Когда Маргарет увезли на автомобиле, Крис пришел к нам в гостиную, постоял недолго в трепещущем свете огня и нерешительно произнес:
– Хочу сказать: я знаю, что все так, как надо. Маргарет мне объяснила.
Китти смяла шитье в белый комок.
– Полагаю, ты имеешь в виду, что теперь точно знаешь: я твоя жена. Я рада, что ты описываешь это словами «так, как надо», и благодарна, что наконец ты это признал, доверившись Маргарет. Любая жена сочла бы это поводом для гордости.
Ее ирония едва горчила, словно тминное семя, и позже она ни разу не достигала даже этой нижней планки жестокости; он принял этот душевный удар с опущенной головой, и она вдруг увидела, что здесь нет притворства и теперь их разделяет нечто непреодолимое, как смерть. В дальнейшем его действия не вызывали замечаний – только страдания. Ни к чему были слова, когда днями напролет, кроме тех часов, которые с ним проводила Маргарет, он сидел на одном месте, словно слепой в ожидании, когда же его собственная тьма рассеется. Ни к чему были слова, когда он будто и не замечал наших цветов, зато хранил, пока вконец не завяли, те нарциссы, что Маргарет принесла из своего сада, больше смахивавшего на огород.
Китти лежала, как сломанная кукла, лицом в диван, безвольно свесив руку к полу, или покоилась на кровати с балдахином, из-под которого торчали только ноги в фантастических тапочках; и я старалась в эти дни сохранять, словно бессменное платье, то расположение духа, умиротворившее меня под конец поездки с Маргарет, – расположение к глубокой восприимчивости, когда напряженный ум останавливается на любом примечательном предмете, попавшемся на глаза, и я пыталась отождествить себя с его блеском и свободой от человеческих страстей. Это не значит, что я проводила время в восторженной радости; это значит, что я не раз подолгу стояла на дорожках Харроу Уилда, разглядывая тонкие узоры голых веток на фоне далеких облаков весеннего неба; холодный ветер пробирался под юбки и пронизывал до костей, но я боялась, что стоит шелохнуться и отвлечься, как я начну думать. В самом деле, горе – это вовсе не чистая меланхолия, как верят в юности. Оно подобно осаде тропического города. Кожа сохнет, в горле скребет, будто ты живешь в жаркой пустыне; вода и вино ощущаются как теплота, а вся еда – словно песок; другие раздражают; мысли терзают во сне, как комары.
Через неделю после моего путешествия в Уилд стон я пошла к Китти позвать ее прогуляться; она лежала, развалившись на подушках, и перебирала нижнее белье. С горечью отказалась от приглашения и добавила:
– Возвращайся скорее. Не забудь, доктор Гилберт Андерсон придет в половине пятого. Он – наша последняя надежда. И передай этой женщине, что ей тоже надо встретиться с доктором. Он сказал, что хочет поговорить со всеми, кого это дело касается.
Она продолжила уныло рассматривать нежные блестящие шелка, которые приносила служанка, – так спекулянт, который скупил за бесценок товар, не вызвавший спрос, смотрит на чертовски большой и чертовски невыгодный груз. Итак, я в одиночку вышла в этот погожий день; зима скрылась за далекими темными облаками, под которыми проносились быстрые потоки свежего воздуха, прорывались настойчивые лучи солнца, и в этом ясном сером свете всякий цвет казался резким и насыщенным. На южном склоне холма Харроу Уилд устроили загон для овец. Бледно-лавандовый плетень и золотистый покров соломы весело выделялись на фоне невзрачной зимней травы, а когда овец гнали наверх по дорожке за живой изгородью, их пугливое блеяние струилось по склону, словно шумливая река. Ряды голых вязов, затемнявших внизу равнину, создавали впечатление, что зима отхлынула, оставив здесь все по-весеннему неприглядным и переливчатым. Мне так понравился этот вид, что я открыла калитку, вышла за нее и села на вяз, который год назад вырвало с корнем во время сильного шторма, но он еще не уступил смерти и храбро украшал ветви багряными цветами.
Это меня тоже обрадовало, и я жалела, что не с кем разделить это бесхитростное представление нового сезона. По правде, я бы не хотела здесь оказаться с Китти; я нуждалась в других спутниках – Крисе и Маргарет. Крис, как обычно на досуге, когда любовался простором долины, высказывал бы мысли, которые вынужденно заглушал в обычные часы из страха – как бы они не заняли разум заместо дел, а Маргарет серьезно бы следила за ходом его рассуждений из-под тени широкополой шляпы, чтобы убедиться, что он верен себе; точно так хозяйка поглядывает на кастрюлю с молоком – как бы оно не убежало. Бесспорно, эти кроткие, вдумчивые люди были мне близки.
Меня внезапно пронзила ревность. Я испытала муку не из-за их любви друг к другу, а при мысли о тех предметах, на которые они смотрели вместе. Я вообразила белый боярышник у пристани между тополей, который они видели вдвоем пятнадцать лет назад на Монки-Айленд, и это было мне невыносимо. Представила, что сейчас они тоже могут восторгаться зеленой дымкой первых почек подлеска у пруда, и тут же соскользнула со ствола и быстрым шагом стала спускаться с холма. Рыжие коровы пили воду из пруда, окаймленного корнями ив; тощий жеребец скакал неуклюже, так как от земли шло тепло. Я обнаружила в полях ручей и пошла вдоль него, среди рощи он разросся до сверкающей запруды, по краям которой зеленели и желтели мхи; но этот вид не радовал меня, так как я на него смотрела в одиночку. Мне хотелось выразить отчаяние прыжком с высоты, я забралась на бугорок и рухнула лицом в палую листву.
Теперь я была окончательно отрезана от Криса. Раньше стоило мне на него взглянуть, и его золотистая щетина на щеках и морщина на загорелом лбу над густыми ровными бровями мгновенно внушали мне спокойствие. Но теперь я слишком усердно старалась его подбодрить, демонстрируя прямой невозмутимый профиль, увенчанный аккуратно горделивой прической, а не ту мрачную маску со слезами, которой он всегда опасался, и у меня попросту не оставалось сил радоваться его присутствию. Я говорила спокойным грудным голосом, лишенным признаков страданий; с глубоким интересом читала Country Life; большую часть дня не снимала замшевых перчаток с рук, которые так хотелось заломить; подолгу играла с собаками и носила самый плотный твид; притворялась, что едва заметная тяжесть черт вполне отражает мой характер. Чувство его присутствия охватывало меня, как прежде, только при встречах с Маргарет в холле, когда она приходила или уходила. Она сильно переменилась; в ее глазах сквозила легкая улыбка, будто она слышала издали отголоски знакомой песни. Ее неуклюжесть теперь смахивала на нерешительность – идти ли шагом или затанцевать под далекую музыку; а неопрятность уже не отталкивала, как и у ребенка, который так торопится на праздник, что не дает нянечке привести в порядок его платье. Она всегда протягивала руку в расстегнутой черной нитяной перчатке и говорила: «Еще один прекрасный день», – или застенчиво произносила, так как Китти по-прежнему ее избегала: «Надеюсь, миссис Болдри чувствует себя хорошо». Как только наши ладони соприкасались, он возникал меж нами – от нашего общего преклонения. Я ощущала грубую мужскую кожу и видела теплое сияние его золотисто каштановых волос; я думала о нем с тоской изгнанницы. Для Маргарет же это казалось призывом: она проходила мимо меня в сад, держала руки перед собой, будто несла невидимые дары, останавливалась на приступке французского окна и улыбалась себе, словно в глубине души лелеяла бесценную мысль: «Он здесь. Сад его хранит». Мое мгновение, моя краткая одинокая жизнь, заканчивалось чувством ревности – безобразным и безумным, как болезнь. Не было еще весны печальней.
Нас безжалостно отвергли, и ничто не могло облегчить нашу участь. Вероятно, вы думаете, что мы слишком много значения придавали обычному бреду безумца. Но каждую минуту дня, особенно в те тяжелые мгновения, когда он разгуливал по дому и саду с врачами, улыбаясь им вежливо, но безрадостно, отвечая на их вопросы с сухой учтивостью, почти как человек, который отваживает назойливого коммивояжера в курительной комнате отеля, мы убеждались: если сумасшествие означает чудовищные заблуждения о мире, то Крис сумасшедшим не был. Весь наш позор заключался в том, что он отверг нас, когда достиг чего-то более здорового, чем само здравомыслие. Благодаря потере памяти он одержал триумф над ограниченностью языка, из-за которой большинство людей не могут открыто говорить о душевных привязанностях. Если бы он сказал нам с Китти: «Я вас не знаю», – мы бы пришли в недоумение; если бы он начал объяснять подробней: «Вы для меня ничего не значите; моя душа далеко от ваших», – мы бы заплакали от его непреднамеренной жестокости. Но взгляд его был совершенно безразличен: во мне он видел забытую подругу по играм, а в Китти вовсе ничего не видел, только незнакомку, которая каким-то образом стала украшением его дома и распорядительницей его обедов, и этим он ясно указывал на наше место. И пусть оттого я и плакала, лежа на палой листве, вместе с тем я ощущала горькое упоение, всегда наступающее с обнаружением правды. Я испытывала рационально-холодную гордость за его отказ вспоминать благополучие зрелости и за его непоколебимое решение оставаться во временах первой любви, ведь это делало его намного разумнее всех нас, кто воспринимает жизнь как есть, забитую досадными пустяками. Я даже была готова признать, что раз он выбрал такую реальность среди всех бесчисленных проявлений мира и так ловко отыскал упавшую жемчужину красоты, значит, его дар раскрылся, чего я всегда и ждала. Только это не умаляло муки от того, что он исключил меня из своей жизни.
Я не могла об этом мыслить ясно. Думаю, вся наша трагедия заключалась в том, что, выражаясь языком духовным, вместе с Китти он отверг всех тех женщин, из-за которых тело побеждает душу, а вместе со мной – тех, кто примиряет душу и тело, заставляет их бежать вровень неторопливо, как пару хорошо подобранных лошадей в упряжке, и он отдал себя женщине, с которой всегда неприметно душа берет верх над телом. Однако я воспринимала это как чудовищную жестокость, которая виделась нагромождением катастрофических картин. Я представляла, что это происходит где-то за линией фронта, в конце прямой дороги, которая тянется вдоль растрепанных тополей между затопленных низин, чью блестящую гладь покрывает рябью мягкий тихий дождик. Там, за церковью, оставшейся без колокольни, стоит десяток жутких домишек: пятна голого кирпича, как язвы, виднеются из-под ободранной штукатурки, а непокрытые стропила торчат, как сломанные кости. Там все еще живут люди. Сгорбленная женщина сидит у двери замызганной хибары, перебирает какое-то грязное белье и машет голой рукой проходящим мимо солдатам. А в другом домишке – галантерея: с потолка свисают связки рыжего лука и пучки трав, в полумраке пахнет чесноком, жужжат мухи, которые не выводятся из французских деревенских магазинов круглый год, черная кошка сонно трется о дверной косяк. Тамто и стоит Крис, смотрит через прилавок на старика в рубахе, у которого в седой гуще бороды белеет шрам; улыбка старика одновременно и наглая, и добросердечная, он отталкивает запущенностью и восхищает своей олимпийской фигурой. Кажется, он и есть душа вселенной, все знает и всем пренебрегает, и для него я значу не больше, чем сгорбленная женщина с голыми руками у хибары по соседству. Крис облокачивается на прилавок, его глаза стекленеют. (Это его душа; а тело лежит под моросью на другом конце дороги.) Он смотрит на два хрустальных шара, которые протягивают ему крепкие и проворные руки старика. В одном он видит Маргарет, но не в ее плаще и не с трепещущими перьями, а преображенной в свете вечности. Туда он долго смотрит; затем бросает взгляд на другой шар, ровно настолько, чтобы заметить в его глубине, как мы с Китти гуляем в ярких платьях по нашим блистательным садам. Мы не преобразились, ведь мы такие, как есть, и нет в нас ничего больше. Вся правда о нас – в нашем физическом обличье. Он с восторгом глубоко вздыхает и протягивает руку к шару, в котором сияет Маргарет. Рукавом задевает другой и роняет на пол, где тот разбивается на тысячи осколков. Старик улыбается все так же нагло и добросердечно; ему я так же мало интересна, как и та женщина с голыми руками. Крис полностью поглощен выбранным хрусталем. Никто не оплакивает наш мир, который вдребезги разбился.
Я зарылась в палую листву, будто взаправду услышала, как раскалывается шар, и закричала:
– Гилберт Андерсон, Гилберт Андерсон просто обязан исцелить его!
Бог свидетель, не было никаких причин верить во врача, ведь за последнюю неделю уже многие его коллеги, лощеные, словно тюлени, с прилизанными волосами, в сюртуках, толпились вокруг Криса и смотрели на него с озадаченностью водопроводчиков. Их самым успешным предприятием оказался безрезультатный гипноз. Крис подчинился ему, как подчиняется добряк на детском празднике, разрешая завязать себе глаза, и под влиянием гипноза к нему вернулись память и характер поздних лет: он говорил о Китти с шутливой нежностью, присущей супругу-англичанину, и по-хозяйски смотрел на предметы вокруг. Но стоило его разуму выйти из-под контроля, как Крис показал, насколько они заблуждались, полагая, будто имеют дело с обычным нарушением нормального процесса, – он откинул это знание и закрылся от них глухой стеной решимости ничего не знать, еще более глухой оттого, что он ее не осознавал. Я смирилась с тем, что так будет всегда. Но в ту минуту я так отчаянно нуждалась в избавлении, так нестерпимы были все те фантастические картины, в которые мое воспаленное воображение обращало факты нашей трагедии, что я страстно, остервенело поверила в этого нового доктора. Я вскочила и ринулась сквозь ежевику к изгороди, что отделяла заповедник, куда я пробралась, от наших земель, не дав себе перевести дыхания, потому что упустила время: уже наступило четыре часа, и до прихода врача в полпятого мне еще предстояло отыскать Криса и Маргарет.
Свет сделался резче, пока я дремала, и потому родной любимый лес стал более густым, зловещим, тропическим на вид. Алмазнояркие почки на ветках цвета сажи, голубые дали долины с розовыми пятнышками эмали крыш, видневшихся сквозь черно-белые ряды берез и серебристо-серые стволы буков, – все это ослепляло мои заплаканные глаза, как красота, полыхающая под экваториальным солнцем. Свойственное тропикам чувство опасности присутствовало тоже: я ступала так осторожно, словно змеи притаились под каждым листом, – я боялась приблизиться к ним в тот момент, когда он что-то рассказывает, не глядя на нее, или о чем-то размышляет в тишине, поигрывая ее рукой. Объятия не так важны; они выражают простое стремление любить, за ними может следовать как поражение, так и победа. Но невнимание означает, что им больше не нужно смотреть друг другу в глаза, держаться за руки, прижиматься губами, так как их союз теперь настолько крепок, что они не замечают разделения тел. Я знала, так и будет; одинокая жизнь дает время поразмыслить над такими вещами. Я бы не смогла перенести доказательства того, что он достиг подобной близости с женщиной, и неожиданно в открывшемся внизу пейзаже показалась она – сутулившейся спиной, в складках от дешевого корсета, она опиралась о березу, которая благодаря выдающемуся мастерству нашего лесника выросла поразительно прямой и тонкой. Ее желтый плащ смотрелся грязным пятном на фоне чистых, ярких оттенков голого дерева, а когда засохшая веточка упала рядом, она неуклюже, как курочка, уклонилась от нее. Она казалась не столько человеком, сколько отражением тоскливой бедности, как открытая дверь захудалого дома, из которого доносятся крики детей да запах тушеного кабачка. Несомненно, он сидел где-то рядом, осоловелый от счастья. Я рассеянно подумала, так ли уж необходимо, чтобы доктор Гилберт Андерсон его излечил, захотела окликнуть ее, но горло сдавило рыданиями. Я стала спускаться сквозь папоротник и ежевику и остановилась, поравнявшись с ними, нас разделяли лишь несколько ярдов неровной земли.
Не так уж глупо с моей стороны было не предвидеть ту красоту, которая мне открылась. Никто не мог бы вообразить такое. Они взяли из лодки теплый плед и расстелили его на клочке чистой травы, наверное, чтобы любоваться россыпью ранних первоцветов посреди озера белых анемонов у корней дуба. Она разгладила плед, чтобы на нем было мягко и удобно, Крис впал в дремоту и уснул на боку. Он лежал доверчиво и безмятежно, как спящий ребенок, его руки обмякли, а голова откинулась назад, обнажив беззащитную шею. Пока он спал, не омраченный мыслями, я в очередной раз убеждалась, насколько же красиво его лицо. В ее же печальном лице не было и тени сна, щеки порозовели от холодного воздуха, который, по мере того как вечерело, все больше проникал сквозь ширму ржаво-золотистого папоротника; она сидела рядом с ним и всего-навсего смотрела.
Я не раз наблюдала подобные картины, когда люди отдыхали на полянах за нашими воротами по праздникам. Обычно мужчина покрывал лицо носовым платком, чтобы спрятаться от солнца, а женщина сидела рядом на коленях и следила через мелколесье, чтобы дети не ушиблись во время игры. Иногда мне казалось, что в этом скрыт особый смысл. Знаете, когда заходишь в сырую, благовонную прохладу церкви в католической стране и видишь прихожан, которые стоят на коленях тяжело, неохотно и всетаки самоотверженно, словно олицетворяют собой то, что воля неизбежно подчиняется замыслу, что больше человека; или когда под любыми небесами замечаешь мать с ребенком на руках, и что-то в сердце проворачивается, словно меч, и говоришь себе: «Если человечество забудет эти позы, миру придет конец». Но люди вроде меня, лишенные чутья художника, не могут что-то знать наверняка о незнакомцах. Только теперь, когда это происходило с моими друзьями, когда мой дорогой Крис и моя дорогая Маргарет сидели, заключенные в покой, как в хрустальный шар, я поняла, что это самая многозначительная и самая прекрасная поза в мире. Она означает, что женщина приняла душу мужчины в свою и хранит ее тепло в любви и тишине, так что его тело может какое-то время мирно отдохнуть. Для женщины это великое дело. Знаю, есть дела не менее великие для тех женщин, чьи независимые натуры способны бесстрашно, с любопытством выйти за пределы домашнего круга отношений, но большинство из нас не жаждут независимости. Мы мечтаем о таком величии, когда любимый человек спит безмятежно рядом. Я знала, что ему не спалось в Болдри-Корте, в той новой комнате с нефритово-зелеными стенами и камином из лазурита, с удивлением им обнаруженной на месте каморки с удочками, которую он там помнил; но я с этим ничего не могла поделать.
Несправедливо, что благодаря щедрости, которая кажется таким же случайным даром, как красивый голос, женщина может делать для мужчины такие удивительные вещи. Ведь сон был наименьшим подарком от нее. Она увела его в тихую волшебную сферу – из нашей жизни, из роскошного дома, который походил скорее на громадный кусок пространства, отделенный от внешнего мира и украшенный, дабы подчеркнуть и изящество, и нашу уединенную надменность, из сада, где цветы заботились о том, как им следует расти, и деревья сделались такими ровными, что лес походил на неф с колоннами; судить, что тем самым она сделала для него, можно по тоске, которую я испытывала, оставшись одна. Но щедрость ее распространялась на всех, ведь ее присутствие придало нашей жизни иной узор; она мягкой нитью переплелась с обрывками нашего былого величия и непостижимым образом создала рисунок, который бы иначе не возник. Быть может, невзрачность была частью ее щедрости, ведь, чтобы вписаться в узор, иногда необходимо отказаться от собственной прелести. Потому женщины вроде нас, в отличие от кокоток, не носят откровенно соблазнительные платья, но надевают наряды, которые будто пренебрегают силой красоты, демонстрируя иные качества – умеренность, сдержанность, заботу о завтрашнем дне. И поэтому я могла поверить, что упорное пребывание Маргарет в местах, где всегда чего-то не хватало, ее терпимость к убогой бедности – все это стало не осознанным выбором. Нечто глубоко внутри привело Криса к беспамятству, а ее – к нищете, чтобы, когда настанет время ей встретиться с возлюбленным, даже намек на прелести ухоженного тела не мог отвлечь его от послания души. Я смотрела с восхищением на эту высшую жертву и светилась от ее личного подарка мне. Теперь я спала хоть и недолго, зато без сновидений. Я больше не видела, как его тело разлагается в бурой гнили Ничьей земли, больше не видела, как он плавно сползает с бруствера в траншею, больше не слышала голосов в пустоте: «Дружище, помоги, у меня нет ног!» – «Дружище, не могу – у меня нет рук!» Его не могли вернуть в армию в таком состоянии. Только в то утро, когда я проходила через библиотеку, он поднял потрясенное лицо от сводок войны.
– Дженни, неужели они вправду так поступили с Бельгией? Эти забавные, тихие, прижимистые люди!
Его солдатское знание было захоронено так же глубоко, как воспоминания об ужасном августе[16]. Пока он находился под ее чарами, его не могли послать обратно в пекло войны. Эта чудесная, сердечная женщина сохраняла его тело так же, как сохраняла душу.
Я почувствовала столь сильную благодарность, что не выдержала, подошла к ним и уселась на плед. Я вторглась в их пространство, но мне так хотелось побыть рядом с ней. Кажется, она совсем не удивилась: обернулась ко мне, слегка сдвинув брови, и сразу заулыбалась сквозь некрасивые пряди растрепанных волос, которые от ветра выбились из-под шляпы. И это тоже относилось к ее очарованию – способность принять то, что она не до конца понимала.
Она перегнулась через него и прошептала мне:
– Ему не холодно. Я укрыла его пальто, когда он окончательно уснул. Я только что проверяла его руки – они теплые, как тосты.
Если бы я так шептала, он бы проснулся.
Вскоре он зашевелился, нащупал ее руку и прижался щекой к ее шершавой ладони. Он уже проснулся, ему нравилось лежать вот так.
Немного погодя она высвободила руку и сказала:
– Поднимайся и иди в дом, выпей горячего чаю. Ты простудишься, если и дальше будешь так лежать.
Он снова стал искать на ощупь ее руку. Очевидно, по какой-то причине в этот миг их переполнял восторг.
Воздух на этом маленьком клочке казался нежнее, чем где-либо на свете. Я встала спиной к березе и сказала непринужденно, так как знала, что ничего не может им угрожать:
– В полпятого придет доктор. Ему надо видеть вас обоих.
Это не нарушило их покой. Он улыбнулся, повернувшись на спину, и поприветствовал меня:
– О, Дженни!
Но она вынудила его подняться и помочь ей сложить плед.
– Нехорошо заставлять доктора ждать в такие времена, – объяснила она. – Они, бедняги, перегружены работой с начала войны.
Я вела их к дому через лес и слушала, как она в подтверждение своих слов делилась показательной историей о каком-то происшествии с ее улицы. Я услышала также, как их шаги на мгновение замерли. Думаю, она так ласково смотрела на него серыми глазами, что он не устоял и заключил ее в объятия.