это вовсе не сито, а волшебная шапка, и все трое смеялись. Но, завидев мать, Ноккве тотчас протянул сито ей и, встав, взял ведра у нее из рук.
Кристин долго мешкала в клети, куда снесла молоко. Верхняя створка двери, ведущей во внутреннее помещение, была приоткрыта; в очаге полыхало яркое пламя. Эрленд, его сыновья, служанка и трое пастухов ужинали, расположившись у самого огня.
Когда она вошла в горницу, все уже отужинали. Двух младших уложили на боковые скамьи, и они, как видно, давно заснули. Эрленд съежился в постели. Она споткнулась о его куртку и сапоги, подняла их, отложила в сторону и вышла.
В небе еще не сгустилась тьма, и на западе над гребнями гор тянулась красная полоска; в прозрачном воздухе изредка проплывали темные облачка. Все обещало на завтра ясную погоду: и удивительная тишина и морозец, который стал крепчать с наступлением ночи. Ветра не было, но с северо-запада тянуло ледяным холодом от мерного дыхания голых скал. На юго-востоке над холмами вынырнула луна, почти полная, большая и розоватая из-за легкой дымки, всегда стоявшей над тамошними болотами.
Где-то вдалеке раздалось мычание чужого бычка. Но кругом было так тихо, что сердце сжималось тоской, и только шумела река у подножия их сетера, журчал ручей, сбегавший по лугу, да глухо шелестел лес: пошепчется хвоя, затихнет и снова зашепчет…
Она стала прибирать деревянные ведра и корыта, стоявшие у стены хижины. Из дома вышли Ноккве и близнецы.
– Куда вы? – спросила мать.
Они объяснили, что хотят устроиться на сеновале, – в клети хоть топор вешай от запаха свежего сыра и масла, да к тому же там ночуют пастухи.
Однако Ноккве не сразу поднялся на сеновал. Мать видела, как он светлой тенью мелькнул внизу, на покосе у опушки, за которой темнела зеленая чаща леса. А спустя несколько мгновений на пороге показалась служанка. Она испуганно отпрянула, увидев у стены хозяйку.
– Ты еще не ложишься, Астрид? Час уже поздний…
Девушка пробормотала, что ей понадобилось выйти на двор. Кристин дождалась, пока служанка вернулась в дом. Ноккве шел шестнадцатый год. С недавнего времени мать стала приглядывать за служанками, которые охотно заигрывали с живым и красивым юношей.
Кристин сошла по тропинке к реке и опустилась на колени у самой воды. Прямо перед нею чернел широкий черный омут, и лишь редкие круги отмечали кое-где течение реки; но чуть подальше вода вскипала в темноте белой пеной и бурлила, подергиваясь холодной рябью. Теперь луна поднялась так высоко, что свет ее прорвался сквозь мглу; то там, то здесь вдруг вспыхивал росистый лист. А вот искорка блеснула и в водовороте реки…
Эрленд окликнул ее по имени – она не слышала, как он спустился со склона и приблизился к ней. Кристин сунула руку в ледяную воду и выудила деревянные ведра, которые весь день пролежали в потоке, с грузом на дне, чтобы течение хорошенько отчистило их, – а потом поднялась и пошла вслед за мужем, с ведрами в обеих руках. Всю дорогу они молчали.
Вернувшись в дом, Эрленд тотчас разделся и залез в постель.
– А ты еще не ложишься, Кристин?
– Я сперва поем. – Она подвинула скамеечку к очагу, опустилась на нее с ломтем хлеба и куском сыра в руках и стала медленно жевать, неотрывно глядя на тлеющие угли, которые мало-помалу гасли в каменном углублении пола.
– Ты спишь, Эрленд? – прошептала она, вставая и стряхивая крошки с подола.
– Нет!
Кристин вышла в сенцы и напилась сыворотки из ковша, который висел на крюке над лоханью. Потом вернулась к очагу, выбрала большой плоский камень, положила его сверху на уголья и рассыпала по нему цветы медвежьего уха для просушки.
Больше она не могла придумать себе никакого дела. Она разделась в темноте и легла в постель рядом с Эрлендом. Когда он обнял ее, по всему ее телу ледяною волной разлилась усталость. Голова стала пустой и тяжелой, точно все в ней сгустилось в один сплошной комок боли в затылке. Но когда муж зашептал ей что-то на ухо, она покорно обвила руками его шею.
Кристин проснулась ночью, не зная, далеко ли до рассвета. Но сквозь затянутую пузырем дымовую отдушину она видела, что луна все еще не стоит высоко в небе.
Кровать была короткая и узкая, поэтому они лежали, тесно прижавшись друг к другу. Эрленд спал: Он дышал тихо и ровно, его грудь чуть заметно поднималась и опускалась во сне. В былое время, просыпаясь по ночам, она всегда пугалась, что не слышит его дыхания, и плотнее прижималась к его горячему сильному телу, и ее наполняла сладкая истома, когда она чувствовала, как он дышит во сне у ее груди.
Теперь она соскользнула с кровати, тихонько оделась и на цыпочках вышла за дверь.
Над миром плыла луна. В ее свете мерцала вода в болотах и ручейках, которые бежали днем по склонам гор, подернутым теперь корочкой льда. Луна заливала своим светом чернолесье и хвойный лес. На лугах поблескивал иней. Холод пробирал до костей – она постояла немного, скрестив руки под грудью.
А потом пошла вверх по ручью. Он журчал и звенел, разбивал хрупкие иголочки льда…
На плоской вершине холма лежал огромный, ушедший в землю камень. Никто без нужды не приближался к этому месту, а выезжая на сетер или уезжая домой, все осеняли себя крестным знамением и лили под камень сметану. Правда, Кристин ни разу не слыхала, чтобы кто-нибудь повстречался здесь с нечистой силой, но таков был старинный обычай на этом сетере…
Она сама не знала, что заставило ее встать и уйти из дому посреди ночи. Она остановилась у каменной глыбы, опершись на нее ногой. От страха ей свело живот, внутри все оборвалось и похолодело, но она не хотела осеняться крестом и, вскарабкавшись на камень, уселась на его выступе.
Отсюда открывались широкие-широкие дали. Мрачные громады скал, озаренные светом луны. Довре вздымал кверху могучую круглую вершину, блекло рисовавшуюся в блеклой дымке; снега белели на гребнях скалы Грохей. В синих расселинах Кабанов искрился свежевыпавший снег. В лунном свете горы казались гораздо страшнее, чем она воображала раньше. На бескрайнем, дышавшем холодом небе мерцали только одиночные звездочки. Она продрогла до мозга костей – холод и страх подкрадывались к ней со всех сторон. Но она продолжала упрямо сидеть на месте.
Она не хотела, возвратившись в холодную темную горницу, лечь в постель, согретую телом спящего мужа. Она знала, что все равно всю ночь не сомкнет глаз…
Она знала: ее супруг вовеки не услышит из ее уст ни одного слова укора за свое поведение. Это так же точно, как то, что она дочь своего отца. Она помнит, какой обет дала в те дни, когда молила всевышнего и всех святых заступников о спасении жизни Эрленда…
Вот она и бродит как неприкаянная в этой колдовской ночи, чтоб отвести душу в тот миг, когда чувствует, что готова нарушить клятву…
Сидя на камне, она предавалась знакомым горестным мыслям, Призывала на помощь другие знакомые мысли – шаткие оправдания Эрленду…
Он ведь не требовал этого от нее. Не возложил на нее ни крупицы того бремени, какое она добровольно взвалила на свои плечи. Он только прижил с ней семерых сыновей, «О моих семи сыновьях я сам позабочусь, Арне…» Одному богу ведомо, о чем он думал, произнося эти слова. Вернее всего – ни о чем не думал, просто так сказал…
Эрленд не просил ее вернуть былой достаток и блеск его усадьбе в Хюсабю. Он не просил ее не щадя жизни своей бороться за его спасение. С горделивым спокойствием вельможи взирал он на то, как разоряют его имение, как угрожают его жизни, как отнимают все, чем он владел. Ни кола ни двора не осталось у него, но он встретил свое несчастье горделиво и невозмутимо, и по-прежнему горделиво разгуливал он теперь по усадьбе ее отца, точно заезжий гость…
Но ведь все то, что принадлежит ей, принадлежит по праву и ее сыновьям. Им по праву принадлежат пот ее и кровь, все силы души ее и тела. Но, стало быть, и усадьба и она сама имеют право на ее сыновей.
Конечно, у нее не было нужды самой ехать на сетер, точно какой-нибудь скотнице. Но дома, в усадьбе, что-то неотступно точило и снедало ее, так что минутами ей казалось, будто она вот-вот задохнется. К тому же она желала доказать самой себе, что ей под силу любая работа, какую выполняют простые крестьянки. В трудах и заботах прошел каждый день и каждый час ее жизни с той поры, как она молодою женой вошла в дом Эрленда, сына Никулауса, и увидела, что тут должно положить все силы, чтобы спасти наследство для ребенка, которого она носит под сердцем; коли этого не может сделать его отец, стало быть должна сделать она сама. Вот почему она хотела теперь убедиться, что, если понадобится, она в силах своими руками выполнить любую работу, которую поручала в былые дни своим служанкам и батрачкам. Тот день, когда, кончив сбивать масло, она почувствовала, что у нее впервые уже не ломит поясницу, был радостным днем в ее жизни. И радостно было ей в то утро, когда она сама ходила выпускать скот из загона; коровы за лето стали гладкими, тучными, и когда на заходе солнца она скликала стадо, возвращавшееся с пастбища, ей показалось вдруг, что бремя на ее душе стало чуть-чуть легче. Она утешалась, глядя, как трудом ее собственных рук наполняются закрома, и ей казалось тогда, что она расчищает новину, на которой суждено возродиться благоденствию ее сыновей.
Йорюндгорд был богатой усадьбой, однако не столь богатой, как она полагала: раньше. А Ульв был чужаком в долине. Он то и дело попадал впросак, и тотчас терял терпение. По местным представлениям, обитатели Йорюндгорда никогда не знали недостатка в сене: им принадлежали заливные луга вдоль реки и на островах. Но сено это было намного хуже того, к какому Ульв привык в Трондхеймской области. Он не мог примириться с тем, что в него надо добавлять такую пропасть мху, листьев, вереску и ботвы, как это делали жители долины…
Ее отец как свои пять пальцев знал каждый клочок их усадьбы, он обладал мудрым опытом землепашца, которому ведомы все причуды солнца и ветра в родном краю, который знает, как примет каждый участок земли засуху и половодье, помнит родословную каждого животного: ведь он сам спаривал, кормил, выхаживал и продавал скот поколение за поколением. Вот этот-то опыт и нужен был здесь теперь. Она еще не знала так своей родной усадьбы. Но она хотела узнать – и хотела, чтобы узнали сыновья…
Однако Эрленд никогда не требовал этого от нее. Он взял ее в жены не для того, чтобы обречь ее на труд и заботы. Он взял ее в жены, чтобы она спала в его объятиях. А потом в урочный час на свет появлялось новое дитя и требовало места в ее объятиях, у ее груди, доли в ее тревогах…
Кристин простонала сквозь стиснутые зубы. Она сидела на камне, дрожа от холода и гнева.
«Рас!шп зегуа» – на норвежском языке эти слова означают: «Будь верен договору».
Это случилось тогда, когда Арне, сын Яввалда, и брат Лейф из монастыря на Нидархолме приехали в Хюсабю, чтобы перевезти в Нидарос имущество, принадлежащее ей и детям. Эрленд и в тот раз предоставил ей улаживать все дела, а сам уехал в монастырь на Нидархолм. Она остановилась в городской усадьбе, которая теперь перешла во владение монахов, – и Арне, сын Яввалда, поселившись на том же дворе, помогал ей советом и делом. Об этом просил его в письме Симон.
Арне отнесся к поручению Симона так, словно речь шла о спасении его собственного достояния. Приехав в город, он в первый же вечер вызвал в конюшню ее и фру Гюнну из Росволда, которая привезла в Нидарос обоих малышей. Семь лошадей по выбору – люди хотели поступить с Эрлендом, сыном Никулауса, по справедливости и не стали возражать, когда Арне объявил, будто каждый из старших пяти сыновей хозяина Хюсабю имел собственную верховую лошадь и еще две принадлежат хозяйке и ее личному слуге. Арне взялся представить свидетелей, которые слышали, как Эрленд подарил своему сыну Никулаусу испанского жеребца Сутена, – хотя все понимали, что Эрленд говорил это в шутку. Самому Арне эта длинноногая скотина была совсем не по сердцу, но он знал, что Эрленд души не чает в жеребце…
Арне очень горевал, что пришлось отдать парадные доспехи Эрленда: огромный шлем и меч с золотой насечкой; правда, они годились только для турнира, но стоили уйму денег. Зато Арне выторговал епанчу Эрленда из черного шелка с вышитым красным львом. А английские боевые доспехи он потребовал для Никулауса. Арне утверждал, что других таких великолепных доспехов не сыскать во всем норвежском королевстве – знаток оценит их с первого взгляда. Правда, они уже не раз побывали в деле – еще бы, ведь Эрленд пускал в ход оружие куда чаще, чем другие сыновья рыцарей в нынешние времена…
Арне любовно поглаживал каждый доспех: шлем, наплечники, наручи, поножи, стальные рукавицы из тончайших пластинок, нагрудные латы и кольчугу, легкую, удобную и удивительно прочную. А меч! У него была обыкновенная стальная рукоятка, и кожаная перевязь уже стерлась, но такой клинок воистину диковинка…
Кристин сидела, положив меч на колени. Она знала, что Эрленд обрадуется ему, как желанной возлюбленной: из всех своих мечей он пользовался только им одним. Меч достался ему в ранней юности после смерти Сигмюнда, сына Турольфа, с которым Эрленд спал в одной постели, когда впервые стал служить при дворе короля.
Только один-единственный раз Эрленд назвал при ней имя этого друга: – Кабы господь бог не поторопился отозвать Сигмюнда в иной мир, в моей судьбе многое вышло бы иначе… После его смерти я так тосковал при королевском дворе, что сам выпросил у государя позволения сопровождать на север Гиссюра Галле. Впрочем, не случись все это, нам с тобой никогда бы не видеть друг друга, любовь моя, – тогда я был бы уже давно женат к тому времени, как ты стала взрослой девушкой…»
От Мюнана, сына Борда. Кристин слышала, что в ту последнюю зиму, когда Сигмюнд, сын Турольфа, уже не поднимался с постели и с кровавой мокротой выплевывая по кусочкам свои больные легкие, Эрленд дни и ночи напролет, точно мать за больным ребенком, ухаживал за умирающим другом, изредка забываясь коротким сном здесь же, у постели больного. А когда Сигмюнда погребли в церкви святого Халварда, Эрленд каждый день приходил на его могилу, ложился ничком на надгробный камень и оплакивал умершего. Но при ней он назвал имя этого друга только один-единственный раз. В церкви Халварда Эрленд не раз назначал ей свидания в ту многогрешную зиму их жизни. Но он ни разу не обмолвился, что том погребен любимейший друг его юности. Она знала, что так же неутешно он оплакивал свою мать; он себя не помнил от горя, когда скончался Орм. Но он никогда не вспоминал вслух ни о своей матери, ни о сыне. Она знала, что он бывал в городе и навещал Маргрет, но он никогда не заговаривал о своей дочери.
…На клинке меча у самой рукоятки она заметила какие-то буквы и значки. Большей частью это были руны, которые не умели прочесть ни она, ни Арне. но монах взял меч в руки, долго вглядывался в него и потом произнес: «Pactum serva". На норвежском языке это означает: «Будь верен договору ".
/ Арне и брат Лейф много толковали о том, что большая часть имений на севере, которые Эрленд передал во владение жене в виде свадебного подарка, заложена и разорена. Они все придумывали, нет ли какого-нибудь средства их спасти. Но Кристин не хотела и слышать об этом – честь надлежит спасать прежде всего, она не желала никаких споров о том, законны или незаконны действия ее супруга. К тому же Арне причинял ей невыносимые муки своей болтовней, хотя намерения у него были самые добрые
Когда Арне с монахом, пожелав женщинам спокойной ночи, удалились в свои покои, Кристин бросилась на колени перед фру Гюнной, прижалась лбом к ее груди.
Выждав немного, старуха приподняла ее голову. Кристин поглядела на старую женщину, на ее тяжелое, отечное, точно вылепленное из желтого воска лицо с тремя глубокими морщинами на лбу, с проницательными, добрыми голубыми глазами, ввалившимся, беззубым ртом и кустиками длинных седых волос на подбородке. Это лицо склонялось над ней во многие трудные часы ее жизни – фру Гюнна присутствовала каждый раз при ее родах, один только Лавранс появился на свет без нее: тогда Кристин ездила домой проститься с отцом, лежавшим на смертном одре.
– Да, дитя мое, – проговорила фру Гюнна, положив руку на лоб Кристин, – мне случалось помогать тесе не раз, когда ты вот так падала на колени. Но в этой борьбе, моя Кристин, ты должна пасть ниц перед самой божьей матерью и молить ее помочь тебе выстоять до конца…
О господи, разве Кристин не делала этого? Она молилась и каждую субботу читала из псалтыря, блюла посты, которые наложил на нее архиепископ Эйлив, когда отпустил ее грех, раздавала милостыню и сама прислуживала каждому страннику, который просил приюта в их доме, не гнушаясь самыми грязными и убогими. Но теперь, выполняя все это, она уже не испытывала внутреннего просветления. Разумом она понимала, что просветление должно быть, но в сердце ее точно наглухо захлопнулись какие-то ставни. Как видно, это и была та самая духовная засуха, о которой говорил Гюннюльф. «Верующему христианину не подобает терять мужество, – поучал отец Эйлив. – Неуклонно твори молитвы и добрые деяния, подобно оратаю, который пашет, удобряет и сеет, – и тогда дай срок, и милосердный господь ниспошлет погодное время». Но ведь самому отцу Эйливу никогда не приходилось вести хозяйство усадьбы…
С Гюннюльфом ей не довелось свидеться в тот раз. Он находился на севере, в Хельгеланде, проповедуя и собирая пожертвования для своего монастыря. Вот какова была участь одного из наследников рыцаря из Хюсабю, а другой…
Но Маргрет, дочь Эрленда, несколько раз навещала мачеху в городской усадьбе. Купеческая жена приходила в сопровождении двух служанок; на ней была богатая одежда, вся так и сверкавшая драгоценностями, – свекор Маргрет был золотых дел мастер, так что в семье не было недостатка в золотых украшениях. Маргрет казалась довольной и счастливой, хотя детей у нее не было. Она, кстати, получила свою долю от отца. Господь ведает, вспоминала ли она когда-нибудь о злосчастном калеке, Хоконе из Гимсара. Говорили, что он едва передвигается по двору на двух костылях…
Но и в ту пору, казалось теперь Кристин, она без горечи думала об Эрленде. Тогда у нее в мыслях было только одно: самое страшное позади, и Эрленд снова свободен. Он сразу скрылся тогда у аббата Улава. Заниматься сборами и переездом, показываться в городе после всего случившегося – это было не под силу даже Эрленду, сыну Никулауса…
И вот настал день, когда, погрузившись на корабль, они поплыли через Трондхеймский фьорд; это была ладья «Святой Лаурентиус», та самая, которую Эрленд нанял перед свадьбой, чтобы везти приданое домой в Хюсабю…
Стоял тихий день поздней осени, даль фьорда отливала тусклым, свинцовым блеском; холодом веяло от всего мира, берега были испещрены тревожными белыми пятнами: первые бороздки снега на замерзших полях, первый снег полосами на синеющих лесами горах. Самые высокие облака, там, где небо было совсем синим, казались тончайшей мукой, развеянной ветром, дующим с поднебесья. Корабль медленно и неповоротливо огибал скалистый мыс. Кристин глядела на белые брызги пены под скалой и гадала, придется ли ей вновь мучиться морской болезнью, когда они выйдут в открытое море.
Эрленд стоял у поручней, у самого форштевня, с двумя старшими сыновьями. Ветер трепал их волосы и плащи.
Вот перед ними открылся Корсфьорд и за ним Гэуларус и песчаная коса в Биргси. Полоска солнечного света лежала на прибрежном холме, местами буром, местами белом от снега…
Эрленд что-то сказал сыновьям. Тогда Бьёргюльф отделился от поручней и, круто повернувшись, пошел на корму. Он двигался между пустыми скамьями для гребцов, нащупывая дорогу копьем, с которым никогда не расставался и которое заменяло ему посох. Он прошел почти рядом с матерью… кудрявая черная голова низко опущена, и глаза так сильно сощурены, что они почти исчезли за веками; рот его был упрямо сжат» Дойдя до юта, он спустился вниз…
Мать перевела взгляд туда, где остались двое – Эрленд и его старший сын. И вдруг Никулаус опустился на одно колено, словно оруженосец, приветствующий своего властелина, и, взяв руку отца, поцеловал ее.
Эрленд поспешно выдернул руку. Кристин только на мгновение увидела его смертельно побледневшее, искаженное лицо, когда он быстро отвернулся от сына, пошел на корму и исчез за парусом…
Они заночевали где-то в гавани, на одном из островков в шхерах Мере, ближе к океану» Теперь качка стала гораздо сильнее. Якорные канаты скрипели, корабль швыряло то вверх, то вниз. Кристин спустилась вниз, где должна была спать с Эрлендом и двумя младшими сыновьями. Ее тошнило, она с трудом удерживала равновесие, пол ходил ходуном под ее ногами; над головой раскачивался фонарь, затянутый пузырем; тусклое пламя все время мигало, а она пыталась справиться с Мюнаном и заставить его помочиться в щель между досками пола. Спросонья он испачкал постель и теперь кричал и отбивался от незнакомой жен-шины, которая называла себя его матерью и хотела ему помочь. В этот момент к ним спустился Эрленд.
Она не могла разглядеть его лицо, когда он еле слышно спросил:
– Ты видела Ноккве? У него были твои глаза, Кристин. – Эрленд коротко, с усилием втянул воздух. – Ты точно так смотрела на меня в то утро у ограды монастырского сада… когда узнала обо мне самое худшее… и отдала мне свою любовь…
Вот тогда-то она и почувствовала первую каплю горечи в своем сердце. «Боже, смилуйся над моим сыном – не дай ему пережить тот день, когда он увидит, что отдал свою любовь тому, у кого все уходит промеж пальцев, точно вода или сухой песок…»
Ей уже раньше почудилось, будто с южной стороны она слышит в горах топот копыт; теперь он раздался снова, гораздо ближе. Это не были кони, отбившиеся от табуна. Это какой-то всадник во весь опор несся по холмам внизу в ущелье.
Она похолодела от страха: кто может так мчаться в этот поздний час? Говорят, что когда луна на ущербе, мертвецы скачут на север… Ей послышалось, что в отдалении за первой лошадью следуют другие… И все-таки она не двинулась с места. Она сама не знала почему – потому ли, что страх сковал ее члены, потому ли, что сердце ее так ожесточилось в эту ночь…
Топот приближался – всадник уже пересек вброд реку под самым лугом. Над зарослями ивняка блеснуло острие копья. Соскользнув с камня, она бросилась было назад к хижине, но в это мгновение всадник спрыгнул с коня и, привязав его к столбу, накинул на него свой плащ. Потом стал подниматься по склону – это был крупный, полный мужчина – Кристин узнала Симона.
Когда он внезапно увидел ее прямо перед собой в свете луны, он, как видно, испугался не меньше, чем вначале она.
– Иисусе, это ты, Кристин, или это?.. Что ты делаешь здесь в такой час?.. Ты ждала меня? – торопливо спросил он, с выражением сильного страха в голосе. – У тебя было предчувствие, что я приеду к тебе?
Кристин покачала головой:
– Я не могла заснуть… Что у тебя случилось, зять?
– Андрес тяжко болен, Кристин. Мы боимся за его жизнь. Ты здесь самая искусная лекарка… Вспомни, он сын твоей сестры. Согласна ли ты тотчас ехать со мной? Ты ведь знаешь, я не прискакал бы за тобой среди ночи, кабы дело не шло о жизни мальчика, – произнес он с мольбой.
Войдя в хижину, он повторил то же самое Эрленду, который сел на постели, заспанный и немного удивленный. Эрленд стал утешать свояка тоном человека бывалого: у таких маленьких детей порой от самой пустячной простуды начинаются горячка и бред; быть может, это вовсе не опасно. «Ты сам знаешь, Эрленд, я не прискакал бы сюда среди ночи и не стал бы просить Кристин ехать со мной, не будь я уверен, что сын мой борется со смертью…»
Кристин вздула уголья, подбросила топлива в очаг. Симон сидел, уставившись в огонь, жадно выпил молоко, которое она ему предложила, но от еды отказался. Он хотел отправиться домой, как только на сетер приедут отставшие от него спутники.
– Ты согласна, Кристин?
Он объяснил, что за ним скачут слуга и работница-вдова, которая тоже служит в Формо; эта достойная женщина может на время заменить Кристин на сетере. «Осбьерг хорошая, работящая женщина», – повторил он.
Подсадив Кристин в седло, Симон предложил:
– Ежели тебе все равно, мы спустимся по южному склону пешей тропой.
Кристин никогда не бывала на этом склоне горного кряжа, но знала, что там в долину ведет тропинка, которая крутыми уступами спускается лесом прямо к Формо. Она сказала Симону, что согласна ехать этой дорогой, но тогда его слуге придется отправиться через Йорюндгорд, чтобы захватить ее ларец и мешочки с луковицами и травами. Пусть он разбудит Гэуте, тот знает, где что лежит.
Проезжая берегом широкого болота, они пустили лошадей рядом, и Кристин попросила Симона еще раз подробно рассказать о болезни сына. Незадолго до праздника святого Улава все дети в Формо перенесли глоточную, но быстро поправились. И вдруг трое суток назад среди дня Андрес, который до этого с виду был совершенно здоров, занемог. Симон хотел взять мальчика с собой в поле и посадил его на телегу, но тут Андрес стал жаловаться, что зябнет. Симон обернулся и увидел, что у малыша зуб на зуб не попадает. А потом начались лихорадка и кашель, он стал харкать густой бурой мокротой, и при этом у него колотье в груди – но ведь он, бедняжка, даже объяснить толком не может, что у него болит…
Кристин всеми силами старалась утешить Симона. Теперь ей пришлось пропустить его лошадь вперед. Один раз он обернулся и спросил, не зябнет ли она. Симон предложил, чтобы она накинула его плащ поверх своего…
А потом опять заговорил о сыне. Он и прежде замечал, что мальчик растет хворым. Но нынешним летом и осенью он очень окреп. Это находила и его кормилица. Правда, в последние дни перед болезнью он был сам не свой и чуть что – заливался слезами. «Боюсь», – твердил он, когда щенята, играя, ластились к нему. А в то утро, когда он слег, Симон на рассвете принес домой подстреленных диких уток. Андрес всегда любил играть дичью, которую приносил отец, но тут закричал не своим голосом, когда Симон сбросил ему связку убитых птиц. Потом он все-таки взял их в руки, но испачкался кровью и совсем обезумел от страха. А нынче вечером он никак не мог заснуть, стонал, метался и вдруг закричал что-то о ястребе, который гонится за ним…
– Помнишь ли ты тот день, Кристин, когда гонец прискакал ко мне в Осло? «Теперь после твоей смерти в Формо будет сидеть род Дарре», – сказала ты мне тогда…
– Будет тебе, зять, не говори так, словно ты уже потерял сына. Господь и его милосердная мать сжалятся над нами… Это на тебя не похоже так падать духом, Симон…
– И Халфрид, моя первая жена, сказала мне те же слова, когда разрешилась мальчиком. Ты, наверное, не знаешь, Кристин, что у нас с ней был сын?
– Знаю… Но ведь Андресу скоро три года. А дитя труднее всего сберечь в первые два года жизни. – Но она сама чувствовала, что слова ее не могут его утешить. Они всё ехали и ехали. Лошади с усилием взбирались на кручи, вскидывал головы, так что звенели удила, – и больше ни звука в морозной ночи, только цоканье копыт и редкие всплески воды, когда они переходили вброд ручей: луна светила то высоко над ними, то где-то внизу, и когда они пробирались лощиной, вокруг щетинились скалистые уступы, зловещие как сама смерть.
Наконец они в последний раз поднялись на холм: внизу перед ними лежал весь поселок. Лунный свет заливал долину, река, болото и озеро дальше к югу блестели, точно серебро, среди мутневших полей и лугов.
– Нынче ночью подморозило и в долине, – сказал Симон.
Он спешился, взял под уздцы лошадь свояченицы и стал спускаться по крутому обрыву. Кое-где тропинка так стремительно уходила вниз, что Кристин не осмеливалась глядеть вперед. Симон подпирал плечом ее колено, а она крепко ухватилась рукой за круп коня. Изредка какой-нибудь камень, потревоженный лошадиными копытами, срывался вниз, на мгновение где-то застревал, а потом катился дальше, увлекая за собой груду других камней…
Наконец они спустились в долину. Они проехали ячменными полями к северу от усадьбы, мимо подернутых инеем снопов. В тишине светлой ночи над их головами зловеще скрипели и потрескивали ветви осинника.
– Скажи, это правда, – спросил Симон, утирая лицо рукавом, – правда, что ты не получила никакого знамения?
Кристин уверила его, что это правда. Тогда он проговорил:
– Я слышал, будто человеку бывает предвестие, если кто-нибудь неотступно думает о нем.„ Мы с Рамборг не раз говорили: будь ты в Йорюндгорде, ты, наверное, сумела бы помочь…
– За все эти дни я ни разу не вспомнила ни о тебе, ни о Рамборг, – сказала Кристин. – Поверь мне, Симон. – Но она почувствовала, что ее слова не успокоили зятя.
Во двор навстречу им выбежали слуги и приняли лошадей.
– Все по-прежнему, Симон, ему не хуже, – поспешно сказал один из них, взглянув в лицо хозяину.
Симон кивнул и прошел впереди Кристин в женскую горницу.
Кристин сразу поняла, что мальчик очень опасно болен. Он лежал один в просторной богатой кровати и, тяжело дыша, стонал и метался по подушкам. Его лихорадило, щеки его пылали, полуоткрытые глаза блестели, каждый вздох причинял ему страшные мучения. Симон стоял у кровати, держа за руку Рамборг, и все женщины, жившие в усадьбе, столпились в горнице вокруг Кристин, пока она осматривала малыша.
Она постаралась говорить спокойным голосом и по мере сил утешить родителей.
– Это огневица, – сказала она, – Но хотя ночь уже на исходе, лихорадка не усиливается. А в этой болезни надо ждать перелома на третью, шестую или девятую ночь, до петухов.
Она попросила Рамборг, чтобы та отослала спать всех служанок, кроме двух: тогда у Кристин под рукой всегда будут отдохнувшие помощницы. А когда из Йорюндгорда прискакал слуга с лекарственными травами, она сварила для Андреса потовое питье и пустила мальчику из ноги кровь, чтобы оттянуть жидкость из груди.
Увидев кровь своего ребенка, Рамборг побелела. Симон обнял ее, но она оттолкнула мужа и опустилась на скамейку в ногах кровати. Здесь она сидела, не спуская огромных серых глаз с сестры, которая хлопотала над ее сыном.
Под утро мальчику как будто стало легче, и Кристин заставила Рамборг лечь на скамью. Она взбила ей подушки и перины и, сев рядом с младшей сестрой, ласково погладила ее по голове. Рамборг взяла Кристин за руку.
– Ты вправду желаешь нам добра? – спросила она со стоном.
– Что же, кроме добра, могу я желать тебе, единственной своей сестре? От всей нашей семьи только мы с тобой и остались ныне, Рамборг…
Рамборг не выдержала; сквозь стиснутые зубы у нее вырвались короткие, сдавленные рыдания. Кристин только один раз видела, как плачет младшая сестра и это было у смертного ложа их отца. А теперь по щекам молодой женщины быстро сбегали мелкие, частые слезинки. Она поднесла к лицу руку Кристин, внимательно разглядывая ее. Большая и узкая рука старшей сестры давно загрубела и обветрилась…
– И все-таки она красивей моей, – сказала Рамборг. У нее самой ручки были маленькие и белые, но с короткими пальцами и четырехугольными ногтями,
– Нет, янедаром говорю, – почти гневно повторила она, когда Кристин, улыбаясь, покачала головой. – Ты и сейчас все еще так хороша, как я не была никогда. И отец с матерью всегда любили тебя больше, чем меня, хотя ты навлекла на них срам и горе, а я была покорной и послушной дочерью и отдала свое сердце тому, кого они больше всего хотели назвать своим зятем, – и все-таки они любили тебя куда больше…
– Нет, сестра. Они равно любили нас обеих. Будь счастлива, Рамборг, что ты не принесла им ничего, кроме радости, – ты не знаешь, каково тому, кто несет на своих плечах бремя раскаяния. Но они были моложе в ту пору, когда я была молода. Может, поэтому они разговаривали со мной чаще, чем с тобой.
– Мне кажется, все были моложе в ту пору, когда ты была молода, – сказала, вздохнув. Рамборг.
Вскоре она заснула. Кристин сидела, глядя на сестру. Как мало она ее знала! Когда Кристин вышла замуж, Рамборг была ребенком. В ней и теперь еще сохранилось много детского. Точно испуганное, бледное дитя, сидела она над постелью больного сына, точно дитя, которое напрягает все силы, чтобы не сломиться от страха и горя.
Иные животные останавливаются в росте, если слишком рано произведут на свет детенышей. Рамборг не было шестнадцати лет, когда у нее родилась дочь, и с тех пор она словно бы перестала взрослеть. Она осталась маленькой и хрупкой, не расцветши и не созрев. Она родила только еще одного ребенка, хилого мальчика, красивого, ласкового и веселого, но маленького и тщедушного; он поздно научился ходить и до сих пор еще говорит так плохо, что только те, кто постоянно возился с ним, разбирали его лепет. К тому же он не любил и боялся чужих, так что Кристин до сих пор почти не брала на руки племянника… О, если бы господь бог и святой Улав сжалились над ними и даровали жизнь бедному крошке, она благодарила бы их до конца своих дней! Его бедная мать сама еще дитя, ей не перенести этой утраты… Кристин понимала, что и для Симона будет страшным ударом, если он лишится единственного сына…
Видя, как Симон терзается страхом и горем, Кристин с особенной силой почувствовала, насколько ей дорог ее зять. Теперь она понимала, почему ее отец так любил Симона, сына Андреса. И все-таки она не знала, разумно ли поступил Лавранс, поторопившись выдать за него Рамборг. Глядя на свою спящую хрупкую сестру, она думала, что Симон все-таки слишком тяжел, стар и тучен, чтобы годиться такому ребенку в мужья.