Прежде чем говорить о понятии «постмодернизация» и об основных изменениях, происходящих в социально-экономической и политической сферах XXI века, следует уточнить термин «модернизация», который в последнее время довольно часто использовался в России. В широком (бытовом) смысле данным словом можно обозначить любое осовременивание — обновление техники, программного обеспечения, одежды, городской среды, стиля жизни, системы управления государством и т. д. В период президентства Дмитрия Медведева (2008-2012 годы), часто говорившего о модернизации [см., например: Медведев 2009], этот термин принято было пристегивать буквально ко всему, а потому он в итоге изрядно обесценился. Если, скажем, простое переименование милиции в полицию считать модернизацией правоохранительных органов, то подобное «осовременивание» может вызвать только скептическую усмешку.
Однако мы не будем говорить о модернизации в бытовом смысле. Социальные науки используют данное слово совсем по-другому. После Второй мировой войны, когда стартовал процесс образования множества новых государств на месте былых колониальных империй, ученые заинтересовались тем, что этим странам следует сделать для преодоления пропасти, отделяющей их от развитого мира. Иными словами, что нужно сделать традиционному миру для превращения в мир современный. В итоге под словом «модернизация» в науке стали понимать большой комплекс преобразований, который должен быть так или иначе осуществлен для формирования эффективно работающей экономики, устойчивой политической системы и — самое главное — человека, способного спокойно адаптироваться к происходящим в обществе переменам [Eisenstadt 1973; Lerner, Coleman, Dore 1968; Парсонс 1997; Травин, Маргания 2004].
Впрочем, наверное, нельзя говорить о модернизации только применительно к постколониальному миру. Ведь те страны, которые сегодня являются развитыми, тоже проходили в свое время долгий путь преобразований. Они не зародились в том виде, в каком существуют сейчас, и тоже реагировали на какие-то импульсы, заставляющие их отказываться от старины и продвигаться вперед. Эти страны также осуществляли трудные реформы в экономической, политической и социальной сферах. Таким образом, модернизация — это длительный переход от традиционного общества к современному, который необходимо рано или поздно осуществлять самым разным государствам мира.
Здесь, правда, возникает вопрос: нужно ли использовать слово «модернизация», если у нас есть простое и понятное слово «реформы»? Думается, что без двух дополняющих друг друга терминов не обойтись. Модернизация — значительно более сложное явление, чем реформа.
Модернизация — это длительный переход от традиционного общества к современному, который необходимо рано или поздно осуществлять самым разным государствам мира.
Традиционный человек и современный совершенно по-разному подходят к миру. «Там, где традиционный человек отвергает всякие инновации, говоря, “Так быть не может”, представитель современного Запада, скорее, спросит: “А не сделать ли это?” — и проложит новый путь без лишней суеты» [Lerner 1958: 48-49]. Если же этот решительный представитель современного Запада явится к традиционному человеку, чтобы проводить реформы, бедняга растеряется, перепугается и, возможно, не сумеет адаптироваться даже к самым разумным преобразованиям.
Глядя из XXI века на долгий путь человечества от традиционного общества к современному, нам часто трудно бывает даже понять, что сковывает «дикаря». Ведь мы уже знаем, как изменилась жизнь, как возросла производительность труда и как увеличился благодаря этому комфорт проживания. Нам трудно «влезть в шкуру» человека, который ничего этого не знает и в принципе не может понять, зачем следует менять устоявшуюся жизнь.
Например, в традиционном обществе обычно много выходных и праздников, то есть человек трудится лишь в той мере, в какой ему необходимо обеспечить привычный минимум потребительских благ. Ему довольно сложно понять, зачем надо трудиться больше, если у него уже «все есть».
Характеризуя менталитет старого русского крестьянства, известный петербургский историк Борис Миронов отмечал: «Счастье, или, как сказал бы современный человек, жизненный успех, по мнению крестьян, состояло в том, чтобы прожить жизнь, умеренно трудясь, здоровым, в скромном достатке, обязательно в соответствии с обычаями и традициями, завещанными от предков, по правде и по совести, чтобы иметь большую семью и много детей, пользоваться уважением односельчан, не совершить много грехов, по возможности не уезжать из своей деревни и умереть на родине в кругу близких и друзей, успев покаяться перед священником в совершенных прегрешениях» [Миронов 2003, т. 1: 327]. А вот свидетельство из Англии 1835 года, показывающее, что «трудолюбивый» англичанин был для промышленности ничем не лучше «ленивого» русского: «...людей, миновавших период полового созревания и занимавшихся раньше сельскохозяйственным трудом или каким-то ремеслом, почти невозможно превратить в полезные производству рабочие руки» [Тоффлер 1999: 65].
Тот, кто захочет модернизировать сложившуюся жизнь, должен будет, скорее всего, много трудиться, подрывать здоровье, порой даже грешить и поступать против совести (например, эксплуатируя соседа), теряя при этом уважение своих односельчан. Велика ли в такой ситуации вероятность, что вся деревня быстро и энергично двинется к «светлому будущему», махнув рукой на привычки и соблазнившись неясными перспективами? Нам ведь и сегодня (в современном обществе) довольно трудно соблазниться вполне ясными перспективами, отказываясь ради этого от привычных соблазнов.
Американские социологи как-то провели исследование с маленькими детьми, хорошо демонстрирующее трудности модернизации. Профессор вошел к ним в комнату, положил на стол несколько кусочков зефира и сказал, что дети могут его съесть. Но если они потерпят некоторое время, то получат дополнительную порцию. Казалось бы, естественным решением является потерпеть. Однако на видеозаписи эксперимента было видно, как тяжело оно давалось несчастным малышам. Они гримасничали, кривлялись, прятали глаза и даже бились головой о стол, изо всех сил стараясь не трогать сладости. Некоторые все же не выдерживали. Причем, как показало исследование, дети, способные отложить удовольствие и дождаться второй порции, в среднем лучше учились в школе и отличались более прилежным поведением [Брукс 20136: 195-196].
Нынешние малыши хотят быстро съесть сладость, а старый русский крестьянин хотел поменьше работать. Это, по сути, похожее поведение: предпочтение сегодняшней выгоды завтрашнему успеху. Зефирный тест фактически показывает поведение традиционного человека, неспособного отложить удовольствие ради возможности преобразовать общество и сделать его эффективнее. А если вдруг кто-то начал осуществлять перемены, вытерпеть подобное людям, привыкшим к старому образу жизни, оказывается чрезвычайно тяжело.
Любое общество, проходящее через модернизацию, болезненно воспринимает перемены. Некоторым людям нравится новое, они умело встраиваются в иную жизнь и используют открывающиеся в связи с этим возможности. Но другие — предпочитают старину и привычный образ жизни; они не обладают навыками, позволяющими легко приспосабливаться к иной среде, а потому терпят бедствие, лишаются возможности заработать себе на жизнь. Когда модернизация лишь начинается, большая часть общества относится ко второй категории. Иногда эти люди восторженно реагируют на обещания новой, светлой жизни, но, столкнувшись с реалиями, быстро разочаровываются и отторгают перемены. Поэтому модернизация в любой стране осуществляется рывками.
В известном смысле модернизацию можно сравнить с автопробегом, в котором десять машин движутся на разных скоростях [Тоффлер Э., Тоффлер X. 2008: 55-62]. Машина под названием «экономика», подстегиваемая стимулом получить высокую прибыль, рванула вперед со скоростью 100 км/час. Но при этом машина «гражданское общество» движется медленнее, поскольку включает людей, плохо адаптирующихся к переменам. Машина «профсоюзы» откровенно тормозит движение и будет так поступать до тех пор, пока ее не снимут с пробега из-за формирования экономики с минимальным размером рабочего класса, где профсоюз уже не нужен. Наконец, роскошный лимузин «коррумпированная бюрократия» не только стопорит развитие, перегораживая путь, но еще и использует все возможности государства для сохранения такой системы управления, при которой можно получать взятки и откаты.
При подобном движении на разных скоростях общество может немного продвинуться вперед, но вскоре, столкнувшись с преградами, останавливается и даже часто совершает отступление. Через некоторое время вновь созревают условия для реформирования, а потом в очередной раз происходит торможение. В итоге переход от традиционного состояния к современному занимает многие десятилетия и даже порой столетия. Требуется неоднократная смена поколений для того, чтобы радикально увеличилось число людей, желающих перемен и способных в условиях этих перемен добиваться реального успеха.
Для примера отметим, что в России представления о необходимости сделать общество современным (в том смысле, какой мы вкладываем в это понятие сейчас — верховенство закона, личная свобода всего населения страны, гарантии прав собственности и т. д.) стали появляться во времена Екатерины II. Первые попытки осуществления реформ пришлись на эпоху правления ее внука Александра I [Архангельский 2006; Томсинов 2006; Сафонов 1988]. Первые настоящие преобразования, названные Великими реформами, были осуществлены ее правнуком Александром II [Литвак 1991; Ляшенко 2003]. Трансформацией финансовой системы и аграрной общины занимались Сергей Витте [Мартынов 2002] и Петр Столыпин [Федоров 2002]. В итоге Россия провела значительный комплекс мероприятий, необходимых для нормальной модернизации [Травин, Маргания 2011: 153-166,223-236,293-320]. Однако и по сей день — спустя двести с лишним лет после возникновения идей екатерининского времени — мы далеко еще не завершили преобразования.
В других странах дело обстоит похожим образом, хотя при поверхностном взгляде на зарубежную историю нам порой кажется, будто там путь к современности сравнительно гладкий и на нем нет наших российских ухабов и рытвин. Однако на самом деле общество почти всегда очень тяжело воспринимает преобразования, доказательством чему являются контрреформы, возвращающие старую экономику и старые политические режимы, революции, разрушающие нормальную систему социальных институтов, а также гражданские войны, в которых сторонники и противники перемен сходятся в смертельной схватке.
Таким образом, можно сказать, что модернизация — это значительно более широкое понятие, чем реформа. Чтобы пройти долгий путь, ведущий из традиционного общества в современное, обычно необходимо осуществить целый ряд реформ. Причем в промежутках между реформами происходит самый важный процесс — адаптация общества к новым условиям жизни. При благоприятной адаптации модернизация ускоряется. Но когда люди медленно адаптируются, промежуток между реформами удлиняется, а иногда одни и те же преобразования приходится осуществлять неоднократно. В итоге обществу требуются значительные сроки на прохождение всего процесса модернизации.
К тому же модернизация в разных странах никогда не бывает идентичной из-за специфичности возникающих в разных местах препятствий. В одних случаях переход сильно затягивается. В других—идет вроде быстрее, но сопровождается разрушительными социальными катаклизмами. В третьих — модернизация хорошо синтезирует традицию с современностью, но затем вдруг останавливается из-за боязни разрушить старую, привычную культуру. Все это хорошо понимал российский реформатор Егор Гайдар, отмечавший в своем теоретическом труде «Долгое время», что «развитие любой страны не линейно и не одномерно. Более развитая страна своим опытом, своим примером демонстрирует менее развитой не будущее последней (как полагал Карл Маркс. — Д. Т.), а общие направления вероятных перемен. Национальные траектории зависят от множества факторов, которые, впрочем, поддаются описанию и анализу» [Гайдар 2005: 124].
Скажем, в России рыночная экономика в целом неплохо функционировала перед Первой мировой войной благодаря Великим реформам Александра II и тем преобразованиям, которые позднее осуществили С. Витте и П. Столыпин. Однако после семидесяти лет существования советской административной системы Егору Гайдару пришлось вновь формировать рынок. Связано это было с тем, что российское общество начала XX века не смогло адаптироваться к быстро происходящим в экономике переменам, отреагировало на них революцией, перешедшей в гражданскую войну, и в конечном счете предпочло уравнительный коммунистический строй, который в свете пронизывающей сознание идеологии казался тогда наиболее перспективным для развития. Трудная судьба гайдаровских экономических реформ и противоречивые результаты нашей политической трансформации, начавшейся в 1990-е годы, но не завершившейся успехом по сей день, во многом стали следствием того извилистого исторического пути, который довелось пройти России на протяжении длительного времени [Травин 2010а; Гельман 2013; Gel’man, Travin, Marganiya 2014].
Таким образом, модернизация — довольно сложный процесс, и так же сложно ответить на вопрос, какое общество можно считать модернизированным. Бесспорно, модернизированное общество — это вовсе не идеал. Не стоит считать, что в нем вообще отсутствуют проблемы. Точнее было бы сказать, что в нем одни проблемы в основном решены, тогда как высокий уровень развития сам по себе порождает проблемы иного порядка. Об этом, в частности, свидетельствуют попытки ученых сравнить различные страны мира, проанализировав, насколько счастливыми там чувствуют себя люди. С одной стороны, в модернизированных обществах счастливых людей больше, чем в отсталых. Но с другой — выясняется, что в тех обществах, которые уже достигли заметного уровня развития, доля счастливых либо вообще не увеличивается по мере роста дохода, либо возрастает незначительно [Лэйард 2012: 49-53]. То есть даже многих весьма обеспеченных людей, по всей видимости, что-то беспокоит в жизни.
С известной долей условности модернизацию можно уподобить взрослению человека. Перейдя из детства в юность, он оставляет в прошлом большой массив забот и становится самостоятельным, обретает комплекс знаний и навыков, необходимых для того, чтобы трудиться и обеспечивать свое существование. Но при этом появляются проблемы, которых не знает душа ребенка. Молодой человек стремится к самоутверждению и самореализации, но далеко не всегда оказывается в этом успешен. Он ставит перед собой цели, но часто их не достигает. Он строит в своих мечтах идеал, а потом сильно разочаровывается, когда выясняется, что такой идеал недостижим.
С модернизацией дело обстоит похожим образом. Когда та или иная страна «вырастает» и начинает сама себя обеспечивать на современном уровне, перед людьми встает комплекс новых проблем, требующих нового развития. Это развитие можно назвать постмодернизацией.
Когда та или иная страна «вырастает» и начинает сама себя обеспечивать на современном уровне, перед людьми встает комплекс новых проблем, требующих нового развития. Это развитие можно назвать постмодернизацией.
Где граница, отделяющая развитие, которое принято называть модернизацией, от развития, являющегося уже постмодернизацией? В принципе, граница эта — условность. Ее можно провести в разных местах. Однако среди исследователей в основном существует согласие на этот счет, и для того, чтобы не было бессмысленной путаницы в терминологии, нам следует придерживаться сложившейся практики. Есть несколько показателей, достижение которых может свидетельствовать о том, что общество в основном модернизировано.
Во-первых, формирование рыночной экономики, причем такой, которая обладает способностью сохраняться при любых кризисах и сменах политических режимов. Иными словами, признаком модернизации является не такой рынок, который насильно «внедрил» некий просвещенный правитель и который не пережил кончины этого правителя, а такой, который воспринят обществом в качестве естественной формы своего существования.
Во-вторых, формирование гражданского общества и демократии как формы политической организации этого общества. Без демократии рыночная экономика может существовать, причем даже весьма устойчиво, однако она часто используется для обогащения тех группировок, которые контролируют власть. Образно выражаясь, в рыночных авторитарных системах выгоды, приносимые национальным хозяйством, приватизируются правителями и их приближенными, а убытки национализируются, то есть покрываются за счет общества.
В-третьих, становление мобильного общества в географическом и социальном смысле. Если в традиционном мире человек, как правило, жестко привязан к своему месту жительства и социальному статусу, то в модернизированном — он легко перемещается в поисках лучшего места работы и жизни, а также легко меняет социальный статус в соответствии со своими достижениями. Крестьянин становится рабочим или даже бизнесменом, меняя при этом воззрения, впитанные «с молоком матери», и порой даже меняя религиозные убеждения.
В-четвертых, способность среднего человека адаптироваться к новым условиям существования. Если в традиционном мире он всю жизнь пользуется одними и теми же навыками, то в мире модернизированном человек вынужден постоянно откликаться на вызовы, связанные с происходящими в обществе переменами. Он должен менять работу, приобретать новую специальность, привыкать к иным условиям существования и обладать психологической устойчивостью к неизбежным трансформациям.
И наконец, в-пятых, важным признаком модернизированного общества является возрастание рациональности. В традиционном мире человек многое делает не по «зрелом размышлении», а просто потому, что так поступали отцы и деды. Следование традиции, конечно, неплохо, но часто оно препятствует развитию. В современном обществе человек, как правило, размышляет и принимает решение на основе полученных выводов, а не потому, что «так поступали всегда». Принятое посредством размышлений решение может оказаться ошибочным, но в целом рационализация способствует достижению целей, которые ставит перед собой современный человек.
Но вот модернизация осуществилась. Общество стало качественно иным. Понятно, что и в XXI веке трудно найти такую страну, которая в полной мере стала модернизированной (всегда существуют темные уголки, где прячутся остатки старого мира), однако в целом можно, наверное, говорить о государствах Запада (Европа, Северная Америка) как о мире, прошедшем путь от традиционного общества к современному.
В этой книге нас не будут интересовать попытки дать четкое определение модернизированности и, соответственно, расставить государства по разным местам на шкале «традиция—современность». Подобные «игры в точность» не имеют никакого практического смысла и могут обернуться лишь политизацией и идеологизацией серьезной научной проблемы. Участники этих «опасных игр» придут в конечном счете к поиску «родимых пятен прошлого» у оппонентов и к взаимным обвинениям в немодернизированности.
Реальная задача научного исследования состоит совершенно в другом. Модернизация не означает конца развития и всеобщего безграничного счастья. Модернизированные общества разрешают одни проблемы, но на смену им приходят другие. Современный мир по-прежнему радуется успехам и печалится от неудач, стремится к лучшему и строит планы преобразований. В мире, который по большей части завершил модернизацию, люди редко голодают и редко становятся жертвами репрессий, однако порой прибегают к суициду и весьма часто испытывают неудовлетворенность жизнью. В нем редко встречается столь массовое пьянство, которое было характерно для обществ эпохи промышленной революции, но остро стоит проблема наркозависимости.
Одним словом, разобравшись с модернизацией, нам нужно вновь браться за исследования, чтобы понять проблемы современности. В связи с этим и появляется термин «постмодернизация». Возможно, он не слишком хорош, поскольку не имеет внутреннего содержания (постмодернизация — это всего лишь то, что после современности), но поскольку в научной литературе давно уже утвердились понятия «постмодерн» и «постмодернизм», мы можем следовать в терминологическом плане по проторенной дорожке. Думается, лучше все же вписывать нашу проблематику в сложившийся категориальный аппарат, чем изобретать принципиально новые термины, а затем мучительно «воевать» с теми, кто их не понимает и не принимает.
Для начала зададимся вопросом: что такое постмодерн (постмодернизм)? На этот счет, сколько экспертов существует, столько и мнений. К данной проблеме можно подходить с разных сторон, и американский профессор Кевин Харт, создав на эту тему своеобразный путеводитель для начинающих (a beginner’s guide), скорее, запутал читателя обилием разнообразных трактовок, а не помог ему сформировать ясное представление о предмете [Харт 2006].
Французский профессор Жиль Липовецки, напротив, не вдаваясь в историю вопроса, предельно четко демонстрирует, что такое постмодернистская культура. В отличие от былых времен, для которых характерна нетерпимость к иной точке зрения, в постмодернизме «могут сосуществовать все мнения, все уровни знания, не вступая между собой в противоречия и конфликты». То же самое и в образе жизни: «все вкусы, все виды поведения могут сосуществовать, не исключая друг друга; при желании можно выбрать все — как самое обыкновенное, так и самое экзотическое; как новое, так и старое; как простую экологически чистую жизнь, так и жизнь сверхзамысловатую». Возникают невиданные ранее раздробленность и разобщенность. «Мужское и женское начала перемешиваются, утрачивая некогда четкие характеристики; гомосексуализм перестает считаться извращением; разрешено существование всех или почти всех сексуальных групп». В искусстве преобладают эклектизм, разнородность стилей, украшательство, метафоричность, развлекательность, провинциализм [Липовецки 2001: 25-26,67,162,180].
Но откуда все это возникло? Почему завершились вдруг вековые битвы идей? Для объяснения этой трансформации остановимся на подходе, предложенном британским профессором Перри Андерсоном, который, в свою очередь, основывается на эссе американского профессора Фредерика Джеймисона «Постмодернизм — культурная логика капитализма» [Андерсон 2011: 73-86].
Постмодернизм — это состояние общества, возникшее после того, как модернизация завершилась. Если в модернизирующихся обществах рынок лишь складывается и многое недоступно товарообмену, то теперь каждый материальный объект и каждая услуга становятся товаром. Если раньше власть имущие основывали свои позиции в значительной степени на внеэкономическом принуждении, то теперь все покупается и все продается. Власть принадлежит не тому, у кого меч длиннее, а тому, у кого длиннее рубль (доллар). Более того, если можно купить власть, то можно купить и социальный статус, образ жизни, уважение широких масс и т. д.
Мир всеобъемлющей купли-продажи мог возникнуть только потому, что произошли большие социальные изменения. Если все общество покупает и продает, значит, у него имеются соответствующие финансовые возможности. А это, в свою очередь, означает, что традиционное марксистское деление на классы (капиталист — пролетарий) постепенно размывается. Появляется новая зажиточная страта наемных работников и профессионалов, которые, с одной стороны, не являются эксплуататорами, но с другой — не относятся к числу несчастных, обездоленных тружеников [Маркс, Энгельс 1948, т. 1: 39].
Такое общество утрачивает былой радикализм, связанный с ожиданием светлого будущего и намерением построить его любой ценой. После революционных боев конца 1960-х годов новых стычек труда с капиталом не предвидится. Но от этого людям не легче, поскольку надо как-то переносить унылое настоящее. «Психическая жизнь, — отмечает Андерсон, — становится хаотичной и судорожной, подверженной внезапным перепадам настроения, несколько напоминающим шизофреническую расщепленность» [Андерсон 2011: 76]. Люди то превращаются в неумеренных потребителей различных благ, заболевая своеобразной «товарной лихорадкой», то погружаются в «глубочайшую нигилистическую пустоту».
Усложнение психической жизни неизбежно влияет на культуру. Трудно понять сложное общество, оставаясь в рамках научных дисциплин, созданных эпохой модерна для решения задач модернизации. «Некогда четко отделенные друг от друга дисциплины — история искусств, литературная критика, социология, политология, история — стали утрачивать свои ясные границы, скрещиваясь между собой в гибридные, междисциплинарные исследования, которые теперь нелегко отнести к той или иной области» [Там же: 81]. Литература может иллюстрировать ход общественных процессов, изучаемых социологами. Политологам надо знать историю, чтобы разобраться в современности. А экономика, как выяснилось, зависит от сложившихся в стране институтов.
И наконец, искусство. В эпоху модерна оно, по мнению Андерсона, было революционным и направляло разрушительную энергию революции против буржуазной морали. Однако в период постмодерна «противник без всякой победы над ним исчез» [Там же: 110]. Мультимиллиардер Билл Гейтс, поднявшийся «из низов» и тратящий много денег на благотворительность, совсем не похож на былых капиталистов. И с ним невозможно бороться старыми методами. Капиталисты в эпоху постмодерна демократизировались, а трудящиеся массы обуржуазились. В итоге искусство из средства борьбы превратилось в товар. «Постмодерн в области культуры характеризуется подавлением всего того, что находится за пределами коммерческой культуры» [Там же: 137].
Концепция постмодерна Джеймисона — Андерсона, бесспорно, носит на себе следы марксизма, и это определяет некоторую ее односторонность. Тем не менее она демонстрирует, что постмодерн— не просто «игра в бисер», а своеобразный ответ на происходящие в обществе перемены. Данный вывод следует иметь в виду всем исследователям, занимающимся развитием современного общества, а не только марксистам и специалистам в области культуры, которые слово «постмодерн» используют чаще других.
Думается, именно в связи с этим наметились изменения в теории модернизации и применяемой ею терминологии. Крупный американский социолог Рональд Инглхарт стал широко использовать новое научное понятие «постмодернизация» именно потому, что ощутил, насколько события, происходящие в последнее время, не вписываются в старые, привычные для ученых категории. «В развитых промышленных обществах, — отмечал он в конце 1990-х годов, — за последнюю четверть века изменилось превалирующее направление развития, и перемены эти столь фундаментальны, что, как представляется, их следует описывать скорее как “Постмодернизацию”, а не “Модернизацию”» [Inglehart 1997: 5].
Попробуем подробнее рассмотреть, какие важные изменения происходили в мире после того, как модернизация в основном завершилась. И начнем даже не с последней четверти XX века, а с несколько более раннего периода.
Впервые попытки поразмышлять о новом состоянии западного общества стали предприниматься примерно тогда же (1950-1970-е годы), когда формировалась теория модернизации, описывающая состояние развивающихся стран и выясняющая, что же им следует делать для достижения более высокого уровня развития. Специалисты по «третьему миру» стремились дать некоторые советы относительно догоняющей модернизации, а в это время специалисты по «первому миру» анализировали, как этот мир еще больше уходил вперед.
Они обращали внимание на ряд принципиально новых явлений. Мы синтезируем их сейчас в единую схему, поскольку то, о чем говорили десятки ученых разных школ и направлений, не всегда знакомых друг с другом, представляет собой комплексный анализ западного мира второй половины XX столетия.
1. Во многих странах Европы и в Северной Америке стала быстро меняться структура экономики. Модернизацию многие аналитики традиционно связывали с промышленной революцией и с формированием индустриального общества, пришедшего на смену аграрному миру, существовавшему с незапамятных времен. Но теперь индустриальное общество стало постепенно отступать, как раньше отступало сельскохозяйственное. Промышленность теснили разнообразные услуги, начиная с традиционных, но сильно разросшихся в объеме (отели, рестораны, кафе, магазины, ателье по ремонту, средства развлечения, клиники и т. д.), до новейших, которые раньше либо вообще отсутствовали, либо занимали сравнительно маргинальное место в жизни общества (финансовое консультирование и посредничество, маркетинг и реклама, юридические услуги, а позднее — огромная сфера, связанная с интернетом и компьютеризацией). Соответственно, все большее число людей стало работать именно в сфере услуг, а не у станка и не на конвейере [Белл 1999: 163-222]. Появились принципиально иные термины, которые должны были обозначить качественную трансформацию жизни западного мира. Джон Кеннет Гэлбрейт использовал словосочетание «новое индустриальное общество» [Гэлбрейт 2004], Дэниэл Белл заговорил о «постиндустриальном обществе» [Бэлл 1999]. Элвин Тоффлер сделал вывод о приходе так называемой «третьей волны» на смену «второй волне» — индустриальной [Тоффлер 1999]. Ален Турен попытался ввести своеобразный термин «программированное общество» [Турен 1986]. Впоследствии появились и другие названия. Мануэль Кастельс, например, стал анализировать «информационную эпоху» [Кастельс 2000], а Джон Нейсбит — «информационное общество» [Нейсбит 2003:22-61].
2. Резкий рост сферы услуг вызвал принципиальные изменения в характере труда основной массы населения. На заводском конвейере, являвшемся своеобразным апогеем промышленной революции, труд был тупым, однообразным и стандартизированным. В сфере услуг, где конвейер, как правило, не поставишь, работа приобретает индивидуальные черты. Да и по мере усложнения промышленного производства на протяжении XX века труд все чаще не вписывался в конвейерный примитив. Возникали разного рода гибкие формы организации труда, «человеческие отношения» вместо былой «потогонной системы». Менеджмент приспосабливался к переменам [Тоффлер 1999: 298-308; Тоффлер 2001: 249-264; Яковлева 1977]. От работника в новых условиях требовалась определенная квалификация. Капиталист не мог уже просто взять любого человека с улицы и поставить в цех трудиться. Не только работник теперь зависел от бизнеса, но и бизнес от хорошего работника. Соответственно, возникала принципиально новая социальная ситуация в двояком смысле. С одной стороны, труд многих людей стал более разнообразным, менее унылым и изматывающим. С другой — он начал лучше стимулироваться, поскольку терять профессионала (даже если это официант, портье или таксист) бизнесу не выгодно.
3. Трансформация структуры экономики неизбежно влекла за собой трансформацию социальной структуры общества. Работник, перестававший быть обыкновенным «приложением» к конвейеру и обладавший сравнительно высокой квалификацией, уже не являлся столь беззащитным существом, как раньше. Он становился зажиточным. И в результате постепенно исчезал (или, во всяком случае, быстро численно уменьшался) классический рабочий класс, которому, согласно выраженным в середине XIX века представлениям Карла Маркса и Фридриха Энгельса, живется настолько плохо, что в ходе классовой борьбы ему совершенно нечего терять, кроме своих цепей [Маркс, Энгельс 1948, т. 1: 39]. Примерно лет через сто после «Манифеста коммунистической партии» обнаружилось, что трудящиеся постепенно богатеют, обзаводятся собственностью, счетами в банках, а значит, их склонность к традиционной классовой борьбе становится значительно меньше. Этих людей уже трудно называть пролетариатом или даже «рабочей аристократией», как принято у марксистов. Стали подыскиваться новые названия — «средний класс», служащие, «белые воротнички» и т. д. В США в 1956 году их число впервые превысило число «синих воротничков» [Белл 1999:22].
4. В таких условиях даже представители левых воззрений, критикующие капиталистическую систему, стали признавать, что от трудящихся постиндустриального общества не следует ждать революционности. «Если рабочий и его босс, — писал в 1964 году крупный немецко-американский философ Герберт Маркузе, — наслаждаются одной и той же телепрограммой и посещают одни и те же курорты, если машинистка загримирована не менее эффектно, чем дочь ее начальника, если негр владеет “Кадиллаком” и все они читают одни и те же газеты, то это уподобление указывает не на исчезновение классов, но на то, насколько основное население усваивает потребности и способы их удовлетворения, служащие сохранению Истеблишмента» [Маркузе 1994: 11]. Надежды левых на преобразование общества стали связываться с бунтующим студенчеством и с выходцами из стран третьего мира, но отнюдь не с классическим рабочим классом, потерявшим в условиях общества потребления свою революционность. Впрочем, после эффектных, но не слишком эффективных молодежных «революционных боев» 1968 года надежды остались лишь на «эксплуатируемых и преследуемых представителей других рас и цветов кожи, безработных и нетрудоспособных» [Там же: 336]. В целом же общество стало значительно стабильнее, и дальнейшее его развитие профессиональные исследователи (в отличие от левых радикалов) начали рассматривать как мирную эволюцию, а не как революционное насилие.
5. Более того, стала уходить не только бескомпромиссная революционность трудящихся, но и их традиционная готовность к мирной классовой борьбе. Это выразилось в постепенном снижении роли профсоюзов и уменьшении их относительной численности. «Основные сферы применения труда “белых воротничков” — торговля, финансы и страхование — по большей части не охвачены подобными организационными формами, как не охвачена ими вся сфера научных исследований и инженерного труда» [Белл 1999: 191]. Трудящиеся, обладающие высокой квалификацией, не будут использовать такие же формы борьбы за свои интересы, как рабочие, стоящие у конвейера. Вместо забастовки, нацеленной на повышение зарплаты, они предпочтут искать другое место работы. И, скорее всего, сумеют его найти, поскольку квалифицированный работник востребован экономикой. Он отличается от своих конкурентов на рынке труда по многим параметрам (уровень образования, инициативность, опыт работы, знание иностранных языков и прочие дополнительные навыки), тогда как конвейерный рабочий для нанимателя практически ничем не отличается от безработного, стоящего за воротами предприятия.
6. Стала кардинально меняться не только структура трудящихся, но и структура собственников. Быстро осуществляющаяся концентрация капитала привела к формированию гигантских акционерных обществ. Индивидуальное владение предприятием стало характерно только для малого и в какой-то степени среднего бизнеса, но не для крупного. В мире гигантов бизнеса стало все труднее говорить даже о существовании традиционных контрольных пакетов акций, с помощью которых отдельный промышленный (или финансовый) магнат и даже отдельная семья могли осуществлять управление собственностью. Ведущие пакеты акций корпораций начали давать настолько малый процент по отношению к общему объему ценных бумаг, что контроль над собственностью оказался значительно более сложным явлением, чем во времена Карла Маркса или даже Владимира Ленина [Котц 1982]. Русский классик марксизма предполагал, что в эпоху империализма (как называл он современный ему капитализм) миром правит финансовый капитал, представляющий собой своеобразную интеграцию (через систему участий и личную унию) капитала промышленного с капиталом банковским [Ленин 1948]. Но даже эту коррекцию марксизма трудно стало считать актуальной вскоре после кончины Ленина.
7. Политические успехи социалистических и прочих реформистских партий на Западе привели к тому, что государство стало с помощью высоких налогов перераспределять значительную часть ВВП через бюджет [Фишер 1999:321-351 ]. Помимо всего прочего это привело к тому, что правительства (федеральные и региональные) оказались крупнейшими работодателями. Численность государственных служащих стала быстро нарастать. Увеличивалось количество чиновников, школьных учителей, профессоров государственных университетов, врачей и медсестер государственных больниц, сотрудников различных правоохранительных органов и профессиональных военнослужащих-контрактников. Все они вместе с квалифицированными и хорошо оплачиваемыми работниками частного сектора стали пополнять условный средний класс. Во всяком случае, отнести этих людей к пролетариату, которому нечего терять, кроме своих цепей, или к буржуазии, жестоко эксплуатирующей трудящихся, было уже невозможно. А считать их какой-нибудь незначительной прослойкой между традиционными классами не позволяла быстро растущая численность.
8. Количественно увеличившийся средний класс полностью изменил структуру города. Из индустриального он постепенно стал превращаться в постиндустриальный. Районы для богатых более-менее сохранились, но при этом фактически полностью исчезли районы для бедных, концентрировавшиеся раньше на окраинах вокруг заводов и фабрик. Представители среднего класса относительно равномерно рассредоточились на всей территории городского пространства (включая ближайшие пригороды) и с помощью современных транспортных средств ежедневно стали перемещаться к месту работы (порой весьма удаленному от дома). Исторический центр не исчез, но существенно трансформировался. Если на протяжении многих веков сердцем города являлись храмы, дворцы знати и даже замки, защищенные системой укреплений, то теперь жизнь начала вертеться вокруг крупных универмагов. Поскольку у среднего класса есть деньги для совершения регулярных покупок, город соорудил своеобразные «дворцы и храмы», в которых деньги можно обменять на необходимые товары. Шопинг, осуществляемый средним классом, превратился в основной вид городской деятельности. Под него стали расчищаться удобные территории с оптимальной транспортной доступностью. При этом в спальных районах аналогичными центрами жизнедеятельности оказались продуктовые универсамы, предназначенные для ежедневного шопинга.
9. Постепенно стали меняться и формы используемых средним классом денег. Быстро нарастающий объем торговли стимулировал осуществление безналичных платежей. Если рабочий индустриального общества почти целиком оставлял свою небольшую зарплату в близлежащих продуктовых лавочках, то средний класс равномерно «разбрасывал» деньги по универмагам, универсамам, автозаправкам, кинотеатрам и ресторанам города, да еще к тому же во время отпуска отправлялся в экскурсионный тур или на курорт. Регулярная обработка кассирами большой массы бумажных купюр серьезно осложняла торговлю, а потому по мере нарастания товарооборота проще было развивать «электронные деньги», не требующие инкассации и перевозки в бронированных грузовиках. В той мере, в какой оборот купюр сохранялся, стали получать распространение банкоматы и кредитные карточки, позволявшие представителям среднего класса не брать на руки всю массу причитающихся им ежемесячных зарплат, а получать небольшие суммы в том месте и в тот момент времени, где и когда это удобно [Тоффлер 2001: 90-96].
10. Изменение социальной структуры общества вызвало коренную трансформацию роли университетов. Долгое время они готовили лишь высший слой администрации, управлявший страной, или оппозиционную элиту, борющуюся за свободу. В новых условиях система высшего образования открыла двери для миллионов юношей и девушек из разных социальных слоев, чтобы обеспечить ширящийся спрос бизнеса на специалистов и государства на чиновников. Как отмечал знаменитый французский философ Жан-Франсуа Лиотар, университеты служили теперь «требованию формирования компетенций, а не идеалов: столько-то врачей, столько-то преподавателей той или иной дисциплины, столько-то инженеров, столько-то администраторов и т. д. Передача знаний теперь не выглядит более, как то, что призвано формировать элиту, способную вести нацию к освобождению, но поставляет системе игроков, способных обеспечить надлежащее исполнение роли на практических постах» [Лиотар 1998: 118]. И студенты, приобретающие знания, вместо вопроса «Верно ли это?» все чаще задают вопрос «Чему это служит?» или даже «Можно ли это продать?» [Там же: 124].
11. Еще больше усложнило социальную картину общества то, что хорошо зарабатывающие, образованные и обзаводящиеся собственностью трудящиеся стали постепенно превращаться в сособственников предприятий. Часть своих заработков широкие слои населения начали вкладывать в акции. Понятно, что дифференциация доходов, получаемых от ценных бумаг, по-прежнему оставалась достаточно высокой, и в этом смысле бедные не стали богатыми. Однако гораздо важнее другое. Так называемая демократизация акционерного капитала стала серьезно влиять на судьбу крупных корпораций. Когда акции рассредоточены среди миллионов держателей, многое зависит от того, как ведет себя биржа. Или, точнее, от того, как ведут себя миноритарные акционеры под воздействием разнообразной информации. Продают ли они в массовом порядке свои ценные бумаги, руководствуясь внезапно возникшими паническими настроениями? Или, напротив, скупают акции, не жалея денег, потому что прошел слух о чрезвычайно высокой перспективности определенного вида бизнеса. От распространения информации и порой от сознательного манипулирования этой информацией стали все чаще зависеть судьбы огромных секторов экономики. Внезапное падение курса ценных бумаг создало возможность для осуществления так называемых недружественных поглощений, когда некий инвестор или спекулянт, по дешевке скупая акции в большом количестве, захватывает контрольный пакет и устанавливает в подчиненной компании новые порядки.
12. Произошло то, что принято именовать революцией менеджеров. Демократизация капитала и доминирование в крупных корпорациях акционеров, обладающих совсем небольшими пакетами ценных бумаг, резко повысили значение наемных менеджеров [Berle, Means 1968]. Формально они не являются собственниками компаний (или в ряде случаев обладают таким скромным пакетом акций, который не дает возможности осуществления прямого контроля), но реально в силу занимаемого высокого поста имеют право принимать ключевые решения. Эти решения обычно пассивно одобряются общим собранием акционеров, поскольку многочисленные сособственники корпораций не способны консолидироваться для осуществления «переворота». Причем чтобы ключевые решения всегда одобрялись акционерами, менеджеры используют различные манипулятивные техники. В частности, стремятся всеми возможными способами предотвратить недружественные поглощения, в результате которых может появиться крупный собственник, лично готовый установить контроль над корпорацией или имеющий возможность настроить против действующей команды менеджеров большинство акционеров, участвующих в принятии решений.
13. Революция менеджеров постепенно трансформируется в контроль над корпорацией со стороны всей техноструктуры в целом [Гэлбрейт 2004: 96-116]. Не только высший управленческий персонал обладает в современных условиях властью над производственным процессом, но также средний и даже низший. Производство настолько сложно, что собственники, не разбирающиеся в деталях того бизнеса, в который они вложили деньги, вынуждены доверяться управленцам. Но директора точно так же вынуждены доверяться своим заместителям и руководителям многих нижестоящих подразделений. Те, в свою очередь, зависимы от бесчисленных инженеров, конструкторов, экономистов и финансистов, каждый из которых является специалистом в довольно узком вопросе. Прошло время, когда «шеф» мог лично пройтись по цехам, устроить взбучку подчиненным, стукнуть кулаком по столу и навести должный порядок. Сегодня он, как правило, может лишь выслушать мнение экспертов и в случае возникновения разногласий поддержать определенную точку зрения. Таким образом, от принятия решения буквально на любом уровне управленческой иерархии может зависеть успех всего бизнеса в целом. И это означает, что лучше всего функционируют те предприятия и организации, в которых коллектив работает слаженно, работники хорошо мотивированы финансово и морально, а главное — существует максимальное доверие друг к другу.
14. В связи со всем вышесказанным принципиально меняется мотивация руководства компаний. Традиционное стремление к максимизации прибыли, отличающее индивидуальных собственников и владельцев контрольных пакетов, уступает место стремлению к самосохранению [Там же: 245-246]. А оно, в свою очередь, означает стремление к стабильному росту основных показателей компании. Наемному менеджменту не нужна никакая максимизация. Он заинтересован лишь в сохранении своих рабочих мест и высоких зарплат. Если ему удается продемонстрировать акционерам, что дела в компании идут неплохо (во всяком случае, не хуже, чем в экономике в целом), менеджеры с большой степенью вероятности сумеют остаться на своих постах. Миноритарий, не обладающий комплексной и подробной информацией о состоянии дел в компании, вряд ли способен на бунт против управляющих. В крайнем случае, если, скажем, по какой-то причине все же окажется недоволен положением дел, он будет не бунтовать, а избавляться от своих акций, пока курс достаточно высок. Однако если на бирже нет серьезных оснований для паники, продажа ценных бумаг небольшим числом акционеров не приведет к лавинообразным продажам и падению курса. А главный залог отсутствия паники — это как раз тот стабильный рост показателей, о котором говорилось выше.
15. Быстро трансформирующееся общество заставило осмыслить перемены в философском плане. Мыслители вдруг обнаружили, что человек как однажды сложившийся тип отнюдь не вечен. Он качественно меняется в различные эпохи. С изменением внешних обстоятельств мы начинаем по-другому действовать, к иному стремиться и совершенно по-новому представлять свое будущее и цели существования. Одно дело — человек, верящий в Бога, другое — обитатель секуляризированного общества. Одно дело — человек, мучительно борющийся за выживание, другое — гражданин, защищенный системой гарантий государства всеобщего благосостояния. Одно дело — человек, думающий о спасении души и о мире ином, другое — потребитель, ублажающий свое тело здесь и сейчас. Выдающийся французский философ Мишель Фуко даже сделал в 1960-е годы эпатирующий читателя вывод о скором исчезновении человека [Фуко 1994: 402-404]. А через три десятилетия после появления книги Фуко «Слова и вещи» оригинальный американский исследователь Фрэнсис Фукуяма заговорил вдруг о нашем постчеловеческом будущем, описав, каким образом трансформирует мир биотехнологическая революция. «Нет фиксированных свойств человека, — констатировал он, — помимо общей способности выбирать, какими мы хотим быть, и модифицировать себя в соответствии с нашими желаниями» [Фукуяма 2004в: 17].
16. Новый человек (или «постчеловек») стал иначе группироваться. Традиционное классовое деление общества утрачивает свое значение в связи с разрастанием среднего класса, однако мир вовсе не становится благодаря этому однородным. Формируются различные субкультуры и стили жизни. Обладая достаточными доходами, люди начинают строить свое существование уже не в зависимости от того, сколько денег могут потратить на дом, одежду и отдых, а в зависимости от того, какой образ жизни предпочитают. «Человек, попавший сегодня в США, Англию, Японию или Швецию, — писал известный американский футуролог Элвин Тоффлер, — должен выбирать не из четырех или пяти классовых стилей жизни, но буквально из сотен разнообразных возможностей» [Тоффлер 1997: 245]. Представитель среднего класса может выбрать «растительную жизнь» пригорода, а может — интеллектуальную жизнь городского центра с его выставками, музеями, театрами. Формируются субкультуры хиппи и сексуальных меньшинств. Кто-то предпочитает дауншифтинг, удаляясь на край света от насыщенного стрессами и информацией мира, а кто-то, наоборот, полностью погружается в информационную среду, стремясь следить за всеми происходящими изменениями. Известный испано-американский социолог Мануэль Кастельс впоследствии сделал вывод, что формируются еще и сообщества совершенно нового типа — виртуальные [Кастельс 2004: 70-73,141-163].
17. Разнообразие субкультур непосредственно связано с разнообразием высших духовных запросов. Люди не только живут и группируются по-разному. Они еще и верят по-разному — выбирают себе религиозные убеждения вне зависимости от традиции, то есть от того, как верили в Бога их отцы и деды. Духовная жизнь значительной части людей XXI века становится творчеством. Человек может выбрать себе веру из большого числа религий, порожденных многовековой мировой культурой, но может придерживаться и личных, нестандартных представлений о трансцендентном. Человек верит не в то, во что заставляют верить общество и священники, а в то, что ему лично близко. Как полагают Рональд Инглхарт и Кристиан Вельцель, «в постиндустриальных обществах люди больше задумываются о смысле и цели жизни, чем прежде. Сама религия не отмирает. Мы наблюдаем лишь изменение ее функции: место институциализированной догматической религиозности, обеспечивавшей непреложное соблюдение поведенческих кодексов в условиях непредсказуемости мира, занимают индивидуальные духовные запросы, удовлетворяющие потребность в осмысленности существования в обществе, где никому уже не грозит голодная смерть» [Инглхарт, Вельцель 2011: 54-55].
18. Различные социальные группы, субкультуры, духовные общности все чаще обнаруживают, что у них может быть больше сходства с подобными группами, субкультурами и общностями за рубежом, чем с соседями по своему национальному дому. Если национализм представлял собой важнейший процесс эпохи модернизации, поскольку втягивал городских рабочих, недавно лишь покинувших привычную сельскую общину, в единое «воображаемое сообщество», охватывающее всю страну [Андерсон 2001], то в эпоху постмодернизации национализм постепенно теряет привычные формы. Это не значит, что люди перестают чувствовать себя представителями определенного народа. Скорее, можно говорить о сочетании все большего числа различных идентичностей. Как немец человек близок другим немцам. Но как у баварца у него больше связей с тирольцами из Австрии. Как профессор он чувствует родство со всем европейским научным сообществом, а не с немецким пролетариатом. В духовном плане он как буддист сопереживает единоверцам из Азии, а не традиционным баварским католикам. И, возможно, как увлеченный коллекционер кактусов постоянно находится на связи с мексиканскими ботаниками, компетентными в данной области.
19. Если человек не ушел полностью в дауншифтинг, он вынужден на протяжении своей жизни проходить через по-настоящему значительные трансформации. Перемены могут оказаться ему не по силам. Хотя, как говорилось выше, модернизированное общество предполагает способность его членов к адаптации, в некоторых случаях скорость изменений становится выше психологических возможностей организма. Как заключил Э. Тоффлер, человек оказывается в состоянии футурошока — шока, возникшего от внезапно навалившегося будущего. В связи с этим может возникнуть защитная реакция. Первый вариант подобного реагирования — открытое отрицание реальности, оборачивающееся во многих случаях личной катастрофой не вписавшегося в меняющийся мир человека. Второй вариант — специализм, то есть проявление интереса лишь к тому, что касается одной специализированной области, необходимой человеку для поддержания его профессиональной квалификации или для общения с узкой группой друзей. Третий вариант — консервативная попытка вернуть мир назад, в то состояние, к которому можно легко приспособиться традиционными методами: например, устраняя все новое и непривычное с помощью полиции [Тоффлер 1997: 291-292]. Общества, не сумевшие адаптироваться к футурошоку, замедляют свое развитие даже в том случае, если они ранее в целом успешно проходили процесс модернизации.
20. Наконец, в интеллектуальных кругах постепенно стало формироваться представление о том, насколько связаны между собой все происходящие в обществе перемены. Канадский мыслитель Герберт Маршалл Маклюэн сформулировал тезис о переходе от так называемой галактики Гутенберга, основанной на печатном тексте, в новое состояние, основанное на системе Media, зависящих от электричества [Маклюэн 2005; Маклюэн 2014]. В галактике Гутенберга, где человек в одиночку работал с текстами (книгами, газетами, документами, вывесками и т. д.), читая их про себя, развивались такие явления, как индивидуализм и специализация знаний. В современных условиях различные виды коммуникации (от телеграфа и телефона до радио и телевидения), основанные на использовании электроэнергии, позволяют мгновенно перекидывать информацию на огромные расстояния, что способствует преодолению былой замкнутости. Если в галактике Гутенберга крупный город является центром, из которого постепенно распространяются сообщения в малые населенные пункты и в сельскую местность, то ныне формируется «глобальная деревня», где трудно выделить центр, а информационные потоки движутся во всех возможных направлениях. В «глобальной деревне» сотни миллионов людей, раскинутых по всем уголкам мира, могут одновременно получать информацию и, соответственно, одновременно реагировать на все происходящее. Электричество представляет, по образному сравнению Маклюэна, нервную систему человека, вынесенную из организма наружу. Эта нервная система связывает воедино все части нашего общественного организма и определяет взаимозависимость отдельных его органов.
Впрочем, хотя новые системы коммуникации обусловили взаимозависимость и сформировали «глобальную деревню» как потенциальную техническую возможность, на практике должно было пройти еще некоторое время, пока рухнули разделяющие мир политико-экономические стены и моментальная передача информации во всех направлениях стала реальностью.
Следующий этап кардинальных преобразований западного мира был связан уже не с формированием постиндустриального общества, а с быстрым развитием системы международных экономических связей в последние два десятилетия XX века. Происходившие многочисленные изменения стали называть глобализацией. Понятие «Запад» становилось все более условным, поскольку по западным стандартам начали функционировать экономики самых разных стран планеты.
Важнейшим фундаментом для глобализации стала политическая трансформация множества авторитарных режимов, которая, в свою очередь, обусловила проведение глубоких экономических реформ. В одних странах были осуществлены радикальные рыночные преобразования, кардинально изменившие старые административные экономики. В других — традиционные рынки, долгое время существовавшие в условиях автаркии и неудачного импортозамещения, стали на фоне политической демократизации все больше открываться миру.
Процесс трансформации режимов, которую американский профессор Самуэль Хантингтон назвал третьей волной демократизации [Хантингтон 20036], начался с преобразований в отстававших ранее странах Южной Европы (Греция, Испания, Португалия). Все они в итоге стали членами Евросоюза и, соответственно, частью европейского общего рынка.
Вслед за Южной Европой аналогичные процессы затронули Латинскую Америку. Этот огромный континент некоторое время неудачно экспериментировал с импортозамещением, стремясь предотвратить свое возможное экономическое «порабощение» со стороны США. Однако после успешных либеральных реформ, осуществленных в Чили при правлении генерала Аугусто Пиночета [Травин 2004: 60-117], мода на протекционизм стала уходить в прошлое. Большинство латиноамериканских государств прониклось реформаторским настроем и превратилось в полноправную часть мировой хозяйственной системы.
Радикальный перелом, сделавший глобализацию неотвратимой, произошел после того, как в 1978 году Китай начал осуществлять экономические реформы [Гренвилл 1999: 612-618; Шапиро 2009: 204-278]. Когда коммунистическая страна с нищим, но трудолюбивым населением, превышающим миллиард человек, обратилась лицом к мировому рынку, появились практически неограниченные возможности для развития производства на новых площадках. В начале 1990-х годов вслед за Китаем двинулась Индия, которая хоть и не была раньше коммунистической, тем не менее испытывала определенную склонность к административному управлению экономикой.
Важнейшим фундаментом для глобализации стала политическая трансформация множества авторитарных режимов, которая, в свою очередь, обусловила проведение глубоких экономических реформ.
И наконец, демократизация в СССР на рубеже 1980-1990-х годов обусловила распад советского военного и экономического блоков. Бывшие советские республики и государства Центральной и Восточной Европы стали формировать рыночное хозяйство (хоть и с разной степенью успешности). Это позволило западноевропейским компаниям включить в сферу своего влияния соседний регион, где проживали миллионы культурно близких людей, стремившихся вернуться к господству европейских ценностей после долгого перерыва, связанного с доминированием коммунистической экономики, политической системы и идеологии [Травин 2010а].
Сегодня на планете осталось не так уж много мест, которые не были бы интегрированы в современное мировое хозяйство. Однако самое главное — то, что глобализация ныне означает не просто количественный прирост числа рыночных экономик, но и качественные изменения в механизме их функционирования [Хелд, Гольдблатт, Макгрю, Перратон 2004].
Во-первых, крупные компании, действовавшие в развитых странах, получили практически неограниченную возможность выносить свои производства за рубеж — в те места, где рабочая сила обходится дешевле. Причем по мере роста уровня жизни и уровня доходов в одних регионах экспортеры капитала могли теперь энергично двигаться все дальше, осваивая те части планеты, где производственные издержки по-прежнему были достаточно низкими. Вслед за постепенно разбогатевшей Японией в производственном секторе мира появились Корея и Тайвань. Затем — Таиланд, Индонезия, Малайзия. Потом — Китай с Индией. Наконец, Вьетнам и Бирма. Подобное продвижение означало подрыв экономики монополистического капитализма, о которой писал Ленин сто лет назад [Ленин 1948]. Преобразование экономик развивающихся стран создавало принципиально новые возможности для усиления ценовой конкуренции. Производитель, который стремился удерживать монопольно высокие цены, в новых условиях рисковал потерять свою привычную долю рынка, поскольку на нее вторгался конкурент со сравнительно низкими издержками, обеспечиваемыми за счет выноса производства в страны с дешевой рабочей силой.
Во-вторых, в тех случаях, когда бизнес невозможно вынести за рубеж (например, в строительстве, транспорте или сфере услуг), конкуренция активизировалась за счет импорта рабочей силы. Мигранты из множества слаборазвитых стран вслед за падением авторитарных режимов и падением «железных занавесов» бросились трудоустраиваться в западном мире, стимулировав тем самым конкуренцию на рынке труда. С одной стороны, это нанесло сильный удар по традиционным профсоюзам, которым в условиях непрерывного притока из-за рубежа потенциальных штрейкбрехеров стало очень трудно держать под своим контролем уровень заработной платы. Падение профсоюзной монополии привело к тому, что рынок труда, как и рынок товаров, стал значительно более конкурентным. С другой стороны, массовый приток мигрантов обострил межнациональные отношения в развитых странах, способствовал развитию ксенофобии и во многом по-новому расставил акценты в политической борьбе, где глобалисты вынуждены были принять вызов со стороны антиглобалистов.
В-третьих, падение множества границ и экономическое единство мира создало значительно более благоприятные условия для «столкновения цивилизаций» или, по крайней мере, для развития международного терроризма. Потенциальным террористам в новых условиях уже не нужно было тайком пересекать государственные границы, ползти под колючей проволокой, прыгать на чужую территорию с парашютом или плыть с аквалангом где-то в прибрежных водах. Эти классические схемы из шпионских романов XX века окончательно ушли в прошлое. Теперь потенциальные террористы спокойно могли проживать на чужой территории, официально работать там или учиться, готовя нападение на некий объект одновременно со своей «основной» деятельностью. В условиях глобализации стало практически невозможно заранее отделить овец (честных тружеников-мигрантов) от козлищ (опасных экстремистов, склонных к насилию). В итоге ширящаяся угроза терроризма обусловила своеобразную секьюритизацию многих демократических государств. Под предлогом заботы о безопасности государство стало активнее вмешиваться в частную жизнь граждан.
Кардинальные изменения, обусловившие в 1970-1990-х годах быстрое развитие глобализации, еще больше ускорились в начале XXI века под воздействием технических преобразований, связанных с компьютеризацией экономики, развитием цифровых технологий и электронных коммуникаций [Кастельс 2000; Кастельс 2004]. Сами по себе они могли бы и не оказать такого уж значительного воздействия на экономические и социальные процессы, но в совокупности с рыночной трансформацией большей части планеты технические изменения произвели небывалый ранее эффект.
Во-первых, они позволили практически непрерывно осуществлять финансовые сделки по всему мировому хозяйству. В то время, когда одна часть мира отходит ко сну, другая начинает бодрствовать, и деловая активность переходит к новым финансовым центрам [Ли Куан Ю 2005]. Экономика «просыпается» нынче в Токио, Гонконге и Сингапуре, затем активизируется во Франкфурте и Лондоне, позднее пересекает Атлантику и начинает работать в Нью-Йорке и Чикаго. Потом — снова включаются восточные финансовые центры и т. д. В этих условиях финансовые процессы становятся более сложными, увеличивается значение спекулятивных операций, многомиллиардные суммы постоянно переходят из рук в руки. На экономику влияет такое большое число социальных, политических и технических факторов, что кризисы и взлеты теперь все труднее оценивать. Перспективы развития становятся непредсказуемыми. Проблемы, внезапно возникшие в одной точке мира, буквально через мгновение могут стать проблемой для бизнеса, расположенного в ином полушарии.
Во-вторых, современные технические изменения предоставляют возможность осуществлять управление огромными массивами капитала по всему миру. Деньги легко перебрасываются туда, где существуют наилучшие перспективы роста экономики. Для уклонения от уплаты налогов они выводятся в офшоры или в такие государства, где создаются лучшие условия для развития бизнеса. Транснациональные корпорации (ТНК) сосредотачивают под своим управлением филиалы в различных государствах. В результате всего этого размеры отдельных ТНК и инвестиционных фондов оказываются сопоставимы по масштабам с экономиками небольших государств. Соответственно, ведущие экономические акторы по своему влиянию на социальные и политические процессы оказываются сопоставимы с целыми странами. Руководители крупных компаний ведут переговоры на высшем уровне с руководителями государств, и эти своеобразные международные отношения часто имеют большее значение, чем формальные отношения политических лидеров. Правительства, заинтересованные в создании рабочих мест, предлагают корпорациям наилучшие условия для ведения бизнеса, а те, в свою очередь, оказывают давление на власть для того, чтобы гарантировать нормальные долгосрочные перспективы сотрудничества.
Комплексные преобразования экономики и социума, связанные с переходом от индустриального к постиндустриальному миру, а также изменения, вызванные глобализацией, в основном не порождают сомнений у аналитиков. Они могут нравиться или не нравиться различным людям, могут вызывать массовые протесты, такие как, скажем, протесты антиглобалистов, однако все эти события уже перешли из разряда ожиданий в разряд реалий. Их довольно трудно отрицать. И если данные реалии не вписываются в некоторые старые теории (например, в классический марксизм), то тем хуже обстоит дело для этих теорий.
Значительно сложнее складывается ситуация с оценкой разных преобразований, происходящих в политической системе современного мира. Здесь пока трудно говорить о каком-то единстве воззрений. Или, точнее, наука в основном стоит на консервативных позициях, отстаивая представления, которые сформировались ранее. Например, среди профессиональных исследователей в основном не вызывает сомнений эффективность демократической системы, которая сложилась в западном мире на протяжении XX века. Не вызывает сомнений необходимость прямого, всеобщего, равного и тайного голосования на выборах. Не вызывает сомнений система разделения властей — исполнительной, законодательной, судебной. Не вызывает сомнений важность распределения властных полномочий между центром страны и регионами.
Однако попытки некоторых аналитиков предложить дискуссионные тезисы относительно того, как будет выглядеть политическая жизнь общества в XXI веке, одобряются далеко не всеми. Вряд ли сейчас можно говорить о какой-нибудь новой демократии или постдемократии по аналогии с новым индустриальным или постиндустриальным обществом.
Существуют, правда, утопические схемы будущего, в которых речь идет о формировании некоего глобального правительства [Этциони 2004]. Рассматривать подобные прогнозы не слишком интересно, поскольку они строятся на абсолютизации рационального и полном игнорировании иррационального в жизни человечества. Мол, давайте, ребята, жить дружно, поскольку это оптимальный способ решения наших совместных проблем.
Впрочем, наряду с утопиями есть схемы, сочетающие краткосрочную антиутопию с долгосрочной утопией. Попытку предложить весьма рискованный взгляд на перспективы государства и демократии сделал, например, знаменитый французский исследователь Жак Аттали — бывший директор Европейского банка реконструкции и развития — в своей книге «Краткая история будущего».
Известный своими левыми взглядами Аттали рисует ужасающую картину либерально-рыночного всевластия, утвердившегося в XXI веке. Ему представляется, будто государство, находящееся в остром конфликте с рынком, в конечном счете проиграет борьбу и рухнет. Мир превратится в стихию, где господствуют крупные корпорации, пытающиеся каким-то образом организовать безгосударственную жизнь человечества исключительно на рыночных принципах. Государства, по всей вероятности, формально сохранят свое существование, но будут бессильными игрушками в руках гонящегося за прибылью бизнеса.
В частности, государства XXI века, по мнению Аттали, откажутся от системы социального страхования (видимо, под давлением либералов, считающих, что чиновники неэффективно используют налоги, взимаемые с граждан) и передадут эти функции частному сектору. Негосударственные страховые компании при этом будут выплачивать гражданам пособия по болезни, безработице, потере кормильца, а также компенсировать утраты, вызванные кражами и несчастными случаями. Но поскольку их эффективные менеджеры в отличие от неэффективных государственных служащих заботятся о прибыли, страховые компании установят над своими клиентами своеобразную тиранию корысти.
Гражданам станут директивно навязывать правильный образ жизни, при котором вероятность болезней и несчастных случаев должна резко снизиться. «Компании будут диктовать людям, как жить <...> Они станут наказывать курильщиков, пьяниц, толстяков, безработных, незащищенных, агрессивных, рассеянных, опрометчивых, растяп, мотов. Невежество, уязвимость и расточительность будут считаться болезнями <.. .> Все, что можно обозначить выражением “быть в форме”, станет нормой общественного положения» [Аттали 2014: 176-177].
Понятно, страховые компании должны будут постоянно контролировать, делает ли их клиент все необходимое для того, чтобы находиться в хорошей форме. И, соответственно, эти клиенты вынуждены будут (если, конечно, они хотят претендовать на страховые выплаты) согласиться на постоянное пребывание под наблюдением. «Датчики и миниатюрные камеры, — пугает читателя Аттали, — на всех общественных и частных территориях, в офисах и местах отдыха, даже в мобильных устройствах начнут следить за приездами и отъездами <...> Местоположение универсальных мобильных устройств будет определяться в любой момент. Все данные, содержащиеся в них, включая фотографии повседневной жизни каждого человека, смогут сохранять и продавать специализированным предприятиям, государственным или частным полицейским органам <...> Все будут знать все обо всех. У людей исчезнет чувство стыда и одновременно увеличится толерантность <...> Подкожные микрочипы смогут непрерывно регистрировать сердцебиение, артериальное давление, уровень холестерина; микропроцессоры, встроенные в органы, — отслеживать отклонения от нормы в организме» [Там же: 177-179].
Нетрудно заметить, что Аттали рисует поистине оруэлловскую картину надзора за человеком со стороны «Большого брата», только выводит это страшное будущее не из тоталитарной политической системы, а из свободного рынка.
Дальше — хуже. Ослабленные рыночными фундаменталистами государства, как видится автору новой антиутопии, не в силах будут дать отпор пиратским государствам [Там же: 211-214]. Воцарится вопиющее беззаконие.
Но постепенно народ очухается. В обществе каким-то образом возобладают альтруисты (поначалу преимущественно женского пола), и «рынок будет понемногу вытеснен в пользу социальной экономики», «планетарный парламент установит всемирные налоги», и «каждый должен будет считаться с мнением планетарного правительства». «Высшей точкой эволюции станет живой гиперразум, для которого человечество будет лишь незначительной составляющей и который начнет действовать независимо от интересов собственно рода людского» [Там же: 249-257].
Наверное, анализировать картину представленного Аттали далекого будущего вообще не стоит в силу ее явной утопичности. Но проанализировать картину апокалиптического ближайшего будущего нужно, поскольку при поверхностном рассмотрении она не лишена правдоподобия. На самом же деле концепция Аттали содержит несколько явных ошибок. Если их вскрыть, становится ясно, что вряд ли мир ждет подобная апокалиптическая картина.
Во-первых, Аттали без всяких на то оснований рисует современное государство эдаким слабым карликом, готовым пасть под ударами мощных гигантов — рыночных фундаменталистов. На самом же деле с функционированием госаппарата, с перераспределением огромных денежных сумм через бюджет и с реализацией дорогостоящих социальных программ связаны интересы огромного числа людей и институтов — госслужащих, депутатов разных уровней, политических партий и даже бизнеса в той его части, которая извлекает доходы из сотрудничества с правительством. Наивно полагать, что все эти мощные силы не способны будут отстоять собственные интересы и падут под ударами рыночных сил. Во всяком случае, в настоящее время нет никаких признаков того, что в соперничестве государства и рынка преимущества находятся на стороне последнего. Аттали, скорее, фантазирует, рисуя картину будущего, чем анализирует и экстраполирует уже наметившиеся в начале XXI века тенденции.
Во-вторых, Аттали создает карикатурный образ рыночного фундаментализма, мало соответствующий реальной действительности. Люди, придерживающиеся либеральных взглядов, являются противниками государственного вмешательства в экономику не только потому, что хотят сэкономить на налогах. Не менее важным делом для них является свобода как таковая. Трудно представить себе, что миллионы граждан свободного мира идут как бараны в плен к тираническим страховым компаниям только потому, что не хотят платить налоги. Трудно представить себе, что они готовы пожертвовать свободным образом жизни ради того, чтобы иметь лишние деньги для покупки каких-то товаров. При таком контроле над человеком, который нарисовал Аттали, многие привычные товары и услуги вообще будут не нужны, поскольку попадут в запретный список страховых компаний. Автор полагает, что в рыночном «ужастике» XXI века время, потраченное не на потребление или аккумулирование объектов потребления, будет считаться проведенным зря. Но он забывает, что даже человек, фанатично стремящийся потреблять, совсем не собирается потреблять лишь то, что ему разрешат страховые компании. Человек хочет максимизировать удовольствие, а это невозможно без свободы выбора.
В-третьих, Аттали, ошибочно считая рынок всесильным, не обращает, как ни странно, никакого внимания на то, чем тот действительно силен. В описанной выше концепции все страховые компании как будто действуют по единому плану, спущенному откуда-то сверху. На самом же деле они конкурируют между собой. И компании, предлагающие своим клиентам тиранические условия, скорее всего, обанкротятся первыми. Люди предпочтут платить взносы тем структурам, которые оптимальным образом сочетают страхование с уважением к личности клиента. Возможно, с точки зрения рыночного фундаментализма такие толерантные компании будут менее эффективными, однако на практике, а не в теории, выживут именно подобные структуры.
И, наконец, в-четвертых, Аттали, похоже, смешивает либералов, стремящихся к свободному рынку, с анархистами. Либералы (или, согласно американской терминологии, либертарианцы) обычно являются сторонниками сильного демократического государства, но хотят сделать его маленьким [Боуз 2004: 18-22]. Они предлагают государству сосредоточиться на выполнении таких важных функций, как гарантирование свобод, личной безопасности человека, прав собственности, выполнения контрактов, конкуренции, тогда как анархисты отрицают государство вообще. Аттали пишет: «Победа рынка над демократией создаст беспрецедентную ситуацию: рынок без государства. Все теоретики сходятся во мнении, что основными чертами такого рынка будут образование картелей, неполное использование производственных мощностей, финансовые спекуляции, безработица, непроизводительный расход природных ресурсов, расцвет теневой экономики и власть криминальных авторитетов. Так было в Китае в 1912 году, в Сомали — в 1990 году, в Афганистане — в 2002 году и в Ираке — в 2006 году» [Аттали 2014: 200]. Однако в реальности все эти «модели» возникли в результате анархии, то есть распада государства, обессиленного внутренними конфликтами, а вовсе не из-за победы сторонников рынка. Не только либералы, но даже редкие ныне теоретики анархизма не считают своим идеалом Ирак или Афганистан.
Таким образом, вряд ли концепцию Аттали стоит рассматривать в качестве «истории будущего». Интереснее обратить внимание на книгу «Конец истории и последний человек» Фукуямы, которая широко обсуждалась в последнее десятилетие XX столетия.
Заявляя о конце истории, американский исследователь эпатировал публику и получил соответствующий результат. С одной стороны, его книга (первоначально существовавшая в виде журнальной статьи) стала бестселлером и привлекла огромное внимание. С другой — подавляющее большинство комментаторов (в частности, среди россиян), по всей видимости, ее даже не открывало. Фукуяму стали ругать за то, что он, мол, предвещал конец истории, тогда как в мире происходят все новые и новые события, а значит, история продолжается.
Те, кто прочел книгу, критиковали, как правило, более точно, но все же далеко не всегда по существу. Они обнаружили, что Фукуяма говорил не о конце истории в буквальном смысле, а лишь о том, что прекращается идейная эволюция человечества. В мире постепенно утверждаются демократия и народный суверенитет, а разного рода недемократические системы — тирания ренессансных правителей, сословно-представительная монархия, просвещенный абсолютизм, авторитарное правление фашистского типа и т. д.—уходят в прошлое. «Мы не можем себе представить мир, — писал Фукуяма, — отличный от нашего по существу и в то же самое время—лучше нашего. Другие века, менее склонные к рефлексии, тоже считали себя лучшими, но мы пришли к такому заключению, исчерпав возможности, исследовав альтернативы, которые, как мы чувствовали, должны были быть лучше либеральной демократии» [Фукуяма 2004а: 91].
Критики данного положения сочли, что автор идеализирует демократию, и стали демонстрировать, как много в нашем мире сохраняется разного рода бед, не решенных демократическими властями. С подобной критикой, казалось бы, можно согласиться. Наш мир действительно далеко не идеален. Наличие множества трудностей очевидно. Спорить здесь не о чем.
Фукуяма говорил о другом. О том, что, даже сознавая все несовершенство мира, мы не можем предложить для улучшения положения дел никакой иной политической системы, кроме демократической. Причем речь идет не о предложениях отдельных мыслителей (всегда есть люди, готовые оспорить сложившиеся мнения), а об устоявшихся в обществе представлениях, декларируемых представителями политических элит, стоящими у власти.
Американский исследователь обратил внимание на то, что последним человеком, уверенно обосновывавшим антидемократическое устройство общества, был нацист Адольф Гитлер. Его проект, предполагавший авторитарное правление, доминирование одной расы и физическое уничтожение «неполноценных», потерпел крах. С тех пор никто из серьезных политиков и ученых ничего подобного не предлагает.
При этом, конечно, сохранились разного рода диктаторские режимы, но «никто из них не мог сформулировать для нации, подобно Гитлеру, последовательную доктрину, которая оправдывала бы постоянное авторитарное правление. Все они вынуждены были принять принципы демократии и народного суверенитета и утверждать, что их страны — по разным причинам — к демократии пока не готовы: то ли из-за угрозы со стороны коммунизма и терроризма, то ли из-за экономических неурядиц, оставленных в наследство прежним демократическим режимом. Каждый такой режим объявлял себя переходным, подготавливающим окончательное возвращение демократии» [Там же: 50].
Думается, что это очень точное наблюдение. Разного рода маргиналы могут отвергать демократию, но вместо нее предлагают либо утопическую чушь, либо новый нацизм. Ответственные же политики демократию всегда признают, хотя на практике порой пользуются всякими демагогическими приемами, чтобы подольше удерживать личную власть и извлекать ренту из своего положения.
Более того, в XXI веке даже откаты от демократии происходят обычно не в виде возвращения военных режимов, а, как замечает известный британский социолог Майкл Манн, «в форме псевдодемократии: выборы проводятся, но они подстроены; существует множество партий, но режим может отбирать кандидатов и избирательно запрещать участие в выборах другим» [Манн 2014: 63].
Фукуяма писал свою книгу за десять лет до установления в России нынешнего политического режима. Но надо признать, что этот режим полностью вписывается в концепцию «конца истории». Оппоненты справедливо критикуют путинскую систему за многие ее недемократичные черты, однако сами авторы системы никогда даже в мелочах не пытались оспорить значение демократии. Если им приходилось откровенно сворачивать демократические институты, эти действия объяснялись необходимостью борьбы с терроризмом, как в случае отмены губернаторских выборов после бесланской трагедии 2004 года [Путин 2004]. Если же власти прибегали к манипулированию сознанием масс и фальсификации результатов выборов, то в ответ на критику давали понять обществу, что оппоненты небескорыстны, имеют иностранное гражданство и, возможно, даже служат своим зарубежным хозяевам, тем самым препятствуя нормальной демократизации России [Прямая линия 2011]. Владислав Сурков в бытность заместителем главы президентской администрации даже сформулировал теорию суверенной демократии, где давал понять, что только российская нация может влиять на выборы органов государственной власти [Сурков 2006].
Можно предположить, что теория Фукуямы не учитывает тоталитарный характер исламского фундаментализма, представляющего собой важнейшее явление XXI века. Однако, не вдаваясь подробно в вопрос о том, действительно ли фундаментализм столь тоталитарен, следует заметить, что он пока не имеет реальных шансов проникнуть за пределы исламского региона, тогда как элементы демократии используются в мусульманских странах весьма активно, хоть и под контролем религиозных деятелей. Иными словами, для большей части человечества халифат никак не является альтернативой демократии.
Думается, подход, предлагаемый Фукуямой, вполне адекватно отражает положение дел в эпоху постмодернизации. Мы не видим альтернатив демократии. Хотя надо учитывать два важных момента. Во-первых, демократия сама является источником определенных проблем развития (об этом речь пойдет ниже). Во-вторых, заявление о конце истории все же следует признать слишком эпатажным, поскольку, как уже говорилось в предисловии, мы не можем предсказать будущее и, следовательно, должны допускать, что в какой-то момент альтернатива демократии способна появиться (но об этом мы дальше рассуждать не будем по причине отсутствия фактов для серьезного анализа).
Для России здесь главный вопрос состоит в том, можем ли мы рассчитывать на трансформацию авторитарного режима в реально демократический или же наши правители бесконечно будут твердить об угрозах экстремизма, терроризма и иностранного влияния, ограничивая под этим предлогом важнейшие свободы. Какое-то время у нас считалось, что демократический переход становится следствием экономических изменений, и даже лидеры российских реформ руководствовались подобным представлением. Егор Гайдар в книге «Гибель империи» отмечал: «Я и мои коллеги, начинавшие реформы в России, понимали, что переход к рынку, адаптация России к новому положению в мире, существованию независимых государств будут проходить непросто. Но мы полагали, что преодоление трансформационной рецессии, начало экономического роста, повышение реальных доходов населения позволят заменить несбыточные мечты о восстановлении империи прозаичными заботами о собственном благосостоянии. Мы ошибались» [Гайдар 2006: 16].
Для России главный вопрос состоит в том, можем ли мы рассчитывать на трансформацию авторитарного режима в реально демократический или же наши правители бесконечно будут твердить об угрозах экстремизма, терроризма и иностранного влияния, ограничивая под этим предлогом важнейшие свободы.
Для поиска ответа на вопрос о причинах, по которым люди предпочитают империю и авторитаризм благосостоянию и демократии, стоит обратиться к исследованию Инглхарта и Вельцеля. Эти авторы полагают, что «избавление от нехватки материальных благ не оборачивается мгновенной коррекцией ценностных приоритетов: здесь наблюдается значительный временной лаг, поскольку основополагающие ценности человека во многом отражают условия, в которых прошли его детство и юность. Они меняются в основном за счет естественного воспроизводства населения» [Инглхарт, Вельцель 2011: 149]. Иными словами, люди, сформировавшиеся в советское время в условиях дефицита товаров, а также в «лихие 90-е», когда приходилось с большим трудом искать возможность прокормить семью, живут во многом старыми ценностями. И не отказываются от них вплоть до самого конца. Твердая власть, стабильность режима, гарантии благосостояния для них имеют первостепенную ценность. Духовной опорой при этом становятся для таких людей величие нации, победы предков, огромные просторы родины и способность сопротивляться врагу. Значение свободы, самореализации, прав человека, поиска индивидуального смысла жизни для старших поколений отнюдь не очевидны.
Но поколения меняются, и возможность не думать с беспокойством о нехватке материальных благ в определенный момент начинает сказываться на массовых представлениях о жизни. «Через десять-пятнадцать лет после начала периода экономического благосостояния в ряды электората начинают вливаться представители возрастных когорт, чья личность сформировалась в условиях процветания. Еще через десять-двадцать лет они начнут выполнять функции членов элиты» [Там же: 151-152]. Подобная элита внутренне готова к иной жизни. Это — люди эпохи постмодернизации.
Сама по себе трансформация системы отношения общества к ценностям еще не создает демократии. Множество конкретных экономических и политических причин может законсервировать авторитаризм надолго. Но все же падение его будет лишь делом времени. В тот момент, когда причин сохранения старой системы власти не останется, общество захочет иной модели — той, в которой оно себя будет комфортнее чувствовать.
В свете такого оптимистичного подхода Фукуяма предложил свой вариант образного видения модернизирующегося общества. «Человечество будет казаться не тысячей цветущих побегов на стольких же различных растениях, а длинной цепью фургонов на одной дороге. Некоторые будут двигаться к городу быстро и резко, другие встанут на отдых в прерии, а то и застрянут на колее на горном перевале. Некоторые будут подожжены при нападениях индейцев и брошены на дороге. Кое-кто из погонщиков, оглушенный битвой, потеряет чувство направления, и какое-то время будет гнать фургон не туда, а в паре-другой фургонов народ устанет от езды и решит встать постоянным лагерем, вернувшись для этого назад, в удобное место. Еще кто-то найдет объездные пути, ведущие туда же, куда и главная дорога, хотя окажется, что для перехода через последнюю горную цепь придется выезжать на тот же перевал. Но подавляющее большинство фургонов медленно будет продвигаться к городу. И почти все они, в конце концов, туда приедут. Фургоны все подобны друг другу: пусть они выкрашены по-разному и сделаны из разных материалов, у каждого четыре колеса и лошади в запряжке, а внутри сидит семья, которая надеется и молится, чтоб путешествие окончилось благополучно. Очевидную разницу в положении фургонов не следует считать за отражение перманентных и неизбежных отличий между людьми, которые в них едут, а лишь следствием разных позиций, которые они занимают на дороге» [Фукуяма 2004а: 504-505].
Караван Фукуямы в целом выглядит реалистично. Хотя к списку трудностей, которые ему следует преодолеть на своем пути, стоило бы добавить еще несколько. Возможно, караван будет жесток к отстающим и постарается их лишить даже тех скромных ресурсов, которые спрятаны на дне повозок. Возможно, караван будет слишком медленно тащиться из-за того, что «сирые и убогие» предпочтут ехать на измученных лошадях, а не идти своими ногами. Возможно, по ходу движения каравана будет разрушаться традиционная общность и одинокие путники попытаются самостоятельно добраться до цели. А самое главное — некоторые отстающие, но обладающие силой фургоны попытаются рвануть вперед на узкой дороге и сбросить в пропасть старых лидеров...
Как это все будет складываться в реальном мире? Об этом — следующие главы.