На следующее утро я пожалела, что в Харроу Уилд письма приходят слишком поздно, чтобы подать их с утренним чаем и оставить на сервированном к завтраку столе; под пристальным взглядом Китти мне пришлось вскрыть конверт со штемпелем Булони, подписанный Фрэнком Болдри, кузеном Криса, служившим в церкви. Он извещал:
Дорогая Дженни,
Вам придется сообщить эту новость Китти и постараться, чтобы она восприняла ее как можно спокойнее. Это прозвучит жутко, но я настолько поглощен необычайным происшествием, случившимся с Крисом, что кажется, будто все на свете уже о нем знают. Не знаю, насколько Вы об этом осведомлены, поэтому начну по порядку. В прошлый четверг я получил от Криса телеграмму, в которой он писал, что контужен, впрочем не тяжело, лежит в больнице в миле от Булони и был бы рад со мною повидаться. Странно, что телеграмму отправили в Олленшоус, где я служил приходским священником пятнадцать лет назад. К счастью, я все еще поддерживаю связь с Самптером, по моему убеждению, одним из лучших сельских клириков, и он переслал мне сообщение без лишних проволочек. Я пустился в путь в тот же вечер, выискивал Вас с Китти на корабле и, не найдя, решил, что, скорее всего, встречу вас в больнице.
Позавтракав в городе – насколько же вкуснее французская еда! Напрасно я искал в собственном приходе подобный кофе и подобные омлеты… Итак, я пошел в больницу. Она находится в здании школы для девочек, которое забрал Красный Крест, и имеет приличную территорию со множеством приятных тропок под сенью tilleuls[9]. Мне пришлось час дожидаться Криса; я сидел на лавке у милого круглого прудика, обрамленного камнями, очень во французском духе. Раненые солдаты, выходившие погреться на солнце, вели себя довольно по-хамски, так как на мне не было военной формы, хоть я и толковал им, что служу Богу и что епископы категорически против призыва духовенства в армию. Признаюсь честно, я вижу, Церковь потеряла власть над народом.
Затем вышла сестра милосердия и повела меня к Крису. Он располагался в славной палате, на южной стороне, с тремя другими офицерами, весьма благопристойными на вид (не эта «новая армия», счастлив я отметить). Он выглядел лучше, чем я ожидал, но только будто был сам не свой. Начнем с того, что он вел себя чересчур оживленно. Похоже, он мне обрадовался, сказал, что ничего не помнит о контузии, но что хочет вернуться в Харроу Уилд. Он много говорил о лесе и верхнем пруде, спрашивал, не отцвели ли нарциссы, а еще – когда ему позволят уехать, ведь он чувствует, что ему станет гораздо лучше, как только он окажется дома. Затем на минуту он умолк, как будто что-то утаивая. Возможно, Вы поймете всю трудность моего положения, если я скажу, что до того момента не пробыл в палате и пяти минут!
Не моргнув глазом, легко и непринужденно он вдруг заявил, что любит девушку по имени Маргарет Эллингтон, дочь владельца гостиницы на Монки Айленд в Брэе, что на Темзе. Он стал восхищаться той женщиной, но я был слишком огорошен, чтобы вслушиваться в его слова. Я вздохнул: «Как долго это продолжается?» Он, к моему удивлению, засмеялся и ответил: «С тех пор, как я приехал пожить у дяди Эмброуза в Дорни, сразу после бакалавриата». Пятнадцать лет! Я глядел на него, не в силах поверить этому бесстыдному признанию в столь продолжительном обмане, затем он добавил, что, хоть и отправил ей телеграмму, она ее вернула и не известила, приедет ли навестить его. «Что ж, – сказал он невозмутимо, – я знаю, у старика Эллингтона выдался тяжелый сезон – да, последнее время я неплохо разбираюсь в гостиничных делах, – и думаю, вполне вероятно, что из-за нехватки средств она не может приехать. Я где-то в кутерьме потерял чековую книжку и потому хочу спросить: не мог бы ты прислать ей немного денег? Или – еще лучше, ведь она совсем робкая, из деревни, – не съездил бы ты за ней?»
Я потрясенно смотрел на него. «Крис, – сказал я, – я знаю, что война развращает людей, и только на это я могу списать наглость, с которой ты признаешься в давней интриге; но просить меня поехать в Англию и привезти ту женщину!..» Он перебил меня, заметив с насмешкой, что мы, пасторы, закостенели в восемнадцатом веке и наше воображение то и дело будоражат картины того, как сыновья сквайров соблазняют деревенских девиц; потом он заявил, что намерен жениться на этой Маргарет Эллингтон. «В самом деле! – воскликнул я. – И, позволь спросить, что же об этом думает Китти?» – «Кто такая, черт возьми, Китти?» – недоуменно спросил он. «Китти – твоя жена», – сказал я тихо, но твердо. Он сел и закричал: «Нет у меня никакой жены! Неужели какая-то особа распространяет небылицы, будто замужем за мной? Это чудовищная ложь!»
Я решил воззвать к неумолимому здравому смыслу. «Крис, – начал я, – ты, очевидно, потерял память. Ты взял в жены Китти Эллис в церкви Святого Георгия на Ганновер-сквер третьего, а может быть, четвертого (Вы знаете мою плохую память на даты) февраля тысяча девятьсот шестого года». Он смертельно побледнел и спросил, какой сейчас год. «Девятьсот шестнадцатый», – ответил я. Он упал, потеряв сознание. Зашла сестра и сказала, что я правильно поступил; похоже, она одна там понимала, что Криса ждет жестокое пробуждение, тогда как доктор, очень приятный человек, выпускник Винчестерского колледжа и Нового[10], признался, что не знал об иллюзиях Криса.
Спустя час меня снова позвали в палату. Крис разглядывал себя в ручное зеркало и бросил его на пол, как только я вошел. «Ты прав, – сказал он. – Мне не двадцать один, а тридцать шесть». Он признался, что ему одиноко и страшно, что я должен привезти к нему Маргарет Эллингтон, иначе он умрет. Вдруг он перестал бредить и спросил: «А отец здоров?» Я попросил Всевышнего дать мне сил и ответил: «Твой отец преставился двенадцать лет назад». Он воскликнул: «Боже правый! Неужели ты хочешь сказать, что он умер?» – отвернулся и теперь лежал спиной ко мне. Я никогда прежде не видел, как рыдает сильный мужчина, и это крайне ужасающее зрелище. Он без конца стонал и звал ту Маргарет. Затем повернулся и произнес: «Теперь расскажи мне об этой Китти, на которой я женился». Я поведал ему, что это красивая миниатюрная женщина, и упомянул, что у нее очаровательно искусный сопрано. Он крайне угрюмо откликнулся: «Не люблю миниатюрных женщин и ненавижу любого, кто поет, будь то мужчина или женщина. Увезите ее!» Затем опять принялся восторгаться другой. Он сказал, что его снедает желание ее увидеть и он не успокоится, пока не заключит ее в объятия. Я и не подозревал об этой черте характера Криса, так что, когда он вновь потерял сознание, почувствовал нечто сродни облегчению.
С того момента я его не видел, сейчас уже вечер; я долго беседовал с врачом, и он рассказал, что убедился в том, что Крис потерял память о последних пятнадцати годах жизни. Он добавил, что, хоть, безусловно, это и будет великим испытанием для всех нас, он все же считает, что, учитывая страстное желание Криса вернуться в Харроу Уилд, его следует отвезти домой, и он советует мне сделать все приготовления, чтобы Крис возвратился на следующей неделе. Надеюсь, меня поддержат в этом нелегком деле.
Тем временем Вам предстоит подготовить Китти к этому страшному потрясению. Я бы желал, чтобы в эти мрачные дни за моим несчастным кузеном ухаживала женщина другого склада, но передайте ей мои глубочайшие сожаления. По правде, я и представить не мог всего кошмара войны, пока не увидел, как кузен, в чьей честности я уверен так же твердо, как и в собственной, бесцеремонно отрекается от своих самых священных обязательств.
Всегда к вашим услугам,
Фрэнк
Китти у меня за плечом пробормотала:
– Он всегда притворялся, что любит мое пение, – затем стиснула мне руку и в приступе ревности взвизгнула: – Верни его домой! Верни его!
Итак, неделю спустя Криса привезли домой.
В тот день в Болдри-Корт с самого утра царила похоронная атмосфера. Хотя все приготовления к предстоящему событию были сделаны, никто не мог заняться чем-то еще. Криса ожидали к часу, но поступила телеграмма, что он задерживается и будет ближе к вечеру. Китти, чья красота в скорби отличалась от привычной, как роза в лунном свете отличается от розы в дневном, повела меня после обеда к теплицам и там дотошно, со знанием дела обсуждала урожай овощей с садовником Пайпом. Следом Китти пошла в гостиную и наполнила дом отчаянным весельем, небрежно играя на пианоле, а я сидела в холле, сочиняла письма и думала, как удручающе звучит танцевальная музыка с начала войны. Затем она стала безжалостно проверять работу слуг, довела горничных до слез из-за того, что латунные ручки высоких комодов недостаточно блестели, а риск поскользнуться на паркете и сломать ногу был не один к ста, а один к десяти. Потом она выпила чай, ей не понравился пирог на соде. Наконец она сжалась комочком в кресле в дальнем темном углу, и вот тогда, во мраке, к входной двери подъехала большая машина.
Мы встали. Сквозь тарахтение мотора донесся низкий голос Криса, в котором всегда слышались нечто от лая крупного пса. «Спасибо, я сам справлюсь». Я с изумлением прислушивалась, как он тяжело ступает по камню, поскольку его отсутствие воспринималось как разновидность смерти, от которой становятся бестелесными, словно призраки. И вот он появился в дверном проеме, мрак пушисто растушевывал его очертания, и слабый, прозрачный свет свечи упал на его лицо. Он не видел ни меня в темном платье, ни сжавшейся Китти, и с сонной улыбкой человека, который возвращается отдохнуть в родное, дорогое сердцу место, он зашел в холл, положил трость и военную фуражку на дубовый стол рядом с подсвечником. Обеими руками он провел по старому дереву и что-то радостно промурлыкал под нос.
Я вскрикнула, увидев, что его волосы стали трехцветны: каштановые с золотом и серебром.
Он мгновенно обернулся и различил меня в тени.
– Ба, Дженни! – сказал он и взял меня за руки.
– Крис, как же я рада! – защебетала я и тут же умолкла, устыдившись, что мне уже не двадцать лет, а тридцать пять. Ведь его взгляд похолодел в разгар приветствия, словно он надеялся, что уж я то не причастна к этому заговору и не буду отрицать его молодость. Он произнес:
– Я высадил Фрэнка в городе. Настроение такое, будто иду на поправку.
С тем же успехом он мог сказать: «Я высадил Фрэнка, он постарел, как и ты».
– Крис, – продолжила я, – как чудесно, что ты в безопасности.
– В безопасности, – повторил он. Глубоко вздохнул, все еще держа мои руки. В тени послышался шорох, и он отпустил меня.
Лицо, обращенное к нему из полумрака, было совсем белым, в страдальческой гримасе верхняя губа обнажила зубы. Сразу стало ясно, как если бы он это прокричал, что эта маска скорби для него ровным счетом ничего не значит. Он знал – но не потому, что память открыла ему ее сердце, а потому, что обладал врожденной добротой и сочувствовал любым страданиям, – ей будет больно, если он спросит, она ли его супруга; но тело невольно выразило вопрос, прежде чем он замер, догадавшись, что это тоже доставляет ей мучения. Так, в молчании, он стоял перед ней, слегка пригнувшись, будто ослабев.
– Я твоя жена, – слабая, клокочущая ярость сквозила в ее словах.
– Китти, – сказал он мягко и доброжелательно.
Он огляделся в поисках какого-то снисхождения, чтобы эта сцена стала менее тягостной, и наклонился поцеловать ее; но не смог. От мысли о другой женщине у него перехватило дыхание, кровь хлынула к лицу.
Резко, как ребенок, который говорит: «Что ж, если не хочешь, то мне и подавно не надо!», Китти отшатнулась от неслучившегося поцелуя. Она отступала в тень, и он смотрел на нее как на символ той новой жизни, которой был ошарашен и раздавлен, а тьма снаружи наполнилась звуками, похожими на шум прибоя, – в Харроу Уилде они обычно слышатся ненастными вечерами; взгляд его стал отрешенным, он улыбнулся.
– Здесь все так же шумят ели!
Она заговорила из другого угла комнаты – так громко, будто обращалась к кому-то за закрытой дверью:
– Я заказала ужин на семь. Думала, ты наверняка пропустил прием пищи или же захочешь пойти спать раньше.
Она произнесла это с видом благоразумным, склонив голову на бок, как птичка, будто предлагала оценить, насколько она предусмотрительна, раз заказала ужин и позаботилась о его комфорте.
– Хорошо, – сказал он, – пожалуй, сейчас мне лучше переодеться, да?
Он посмотрел на лестницу и пошел бы наверх, если бы я его не удержала; ведь комнатка в южном крыле, в которой хранились удочки и старые книги, исчезла при ремонте – ее поглотило черно-белое великолепие спальни Китти.
– Я провожу тебя, – поспешно вмешалась Китти.
Она потянула его за рукав пальто, и вдвоем они шагнули на нижнюю ступеньку. Но когда они стали подниматься, она, чувствуя его отдельность, замедлилась; вытянула руки вперед, будто пробираясь сквозь туман, и чуть отстала. Он уже оказался наверху, а она стояла посреди лестницы, сложив ладони под подбородком. Однако он ее не видел. Вглядываясь в коридор, он произнес: «В этом доме все по-другому». Ежели душа вынуждена пребывать в камере до тех пор, пока камень не расколется на куски, то там, в неволе, она говорит точно таким же голосом.
Она приободрилась и кокетливо рассмеялась.
– Как ты мог забыть! – вскричала она и поспешила к нему наверх, позвякивая ключами, отягощенная домохозяйством, а я осталась внизу, в полутьме, среди родных предметов.
Сумрак вместе с сыростью и прохладой проникал из сада, словно чтобы потушить смятение, разгоревшееся у нашего очага, а мебель, отчетливо проступавшая сквозь эту мягкую вечернюю смутность, сияя старинным отполированным деревом, выглядела так, будто в ужасе осознавала происходящее. Странность пришла в дом, и все было напугано ею – даже время. Минуты едва волочились. Я полчаса стояла в гостиной, хотя казалось, будто целую вечность, и вспоминала, что прежде в этой комнате никогда не зашторивали окна, потому что старая миссис Болдри любила наблюдать, как ночь омутом сгущается над долиной, а день стягивается белой полоской над дальними холмами; я с болью понимала, что из-за тяжелых синих штор, которые теперь закрывали девять окон, поскольку порой в небе над нами лязгал, как скелет, какой-нибудь затерявшийся цеппелин, этот дом еще больше походит на тюрьму.
Я начала было озвучивать эти мысли Китти, когда та спустилась, но она прошла мимо меня, вся в своих заботах, и я замолчала, заметив, что она наряжена совсем как невеста. Платье, в котором она выходила замуж десять лет назад, было отделано и расшито точно так же, как и этот белый атлас; волосы она собрала в низкий узел, как и тогда. Шею обхватывала нить жемчуга, а длинная цепочка бриллиантов, беспощадно блистая, спускалась к белоснежному миниатюрному бюсту; она прижимала к сердцу какое-то шитье, и я обратила внимание, что ее правая рука унизана перстнями, тогда как на левой руке совсем ничего, лишь обручальное кольцо. Она положила стопку фланели на рабочий стол и, расправив юбки, села в кресло у камина. Оттопырив нижнюю губу, будто размышляя о меню, она опустила голову и оглядела себя сверху. Нахмурилась, увидев, что от огня на атласе алеют всполохи, а кожа пылает, словно роза, и пересела на стул с высокой спинкой под самым дальним канделябром. Рядом висели зеленые занавески, и теперь отблески на ее атласе были зеленоваты, словно треснутый лед. Она выглядела холодной, как лунный свет, как непорочность, и при этом элегантно; в сиянии свечей ее волосы казались ярким чистым золотом. Так она его ожидала.
Внезапно за дверью раздался грохот. Мы услышали, как Крис выругался и встал на ноги, пока один из слуг что-то услужливо бормотал. Китти насупилась, ведь она презирает неуклюжесть, а потеря контроля над телом – худшее унижение, которое она может вообразить.
– Он упал из-за тех трех ступенек в холле, – прошептала я, – они новые.
Она не слушала, так как пыталась сохранить лицо в гармонии с образом безмятежной невинности, который он приметит, как только зайдет в комнату.
Из-за падения он был слегка взъерошен, казался очень крупным и красным, дышал тяжело, как зверь, которого ночью гонят в незнакомом месте, и, горячо осознавая собственную неопрятность, он посмотрел на Китти – ее лицо, руки и грудь сияли, как снег, платье окутывало ее, золотые волосы венчали блеском, белое сверкание драгоценных камней придавало страстность всей картине – вид ее был словно глоток свежего воздуха. Некоторое время она сидела неподвижно, чтобы он мог это хорошенько прочувствовать, а затем поднесла к ожерелью руку с кольцом.
– Так странно, что ты меня не помнишь, – сказала она. – Ты мне все это подарил.
Он мягко ответил:
– Как хорошо, что я это сделал. Ты очень красива, все это тебе идет.
Но, говоря это, он перевел взгляд на тени в углу комнаты, и кровь прилила к его лицу. Он думал о другой женщине, о другой красоте.
Китти подняла руки, словно защищая свои драгоценности.
Тишину нарушило объявление ужина, мы перешли в столовую. Так уж заведено, что в Болдри-Корт используют электричество, только если нужно работать или развлекать большую компанию, а принимать пищу и вести беседу принято в кротком свете свечей. Тем вечером этот обычай пришелся всем во благо: мы сидели за столом, наши лица были затушеваны тенью, и могло казаться, что мы с удовольствием внимаем рассказам мужчины, который к нам вернулся. Но весь ужин я едва сдерживала слезы, потому что он изучал привычные предметы, когда полагал, будто его никто не видит. Склоняя голову, он искоса поглядывал на старинные дубовые панели, ощупывал стоявшие поблизости вещи, как будто одного зрения не хватало для сокровенной встречи. Он поглаживал подлокотник стула, так как помнил его мрачный блеск, затем касался знакомой солонки. Его скрытность разрывала сердце; он словно был изгнанником, а мы со своей любовью – суровыми полицейскими. Неужели Болдри-Корт казался настолько выхолощенным, что в нем несчастье воспринималось как преступление? Значит, все мы здесь жили нечестиво, и он в том числе. Поглаживая пальцами одно-другое, он бодро говорил о разных пустяках: на каких пони нас, пятилетних, впервые возили в охотничьи угодья; как мы ныли, чтобы нам разрешили держать белых лебедей в пруду у леса, и как от желтых клювов этих долгожданных питомцев мы с воплями бежали в дом; и обо всем том дорогом сердцу быте, который наполняет загадочными приключениями безмятежную сельскую местность Англии.
– Забавно, – сказал он, – пока я был в Булони, я хотел увидеть, как синий зимородок ныряет в ручей или как цапля кружит над ивой… – он вдруг осекся, опустил голову на грудь. – Здесь, конечно, нет никаких цапель, – угрюмо проговорил он и вновь провел рукой по подлокотнику стула. Затем поднял голову, оживившись при другой мысли:
– А в Степпи-Энде все еще страдают от лис?
Китти покачала головой:
– Я не знаю.
– Гриффитс знает, – весело сказал Крис и повернулся спросить дворецкого, и тут обнаружил, что наш дворецкий костлявый – Гриффитс же был тучным, и загорелый – Гриффитс же был весь в веселых веснушках, и чужой – Гриффитс же был частью дома, частью жизни. Он откинулся на стуле, словно его хватил удар.
Когда дворецкий, который был вовсе не Гриффитс, покинул комнату, он мрачно спросил:
– Знаю, это глупо, но где же Гриффитс?
– Умер семь лет назад, – сказала Китти, не отрывая взгляда от тарелки.
Он содрогнулся и испустил тяжелый вздох.
– Как жаль. Хороший был человек.
Я прокашлялась.
– Крис, здесь сейчас новые люди. Но они любят тебя, как и прежние.
Он заставил себя улыбнуться нам обеим, чтобы весело ответить:
– Как будто я этого еще не понял!
И все же он этого не понимал. Он не верил даже мне, ведь он дружил с девушкой Дженни, а не с женщиной Дженни. Все обитатели нового отрезка времени были ему врагами, а обстоятельства – тюремной решеткой. Когда мы вернулись в гостиную, он с подозрением подобрал кусок фланели с рабочего стола.
– А это что? – полюбопытствовал он. Его жестокосердная мать не умела управляться с иголкой.
– Вещи для одного деревенского дома, – ответила Китти, затаив дыхание. – У нас… у нас много обязательств – у нас с тобой. На землях, что ты купил, так много нуждающихся.
Он тяжело повел плечами, будто давило ярмо, и, выпив кофе, отодвинул штору, затем вышел на каменную дорожку пройтись под окнами дома. Китти небрежно устроилась у камина, закрыла лицо руками, не обращая внимание на то, что от красных всполохов уже не выглядит невинно, как невеста; думаю, она слишком расстроилась, чтобы заботиться о внешнем виде. Я подошла к пианино. Тем вечером, когда фразы обрывались, ведь полное их значение сводилось к горю, а привычная жизнь растворялась в слезах, музыка Бетховена звучала умиротворяюще.
– Значит, Дженни, тебе нравится, – вдруг сказала Китти, – играть Бетховена, хотя это война во всем виновата. Я могла бы догадаться, что ты выберешь немецкую музыку именно сегодня.
Я стала играть сарабанду Пёрселла[11], радостную вещицу, при звуках которой так и видишь, как крепкая здоровая женщина пляшет на блестящем полу в каком то стареньком трактире, среди бочек доброго эля, а снаружи – мир солнечного света и майских аллей. Я играла и думала, происходило ли нечто подобное, когда Пёрселл сочинял музыку, вобравшую в себя лишь смех, жажду жизни, удовольствия и, в худшем случае, стенания безответной любви. Зачем современность породила такие кошмары, в сравнении с которыми прежние трагедии кажутся детским лепетом? Ведь даже небо переменилось. Над головой Криса, когда он остановился у окна, шарил луч прожектора, как будто кто-то размахивал мечом посреди звезд.
– Китти.
– Да, Крис, – она отозвалась ласково, послушно и встревоженно.
– Знаю, мои слова могут показаться тебе чересчур оскорбительными, – он взялся за подоконник, луч прожектора описывал круги за ним, – но, если я не увижу Маргарет Эллингтон, я умру.
Она поднесла руки к ожерелью и прижала к коже прохладные шарики жемчуга.
– Она живет неподалеку, – ответила непринужденно. – Я завтра пошлю за ней машину. Можешь видеть ее, сколько пожелаешь.
Он отпустил подоконник.
– Спасибо, – пробормотал он, – ты так добра…
И скрылся в темноте.
Меня поразила красота поступка Китти, и еще больше поразило то, каким отталкивающим стало ее лицо. Ее глаза вспыхнули, встретившись с моими.
– Эта неряха! – сказала она тихо, чтобы он не расслышал, пока ходил туда-сюда под окном. – Эта неряха!
Мгновенное отрешение Китти от красоты и дружелюбия говорило о многом, ведь для нее грация была законом жизни, потому я подошла к ней и поцеловала.
– Дорогая, ты трактуешь все превратно, – сказала я. – Ведь Крис болен…
– И все же ему хватило здоровья, чтобы ее помнить, – отрезала она. Ее серебряная туфелька постукивала по полу; несколько мгновений Китти сидела, сжав губы. – Что же, думаю, я смогу это терпеть. Другие женщины ведь терпят. Тедди Рекс завел себе певичку из Гэйети-театра[12], а миссис Рекс улыбается и все сносит. – Я молчала, она пожала плечами. – А что еще, по-твоему, это значит? Крис такой же мужчина, как и другие. Только я полагала, что развратничают хотя бы с хорошенькими женщинами. Видимо, он уже пресытился хорошенькими и для разнообразия связался с дурнушкой.
– Китти! Китти! Как ты смеешь!
Ее розовый ротик все так же кривился в злобной усмешке.
– Это все предлог, – закончила она непростительную мысль. – Он притворяется.
Я, весь вечер воспринимавшая его мучения как собственную рану, потеряла дар речи и готова была остановить ее любой ценой. Я схватила ее маленькие плечи своими крупными руками и начала трясти, драгоценности зазвенели, она царапала мне пальцы и с трудом ловила воздух. Но мне было все равно, лишь бы она молчала.
Из темноты послышался голос Криса:
– Дженни!
Я отпустила ее. Он вошел и встал рядом с нами, с досадой проведя рукой по волосам.
– Давайте будем терпимы друг к другу, – устало произнес он. – Все так запутанно, нам всем непросто…
Китти старательно отряхнулась и встала.
– Почему ты не скажешь: «Дженни, нельзя быть грубой с гостьей»? Я знаю, именно так ты и думаешь.
Она собрала шитье.
– Я иду спать. Вечер выдался ужасный.
Звучало это жалко, словно жалоба ребенка, который не насладился праздником, как он того хотел, и стоило ей выйти, как мы оба прониклись к ней нежностью. Мы печально улыбнулись друг другу, уселись у камина, и я заметила, что, может, оттого что я раскраснелась и казалась моложе, он держался со мной проще, чем прежде, с тех пор как вернулся. В самом деле, в теплой, дружеской тишине он отдыхал, как больной, который остался наедине с преданной сиделкой, после того как утомительные посетители наконец ушли: улыбался с полуприкрытыми глазами и удостоил меня высшей чести – перестал замечать. Его тело размякло, он утонул в кресле. Я не отрывала от него взгляд и ждала момента, когда мысль вторгнется в его дремоту и лицо станет подергиваться. Я спросила:
– Неужели ты ее совсем не помнишь?
– Да, – сказал он, не поднимая век, – в каком-то смысле это так. Я знаю, как она кивает людям при встрече на улице, как наряжается в церковь. Я знаю ее точно так же, как постоялец отеля знает другую постоялицу, и только.
– Как жаль, что ты не можешь вспомнить Китти. Она лучшая жена, какую можно представить.
Он подался вперед, вытянул руки к огню, чтобы согреть их, поежился, будто от сквозняка. Его молчание заставило меня поднять на него глаза, и я поймала на себе его взгляд – холодный, недоверчивый, напуганный.
– Дженни, неужели это правда?
– Что Китти хорошая жена?
– Что Китти – моя жена, что я постарел, что… – он махнул на переменившуюся комнату. – Что все это так.
– Это правда. Она твоя жена, дом изменился, он стал лучше и краше во всех отношениях, уж поверь мне, и, да, прошло пятнадцать лет. Разве ты не видишь, Крис, что я постарела? – моя гордость едва выдержала его долгий взгляд, я сцепила пальцы на коленях. – Ты же видишь?
Он отвернулся, промычав что-то в знак согласия; но я понимала, что глубоко внутри душа его все еще не верила и материальные доказательства ее не трогали.
– Расскажи мне, что тебе сейчас кажется настоящим, – попросила я. – Крис, будь другом. Я никому не расскажу.
– Хмммм, – сказал он.
Локтями он упирался в колени, ладонями гладил густые потускневшие волосы. Я не видела его лица, но знала, что оно раскраснелось, а серые глаза увлажнились и блестят. Вдруг он поднял подбородок и захохотал, как счастливый пловец, вынесенный волной далеко на берег. Он весь лучился, озаряя светом мгновение, так что и я разгорячилась, стала потирать руки и смеяться с ним.
– Что ж, Монки-Айленд настоящий. Но ты не знаешь о том Монки. Давай я расскажу.