Глава 14

Выходные дни и начало следующей недели выдались на удивление спокойными. Никто нам с Дарьей не звонил, никто нас не тревожил, если не считать моей постоянной клиентуры, но консультации были нужны пустяковые, и я выдавал их с ходу, изредка заглядывая в компьютер. Все остальное время я предавался занятиям, рекомендуемым для новобрачных в медовый месяц: ходил с Дарьей по выставкам и музеям, любил ее ночью, преподносил цветы и с аппетитом поглощал ее обеды. Еще размышлял об имени моей возлюбленной, вдруг обнаружив, что в нем сокрыт вполне определенный смысл: Дарья – значит, дар, ниспосланный мне провидением или каким-то особым божеством, которое печется о математиках-холостяках. Кто бы это мог быть? Возможно, Софья Ковалевская? Или графиня Ада Лавлейс, дочь великого Байрона, первый программист на нашей планете? Говорят, была красавицей… И, несомненно, умницей… Если у меня родится дочь, не назвать ли ее Адой? Или все-таки Софьей?

Помимо этих важных дел я занимался и другими: листал фантазийные книжки с Дарьиных полок, почитывал словарь (добравшись уже до саксаула, саксофона и саламандры), знакомился с подвигами Рыжей Сони, а также обучал Петрушу приличным выражениям: «прошу простить покорно» и «мерси». Но птица попалась испорченная вконец; сколько ни старайся, а слышишь лишь всякие глупости да гадости, уместные на сухогрузах: «Прр-ромах, прр-ридурок! Прр-рокол, крр-ретин! Поррт, курр-вы! Прр-робка, штопорр, фужерр – наливай!» Словом, порр-рок торр-жествует!

Но все-таки это могло считаться развлечением – в те часы, когда Дарья была на работе. Еще одним моим занятием стали на первый взгляд бесцельные прогулки – на почту или в магазин, в торговый комплекс у метро, на рынок, в мебельный салон, в аптеку. Кроме продуктов, покупать мне, в общем-то, было нечего, но я ходил по улицам, разглядывал витрины и прилавки, спрашивал о тех или иных товарах, рылся в ящиках с фруктами, высматривал белые вина, грузинские или рейнские, которые предпочитаю всем остальным. Вскоре выяснилось, что мою любовь к прогулкам разделяют шестеро, трудившиеся в три смены. Глист и Лиловая Рубаха (потом он появлялся в других одеждах, но я звал его так) были самыми скучными спутниками – уныло тащились за мной, поедая по пути мороженое да изредка пробавляясь пивом. Другая пара выглядела повеселей. Молодой рыжеватый блондин, который двигался приплясывая, посвистывая и поводя руками, получил кличку Танцующий Койот; с ним корешился верзила Три Ноги в куртке с блестящими блямбами, явно косивший под рокера. Он сильно потел и временами стаскивал куртку, плотно сворачивал ее и засовывал сбоку под ремень, где она болталась на манер недоразвитой ноги, как у трехногого марсианина, пораженного с детства полиомиелитом. Два последних напарника казались мне самыми симпатичными: Итальянец, смуглый парень с полоской щеголеватых усиков и темными, как ночь, глазами, и Джеймс Бонд, высокий, светловолосый, похожий на Роджера Мура.

Эта шестерка топтунов отслеживала меня изо дня в день, а кроме них, был еще кто-то в белом неприметном «жигуле», девятая модель, под номером Е-701ВБ. Пешие, как и положено, топали за мной пешком, автомобиль катился на колесах, но неторопливо, в темпе вальса, а не марша. Иногда он замирал где-нибудь на углу, поджидая, когда я доберусь со своим эскортом до парикмахерской, почты или универсама, и будто намекал: от нас и на трамвае не убежишь. Не скроешься, господин хороший, он же – фигурант Хорошев Дмитрий Григорьевич!

Если я находился дома, один из моих соглядатаев сидел на скамеечке во дворе, другой обычно гулял, разминая ноги, а что касается «жигуля», тот дежурил в метрах пятнадцати от ближайшей троллейбусной остановки. Окна в моей квартире выходят во двор, а в Дарьиной – на проспект, так что я мог следить за топтунами в любой из указанных позиций, разглядывать их с помощью бинокля и делать любезные жесты ручкой. Но это были реверансы собственному самолюбию; я знал, что не заметил бы их, если бы не Мартьяныч. Верней, заметил, но много позже и наверняка не всех; надо отдать им должное, они умели сливаться с пейзажем.

Дачный выезд наметился у нас в четверг, в один из первых сентябрьских деньков, когда воздух еще тепел и ласков, солнышко греет, стараясь из последних сил, деревья еще щеголяют сочной зеленью без признаков багрянца и желтизны, а яблоки, наша скромная северная радость, начинают румяниться и розоветь. Птичку мою отпустили с обеда, она прилетела в четвертом часу и, хоть трудилась денно и нощно неделю, потрясла меня своим цветущим видом. Где ты, серая мышка, где?.. Глазки сверкают, локоны вьются, губки алы – и никаких очков! Ни строгого серого тона в одежде, ни пепельных колготок, ни босоножек «прощай, молодость»… Платье – зеленое, выше колена, пуговки – изумрудные, шарфик – серебристый, пояс – золотой плюс итальянские туфли на высоком каблуке да румянец во всю щеку… Верно сказано, что красит женщину любовь! Как, впрочем, и мужчину: я натянул новые джинсы, причесался и побрился.

А кроме того, собрал баул с провизией, сунул в него одежду и книжку о Рыжей Соне, дал Петруше банан и позвонил по известному номеру, сообщив, что раскаты Октября уже добрались из Петербурга в Хамадан. На том конце линии хмыкнули и сказали: «Брось хулиганить, парень!» – и повесили трубку. А тут и Дарья появилась, и вместе с ней – приятные занятия: шарфик снять, пуговки расстегнуть, а то, что под ними, поцеловать. Раз поцеловать, два поцеловать, потом – под ее визг и смущенный смех – расстегнуть что-нибудь еще и вспомнить, что вроде бы собирались на дачу…

Времени заняться серьезным делом – увы! – не оставалось. Мы привели в порядок шарфики и пуговки, распрощались с Петрушей (он напутствовал меня мудрым советом «Порр-рох дерр-жи сухим, морр-рячок!») и спустились вниз. Дежурили в тот день Койот и Три Ноги; сидели на скамейке за песочницей, курили и изображали задушевный разговор. Потом поднялись и не спеша последовали за нами.

Дарья рванулась по привычке на остановку троллейбуса, но я ее придержал, сказав, что договорился с приятелем Пашей – заедет, мол, за нами на машине и довезет до места.

– Когда заедет?

– Минуты через три-четыре, – ответил я, взглянув на часы.

– А что за приятель, Димочка? Ты мне о нем не рассказывал.

– Нарочно. Он – Казанова. Страшный ловелас! Боюсь, тебя отобьет.

– Хи-хи… А где он служит?

– По автомобильной части.

– А какая у него машина?

Об этом я понятия не имел и потому пришлось соврать:

– У него три машины. Не знаю, на какой он нас повезет. Думаю, на «Вольво», а может, на «Тойоте» или…

Тут к нам со скрежетом подкатила «Волга» – голубая, слегка проржавевшая, местами побитая и с легендарной фигуркой оленя на капоте. Паша Кирпичников распахнул дверцу, высунул рыжую башку и доложил:

– Транспорт в вашем распоряжении, Дмитрий Григорьевич. Садитесь. – Потом, поглядев на круглые коленки Дарьи и итальянские туфельки, добавил: – Даму можно вперед!

– Вот уж фиг, – ответил я и запихнул мою птичку на заднее сиденье.

Она пребывала в некотором ошеломлении, но салон оказался просторным, чистым, обтянутым светло-серым бархатом, а диванчик, на котором мы устроились, – широким и мягким. Правда, машина тронулась с места погромыхивая и екая, как томимый жаждой верблюд, но на скорости в тридцать пять километров в час подозрительные звуки прекратились, и тряску сменило ровное, плавное покачивание. Неторопливо и величественно мы плыли мимо купчинских многоэтажек, а за нами, в столь же неспешном темпе, следовал белый «жигуль-девятка» под номером Е-701ВБ. Тоже не бог весть что, однако ж не «Волга» в бальзаковском возрасте.

К моей птичке, кажется, вернулся дар речи.

– Пашенька, – сказала она, – вы только, пожайлуста, не обижайтесь, но мы к утру все-таки доберемся в Приозерск?

Паша поскреб макушку, хмыкнул (точь-в-точь, как мой приятель Андрей Аркадьевич Мартьянов) и разразился лермонтовскими стихами, немного подкорректированными к случаю:

– Какое право вам дано шутить святынею моею? Когда коснуться я не смею, ужели вам позволено? Как я, ужели вы искали свой рай в моторе сем? Едва ли! – Он перестал завывать и произнес нормальным деловым тоном: – Будем не позже половины седьмого. Фирма веников не вяжет!

Дарья, приоткрыв рот, в изумлении уставилась на рыжий затылок Паши, а я начал громким шепотом объяснять ей, что мой друг не только ловелас и спец по автомобильной части, но еще и фанатик изящных искусств. Обожает русскую поэзию, читает в подлиннике Апулея и меценатствует над кордебалетом Театра варьете. Пока я об этом рассказывал (а Паша одобрительно хмыкал и гмыкал), мы добрались до Софийской улицы, широкой и почти безлюдной в этот час. Паша свернул – не налево, к центру, а направо, к окраине, где стояли корпуса овощебазы и где улица упиралась в окружную железную дорогу. За дорогой когда-то была свалка, а теперь тянулись бетонные стены пяти или шести огромных кооперативных гаражей. Я там бывал; кое-кто из моих знакомцев-неудачников держит свои тачки в этих отдаленных палестинах. Мимо гаражей идет дорога к Московскому шоссе, разбитая грузовиками, очень опасная для лиц несведущих и потому получившая название Гробиловки. Есть на ней ямы, есть и камни, а также холмы, колдобины, канавы, пруды и бетонные обломки с торчащей ежиком арматурой. Словом, все, чтобы водитель поседел и выпал в кому.

Итак, «Волга» свернула направо, а рыжий Паша взглянул на зеркальце, где рисовался смутный силуэт «девятки», и произнес:

– Держитесь!

Под капотом что-то взревело, машина скакнула вперед, Дарья взвизгнула, инерция вжала нас в спинку сиденья, заставив откинуть головы; мне показалось, что асфальт встал дыбом и через секунду обрушится на нас, прихлопнув машину вместе с водителем и пассажирами. Стрелка на спидометре ушла за цифру сто пятьдесят, за остеклением дверец с бешеной скоростью промелькнули овощебазные корпуса, затем – чуть медленнее – домик у переезда, шлагбаумы и рельсы; мы еще раз повернули, сбросили скорость, взлетели на холм, рухнули в яму и помчались устанавливать рекорд Гробиловки. Паша, автомобильный гений, лихо крутил баранку, стены и ворота гаражей уносились назад под грозный рык мотора, Дарья пищала – не то от ужаса, не то от восторга, – и прижималась ко мне, а я успокоительным жестом гладил ее коленки. Наконец мы обогнали какой-то древний «Форд», увернулись от встречного трейлера (его шофер с разинутым ртом крутил пальцами у виска) и выехали на Московское шоссе. Паша обернулся, взглянул на наши бледные физиономии и не без ехидства спросил:

– Ну, как?

– Зз-зачем? – выдавила Дарья. – З-зачем в-вы это сделали, Пашенька?

– Не надо было его подзаводить, – объяснил я. – Насчет того, когда мы доберемся и куда. Теперь он нас вместо Приозерска в Тихвин отвезет.

Кирпичников ухмыльнулся, но повернул все-таки на север, а не на юг. От белых «Жигулей» не осталось даже воспоминания.

Мы в бодром темпе пересекли город, сделали остановку в Парголове, понаблюдали, не тащится ли за нами хвост, не обнаружили ничего, выпили квасу и тронулись дальше – на скромной скорости сто десять, притормаживая лишь у постов и засад ГАИ. Минут через сорок Паша начал крутить головой, оглядываться, хмыкать и посматривать в зеркальце, потом сказал:

– Едет кто-то за нами. Катафалк на колесах за пятьдесят штук баксов. За Парголовом привязался. Только не пойму – просто из любопытства или по делу?

Мы обернулись, рассмотрели «катафалк», и Дарья восхищенно произнесла:

– Ка-а-кой красавец!

– Джип «Чероки», – прокомментировал Кирпичников, и в этот момент означенное транспортное средство, блистая черным глянцем, пронеслось мимо нас.

– «Крутые» поехали, – со вздохом сказала Дарья.

– Щас я их сделаю, этих «крутых», – отозвался Паша, врубил сто восемьдесят и начал декламировать Лермонтова. Теперь сквозь рев и грохот мотора до нас доносились бессмертные строки: – Я жертвовал другим страстям, но если первые мечты служить не могут снова нам – то чем же их заменишь ты? Чем успокоишь жизнь мою, когда уж обратила в прах мои надежды в сем краю, а может быть, и в небесах?

Под эти стансы мы с ветерком обогнали наглый джип, припудрив его хромированный бампер дорожной пылью, форсировали автомобильный мост над ревущим потоком Вуоксы и в четверть седьмого, как и планировалось, прибыли в Морозное, притормозив у пивного ларька, дабы передохнуть и выпить чего-нибудь освежающего. Там уже обретался хмурый пожарник Петрович, сосал из литровой банки светло-янтарную жидкость и с мрачным видом дул на пену. Я подошел, поздоровался с ним и, по давней традиции, заказал две кружки (вернее – банки), для себя и для соседа.

– Никак забогател ты, Димыч, – произнес пожарник, разглядывая наш пыльный экипаж. Потом отхлебнул пивка и разочарованно покачал головой: – Нет, бля, не забогател… Гробовастая тачка… Ездит ишшо?

– Ездит, – подтвердил я.

– А брал почем?

– Не знаю. Не моя машина, приятеля.

Петрович поглядел на Пашу и Дашу, угощавшихся фантой, снова покачал кудлатой головой и спросил:

– А девка тоже его?

– Нет, моя.

– Ви-идная… Ну, дай вам бог! А Серегиных убивцев не нашли? Ха-ароший был мужик… Пивом меня угощал…

– Не нашли.

– Во жизнь пошла! Ничего найти не могут! У нас, б… пожарную машину сперли, с брандсбойтом и лестницей – и ту не найти! Как корова языком слизнула! – Он вдруг наклонился ко мне, обдавая сложным запахом пива, пота и солярки, и прошептал: – Слышь-ка, Димыч, болтался у твоей избы один… и к нам приходил, выпытывал, когда, мол, хозяин будет… Клавка моя пасть разинула и давай выкладывать, что знает и чего не знает, но я ей по сусалам… чтоб, значитца, не болтала лишку… Ты меня, Димыч, знаешь: я чужих не люблю. Ходют тут, б… выпытывают…

– Знаю, – кивнул я и заказал еще одну банку – само собой, для соседа. – А каков он был… этот, который выпытывал?

– Сильно чернявый и в кепке, – пояснил Петрович. – Здоровый жлоб! Был бы похилей, так я бы по его сусалам съездил, не по Клавкиным.

Мы распрощались и через десять минут достигли ограды моей фазенды. Колдобистую лесную магистраль Паша преодолел с той же изящной легкостью, что и Гробиловку. Конечно, машина была у него зверь, но и сам он дорогого стоил, и я не сомневался, что ему суждена блестящая карьера у Мартьяныча. Особенно если он осилит Шекспира с Киплингом.

Ужинать с нами Паша отказался, сел в свой броневик и укатил. Пока Дарья бродила по участку, ахала над одуванчиками, восхищалась соснами и проверяла, не осталось ли чего на смородинных кустах, я открыл дверь, взошел на веранду и первым делом стер тряпкой меловой рисунок на полу. Допрашивая Дарью, Скуратов не рассказывал ей о судьбе Сергея, и я об этом тоже не собирался говорить. Во всяком случае, сейчас. У женщины, склонной к романтике и фантазиям, бывают странные предрассудки насчет трупов: так зачем же портить настроение и себе, и ей? Незачем, решил я, распахивая вторую дверь – ту, что вела в дом.

В доме было сыровато. Я затащил в комнату баул, вытряхнул из него продукты, книжки и прочее, потом окликнул Дарью:

– Печку умеешь топить?

– Попробую. Братец меня учил.

– Проверим, – сказал я и начал переодеваться. Дарья развязала шарфик, сняла свои туфельки и зеленое платьице, покосилась в мою сторону и торопливо влезла в старые джинсы. Правда, до того, как она натянула ковбойку, я успел проверить, не спрятан ли в ее бюстгальтере пистолет. Потом, улыбаясь и насвистывая, отправился к дровяному навесу.

Здесь ничего не изменилось: халаты, синий и коричневый, по-прежнему висели на столбе, поленья были разбросаны, и те, которые выкатились из-под навеса, промокли под недавними дождями. Я постоял, обозревая этот беспорядок, потом сложил дрова в поленницы и занес большую охапку в дом. Дарья уже азартно суетилась возле печки, складывала слоями старые скомканные газеты, щепочки и корье, а также осваивала инструментарий – зажигалку и кочергу. Кочерга, толстый железный прут, изогнутый и расплющенный с одного конца, была в саже, и моя птичка успела перемазаться, но это, как и хозяйственные хлопоты, доставляло ей одно лишь удовольствие. Увидев меня с дровами, она счастливо улыбнулась.

– Положи к печке, Димочка… Ты не проголодался? Сейчас я печку растоплю, подмету на веранде и в комнате, протру окна, сполосну посуду и займусь ужином. А потом…

Мне едва удалось сдержать улыбку.

– Потом я намерен подгрести к тебе с гнусными домогательствами, принцесса.

Щеки Дарьи порозовели, а я, убедившись в обширности ее планов, снова направился к дровяному навесу. Наступило время изъять сокровища из тайника и подготовить их к транспортировке. Пенал мне, пожалуй, не нужен – хоть и небольшая вещица, а все-таки заметная. Лучше вытащить четыре оставшихся футлярчика и распределить их по карманам. Желтый, пестрый и золотистый можно засунуть подальше и поглубже, а белый амнезийный – так, чтоб находился под руками. На случай нежеланных встреч…

С такими мыслями я подступил к халату, ощупал его и похолодел.

Коробки не было! Только жалобно звякнули запасные ключи.

Я содрал оба халата с гвоздя, встряхнул их, затем с лихорадочной поспешностью проверил карманы. Пусто! Если не считать ключей… И, разумеется, никаких следов на земле и в обозримом пространстве. Если что и было, то я затоптал в процессе складирования дров, а если б не затоптал, так все равно не разобрался бы – я ведь крысолов, а не следопыт Соколиный Глаз. Мои сильные стороны – логика плюс интуиция. И если пустить их в дело…

Шорох, раздавшийся за спиной, заставил меня отвлечься от горестных размышлений. Я резко обернулся и встретился взглядом с коренастым мужчиной лет сорока, который небрежно опирался на поленницу. С ним были еще двое: высокий черноволосый парень в кепке и стриженный наголо тип, лениво ковырявший под ногтями ножиком. Лица их, а также ножик и торжествующие ухмылки ничего хорошего не предвещали. На дворе смеркалось, однако ножик был ясно виден – длинное, слегка изогнутое лезвие на костяной рукояти с латунными кольцами. Еще я отметил, что вся эта троица – не из местных, что высокий похож на жлоба, описанного Петровичем, и что в коренастом – вероятно, их вожаке – ощущается некая странность. Это касалось его физиономии: обычный рот, нормальный нос, скулы, брови, подбородок – все вроде бы на месте и выглядит пристойным, но вот в комплексе впечатление мерзкое. Я не успел понять из-за чего: слова Мартьянова «рожей не вышел… чакры подкачивал…» вдруг промелькнули в голове, а вслед за ними всплыли и другие: «не верю… чего бы ему не накачали в чакры, наружу вылезет одно дерьмо».

– А вот и наш норвецкий аттюше, – хрипловатым баритоном произнес коренастый. – Как тебя? Олаф Волосатый Член? Так что же нам с тобою делать, фраерина? Грабки переломать? Или со шнифтов начнем? А может, цырлы подпалим?

«Подпалят и переломают, – понял я. – Это не остроносый с его протоколами и разговорами; тут если и состоится разговор, то самый задушевный – в смысле изъятия души из тела». Следующая мысль была о Дарье: еще не решив, бояться ли мне самому, я уже страшился за нее. Страшился? Слабо сказано! Я просто дрожал от ужаса и ненависти! А еще проклинал свою глупость. Вот так крысолов, перхоть неумытая, колобок хренов! От дедки ушел, от бабки ушел и в капкан попался! И кому? Не медведю, не волку, не лисичке-сестричке, а бритоголовым гаммикам! У которых два уха, а между ними – пустота, вакуум в минус пятой степени!

Но все же они меня переиграли, и эта мысль, видимо, отразилась на моем лице.

– Не ожидал? – усмехнулся коренастый. – А ведь предупреждали тебя, козлик: найдешь и отдашь добром, будут бабки, а не отдашь…

– Не отдашь, Танцор кивнет, и я из тебя подтяжки нарежу, – уточнил стриженый. Он шагнул ко мне, обогнув поленницу и стоявшего рядом с ней главаря, крепко взял за локоть и что-то сделал с ножом – что-то такое за моей спиной, чего я не мог увидеть, а лишь ощутить. Кончик стального лезвия кольнул меня под левую лопатку, словно напоминая, что до сердца осталось сантиметров восемь: исчезни эта дистанция – и все, конец. Или сначала все-таки нарежут подтяжек?

– Что молчишь? – поинтересовался коренастый Танцор.

Я пожал плечами, и стальное шило вновь ужалило кожу.

– А что сказать? Вот и молчу. Ничего не находил, и отдавать мне нечего… Я ведь думал, тот звонок – розыгрыш… Шутка! Кто-то из приятелей развлекается. Талдычит по фене, и все такое… Словом, для смеха.

Что еще я мог сказать? И вправду, ничего. Но ясно понимал, что если Дарья – не ровен час! – выйдет из дому, то тут я запою соловьем. Или ввяжусь в безнадежную драку. Силой меня бог не обидел, и с одним – может, с двумя – я бы справился, но трое это уже перебор. Явный перебор! Учили меня многому, учили, но вот убивать и калечить я был не мастер.

Рука Танцора нырнула в карман щегольской кожаной куртки.

– Значит, думал, приятели развлекаются? Значит, не искал? А, случаем, ничего не нашел? Вот такого? – В его пальцах вдруг появился крохотный алый цилиндрик. – Таких вот штучек не видел, прибираясь в своей хибаре? Только другого цвета?

Я отрицательно покачал головой.

– Ну, лады… Может, и впрямь не видел. Может, я тебе верю, болт волосатый. Так что ж? – Он переглянулся с приятелями. – Разве это нам помеха? Если мы тоже решим поразвлечься?

Теперь коренастый разглядывал меня крохотными, близко посаженными глазками, перекатывая между ладоней маленький красный футляр. Тот, которого недоставало в пенале. Тот, который Серж таскал с собой…

Если б я мог до него добраться!..

– Твой приятель, который давеча муху башкой словил, хитрое чмо… – Танцор подбросил футлярчик в воздух. – Были у него разные штучки-дрючки, были… Только не всякую стоит глядеть. Одни – так, для мебели, другие – для приварка, а на иные глянешь, и враз копыта отбросишь. Вот эта – для чего?

Сердце у меня подпрыгнуло – он снова показывал мне алый цилиндрик, стиснув его между большим и указательным пальцами. Выходит, взять-то взяли, а посмотреть – боятся! Думают, не зря Сергей его с собой носил… Не зря! Вот только для чего – чтоб самому полюбоваться или гостям незваным предложить?

Шансы были пятьдесят на пятьдесят, но привередничать не приходилось.

– Первый раз вижу такую штуку, – пробормотал я, прищурившись, будто рассматривал футлярчик. – Там пленка? А цвет почему красный? Патроны для пленки обычно серые или черные.

– Соображает! Шустряк, хоть и с волосатой елдой! – Кивнув в мою сторону, коренастый протянул футляр черноволосому. – Сделаем так: ты, Антоша, сзади встань и держи его на перышке, а Конг пусть штучку ему преподнесет. И поглядим, чего случится. Может, просветление в мозгах, а может, полный облом по части крыши… Поглядим! – Он сплюнул и задумчиво поскреб подбородок. – Конг, слышь-ка! Ты зенки-то прижмурь… и не коси, не муську за титьки щупаешь…

Черноволосый оскалился:

– А если клиент взволнуется? А у меня буркалы закрыты?

– А если взволнуется, так мы его успокоим, – негромко пообещал коренастый, вытягивая из кармана пистолет. Если глаза меня не обманули, то это был видавший виды «макаров» с вороненым кургузым стволом. – Замри так, чтоб я его башку видел! – распорядился Танцор, кивая черноволосому. – Я взволнованных не люблю… страсть не люблю… я сам взволнованный… что не по мне – враз дырка под прической!

Конг приблизился, встал сбоку от меня, прижмурил веки и начал сворачивать крышку с футлярчика. Мы были с ним одного роста, и его физиономия маячила прямо передо мной в сером свете надвигавшихся сумерек темным ликом вурдалака. За спиной я чувствовал лезвие ножа, по-прежнему упиравшегося под лопатку, и слышал сопение стриженого; его пальцы сомкнулись на моем предплечье, дыхание обдавало шею. Танцор стоял в пяти шагах – видимо, зная, что на таком расстоянии крошечный гипноглиф не разглядишь; рукоять пистолета стиснута в правой руке, а рука согнута в локте и кисть прижата к плечу, так что дуло глядит вверх. Классическая поза из голливудских боевиков… Из них он, наверно, и подцепил ее. Но позы позами, а я печенкой чувствовал, что он не промахнется.

– Ну, начнем экскремент, – хрипло выдохнул Танцор и облизал губы. – А ты, веник, гляди, глазки не закрывай… Закроешь, веки вырежу и в пасть запихну.

На широкой ладони черноволосого Конга алел игрушечный, с ноготь, тюльпан. Нет, не тюльпан! Маленький костер с багровыми скачущими языками, напоминавшими цветочные лепестки! Он разгорался все сильней и сильней, заслоняя поленницу дров, фигуру Танцора в коричневой кожаной куртке, бурые стволы сосен, разлапистую ель, что виднелась за ними, небо и розовые облака, подсвеченные садившимся солнцем.

Костер заполыхал с невыносимой яркостью, огненный протуберанец потянулся ко мне жарким шершавым драконьим языком, и в моих висках грохнуло. Я больше не был ни Дмитрием Хорошевым, ни математиком, ни крысоловом, ни вообще лояльной и цивилизованной общественной единицей – я, несомненно, сделался кем-то другим. Возможно, Конаном, варваром из Киммерии, который геройствовал в Дарьиных книжках, или Гераклом эллинских легенд; возможно, другой мифической личностью – из тех, которые носят львиные шкуры и пьют не квас, не лимонад, а исключительно кровь чудовищ. Многоголосые ветры гневно взревели за моей спиной, раздувая пожар вселенской ярости, в ушах зазвенели литавры, жилы на шее напряглись, а пальцы стриженого, лежавшие на моем предплечье, внезапно стали вялыми и слабыми, как у столетнего старца.

– Убери руки, мразь! – прохрипел я и резко, с чудовищной силой двинул локтем назад, попав ему в солнечное сплетение. В следующие, стремительно промелькнувшие секунды тело мое вдруг обрело отдельную от разума жизнь: я словно наблюдал со стороны, как швыряю темноволосого Конга под ноги Танцору, как тот валится навзничь, выронив пистолет, как мой каблук сокрушает чьи-то ребра, как кто-то стонет – жалобно, чуть слышно, как на мои штанины брызжет кровь, как я наклоняюсь, хватаю упавшее наземь полено и…

Рядом с поленом, втоптанный в землю, лежал гипноглиф, и только редкие алые искры просвечивали сквозь покрывавшую его грязь. Бешенство мое еще не утихло, ярость не насытилась, но я внезапно вспомнил, что самое важное – драгоценный амулет: эта мысль пробилась в сознание берсерка и завладела мной. Я схватил гипноглиф скрюченными пальцами, поднялся, сунул в карман и осмотрел поле битвы. Стриженого мой удар отбросил к стене дома; он приложился к ней затылком и теперь тихо дремал, не выпустив из кулака свой бесполезный ножик и свесив голову на грудь. Танцор и черноволосый тоже были без сознания; Конгу я, вероятно, свернул челюсть и раскровянил нос, а Танцор глухо стонал в беспамятстве, прижимая ладонь к ребрам.

Секунду я колебался, кого первым добить, потом, оскалив зубы, шагнул к Танцору и услышал:

– Браво, Дмитрий Григорьевич! Не ожидал от вас подобной прыти!

Я обернулся и увидел бледное лицо мормоныша.

Загрузка...