Глава 6

Я ощутила – вспоминаю это с легким при вкусом самодовольства, с каким люди вспоминают любое точное предчувствие, даже если оно касалось беды, – будто холодная рука стиснула мне сердце, когда мы завернули за угол дома и наткнулись на доктора Гилберта Андерсона. Прежде всего меня поразил его ничуть не медицинский вид. Это был низкорослый мужчина с мигающими голубыми глазами, с красным лбом, изборожденным морщинами, с тонкими седыми усиками, из-за которых он смахивал на добродушного кота, с незаурядным вкусом, судя по крапчатому галстуку, и, в отличие от выдающихся практиков, этот мужчина вовсе не выглядел безразличным. Он казался уморительным и при этом внушал больше доверия, чем любой другой врач, которого я встречала, и эта разница еще сильнее бросалась в глаза, потому что он занимался кое-чем неожиданным. Где-то он отыскал теннисный мяч и теперь, поддавшись спортивному интересу, примерялся, с какого расстояния попадет им между двумя большими камнями, которые поставил перед ступенями дома. Поначалу он смутился именно оттого, что по уши был поглощен этой забавой.

– Кругом никого, а мы, люди интеллектуального труда, так редко бываем на свежем воздухе, – сказал он прямодушно, а затем высморкался в огромный носовой платок, из складок которого показался, уже вернув себе самообладание.

– Вы, – сказал он Крису, наивно подделываясь под интонацию детектива, – и есть пациент.

Он перевел голубые глаза на меня, окинул взглядом и, как только понял, что значимость моя ничтожна, стряхнул лишнее впечатление, как пес, вышедший из воды. Повернулся к Маргарет, словно она была ответственной сиделкой и коротко ей кивнул.

– Вы миссис Грей. Я переговорю с вами позже. А сейчас – с ним. Я скоро вернусь.

Он покрутил рукой, как мельница крыльями, тем самым указав нам идти домой, а сам медленно удалился с Крисом.

Она повиновалась; такие женщины всегда делают то, что приказывает доктор. Но я на мгновение задержалась посмотреть вслед этому необычному специалисту, попыталась отогнать дурное предчувствие, назвав его грубияном; когда же это не помогло, мне захотелось, как служанке, заявить, что я ухожу, так как «в доме вечно что-то творится».

Покорная особа в жалкой одежонке, остановившись на верхней ступени, так явственно задрожала от порыва ветра, полировавшего до блеска конец дня, что я поспешила отвести ее в холл. Мы смущенно стояли в полумраке. Маргарет огляделась вокруг и подавленно сказала, разделяя мои чувства:

– Как хорошо, когда под рукой все, что человек может пожелать, когда все на своих местах. У нас так было в гостинице на Монки-Айленд. Конечно, она не такая грандиозная, но наши гости всегда возвращались.

Задумчиво и с долей наслаждения она коснулась тонкой резьбы ножки стола.

Сверху донесся шум, словно трепет голубиных крыльев. Китти спускалась по лестнице в белом саржевом платье, на фоне которого розовели ее руки; женщине с такими красивыми ручками вовсе не нужны цветы. Благодаря внешней дисциплине ее горе было почти не заметно, на него намекали лишь едва заметные темные круги под глазами, но как раз в тот момент лицо ее сияло. Я знала, причина в том, что она готовилась встретить незнакомого мужчину и предвкушала огонь восхищения в его глазах, и я улыбнулась, сопоставив ее возможные представления о докторе Андерсоне с той дружелюбной шарообразной фигурой, которую мы только что повстречали. Впрочем, для нее это не имело особого значения. Красивые женщины ее породы от одного лишь чужого восхищения могут терять всепроникающее чувство классовых различий; они смутно понимают, что их цивилизаторская миссия – сверкать сокровищем своей красоты перед всеми мужчинами, чтобы те хотели завладеть им и стали для того добиваться богатства, и вожделение будет побуждать их возделывать землю для будущих времен. Здесь, знаете ли, впрямь найдется место для всех нас; каждому – свое предназначение.

– Доктор разговаривает с Крисом в саду, – сказала я.

– Ах! – выдохнула Китти.

Я заметила – хотя момент был довольно мрачным – некое удовольствие в лицах обеих женщин, одинаково сосредоточенных и по-разному красивых: одно отражало сияние, как гладкая поверхность, как зеркало напротив окна, другое – как лампа, которая закоптилась от небрежного обращения, но все еще излучает свет, сжигая масло внутри. Маргарет с изумленной улыбкой упивалась очарованием Китти, а та, казалось, о чем-то напряженно размышляла.

– Как вы, миссис Грей? – спросила она, внезапно распахнув радушие, как веер. – Вы так добры. Может, поднимитесь наверх и оставите там плащ?

– Нет, спасибо, – смущенно ответила Маргарет. – Мне скоро уходить.

– Право же, разденьтесь! – обворожительно настояла Китти.

Безусловно, она просто не хотела, чтобы Маргарет встретила специалиста в этой кошмарной одежде; я не стала усугублять дело и рассказывать, что эта катастрофа уже произошла. Напротив, я приняла особенное выражение лица, чтобы убедить Маргарет, будто таково проявление гостеприимства и ее отказ нас ранит, и в ответ на это она уступила, как я и предполагала. Она побрела за мной наверх и дальше по коридору медленно, как ребенок, барахтающийся в летнем море. Ей нравилось ступать на мягкий ковер; она задерживалась рассмотреть картины на стене; порой проводила пальцем по вазе, как будто так присваивала себе ее ценность. Я видела, что в душе она всерьез тревожится за Криса, как и я; но она так сильно верила в жизнь, что сохраняла спокойствие и находила радость в красоте и в минуты ожидания. Даже ее восторг был по-своему щедрым. Когда она зашла ко мне в комнату, подняла голову и испустила глубокое «Ох!», я тут же вспомнила то, о чем давно забыла, – как изящны здесь пропорции, как искусна резная арка над окном, как напоминают вечернее небо голубые шторы.

– Какие прелестные вещицы у вас на туалетном столике, – сказала она. – У вас, должно быть, прекрасный вкус.

Что за милосердие – обратить мои богатства в достоинства! Я помогла ей снять плащ и подумала, что Китти не обрадуется, когда увидит, что под верхней одеждой скрывалась лиловая блузка из муарета, из которого служанки обычно шьют себе подъюбники; Маргарет же стала тихо расхваливать Китти:

– Знаю, мне не стоит этого говорить, но миссис Болдри так прекрасна. У нее длинная шея – три кольца. У меня всего два.

Это трогательное признание выдавало ее сокровенное знание собственной внешности, какое бывает только у женщин, которых любят. Я бы никогда в жизни не могла сказать, насколько длинна моя шея. Явно недовольная собой посреди всей этой изысканности, она застенчиво произнесла:

– Пожалуйста, позвольте мне привести волосы в порядок.

Я пододвинула кресло к туалетному столику и облокотилась на его спинку, а она села на самый краешек и отколола две длинные косы – очень толстые и очень тусклые.

– У вас прелестные волосы, – сказала я.

– Когда-то они были красивы, – посетовала она, – но в последние годы я себя запустила.

Она нерешительно попыталась разгладить выбившиеся пряди у висков, но через мгновение отложила расческу и щелкнула языком по зубам.

– Надеюсь, тот мужчина не донимает Криса, – сказала она.

Нам пока нечем было утешиться, и я отошла в другой конец комнаты, чтобы положить ее шляпу на стул, остановилась и похлопала по перьям, задумавшись, можно ли их как-то поправить. Но, как говорят хирурги, этот случай был безнадежен. Я хмуро взглянула на перья и пожалела, что позволила этому доктору своей круглой формой разделить Криса и Маргарет, которая с того дня казалась мне не только женщиной, достойной любви, но и, подобно святому заступнику в глазах католика, – покровительницей, чью доброту может истребить лишь особое и непостижимое вероломство высших сил. Я стояла с закрытыми глазами, рассеянно гладила шляпу – символ ее мученичества – и думала о ней так, словно ей молилась, но тут услышала резкий вскрик. Меня поразило, что она, чья суть – терпеливое молчание, может так резко кричать. Я мигом обернулась.

Она держала в руках фотографию Оливера, которую я хранила на туалетном столике. Это его последний снимок, сделанный всего за неделю до смерти.

– Кто это? – спросила она.

– Единственный ребенок Криса. Он умер пять лет назад.

– Пять лет назад?

Почему это было так важно?

– Да, – сказала я.

Он умер пять лет назад – мой Дик, – ее глаза расширились. – Сколько ему было?

– Всего два года.

– Моему Дику было два.

Мы обе с трудом дышали.

– Почему он умер?

– Мы так и не узнали. Он был очаровательнейшим ребенком, только слабым с детства. Он угас от обычной простуды.

– И мой Дик тоже – от простуды. Мы думали, он поправится на следующий день, а он просто…

Она внезапно замерла в позе мучительного сожаления. В этот момент она подбиралась к некому открытию.

– Как будто… как будто… – запиналась она. – У каждого из них было только полжизни.

Мне по привычке захотелось отнестись к ней как к блаженной, ведь очевидно, что в ней преобладало мистическое восприятие бытия. Однако она меня уже кое-чему научила, поэтому, когда она упала на колени, я осталась в стороне и задалась вопросом, почему она не смотрит на фотографию ребенка, а прижимает ее к груди, будто желая так залатать рану. Я подумала, как уже много раз думала прежде, что для бездетных людей дети – источник величайшей радости, ведь для нас они всего-навсего незрелые ростки, куда прекраснее цветов, властные над нашими сердцами, но для матерей – это плотские узы, что тянут к глубинам чувств, подобных той ужасной муке, которая ее охватила. Хотя я знала, что приняла бы его с восторгом, ведь он был бы рожден от их близости с Крисом, чудовищность мысли меня все же поразила. Мое сердце не просто разрывалось от жалости – земля уходила из-под ног. Ее безмятежность, которая еще миг назад казалась непоколебимой, как земля, и всеобъемлющей, как небо, так быстро рассеялась, что я поняла, насколько раньше недооценивала несправедливость мироустройства. Разочарованы влюбленные; не рождены те дети, которым была бы уготована самая прекрасная жизнь; бледные захватчики их рождения умирают совсем юными. Подобный мир не потерпит сохранения магических кругов.

В дверь постучала горничная.

– Миссис Болдри и доктор Андерсон ожидают в гостиной, мэм.

Маргарет совладала с собой и приблизила бледное лицо к зеркалу, пока закалывала косы.

– Я знала, есть что-то такое, – простонала она, беспорядочно втыкая шпильки. Больше она не могла ничего сказать, хотя я и вцепилась в нее с мольбой; но, когда мы уже собирались выходить, она медленно положила руку на фотографию ребенка, и почему-то в тот момент я убедилась, что победы нам не видать.

Когда мы зашли в гостиную, доктор Андерсон – пухлый и многословный – переминался с пятки на носок, стоя на каминном коврике и наслаждаясь тем, как огонь теплом ласкает голени, а Китти, сидевшая в темном обрамлении дубового кресла и казавшаяся бутоном белой розы, еще слишком невинной для цветения, слушала его сдержанно и внимательно, как принято у красивых женщин.

– Абсолютный случай амнезии, – говорил он, пока Маргарет с побелевшими губами, но все же менее смущенная, чем когда-либо на моей памяти, заняла место у окна, а я опустилась на диван. – Его бессознательное не позволяет ему возобновить связь с привычной жизнью, отсюда проистекает потеря памяти.

– Я всегда говорила, – заявила Китти рассудительно, – если бы он только приложил усилия…

– Усилия! – он резко повернул круглую голову. – Та психическая жизнь, которую можно контролировать усилиями, почти ничего не значит. Вам в молодости забили голову болтовней о так называемом самоконтроле, эдаком официанте души, который говорит: «Время вышло, джентльмены», – или: «Все, вам уже хватит». Но его не существует. В нас есть глубинное, сущностное «я» со своими желаниями. Если их подавляет поверхностное «я» – то самое, которое, по вашим словам, прилагает усилия, причем обычно только с целью не ударить в грязь лицом перед другими, – то месть неизбежна. В возведенном им здании приличия поселяется наваждение, из-за превратного толкования поверхностного «я» ни капли не искреннее, как будто никак не связанное с подавленным желанием. У мужчины, который в действительности хочет оставить жену, вдруг возникает отвращение к квашеной капусте, и он устраивает такие сцены, что путь ему один – прямиком в дом умалишенных. Но это все технические детали, – внезапно оборвал он. – Мое дело в этом разобраться, а не ваше. Наваждение мистера Болдри заключается в том, что он не может вспомнить последние годы жизни. Итак, – прищурившись, он оглядел нас как некое цельное сообщество, которое мы едва ли сами ощущали, – о каком же подавленном желании это говорит?

– Ничего сверху он не хотел, – сказала Китти, – он в нас души не чаял, у него было полно денег.

– Нет, все же хотел! – весело возразил доктор. Казалось, все это ему доставляет удовольствие. – Вполне очевидно, что он забыл здешнюю жизнь, потому что был ею неудовлетворен. Разве нужно еще более веское доказательство, чем то, о чем вы мне поведали перед приходом этих леди, – что Военное министерство не телеграфировало вам о его ранении, потому что он забыл зарегистрировать свой адрес? Вы же понимаете, что это значит?

– Забывчивость, – пожала плечами Китти, – он несобранный.

Она всегда сомневалась в том, что Крис действительно, по ее выражению, практичен, и даже доход и международная репутация не перевешивали его очевидной неспособности торговаться на аукционах.

– Человек забывает только то, что хочет забыть. Наша задача – понять, почему он хотел забыть эту жизнь.

– Под действием гипноза он все отлично вспоминает, – возразила она. Лицо ее больше не сияло.

– Гипноз – глупый трюк. Он высвобождает память подавленной личности, которую невозможно связать – особенно в таком трудном случае, как этот, – с личностью действующей. Мне достаточно с ним поговорить. Чтобы он рассказал свои сны, – он заулыбался при мысли об этой перспективе. – Но вы… вы бы мне очень помогли, если бы подсказали, отчего у него возникла неудовлетворенность.

– Говорю вам, – сказала Китти. – Он был всем доволен, пока не сошел с ума.

Он уловил, что гнев ее нарастает.

– Что ж, – сказал он, – в сумасшествии нужно винить не домочадцев, а богов. Если что-то и было не так, то, конечно, в том нет вашей вины.

Он подсластил слова улыбкой и, понимая, что препарировать труднее там, где нужно льстить, обернулся ко мне, так как весь мой облик говорил о том, что лесть не входит в мой привычный рацион.

– Вы, мисс Болдри, знаете его дольше всех.

– Все было хорошо и плохо одновременно, – наконец сказала я. – Я всегда это ощущала.

Китти резко дернулась, тем самым подтвердив мою давнюю догадку о том, что она меня ненавидит.

Он обратился к более далекому прошлому, чем я ожидала.

– Какие у него были отношения с отцом и матерью?

– Отец был стариком, когда Крис родился, и всегда немного завидовал сыну. А мать – чужой по духу. Она хотела глупенького сынка, которому довольно и стрельбы.

Он высказал свою мысль с той же аккуратностью, с какой охотник расставляет силки:

– Тогда у него возникла особая потребность в женском поле.

Маргарет подала голос, странно заерзав ногами под креслом.

– Да, он всегда впадал в сильную зависимость.

Мы изумленно посмотрели на ту, что говорила такие вещи о нашем прекрасном Крисе, и я заметила, что она переменилась. Прямота высказываний, открытый взгляд – для нее это было сродни неистовству.

– Доктор, – сказала она, и мягкий голос зазвучал резче, – какой прок от этих разговоров? Вы не в силах вылечить его, – она закусила нижнюю губу, сдерживая подступающие слезы, – не в силах сделать счастливым, это я имею в виду. Вы можете только одно – вернуть ему нормальность.

– Согласен, именно это я и сделаю, – сказал он.

Странным образом показалось, что он испытал облегчение, как человек, повстречавший собеседника, равного по интеллекту.

– Моя профессия в том и состоит, чтобы возвращать людей из отдаленных уголков разума в точку нормальности. Похоже, все считают, что там им и место. Но я порой не вижу в этом срочной необходимости.

Она продолжила безрадостно:

– Я знаю, как вам его вернуть. Есть воспоминание такой силы, что повлечет за собой и все остальные, как бы он ни сопротивлялся.

Моментально с этого маленького человека слетели и многословная самоуверенность, и всеведение о душевных тропах.

– Итак, я слушаю.

– Напомните ему о мальчике, – сказала Маргарет.

Доктор тут же перестал перекатываться с пятки на носок.

– О каком мальчике?

– У них был мальчик.

Он посмотрел на Китти.

– Вы мне об этом ничего не говорили!

– Не думала, что это важно, – ответила она, вздрогнула и похолодела, как всякий раз при воспоминании о единственной встрече со смертью. – Он умер пять лет назад.

Доктор запрокинул голову, уставился на карниз и сказал с легким злорадством, присущим умному человеку в разговоре с тугодумом:

– С этими потаенными разочарованиями всегда труднее всего работать, – он резко обернулся к Маргарет. – И как же ему об этом напомнить?

– Отнесите ему какую-нибудь одежду мальчика, одну из его игрушек.

Они внимательно посмотрели друг на друга.

– Это сделать должны вы.

Ее лицо выражало согласие.

Китти сказала:

– Я не понимаю. Почему это так важно?

Она дважды повторила это, нарушив тишину, в которую нас погрузила мудрость Маргарет. Затем раскрасневшийся доктор Андерсон, позвякивая ключами в кармане брюк, взволнованно ответил:

– Я не знаю. Но это важно.

Китти радостно повысила голос:

– О, тогда все очень просто. Миссис Грей может сделать это немедленно. Дженни, отведи миссис Грей в детскую. Там полно вещей.

Маргарет не пошевелилась, она так и сидела, упершись в пол мысками тяжелых сапог. Доктор Андерсон всмотрелся в лицо Китти и с возгласом «Что ж, отлично!» плюхнулся в кресло так резко, что пружины взвизгнули. Маргарет с улыбкой обратилась ко мне:

– Да, пожалуйста, отведите меня в детскую.

Однако, пока мы поднимались по лестнице, я ощущала, что эта уступчивость вовсе не означает смягчения ее новой непоколебимой твердости. Само дыхание, которое до меня донеслось, когда я опустилась на колени перед дверью детской и стала возиться с позабытым замком, будто исходило уже не из ее прежнего тела, а из какого-то другого, более хладнокровного. Легко было понять ее мрачность, ведь всего через несколько минут ей предстояло выйти и произнести слова, что положат конец ее счастью, отнимут все дары, с таким трудом собранные ее великодушием. Что ж, иногда в жизни приходится так поступать.

Но едва дверь отворилась и обнаружила за собой пустое пространство, где в солнечных лучах танцевали пылинки, как в ней снова расцвела прежняя нежность. Она двигалась неторопливо, такая трепетная, чуткая, радостная, будто прелесть этой комнаты была для нее подарком. С детским восторгом протянула руки к стенам цвета сапфира и красочной росписи с птицами и зверями. Точно так же, подумала я, невеста обходит дом, который супруг втайне обставил для нее. Однако, когда она подошла к очагу и остановилась, убрав руки за спину, у к каминной решетки и обвела взглядом все изящные приспособления детской, призванные поддержать здоровье и интерес нашего невольного маленького гостя, стало ясно как божий день, что она мама, – и удивительно, как я раньше могла этого не замечать. Случалось, художники, державшиеся к земле так близко, что были способны узреть небесные видения, изображали в картинах Вознесения Пресвятой Девы женщин, которые действительно силой материнской любви могли бы привести в мир Бога. «Да будет жизнь!» – словно вопиют их парящие тела, и даже облака под их ногами обращаются в херувимов. Маргарет стояла неподвижно, сложив ладони под подбородком, чему-то слепо улыбаясь, и выглядела она точно так же.

– О, какая изысканная комната! – воскликнула она. – Только где же его кроватка?

– Не здесь. Это игровая. Детскую спальню мы не оставили. Теперь там просто спальня.

Ее глаза заблестели при мысли о детстве, где так много балуют.

– Я не могла себе позволить две детские. А для крошек это так много значит.

Она склонилась надо мной, когда я открыла оттоманку и стала перебирать одежду Оливера.

– Очаровательные детские платьица! Это она их сшила? Ах да, откуда у нее нашлось бы время, ведь надо и следить за таким огромным домом. А я не так уж сильно забочусь о нарядах малышей. Да и они сами от них не становятся счастливей. Это все только для виду.

Она подошла к лошадке и толкнула ее, раскачав призрачного ребенка. Залитая солнечным светом, она погрузилась в далекие материнские мечты и принялась мурлыкать какой-то нестройный мотив.

– Он был слишком маленьким для лошадки, – сказала она. – Наверняка, папа подарил ее. Я знаю. Мужчины всегда дарят подарки на вырост, они так торопят детей расти. Нам же нравится, когда они, наши любимые, взрослеют потихоньку. А где же его машинки? Разве он не любил паровозы? Ах да, конечно, он же их не видел. Вы так далеко от станции. Как жаль! Они бы ему понравились! Дик всегда так радовался, когда по пути из магазинов я останавливала коляску на железнодорожном мосту и он смотрел на проезжающие паровозы, – на мгновение ее омрачило огорчение оттого, что Оливер упустил эту маленькую радость. – Почему же он умер! Вы не перегружали его ум? Не рано ли стали учить его буквам?

– О нет, – ответила я. Мне не удавалось найти подходящую одежду. – Единственное, что нагружало его маленький ум, – это молитвы, которым его учила шотландская няня, но они не слишком его заботили. Он говорил «Иисус – добрый пластырь» вместо «Иисус – добрый пастырь»[17], потому что ему так больше нравилось.

– Подумать только! Они такие выдумщики! У него была шотландская няня. Говорят, они очень хорошие. Я читала в газете, что у королевы Испании тоже такая.

Она вернулась к камину и начала играться с безделушками на полке. Как ни странно, ее вовсе не интересовали мои поиски памятного наряда. Эта жизнерадостность, мерцавшая на верхушке ее омытой слезами непоколебимости, как огни святого Эльма[18] на мачте добротного корабля, убедила меня в том, что она все же чудаковата.

– Какие игрушки! Няня не разрешала ему брать все за раз. Она поднимала его и говорила: «Малыш, выбирай», – а он отвечал: «Пожалуйста, мишку, нянечка», – кивая на каждом слове.

В конце концов я нащупала нужную вещь. Странно, но я жалела, что нашла ее. Хотя это бы все равно случилось.

– Именно так он и делал, – сказала я.

Она коснулась лайковой шкурки заводной собаки и затряслась.

– Я думала, может, мой малыш меня оставил, потому что мне почти нечего было ему дать. Но если ребенок мог оставить все это!..

Она монотонно заплакала, как будто от постоянных рыданий по ночам слезы стали такой же непроизвольной реакцией на страдание, как стон: «Где же мой малыш? Где мой малыш?» Воздетые руки словно взывали к напрасной жизни, растраченной в этих стенах.

– Все вышло не так, – с мукой сказала она, и голос упал до священного шепота. – У каждого из них было только полжизни.

Мне пришлось ее успокоить. Не могла же она пойти к Крису и шокировать его не только новостями, но и своими страданиями. Я встала и протянула вещи, которые нашла в оттоманке и в шкафу с игрушками.

– Думаю, лучше всего взять что-то отсюда. Вот синий свитер, который он часто носил. Или красный мячик, которым они с папой играли на лужайке.

Ее жажда ребенка, которого не существовало, переросла в нежность к ребенку, который когда то был. Она задумчиво посмотрела на протянутые ей вещи, затем с теплом положила свою руку на мою.

– Вы выбрали как раз те вещи, которые он вспомнит. Ох, бедная вы, бедная!

Я поняла, что от нее готова принять даже жалость.

Она бережно взяла свитер и мяч, переложила их из руки в руку, приблизила к лицу.

– Кажется, я знаю, каким он был мальчиком – настоящим мужчиной с самых пеленок.

Она поцеловала их, свернула свитер, аккуратно положила мяч на оттоманку и сказала сквозь слезы:

– Уберите их. Мне они только для того были нужны. Я сюда за этим и пришла.

Я уставилась на нее.

– Чтобы представить сына Криса, – всхлипнула она. – Вы думали, я отнесу их Крису? – она заломила руки, в дрожи тихого голоса проступила твердая решимость. – Как же я могу?

Я схватила ее за плечи.

– Зачем вам его возвращать? – сказала я. Можно было и раньше догадаться, что в ней кроется спасение.

Ее медлительный ум заработал быстрее.

– Либо мне вовсе не стоило никогда приходить, – и она продолжила с мольбой, – либо вам следует оставить его таким, – она спорила не со мной, а со всем враждебным рациональными миром. – Знайте же, я сомневалась, приходить ли во второй раз, ведь мы оба в браке. Я молилась, читала Библию, но все впустую. Пока не обратишься к Библии за помощью, и не замечаешь, как мало в ней толку. Но моя жизнь была нелегка, я всегда делала все возможное для Уильяма и знаю, что нет ничего важнее счастья. Потому я пришла. Если кто-то счастлив, нельзя этому препятствовать. Отпустите его. Видели бы вы, как он счастлив, когда бесцельно слоняется по саду! Мужчины любят сад. Он мог бы остаться таким. Так легко оставить все как есть, – но в голосе ее слышалось сомнение; она просила не только меня, но саму судьбу. – Вы же не позволите забрать его в психиатрическую лечебницу. Не будете препятствовать моим визитам. Другая бы стала, но вы увидите, что не она. Ах, просто оставьте его таким! Давайте начистоту! – она как будто вносила ясность жестами, какие я видела у извозчиков, что, сидя под навесом, распивают чай из блюдец. – Если бы мой мальчик был калекой (в действительности у него были чудесные ножки) и доктора сказали бы мне: «Мы выпрямим ноги вашего мальчика, но всю оставшуюся жизнь он будет испытывать боль», – я бы не позволила им и пальцем до него дотронуться. Мне казалось, я обязана рассказать, что знаю один способ. Наверное, было бы нечестно сидеть там и молчать. Так или иначе, я рассказала. Но нет, я не могу этого сделать! Пойти и положить конец счастью любимого. После войны и всего, что он пережил… И потом, ему бы пришлось туда вернуться! Я не могу! Я не могу!

Я испытала необыкновенную легкость. Все будет хорошо. Крис будет жить в нескончаемой радости юности и любви. Это счастье необратимо, как беды и потери; он обязан быть счастлив, как кольцо, брошенное в море, – обязано быть потеряно, как мужчина, чей гроб столетиями пролежал в земле, – обязан быть мертв. А Маргарет все продолжала говорить и раздражала самим допущением, что дело еще не решено.

– Я не должна этого делать, не должна же?

– Конечно нет! Нет! – в сердцах закричала я, но ее взгляд померк. Она смотрела через мое плечо на открытую дверь, у которой стояла Китти.

Та больше не держала голову с прежней гордостью, тени под глазами стали черными, словно синяки от ударов, и все ее очарование теперь выражало горе. На руках у нее сидела китайская собачка муфточка[19], которую еще недавно так обожали, а теперь – совсем забросили, отчего та скулила вслед каждому, кто проходил по коридору, в надежде получить хоть толику любви, а сейчас, радуясь неожиданной ласке, трепетала лиственно-бурым пятном на фоне белоснежного платья. Раз Китти остановилась и взяла одинокую собачку, значит, она испытывала глубочайшее несчастье. Зачем она поднялась – я не знаю, как и почему ее лицо исказилось от слез, когда она на нас смотрела. Вряд ли она хоть приблизительно догадывалась о нашем решении, ведь она и представить не могла, что мы можем выбрать любой путь, а не тот, который выгоден ей. Просто ей было невыносимо видеть, как эта странная, безобразная женщина бродит среди ее вещей. Она проглотила слезы и медленно, как собачка, поплелась по коридору.

Но почему Китти, самое неискреннее создание на свете, созвучное любому виду фальши, почему именно она одним лишь страданием каким-то образом вернула нас в действительность? Почему ее слезы напомнили мне о том, что я поняла давным-давно, но позабыла в своей оголтелой любви, – что мы должны испить горькую чашу до дна, иначе не станем настоящими людьми? Я знала, что человек обязан знать правду. Знала очень хорошо, что, став взрослым, нужно поднести к губам вино истины, пусть оно не сладко, как молоко, а крепко и обжигает губы, и причаститься реальности, иначе придется навсегда остаться маленьким и чудаковатым, словно карлик. Из жажды этой евхаристии Крис отстранил чашу лжи о жизни, которую протягивали ему белые руки Китти, и обратился к Маргарет с безмерным доверием, присущим потерявшему память. И отчасти по моей вине она забыла, что главная задача любви – сохранять достоинство возлюбленного, чтобы ни Бог на небесах, ни мальчишка, подглядывающий из-за ограды, никогда бы не нашли ни единого повода для презрения, и вот она вручила ему простенькую игрушку счастья. Мы совсем не думали о его будущем, с кощунственной небрежностью отнеслись к божественной сути его души. Ведь если бы мы оставили его внутри магического круга, то рано или поздно наваждение переросло бы в старческое слабоумие; тогда его радостная улыбка при виде Маргарет вызывала бы отвращение из-за обвисшего с годами рта; глаза бы уже не провожали его ласково, когда он уходил бы в лес полюбоваться первоцветами, а стали бы тревожно метаться – не заметил ли кто обезумевшего старика. Лесники любезно бы с ним разговаривали, и всякий раз, как он проходил по роще, они тихонько бы постукивали себя по лбу; гости вели бы себя тактично и развлекали его живой беседой. Он – развевающийся флаг нашей башни – стал бы для всей округи причудливым клочком сумасбродства, сдержанная музыка его жизни превратилась бы в дурацкое пиликанье в кустах. Он стал бы недочеловеком.

Я не понимала, как мне пронзить простодушие Маргарет этой последней изощренной жестокостью, и повернулась к ней, и принялась что-то бормотать. Но она произнесла:

– Дайте мне свитер и мячик.

Из ее глаз исчезла мятежность, уступив место мудрой покорности.

– Правда есть правда, – сказала она, – и он должен ее знать.

Я, ахнув, посмотрела на нее, хотя и не сильно удивилась; я так и знала, что она не сможет надолго покинуть трон праведности, и она повторила: «Правда есть правда», – грустно улыбаясь странному мироустройству.

Мы поцеловались не как женщины, но как влюбленные; думаю, каждая из нас обнимала ту частичку Криса, которую другая впитала своей любовью. Она взяла свитер и мяч, прижала их, как если бы это был ребенок. Подойдя к двери, она остановилась и прислонилась к косяку. Голова запрокинулась, глаза закрылись, рот искривился, будто проглотил горький напиток.

Я уткнулась лицом в оттоманку и вскоре услышала, как ее жалкие сапоги со скрипом удаляются по коридору. Ощущение обреченности заполонило комнату явственно, как духи, и сквозь него я мысленно потянулась к Крису. В забытьи обожания я представила его светлую щетину, загар вокруг кромки серых глаз, суровую и сдержанную мужественность, и меня утешило воспоминание о его природной смелости, которая, даже если наихудшее случится, все же иногда будет рваться к радости жизни. Всегда, вплоть до самого конца, когда солнце светило ему в лицо или лошадь брала барьер особенно удачно, он зажмуривался и, не разжимая губ, легонько улыбался. Я лелеяла тепло таких моментов. «Мы должны много кататься на лошадях», – решила я. По полированному полу застучали каблуки Китти, ее юбки зашуршали, когда она устраивалась в кресле, и на меня навалилось чувство даже более утомительное, чем мигающий свет, – чувство чужого волнения.

Она сказала:

– Ей бы лучше поторопиться, рано или поздно придется это сделать.

Душу сковало ужасом. Где-то там Маргарет разбивает сердце ему и себе, орудует словами, как молотком, выглядит мудро, делает все мастерски.

– Они еще не идут назад? – спросила Китти. – Хочу, чтобы ты посмотрела.

В саду ничего не происходило; только стая птиц пролетела над озером зеленого цвета, распростершимся перед закатом.

Прошло немало времени, Китти вновь подала голос:

– Дженни, посмотри опять.

Сумерки опустились вселенской тоской. Под ветвями кедров я смутно различила фигуру, державшую что-то в руках с материнской нежностью. Она почти растворилась в тени; еще мгновение – и ночь ее поглотит. Отвернувшись от потухающего горя, Крис шагал по лужайке. Он исподлобья смотрел на громаду дома как на ненавистное место, в которое, несмотря на все чаяния, долг вынуждает вернуться. Он сделал шаг в сторону, чтобы не наступить на прямоугольник яркого света, который падал на траву из окна; свет в нашем доме был хуже тьмы, любовь хуже ненависти где-либо еще. Он пугающе благопристойно улыбался; я знала, как он уверенно возвысит голос, приветствуя нас. Из его походки исчезла мальчишеская легкость, которая присутствовала еще днем, – теперь он шел по-солдатски жестко, твердо наступая на каблук. Тут я вспомнила, что как бы мы ни были плохи, все же мы – еще не самое худшее, что ждет его по возвращении. Сняв с плеч ярмо наших объятий, он отправится обратно в подтопленные траншеи во Фландрии, под небо, по которому летает больше смерти, чем облаков, в ту Ничью землю, где пули сыплются градом на гниющие лица мертвецов.

– Дженни, они еще там? – снова спросила Китти.

– Они оба там.

– Он идет домой?

– Он идет домой.

– Дженни! Дженни! Как он выглядит?

– Ох, – что я могла сказать? – Как вылитый солдат.

Она бесшумно подкралась к окну, выглянула из-за моего плеча и все увидала.

Я услышала, как у нее перехватило дыхание от довольства:

– Он исцелился! – медленно прошептала она. – Он исцелился!

Загрузка...