Глава 4

Следующим утром выяснилось, что шофер отправил автомобиль в город для замены одной детали, так что раньше полудня Маргарет не смогут привезти из Уилдстона. Мне поручили поехать за ней.

– Хотя бы от этого унижения, – сказала Китти, – я буду избавлена.

Перед отъездом я спустилась к пруду на краю холма. Здесь осень всегда задерживалась на полгода: даже когда весна зажигала языки зеленого пламени в мелколесье и солнце разливалось по долине меж стволов деревьев, тут пруд был окаймлен пожелтевшим папоротником и выцветшей ежевикой, а вода янтарем растекалась над прошлогодними листьями.

Посреди этой бурой тоски, сгустившейся под угрюмым небом, Крис стоял на корме лодки и орудовал веслом, как гондольер. Он пришел сюда сразу после завтрака, потому что не мог оставаться дома, где все, кроме одних только стен, было так чуждо; сад тоже удручал его, ведь все вокруг носило отпечаток гения Китти – за исключением лишь этого сырого неподатливого закутка. После обеда он предпринял очередную попытку примириться с местностью, но, мрачно взглянув на россыпь поздних рождественских роз, ярко сияющих в роще, где пятнадцать лет назад царила тьма, вернулся к покосившемуся ржавому лодочному сараю и продолжил возиться с веслом. Это было мальчишеское развлечение, и потому, когда он затащил лодку на берег и повернул ко мне лицо, я ужаснулась, ведь на меня смотрело лицо мужчины средних лет.

– Я сейчас поеду за Маргарет, – сказала я.

Он поблагодарил меня.

– Но, Крис, должна предупредить тебя. Я уже видела Маргарет. Она приходила сюда рассказать о твоем ранении – такая добросердечная, милая. Чудесное создание! Но выглядит она не так, как ты представляешь. Она постарела, Крис. И больше не красива. Состоит в тоскливом браке. Убогие обстоятельства жизни состарили, изранили и опустошили ее. Ты не сможешь продолжать ее любить, когда увидишь.

– Разве вчера я не говорил тебе, – сказал он, – что это все неважно?

Он взмахом погрузил весло в воду и отдалился от меня.

– Приведи ее скорее. Я буду ждать ее здесь.

Уилдстон сам по себе оказался не так уж плох; он располагался на равнине, и в конце каждой улицы вырастали зеленые холмы и башенки школы Харроу. Но улицы были чересчур длинные, красные, местами проходили под арками железнодорожных путей, и угловатые багровые дымоходы фабрик искажали линию горизонта; перед магазинами стояли приземистые женщины, на чьих спинах топорщились дешевые корсеты, – они постукивали пальцами по губам и прочими вялыми движениями выражали сомнения, стоит ли делать покупки, раз из-за них придется умерить другие аппетиты. Мы спросили у них дорогу, и они обернули к нам лица, кислые от подсчетов. В этом городе люди не могли делать то, что им хочется.

Маргарет жила на длинной улице красно-кирпичных коробов, испещренной тут и там розоватыми пятнами цветущего миндаля; в самом конце виднелось поле, где зеленая трава рьяно пробивалась сквозь глиняную почву, почерневшую от угольной пыли с железной дороги. У Марипозы – крайнего дома на улице – не рос миндаль. В палисаднике, который, казалось, был не до конца отвоеван у загрязненного поля, только-только проклюнулись несколько пресыщенных влагой подснежников да желтый крокус, а садик позади, где мужчина неумело орудовал лопатой, выглядел совсем непритязательно. Маргарет не просто жила в этом месте – она ему принадлежала. Она открыла дверь, взглянула на меня, ее глаза заслезились, и она смущенно пригладила растрепанные волосы рукой, усыпанной мукой. Ее лицо пожелтело от жара, бусинки пота блестели в глубокой длинной ложбинке под носом и в уголках рта. Она сказала:

– Он дома?

Я кивнула.

Она потянула меня внутрь и захлопнула дверь.

– Он в порядке?

– Почти, – ответила я.

Ее взгляд смягчился. Она вытерла руки об одежду и сказала:

– Прошу меня простить. У служанки сегодня выходной. Пройдите в гостиную…

Итак, я села в гостиной и поведала, что происходит с Крисом и как он жаждет ее увидеть. Рассказывая о его желании, я не смотрела в ее сторону, потому что она сидела на диване, обитом ядовито-зеленым вельветом, и тот был так низок, что колени торчали перед ней, и она обхватывала их мучными морщинистыми руками. Я заметила, что ее лицо взмокло. И мой голос задрожал, когда я обвела взглядом комнату, ведь мне предстало все, что видела Маргарет тем вечером пятнадцать лет назад, когда прислонилась щекой к окну гостиной на Монки-Айленд. Над каминной полкой висела увеличенная фотография мамы Маргарет, на стенах – изображения Тинтернского аббатства в рамках из красного бархата, между шатких ножек буфета располагалась швейная машинка, а в углу между моим креслом и каминной решеткой стояла пара домашних тапочек. Маргарет, когда-то отведавшая высшее блаженство взаимной любви, провела всю жизнь с мужчинами, которые носили дома тапки. Я снова отвела взгляд и на этот раз посмотрела в сад на человека, не столько копавшего, сколько демонстрировавшего полную неспособность справиться с лопатой. Он без конца чихал, и от каждого чиха развязанные хлястики жилетки резко вздрагивали у него на спине. Я предположила, что это и есть мистер Уильям Грей.

Когда я закончила рассказ о нашем печальном положении, она не шелохнулась, сидела все в той же некрасивой позе, обхватив колени, и по ее щекам градом катились слезы.

– О, что вы! Что вы! – воскликнула я, поднявшись. Ее оцепенение и плач тронули мое сердце. – Все не так уж плохо, он поправится.

– Знаю, знаю, – сказала она тоскливо. – Не верю, чтобы какая-то беда настигла его надолго. К тому же я убеждена, – тепло добавила она, – что вы прекрасно о нем заботитесь. Но когда вдруг возвращается то, что, как казалось, закончилось еще пятнадцать лет назад, а ты испытываешь одну усталость… – она смахнула с лица слезы и вытерла руку о грубую мешковатую одежду. – Мне жарко. Я занималась выпечкой. В наши дни не сыскать служанки, которая знает толк в выпечке.

Взгляд ее стал нежным и отрешенным, она начала говорить с такой интонацией, словно спорила и повествовала одновременно, как будто делилась историей с соседкой через садовую изгородь:

– Наверное, мне следует сказать, что у него в голове помутнение, а я замужем и нам лучше не встречаться; ох, однако… – она заплакала, и я ощутила, будто после долгой возни с сырыми спичками и сомнений, есть ли в фитиле масло, наконец смогла зажечь лампу. – Я так хочу его увидеть! Это неправильно, знаю, неправильно, но я так рада, что Крис тоже хочет меня видеть!

– Вы сделаете для него доброе дело, – я стала говорить таким же высоким голосом, на который внезапно перешла она, будто пытаясь сохранить ее настрой. – Идемте сейчас же!

Она вдруг прониклась жалостью.

– А как же молодая леди? – робко спросила она. – В прошлый раз она так расстроилась. Я все думала, правильно ли сделала, что пришла. Даже если Крис все забыл, он все равно захочет поступить правильно. Он бы не смог причинить ей боль.

– Да, это правда, – сказала я. – Вы знаете нашего Криса. Он наблюдает за ней краем глаза, даже когда ему самому хуже некуда, лишь бы убедиться, что она не корчится от боли. Но именно она меня прислала.

– Ах, – вскрикнула Маргарет, покраснев, – у нее, должно быть, прекраснейшая душа!

Внезапно я потеряла нить разговора. Я не могла обсуждать Китти. В тот момент она представлялась мне безликой фигурой в оборках, подобно тому, как многие слуги в Болдри-Корт казались безликими фигурами в фартуках или фуражках. В мире остались только два настоящих человека – Крис и эта женщина, чья душа пробивалась сквозь внешнее убожество, как чудесный голос, поющий в темной комнате, их образ целиком поглотил мое воображение. Представьте святых и пророков со старых библейских гравюр – как они стоят на камнях в струящихся белых одеяниях на фоне смоляно-черного неба, поднимают исступленные взоры к яркому свету и воздевают руки за божественным благословением, источником которого служат неистовые лучи. Мне захотелось нарушить эту благоговейную тишину, и я ни с того ни с сего прошептала:

– Ох, Крис достоин самого лучшего!

А про себя подумала: «Эх, если бы она и впрямь была такой величественной и одухотворенной!» – и вновь мой взгляд наткнулся на ее невзрачность. Но в конечном счете она такой и была. Услышав мой внезапный тихий возглас, она приобрела тот величественный и одухотворенный вид, что я вообразила. Ее грустные глаза смотрели в потолок, огрубевшие руки покоились на коленях ладонями вверх, будто принимая всю ту любовь, источником которой была ее же лучезарность. Из кухни донеслись звуки, и она в миг потускнела, развеяв чары надо мной.

– Кажется, мистер Грей покончил с работой в саду. Вы меня извините.

Через приоткрытую дверь я услышала голос, тон которого явно сопровождался взлетами и падениями выпирающего кадыка.

– Ну, дорогая, вижу, у тебя тут подруга, мне лучше прошмыгнуть наверх и сменить садовые штаны.

Не знаю, что она ему отвечала, но голос ее звучал мягко, примирительно, временами совсем по-девичьи, с всплесками смеха, и, слушая ее, я поняла, что она с присущей ей серьезностью исполняла свой долг – сохранять в его жизни резвость и очарование.

– Мой старый друг ранен, – единственная фраза, которую я расслышала; но когда она вывела его в сад под окна, то наверняка разъяснила всю ситуацию, так как он не возразил, когда она сказала:

– Я испекла тебе к чаю каменные кексы[13]. Если опоздаю на ужин, там есть тарелка макарон с сыром, подогрей в печи и съешь с маринованными помидорами. Еще осталось немного ревеня и желе.

Она перечисляла блюда, загибая пальцы, потом развернула его и застегнула хлястики жилетки, болтавшиеся на спине. Он был худощав, кудрявые седые волосы торчали из тех мест, где им не следовало бы быть, – из ушных раковин, ноздрей, тыльной стороны ладоней, – при этом он выглядел счастливым от ее прикосновений и в ответ нежно произнес:

– Все в порядке, дорогая. Обо мне не беспокойся. Я после чая пойду сыграю в шашки с Брауном.

Она ответила:

– Хорошо, милый. А сейчас возвращайся к капусте. Ты ведь позаботишься о том, чтобы в этом году, как и в прошлом, у меня была вкусная капуста, да, любимый?

Она взяла его за руку и отвела обратно к лопате.

В гостиную она вошла уже в том желтом плаще, той шляпе с погребальными перьями, которые покачивались над липкой соломой, в той серой шерстяной юбке. Я поначалу невольно стиснула кулаки. Только представить, что кончики пальцев касаются этой одежды, – какая мука! Тут я вспомнила о Крисе, которому еще мгновение назад надеялась привезти светлое утешение. Я ясно видела, что восторженная женщина, обратившая взор и руки под благословение любви, была той самой Маргарет, живущей в вечности; но передо мной стояла Маргарет, живущая во времени, она безвозвратно изменилась за те пятнадцать лет, что прошли с той поры на Монки-Айленд до этого унылого дня на Ледисмит-роуд. Что ж, я обещала ему привезти ее.

Она сказала:

– Я готова, – и у меня не нашлось возражений против такой простой оценки ее вида. Но когда в прихожей она остановилась у выкрашенной водосточной трубы и, нахмурившись, потянулась к фальшивой черепаховой ручке, я торопливо выпа лила:

– О, зонтик не понадобится.

– Но он может пригодиться, когда я буду возвращаться домой, – засомневалась она.

– Вас отвезут обратно на автомобиле.

– Это очень любезно, – сказала она и нервно засмеялась, с видом самым простодушным. – Понимаете, я знаю, это ужасно, что мы едем по такому поводу, но я не могу отделаться от мысли о том, что встреча с Крисом – как подарок. И потому сейчас я словно предвкушаю праздник.

Она придержала мне калитку и оглянулась на дом.

– Такое уродливое строение, правда? – спросила она. Очевидно, она хотела дать волю негодованию, которое долго подавляла.

– Дом не очень красивый, – согласилась я.

– Иногда на поле позади пасут коров, – продолжила она, будто старательно искала какие-то преимущества. – Мне это нравится; но в остальном – ничего хорошего.

– Зато название благозвучно, – сказала я, положив руку на выпуклые металлические буквы на калитке, которые складывались в слово «Мари поза».

– Да, правда! – воскликнула она с улыбкой неисправимого романтика. – Знаете, это на испанском означает «бабочка».

Когда мы сели в автомобиль, она сникла от неловкости, ощутив себя громоздкой и неуклюжей, а свою одежду – совсем пообносившейся на фоне изящной обивки, серебряной вазы с рождественскими розами и прочих изысков автомобиля Китти. Она побаивалась шофера, как все бедняки побаиваются слуг, и пригнула голову, когда он вышел завести автомобиль. Чтобы вернуть ей легкость и красоту, я сказала, что, хоть Крис и поведал мне все об их встрече, он ничего не помнил об их расставании, и я горю желанием узнать, что же тогда про изошло.

Тихо, со смущением она стала рассказывать мне о Монки-Айленд. Поразительно, что они оба – и Крис, и она – говорили о нем так, словно это был не остров, а волшебная страна, чем и объяснялись все совершенные там поступки. Поразительно также, что они оба подробно описывали тот цветущий боярышник, что белел между тополями у пристани. Думаю, любой предмет, на который смотришь вместе с любимым человеком, навсегда приобретает особенное значение. Она рассказала, что отец переехал туда, когда ей было четырнадцать лет. После скоропостижной и мучительной смерти миссис Эллингтон веселье виндзорской гостиницы стало ему невыносимо; весь мир виделся ее могилой, а подвыпившие сержанты в алой форме, извозчик с требованиями подать пинту четырехпенсовика[14] и даже кобылы, окунавшие мягкие носы в дворовые корыта оскверняли ее память своим простым счастливым аппетитом. Поэтому они перебрались на Монки-Айленд, и его абсолютная непохожесть оказалась целительной, так что они радостно обосновались в его зеленой тишине. Лето выдалось прекрасным: в небольшой светлой гостинице останавливались скромные вежливые гости, школьные учителя, любившие рыбалку, мужчины, писавшие книги, семейные парочки, все еще предпочитавшие уединение. Зима также оказалась прекрасной; она воспринимала как приключение необходимость убирать ковры, когда Темза проникала уже и в столовую. Эта сказка длилась четыре года. Склонив голову набок, как будто оценивая мысль в свете пережитого опыта, она сказала, что тогда была по-настоящему счастлива.

Затем одним апрельским днем Крис ступил на остров, стремительно пришвартовал лодку и этим первым движением ее покорил. Я верила, что это чистая правда. В молодости он был удивительным; в полной мере обладал очарованием юности, какое бывает у резвого жеребца или молодого деревца, только его душа преображала это очарование в глубокую волнующую красоту. Когда солнечный свет ложился на него, обнаруживая золотой отлив его каштановых волос, или когда иное телесное наслаждение его настигало, он всегда откликался на это с некой сдержанностью. В его серых глазах, темневших от раздумий, сквозила какая-то духовная драма. Видеть его значило желать с ним сблизиться, чтобы встать между этим телом, скроенным для счастья, и этой душой, сохранявшей глубокую веру в трагедию. Итак, она подала Крису утиные яйца к чаю.

– Утиные яйца у нас были такие вкусные, что других таких не сыскать в округе. Секрет в том, чем отец кормил уток. Это все, конечно, не окупалось, но они были чудо как хороши.

Еще до заката он обвил их шелковистой сетью учтивых манер; он поговорил с отцом о его живности, прогулялся по местности, выказывая здравый интерес, а затем, как и в последующие дни, сложил все свое обаяние к ее ногам.

– Я думала, он королевской крови, а когда он стал приходить вновь и вновь, я полагала, что, должно быть, ему так понравились утиные яйца.

Внезапно ее тусклое унылое лицо вспыхнуло от теплого воспоминания о блаженстве, и она начала что-то бормотать.

– Об этом я все знаю, – поспешно сказала я. Мне стало страшно, что в присутствии этой женщины я почувствую зависть или какой-нибудь низменный порыв, и я боялась этого больше всего на свете. – Я хочу узнать, как вы расстались.

– О, – воскликнула она, – вышла наиглупейшая ссора! Минула всего неделя с того дня, как мы признались друг другу в чувствах. Что это была за неделя! Стояла отличная погода, отец ни о чем не догадывался. Я и не желала этого, так как предполагала, что он захочет поскорее устроить свадьбу и будет упрекать меня за любое промедление, а я знала, что нам надо подождать. Ах! Помню, как представляла наихудший сценарий и говорила себе: «Возможно, через пять лет»; тогда, поженись мы раньше, это стало бы неожиданной радостью, – она повторила с легкой иронией: – Возможно, через пять лет!

– Итак, в один четверг я плавала по заводи с Бертом Батчардом, племянником мистера Батчарда, который держал гостиницу в Серли-Холл. Я громко хохотала, потому что он греб так нелепо! Он городской парень и с веслами обращался так, будто это чайные ложечки. Старенькая лодка просто устроилась на реке, как наседка на цыплятах, и ни туда ни сюда, а он притом был столь самоуверен! Я сидела и хохотала, хохотала без конца. Внезапно – бом! бом! – раздался колокол у пристани. Это был Крис, он стоял меж тополей, сдвинув темные брови, без тени улыбки на лице. Мне стало не по себе. Мы подобрали его и переправили через реку, но он все так же не улыбался. Мы вышли на берег, а Берт, заметив, что что-то неладно, сказал: «Ну, я отчалю». Мы с Крисом остались на лужайке, он был так зол, нас будто разделяли мили. Помню, он сказал: «Я пришел попрощаться – сегодня вечером мне надо уезжать, – и тут я вижу, как ты веселишься с этим невежей!» Я ответила: «Крис, я знаю Берта всю жизнь с тех самых пор, как он приезжал к дяде на каникулы, да и вовсе мы не веселились. Просто он совсем не умеет грести». А он все возмущался и возмущался, и вдруг меня осенило, что он не доверяет мне так, как доверял бы девушке своего круга, и я высказала это вслух, а он по-прежнему вел себя жестоко. О, не заставляйте меня вспоминать, что мы тогда наговорили друг другу! От этого только больнее. В конце концов я сказала что-то совсем ужасное, и он ответил: «Отлично, ты права. Я пойду», – и ушел к мальчику, который колол дрова, и попросил того переправить его в плоскодонке. Проходя мимо меня, он отвернулся. Вот и все.

Теперь мне наконец все стало ясно. Пятнадцать лет назад весной в Болдри-Корт было безлюдно, хотя погода стояла великолепная. Крис дольше обычного задержался в пасторском доме дядюшки Эмброуза на Темзе, а старший мистер Болдри наполнил имение жгучей нервозной тоской. Целыми днями он пропадал в городе, в конторе, и перестал звонить жене днем без всяких объяснений. Ночи он просиживал в библиотеке, изучая бумаги и счетные книги; по утрам служанки часто находили его спящим за столом, очень красным, будто бы мертвым. Мужчины, которых он приводил на ужин, вели себя с ним доброжелательно и обходительно, но это была не та дань, что привыкла получать его честолюбивая кичливая натура, и в беседе с ними он сыпал хвастливыми намеками о грядущем разорении, о чем счел унизительным рассказать нам напрямую. Наконец наступило то утро, когда он за завтраком через весь стол сказал миссис Болдри: «Я послал за Крисом. Надеюсь, он того стоит…» Это признание леденило душу, как стон ветхого корабля при треске балок, ведь его произнес человек, который сомневался в способностях сына, как все отцы сомневаются в способностях детей, рожденных слишком поздно.

Вечером я шла в сторожку посмотреть на нового щенка и встретила Криса, он поднимался по подъездной дорожке. В синих сумерках бледнело его лицо, как у утопленника. Я очень хорошо запомнила тот момент, так как удивилась, что он прошел рядом и не увидел меня, и через это мне открылось, что он вообще никогда меня не видел, разве что поверхностно. С тех пор я знала, что едва ли когда-то на меня падал его мысленный взор. Вечером он допоздна беседовал с отцом, а утром отправился в Мексику, чтобы проследить за работой шахт, удержать фирму на плаву, сохранить элегантность и гостеприимство Болдри-Корта – чтобы все оставалось блестящим и великолепным, за исключением одной лишь его молодости, которая с тех пор поблекла из-за забот.

Коечто из этого я поведала Маргарет, а она ответила: «Да, я все это знаю», – и продолжила рассказ. В воскресенье, спустя три дня после их размолвки, мистера Эллингтона обнаружили мертвым в постели.

– Мне так был нужен Крис; но он не приходил, не писал.

Она впала в летаргическое состояние: целыми днями сидела и глядела на течение Темзы; с трудом пришла в себя, только когда узнала, что отец почти ничего не оставил – лишь доход в двадцать фунтов в год с акций, которые не продать. Она договорилась о передаче аренды гостиницы другому управляющему и, заручившись обещанием новой хозяйки, что та будет пересылать все письма, приступила к злосчастной работе няней. Сначала она попала к знатной ирландской семье, оказавшейся в стесненных обстоятельствах; эти люди сбежали, бросив ее в отеле Брайтона с непогашенным счетом и невыплаченной зарплатой, – их поступок ее ошарашил и сокрушил.

– Как они могли? – спрашивала она. – Я в них души не чаяла. Такой прелестный малыш, а миссис Мерфи всегда так красиво говорила. Но когда люди совершают подобные поступки, начинаешь думать о них дурно.

Спустя два года менее болезненных и все же неприятных перипетий она оказалась в большой небогатой семье Уотсонов в Чизике, где почти сразу же мистер Уильям Грей, брат миссис Уотсон, начал за ней ухаживать, и, подозреваю, это скорее походило на нытье с целью вызвать у нее жалость.

– Мистер Грей, – сказала она мягко, имея в виду его главную задачу – получить расположение, – не был в этом деле особенно успешен.

А письмо все не приходило.

Итак, через пять лет после отъезда с Монки Айленд она вышла замуж за мистера Уильяма Грея. Вскоре после свадьбы он потерял работу и долго не трудился; позже обнаружилось, что у него слабые легкие, о которых нужно постоянно заботиться.

– Зато время шло, – сказала она весело, без иронии.

Так вышло, что на Монки-Айленд она смогла побывать лишь два года назад. Сначала не хватало денег, затем возникла необходимость в целебном бризе Брайтона, Богнора или Саутенда, где легкие мистера Грея чудесным образом укреплялись. Когда эти препятствия устранились, ее охватило безразличие; к тому же она слышала, что гостиницей управляют нерадиво, и она не смогла бы вынести разоренного вида зеленого дома ее юности. Но после наступило время, когда ей было очень плохо, – она как-то странно посмотрела на меня, когда говорила об этом, будто, задай я ей вопрос, она лишилась бы сознания, – и вот тогда внезапно ею овладела мечта увидеть Монки-Айленд снова.

– Итак, мы подходим к парому, и мистер Грей говорит: «Господи, Маргарет, тут же повсюду вода!» – а я отвечаю: «Уильям, в этом-то все и дело».

Они увидели, что остров снова чист и ухожен, так как только недавно перешел в другие руки.

– Теперь там всем управляют отец с дочерью, как когда-то мы с папой, и мистер Тейлор чем-то напоминает отца, хотя сам он с севера. А мисс Тейлор куда красивее, чем я когда-либо; она такая статная, с чудесными золотыми волосами. Когда я рассказала о себе, они тепло нас приняли; подали нам на обед утку с зеленым горошком, и тогда я вспомнила об отце. С его утками эта не шла ни в какое сравнение, но, полагаю, она просто покупная. Затем мисс Тейлор увела Уильяма посмотреть сад. Знаю, ему это не пришлось по душе, ведь он всегда смущается в обществе хорошеньких женщин, и я уже пошла было за ними, но мистер Тейлор сказал: «Погодите минуту. Кажется, для вас есть коечто интересное. Идите за мной». Он отвел меня в кабинет к столу бюро и вытащил из ящика дюжину писем на мое имя, подписанных рукой Криса. Он был очень добр. Усадил меня в кресло, позвал мисс Тейлор и попросил ее как можно дольше водить Уильяма по саду. Прощаясь, я сказала: «Ведь миссис Хичкок обещала переправлять мне письма». А он ответил: «Миссис Хичкок не прожила здесь и трех недель, как сбежала с букмекером из Брэя, после чего сам Хичкок начал выпивать и сделался разгильдяем».

– И что было в этих письмах?

– Я долго не открывала их; считала, что этим нарушу супружеский долг. Но когда я получила телеграмму о его ранении, я поднялась наверх и прочитала все письма. Какие письма!

Она уронила голову и заплакала.

Когда машина въехала в ворота Болдри-Корта, Маргарет выпрямилась и вытерла слезы. Она взглянула на полоску травы – блестящую, словно после дождя, местами усыпанную подснежниками, пролесками, крокусами, тянувшуюся между подъездной дорожкой и порослью плакучих берез, ежевики и папоротника. В этой кайме не было никакой эстетической надобности; куда красивее, когда дорожку обрамляют темный дрок и золотистые злаковые травы. Ее назначение носило сугубо философский характер; этим провозглашалось, что здесь мы ценим только контролируемую красоту, что необузданная природа не пробьется за наши ворота, что ее обязательно смягчат, украсят, обратят в безмятежность. Безусловно, Маргарет должна была понимать, что тут нет места для красоты, которая со временем не облагородилась, а лишь обтрепалась, что все обитатели Болдри-Корта невольно будут морщиться при виде ее неопрятности. Но, напротив, она сказала:

– Тут так много места. Наверное, Крису пришлось приложить немало усилий, чтобы все это содержать.

Жалость этой женщины походила на пламенный меч. Никто никогда прежде не жалел Криса из-за великолепия Болдри-Корта. Мы делали вид, будто, наряжаясь в дорогую одежду и обустраивая дорогую жизнь, потворствуем его мечтам. Она же открыла правду, что он и в самом деле мечтал о великолепном доме, только о доме нерукотворенном, вечном[15].

Однако то, что она была мудра и что ангелы, без сомнений, принимали ее сторону, не смягчало оскорбительности ее вида в нашей обстановке. Я снова засомневалась в благоразумии этой экспедиции, пока мы сидели в холле, ожидая чай, который я заказала в надежде, что от него лицо Маргарет разгладится, станет менее тревожным. Она стояла спиной к дубовому столу, теребила в руках нитяные перчатки, хлопала заплаканными глазами, постукивала ногой по ковру, переминаясь, а я без конца сравнивала ее несуразность с новым приобретением Китти – этот символ ее декораторского гения оказался так близко к Маргарет, что я опасалась, как бы неловким движением она его не уронила. Это была неглубокая черная чаша, в центре которой нагая белоснежная нимфа, припав на четвереньки, склонила голову к белым цветам, плававшим вокруг нее в темных водах. Рядом с этой чашей чистейше-черного цвета порыжевшие перья Маргарет выглядели кошмарно; рядом с этой белоснежной нимфой, навеки невинной, обремененной лишь созерцанием красоты, ее увядшая кожа и страдальческий вид казались оскорбительны; рядом с этой вещицей, хладнокровной задумкой и досужим творением рук и фантазии, чье редкое мастерство вознесло ее до служения простым излишеством, вся Маргарет, которая лишь ненадолго оставила попытки совладать с нищетой и убогостью жизни, предстала мне как злокачественное пятно на теле прекрасного мира. Возможно, нелепо было расценивать эту гончарную безделицу как упрек знатной дамы, но дело в том, что эта-то безделица воплощала в миниатюре представление Криса о женщинах. Мы утончены под стать окружению, очищены добела от желаний или страсти, пусть даже благородной; наши головки старательно склоняются к белым цветам роскоши, плавающим в черных водах жизни, а других женщин он и не знал. Человек с такими вкусами не мог бы не содрогнуться при виде Маргарет. Я пила чай очень медленно, так как рисовала себе, что случится в следующие пять минут. Там, у пруда, он обернется, заслышав на тропинке ее тяжелые сапоги, и с одного взгляда оценит ее возраст, изношенную одежду, потрепанный вид, и встретит ее мрачной маской, тем самым безучастным лицом, которым он ответил на жалкую гримасу Китти прошлым вечером. Хоть я была склонна жалеть себя, я понимала, что ее положение будет в разы тяжелее; ведь гораздо хуже увидеть, как непременно увидит она, что огонь в его глазах сменяется любезностью – лучше уж вовсе никогда не знать в них огня. Он замешкается; она как нибудь по-своему беспокойно шевельнется и уйдет, безропотно и со слезами, как ей это пристало. Он вернется к своим мальчишеским играм с лодкой; я надеялась, что бурые воды не покажутся ему чересчур манящими. Она вернется в Марипозу, сядет на кровать и станет перечитывать его письма.

– А теперь, – бодро сказала она, когда я поставила чашку, – могу ли я увидеть Криса?

Она ни капли не сомневалась во всей затее.

Я отвела ее в гостиную и открыла французское окно.

– Идите мимо кедров к пруду, – сказала я, – он там занимается греблей.

– Как хорошо, – промолвила она. – Ему это всегда так идет.

Я окликнула ее и попробовала намекнуть, что их встреча может сорваться:

– Знаете, он переменился…

Она радостно прокричала мне:

– О, я то его узнаю!

Я поднялась наверх и осознала, что вот-вот упаду без сил; по правде, я так ощутимо ревновала к Маргарет, что почти заболевала. Но тут, в точности как уставший человек роняет ношу, которую хоть и считает ценной, но больше не может нести и минуты, мой разум восстал против дальнейших мыслей о них и обратился к восприятию вещей материальных. Я перегнулась через балюстраду и засмотрелась на красоту холла: на безупречную фигурку нимфы в круге черной воды, на бесподобный бело-розовый чинц Китти, на блестящую гладь дуба, на панели стен, где мельтешили отблески ярких красок. Я сказала себе: «Даже если все остальное исчезнет, всегда можно будет опереться на это», – и дальше я радовалась своей изысканной одежде, ровной коже, радовалась, что убранство коридора так нежно в синих сумерках, радовалась, что сквозь распахнутую вдали дверь струится свет, от которого ковер переливается небесно-голубым. Когда я заметила, что распахнута была дверь детской, а Китти сидела у окна в большом нянечкином кресле, меня уже не волновало, что так осунулось ее лицо, красиво оттененное бледным мартовским светом, или что напрашивались многозначительные выводы, раз она пришла в комнату своего покойного ребенка, хоть и не мыла до того голову. Я сказала твердо, так как она забыла, что мы живем в неприступной крепости благопристойной жизни:

– О, Китти, эта несчастная замарашка там, в саду!

Она уныло посмотрела в окно, и я проследила за ее взглядом.

Стоял один из тех тоскливых дней, столь обыкновенных для конца марта, когда сад выглядит хуже всего. Порывы ветра мешали параду солнца, лишали кедр гордо-непоколебимой синей тени, заставляли черные ели махать ветвями и затягивали небо ослепительно-серыми облаками, которые затушевывали краски крокусов. Прежние садовники установили скульптуры на лужайках и дорожках, большие тематические фигуры – тритонов, поросших мхом, или нимф с кувшинами, – чтобы те могли дать несколько очков саду в подобные дни, когда продуманный апофеоз цветника и величественных деревьев пропадает впустую. Но все равно в этом взъерошенном саду взгляд стремился к фигурке в желтом плаще, которая стояла неподвижно посреди лужайки.

Не понимаю, как Крис узнал, что она близко, однако он бежал по лужайке точно так же, как ночами в моих снах бежал по Ничьей земле. Я знала, что именно так, с закрытыми глазами, он будет бежать; я знала, что именно так он рухнет на колени, когда достигнет спасения. Я интуитивно угадала, что спасение – у ног Маргарет, еще до того, как она подхватила его под руки, но не в порыве страсти, а скорее так, будто желает вынести раненого из-под пуль. Но даже когда она подняла его голову к себе, главный вопрос оставался нерешенным. Я закрыла глаза и сказала вслух:

– Сейчас он увидит ее лицо и руки.

Я долго не смотрела в их сторону, а когда взглянула – они все так же стояли, обхватив друг друга. Ее объятия будто напитали его, и, отстранившись, он казался совсем окрепшим. Они стояли, переплетя руки, и смотрели друг на друга. Они выглядели такими настоящими, счастливыми! Затем, словно возобновив разговор, который прервал докучливый общественный долг, они снова сблизились и пошли в сторону леса, и ветви кедра покачивались над их головами. Китти душераздирающе зарыдала, а я подумала, насколько же Крис прав в том, что для любящих сердец так много вещей вовсе ничего не значат.

Загрузка...