Земщину ввел на Руси Иван Грозный. Отменив кормленщиков. И не великое ликование по случаю долгожданной победы над упрямой Казанью побудило его к тому, как говаривали некоторые, а нужда неотложная, вящая. Государева казна требовала на укрепление войска прибытка надежного и полного. Насылаемые же из Москвы по городам наместники и волостели, попеременно управлявшие отданными им на кормление землями, помышляли только о своей выгоде и так распоясывались, что черный люд терпел от них не меньше, чем в давние лета от ордынского ига. Верные холопы управителей — тиуны да праветчики — почем зря драли с людишек три шкуры, множа поборы и творя неправый суд. Тяжбам и жалобам не было краю. Царь, тогда еще внимавший по молодости советам своих хитромудрых наставителей, единым махом разрубил тугой гордиев узел. Он замерил самовольные наместничьи обложения государевым оброком, указал собирать его земскому миру, для чего повелел «во всех городех и волостех учинити старост излюбленных».
Однако царево благо мало утешило тяглецов. Повинности были все те же, только за них под строгим надзором и опекой государевых приказных и воеводских властей стали нести ответ сами тяглецы, связанные круговой порукой земской общины во всех посадах, станах, волостях и слободах. Оттого избираемый ка сходах «излюбленный» староста оказался прямым посредником между земским миром и властями.
Как и в других русских городах, у старосты посада в Нижнем было больше хлопот, чем почета. Ему безвозмездно приходилось тащить тяжеленную мирскую ношу. Староста собирал тягло, вел учет приходам и расходам, заботился о достаточном харче для воеводского двора, наполнял подможную коробью на земские нужды, а помимо того дозирал за благоустроением на торгу и посаде, налаживал пожарный надзор, ходатайствовал по мирским челобитным, отряжал людей на общинные работы, вызнавал неплательщиков и недоимщиков, пресекал татьбу и драки, искоренял скрытное корчмщиничество, пособлял сыску беглых, устраивая с приставами и понятыми подворные обходы, а при надобности выставляя на ночь палочные караулы. Словом, лямка у старосты была туже некуда.
Бывали случаи, что старосты оказывались лихими мздоимцами и вымогателями, ухитряясь поживиться за мирской счет. Либо же, напротив, забрасывали за недосугом свое хозяйство, доплачивали недоимки из своей мошны и разорялись вчистую. Второе случалось чаще. И потому земский мир старался выбирать в старосты мало того что пристойною, честною, обходительного и всеми почитаемого человека, но и сметливого, бережливого, оборотистого и грамотною рачителя с достатком, умеющего постоять за других, как за себя. Мир не хотел покладистого угодника — спесивец ему тоже был не нужен, не почиталась набожная смиренность — и буяна никто не желал, не подходил молчун-угрюмец — не был мил и удалец-гуляка. Ценился нрав добрый, ровный да остойчивый. Почитался такой верховод, чтоб на чужое не зарился, но и своим не поступался.
Привередлив, разборчив был мир, зато многого стоило его доверие: ежели какая поруха или немилость — вызволит, стеной за своею избранника встанет, перед самим воеводой не склонится, И хоть невмоготу порой приходилось старосте честно блюсти все обычаи да наказы, отстаивать мирские права перед властями, однако голову высоко держал, всегда помнил: дорога оказанная ему честь.
На Нижнем посаде старост провозглашали только из торговых людей, ибо торгом держался посад, а потому и вести дела торговым людям тут было сподручнее. Кто более расторопен, сведущ и надежен, как не они? У купца вовсе не дармовой почет.
По всей Руси славились купеческие имена. В народе знали, что торговля — промысел куда как рисковый и под силу он зело умелым да тороватым. Иным же и тщиться нечего — в ущерб выйдет. Купец, толкуют, что стрелец: попал — так с полем, а не попал — так заряд пропал! Без смекалки и хватки купцу шагу не ступить. И повсюду он в первых людях.
Не зря самые проворные из купцов в чужих землях миротворствовали допрежь именитых посольств. Кому не памятен, к слову, почтенный тверской землепроходец Афанасий Никитин? От нижегородских причалов пролег путь его суденышек в далекую сказочную Индию. Куда ни поверни лик — во все стороны хаживали русские торговые люди. Чуть ли не на самом краю света зарубки оставляли, ими вон и запредельная Мангазея ставлена. Не родовитость купца поднимала — благодетельство. И всяк слышал, как торговые люди честью дорожат, как промеж себя рассуждают, что правда, мол, — кус купленный, а неправда — краденый. Ежели кто нечист на руку — позора не избежит, суда мирского не минует, а где позор — там разор да изгнание прочим мошенникам в науку. В скученных же посадах всяк человек, словно на длани. И о всяком тут ведают не с чужих слов. Что же говорить о нижегородском торге, где люди раскланиваются друг с другом чуть ли не ежедень! Тут уж со старостой промашек никак не могло быть. А посему всякий раз выбор падал на самого достойного из лучших людей.
Мир крепко держался своего установления самому выбирать старосту и не допускал посягательного вмешательства воеводы и приказных чинов. Правда, ничьими советами не гнушался. Но никого ему нельзя было навязать силком и тем опорочить мирской выбор. Так повелось изначально, так вершилось повсеместно.
Сами же выборы старосты и всех земских исполнителей — целовальников, окладчиков, сборщиков, приставов-десятских, что надзирали за своими десятнями, на которые были поделены посады, — обычно приходились на Новый год, начинавшийся первого сентября. К урочному сроку, как водится, все уже было прикинуто да обтолковано, и на сходах выборщиков редко возникал разлад.
Единодушия выборщики чаяли и на сей раз.
Слух о желании посадских избрать своим старостой Кузьму Минича не был досужей байкой. Доброй славой Кузьма пользовался и на торгу, и среди тех, кто был с ним в походах. И слух тот усилился после одного примечательного случая, весть о котором содруженики Кузьмы с воодушевлением разнесли по дворам Нижнего посада.
Приключилось то ввечеру, когда Кузьма и Фотин, позванные по-соседски бобылем Гаврюхой на толоку, вместе с другими гаврюхиными помощниками благополучно завершили работу. Дело для сноровистых рук было нехитрое. Резво раскатали осевший сруб бобыльей избенки, заменили три нижних гнилых венца на крепкие — из свежего лесу, собрали строение наново, как и было, в обло и навели стропила. Прочее оставили на долю самого хозяина: утлая избенка без подклета уже не требовала сторонних усилий.
В ожидании угощения, — стерляжьей ухи, которую на костерке готовила Настена, работники уселись на старые бревна. Помимо Кузьмы с племянником, были тут посадские мужики Потешка Павлов да Степка Водолеев, мелкий рыботорговец Демка Куминов, а также стрелецкий десятник Иван Орютин да стрелец Якунка Ульянов, с коими бобыль свёл дружбу еще в муромском походе, и вездесущий старик Подеев — коренной нижегородский народ, свойский.
Довольный успешным завершением дела, Гаврюха от души потчевал приятелей бражкой, обходя каждого с деревянным ковшом.
Но питье не занимало посадских, они налаживались на разговор с Кузьмой о его затее скликать вселюдское ополчение. Конечно, лестно им было, что Минич не погнушался их кругом, но больше допекала всех одна мысль: пристало ли посадским людишкам выставляться, коли на то знатные да служилые есть?
Никакой важный разговор не заводился впрямую, приличествовало подбираться к нему исподволь. Обычай и теперь не был нарушен. Считавший себя на толоке вторым после Кузьмы, Иван Орютин, наблюдая, как Настена бережливо сыплет соль в уху, словно бы невзначай, но с явным умыслом выбраться на главную колею, подкинул Кузьме совсем немудреную загадку:
— Что благо: недосол аль пересол?
— Мера, — пытливо глянул на Орютина Кузьма.
— А как мерить? — с вызовом вскинул кудлатую бородку десятник. — Что одному солоно, другому пресно. У каждого, чай, своя мера. Равного ни в чем нет. Поелику в равном — вред и пагуба.
— По-твоему выходит, кажный токо за свое ревнует? Инако не быть? — угадав, куда нацелился Орютин, и заступно упреждая ответ Кузьмы, спросил Водолеев, рослый волосатый мужик из честных бедняков-оханщиков, не единожды битый на правежах.
— Вестимо. Уготовано эдак. Ужель, к слову, стрельцы тяглецам ровня?
— Тож бояры, — набычился Водолеев. — Неча вам с нами делить, неча и меряться…
— А скажи-ка, Кузьма Минич, прибыльно ли ноне соль добывать? — напористо влез в разговор простоватый, но до крайности самолюбивый Куминов, который не переносил никакого мудрствования, а потому, раз было упомянуто о посоле, захотел перетолковать и про саму соль:
— Кому как, — в задумчивости обратился Кузьма вовсе не к Демке, а к Орютину. — Кому река — по брюхо, а кому — по уши. Да не по своему росту глубь реки меряют.
— Так я ж не про реку тебя! — в недоумении подосадовал Куминов, не дав другим рта раскрыть. — Накладно, слышь, соляные места сыскать?
— Соляные? — улыбнулся Кузьма, видя, что ему не отвязаться от упрямца. — На то верные приметы есть. Вот и Фотин их, небось, знает, даром что, ак и я, балахонец. — И тут же окликнул Фотинку, что торчал у костерка подле Настены. — Эй, красный молодец, поведай, где соль водится!
— Дак проще простого, — деловитым баском отозвался Фотинка, пытаясь всем видом показать, что приглядывал за костром, а не за девкой. — Избирай, вишь, мелкий ельник, а то березник, низи да болотца. За скотиною примечай: повадливы коровы да овцы солену земельку лизать. Берешь оттоль глину — и на огонь: потрескиват — стал быть, соль в ей. По ручьям тож гляди, по проточинам — у соляных-то на бережках белесо, что иней лег. Да и соляной дух пахуч — нюхом учуешь.
Мужики насупились, потеряв охоту к разговору. Сбил их с панталыку Куминов своей солью. Не зря прозван благонравным. Все на обыденное сведет зануда, на суетное. Лучше уж переждать, когда уймется, а то сызнова испортит затеянную изначально беседу.
Нахлебавшись духовитой и жирной ухи, посадские все же смогли вернуться к спору. Благо, Демка не мешал, сыто задремывая на травке.
— Стрельцам о всяку пору сносно: получил жалованное да прокорм — и в ус не дуй, — завел на сей раз Водолеев.
— Вота они и кобенятся.
— Не скажи, — уже без прежнего пыла возразил отяжелевший от еды Орютин. — Служба у нас собачья. А жалованья, сколь помню, николи в срок не получали. Торговлишкой да огородами держимся. И заслуги наши не в зачет. Я вот допрежь одиннадцать годов на посылках да в объездах, да в дозорах, да на стенной сторожбе, да в карауле у Съезжей воеводской избы, да в походах на воров в простых стрельцах маялся. Помыкали мною кому не лень. А что выслужил? Каки права?
— Нонь сам другими помыкаешь. — То-то вознесся!
— Да погодь ты, — слегка осерчал Орютин. — Я к тому, что нет у нас своей воли, службой повязаны. Укажут начальные: «Стой!» — стоим. Укажут: «Ступай!» — тронемся. А коль всполошится посад — что будет? Бунт. Самочинство. Како тут с вами сплоченье? Вас же и усмирять пойдем.
— Не все у нас схоже мыслят, — вперекор старшому внезапно подал голос Якунка Ульянов. — Смута водится и середь нашего брата. Верно, ины носом в свои огородишки уткнулися и ублажены. Воевода, вишь, дремлет — им тож поблажка. Ан не все так-то. Чего таишь, Иване? — осмелев, качнулся он к Орютину. — Драчка и промеж нами затевается, уж и бердышами махалися.
— Кто махался, тот в яму под Съезжу избу посажен. И ты, знать, хошь? — строго свел брови Орютин.
— Баяли калики перехожие, что-де в Арзамасе поколотили стрельцов пришлые, — вклинился прибиравший за едоками Гаврюха. — За пахотных мужиков вступилися стрельцы да боком им вышла заступа.
— Слыхал и я о том, — мрачно сутулясь на бревнах, подтвердил Потешка Павлов. — Смоленских битых дворян подмосковны троеначальники там землею наделили. Да землею-то занятой. Впервой ли таки сшибки, раз кругом нескладуха? Одни по грамоте Шуйского сели на поместье, друга в тое наделы по указу расстригиному заявилися — первых поперли, а на расстригиных-то уж третьи навалилися — им семибоярье все тую ж землицу отказало, а тут и четвертые ровно с небушка свалилися — присланы от троеначальников. И ну друг дружку выпихивать. Да Бог с ними, с дворянами! Мужикам-то каково? Что ни господин, то новый кнут: паши, мол, на меня, а не на прежнего! Несусветна морока.
— Дождемся и мы медовых пряников, с нашим убогим воеводой хлебнем лиха, — бойко предрек Водолеев. — Да мне-то терять неча, окромя худых порток. А задница к батогам обыкла.
— Еще хошь? Гляжу, прытко набиваешься, — со злым хохотком подтрунил Орютин.
— За грехи господь насылает, — молвил Павлов.
— За каки таки грехи? — подивился Водолеев. — Ладно, на меня за огурство: от платежей по бедности уклоняюся. А на тя за покорство нешто? Врешь, рабья дудка!
— Терпеть — не воевати, — вздохнул Гаврюха, и не понять было, на чьей он стороне.
— С лихвой терпим. Сидим по норам, трясемся от страху: авось, пронесет!
— А где силу взять? Ты ль ее дашь? — все еще не уняв хохоток, вопросил Орютин.
— Единитися надоть, сказано же!
— Единилися худы порты с сафьяном!
— Встречь прорывной воды не выгрести, — изрек, поддакивая Орютину, Павлов.
— Не мы в смуте повинны, не нам ее и унимать, — поднялся с бревен десятник, напоказ позевывая и кончая спор в свою пользу. — Нижнему, чай, покуда она не грозит!
Но старик Подеев осадил десятника. Он встал насупротив него с побелевшим суровым лицом, ткнул Орютина в грудь трясущимся корявым перстом.
— Неуж не смыслите, мякинны головы, неуж докумекати обузно: не подымемся — на Москве альбо Жигимонт сядет, аль маринкин змееныш, что душегубом Заруцким приласкан? А Заруцкий с ляхами едина стахь. Им все на поругание отдати? Им? Злыдням?! Видать, честь-то ваша грязна да латана. Эк ты, Орютин, како утешил! И доволен дурью своей, Не поставим свово царя на Москве — не быть усмирению, а не будет усмирения — не быть Руси. Всяку она, аки тебе, Ванька, чужа станет. Что ляхам, что свеям, что нам — однова: не жаль и не свято. Дворы — на разор, жонки — на блуд, вера — на посмех! Того дожидаться? Леший с вами, дожидайтеся, а я, седоглавый, к Миничу пристану.
Все вдруг спохватились, что за жаркой перепалкой напрочь забыли о Кузьме, от которого и хотели услышать сокровенное слово. Но Кузьма осмотрительно не стал вступать в перекоры. Подобные стычки случались на посаде ежедень, однако, накалив страсти, заканчивались впустую.
Кузьма спокойно перенял устремленные на него вопрошающие взгляды и хотел было податься навстречу шагнувшему к нему великодушному старику, однако остался на месте. Насмешливый возглас Орютина удержал его.
— Что, не сам-друг ли Москву вызволить приметеся?
В ином месте десятник ни за что бы не стал так наскакивать на Кузьму — сущее неприличество, но тут, в своем кругу, не принято было чиниться. Все же Орютин хватил через край со своей грубой прямотою, и посадские посмотрели на него неодобрительно.
Собираясь с мыслями, Кузьма неспешно извлек из бороды застрявшее там мелкое колечко стружки, размял пальцами. Все в напряжении ждали, что он скажет.
— Глаголил ты, — напомнил Кузьма недавнее суждение десятнику, — де не нам за чужи вины ответствовать, коль смута не нами заваривалася. Ладно, не нами, да ведь не без нас. Каковы сами, таковы и сани.
— Полно-ка, — не согласился Орютин.
— Скажи, не мы ль царю Борису по охоте присягали? А опосля тож не мы ль его поносили?
— Еще кака хула была! — неведомо чему обрадовался Водолеев, презирающий всякую власть, чем-либо досадившую ему.
— Погоди, — строго пресек его Минин. — Не до потехи, чай, тут. — И продолжал ровно. — Верно, могли с Годуновым обмануться: на веру приняли, что он малого царевича загубил. А дале-то кого замест вознесли? Уже подлинного цареубийца, по наущению коего невинный сын Борисов Федор удавлен был. Ничо, смирилися с той кровью, простили и самозванцу, и себе ее. Душа не дрогнула. Греха тяжкого не приметили. А уж Шуйскому повадно было чужой кровушки не щадить, сошло с рук. И еще в тую пору не раскумекавши, вора ли он, царска ли отпрыска сменил, — крест мы ему, Василию, истово целовали. Минул срок — охаяли и Шуйского. Поделом? Навроде, так. А что от того стал оса? Стоим уже не верим — из чужих выбрать норовим. Владислава вон на престол ждем, на ляхов уповаючи.
— Не по нашей воле цари ставятся, не по нашей и сметаются, — хмуро бросил Орютин.
— По чьей же? — отошел от костра Минин и встал возле десятника.
— Знамо, по боярской.
— Где она ныне, боярска-то воля, коли бояря под ляхом очутилася? — с еще неунявшимся возбуждением возразил Орюгану Подеев.
— Не по боярской, так по божьей, — отмахнулся в сердцах десятник, не желавший ломать голову над тем, что было ему не по разумению и не по чину. Хоть и уважал он Кузьму, но считал его замышленье о сборе и снаряжении с посадской помощью войска напрасной затеей. Как протопопу Савве, так и Орютину — и не одним только им в Нижнем Новгороде, — претила сама мысль о самовольном ополчении без всякого указания свыше.
Кузьма понимал, каких душевных сил ему будет стоить преодоление наставляемых перед ним всяких рогаток.
— По божьей, молвишь? — провел он рукой по бороде, остро глянув на десятника. — Кабы по единой по ей. Печаль така, что не от Москве мы — от самих себя уж отступаемся. С ложью-то, о коей и говорил, свыклися, ровно жена она. Вырезываем чирьи да вставляем болячки. И тако будет, покуда за ум не возьмемся и единую волю не явим. Кто же, окромя нас, царя нам может поставить? Мы — последни ряды, последки крепко стоим, а за нами уже никого. За нами — край. Нешто не виноваты станем, коли сробеем и зло добром посчитаем, а неволю благодеянием? Бесчестье не дает сил, и крепких духом, что младенцев, оно валит…
Нет, не доходили слова Кузьмы до сердца Орютина, который внимал им с отчужденным бесстрастием.
Взбудораженный, с разгоряченным лицом Якунка поднялся с бревен, намереваясь поддержать Кузьму, но не успел раскрыть рта, как вблизи послышался негромкий перестук копыт, и все изумленно уставились на въехавшего во двор Родиона Мосеева. Конь его был так измотан, что пошатывался, и тяжело ткнулся мордой в грудь Кузьмы, не в силах уклониться. Не меньше коня измученный Родион с вялым усилием перекинул ногу через седло и рухнул бы на землю, если бы не подхватили его мужики.
— Грамоту возьми, за пазухой она, — сдавленно прохрипел Кузьме Родион. И тут же прилег на траву у бревен.
Посадские сгрудились вокруг Кузьмы, с нетерпением заглядывая в небольшой свиток, который он развернул.
— Чти! Да чти ж, не томи! — не выдержал Водолеев.
— «Благословение архимандритам, — начал медленно читать Кузьма пресекающимся голосом, — и игуменам, и протопопам, и всему святому собору, и воеводам, и дьякам, и дворянам, и детям боярским, и всему миру от патриарха Ермогена Московского и всея Руси — мир вам и прощение, и разрешение. Да писать бы вам из Нижнего…»
Кузьма замолчал — сдавило горло. И он молча стал пробегать грамоту глазами. Все напряженно ждали. По лицу Подеева текли счастливые слезы.
— Куды писать-то? — спросил наконец Орютин.
— И в Казань, и в Вологду, — выдавливал из себя по слову Кузьма, — и к рязанцам, к в подмосковные полки…
— Батюшки-свет! — сияя, воскликнул старик Подеев.
— Чрез нас со всею землею русской сносится Ермоген. Едина мы его надея! Чрез нас!..
— Чтоб стояли крепко о вере, — продолжал Кузьма, все еще справляясь с волнением. — Чтоб на царство Маринкина сына не призывали… Чтоб имели чистоту душевную и братство…
— Не, теперя никому не отпереться! — потряс вскинутым кулаком вовсе осмелевший Якунка. — Супротив Ермогена не повякашь! Грамота его нонь что царская, коль царя нету!
— По-твоему вышло, Минич, по-твоему, — ликовал Подсев. — Слышь, чай: братство!
— На словах еще велел передать мне владыко, — донесся сзади хриплый голос до мужиков, и они увидели, что Родион уже встал с травы и сидит на бревнах. — На словах велел передать: нижегородцам-де верит накрепко, им судить доверяет по своему разумению, им о сплоченье потщиться наказывает.
— Да коим же кудеством ты проник к Ермогену? — не мог скрыть удивления Орютин, оглядывая тщедушного и мелковатого, в драной крашеной сермяге Мосеева, который никак не походил на бесстрашного удальца.
— С хлебным обозом, что к ляхам в Кремль въезжал, проник. Обозных мужиков улестил, взяли, я с ними за обозника и сошел… А уйти тож добры люди пособили. Федор Иваныч Шереметев, боярин, с дворнею. Я ж в его войске из Свияжска-то в Нижний пришел, еще когда то было. Он и приметь меня в Кремле, вспомнил да чрез боярина другого думного, Воротынского, тайно с Ермогеном свел… А Ермоген-то уж меня знает. Токмо бы молчать вам о том, робята… Неровен час…
Гаврюха подал Мосееву остатки ухи и ломоть хлеба. Тот жадно припал к еде. Острые скулы так и заходили ходуном.
— Слышь, Родя, — склонился над ним Кузьма. — Не посетуй уж, что сызнова потороплю. Ты юнец — на тебе и обуза вся. Грамоту Феодосию в Печоры в силах ли отвезть? Без промешки бы гораздо было. Ему-то в перву голову она писана.
— Отвезу, — мотнул головой Мосеев.
— Ну-ка, Фотин, — позвал Кузьма племянника. — Живо к моему двору, седлай гнедого. Да веди сюда.
— Мы с Якункой проводим Родиона до Печер, кони при нас, чай, — вызвался заугрюмевший после обличений Подеева, но теперь воспрявший Орютин. — Вороты расколотим, а у Феодосия он будет.
— Дело! — одобрил Кузьма. Глаза его жарко поблескивали.
Водолеева до того захлестнуло возбуждение, что он не находил места, ему даже от радости что-то учудить захотелось. Он подскочил к безмятежно спящему Демке и принялся травинкой щекотать у него в носу. Куминов громко чихнул и пробудился. Первым, кого он узрел спросонья, был Кузьма.
— Ну не диво ли, что мне привиделось? — сладко зевнув, сказал ему Куминов. — Будто я на соли самих Строгановых переплюнул, небывалый барыш ухватил.
— Сон в руку, — стараясь не рассмеяться, вымолвил Кузьма. За его спиной захохотали без удержу.
Утро выдалось смурым, дождливым. Над замутневшей Волгой то ли свивались, то ли рассеивались клочкастые, истемна пепельные тучи. И хоть не силен был дождь, но уже не по-летнему нуден и буслив. Потому на улицу без особой нужды никого не тянуло, всяк находил работу на дому.
Однако Земская изба, что стояла под горой напротив церкви Николы на торгу, через дорогу от нее, была набита до отказа. На сход, куда по обычаю собирались только назначенные по мирскому доверию выборщики, человек двадцать, большей частью люди известные и видные, стянулись на сей раз самовольно и многие посадские жители. Накрывшись рогожами, они толпились под окнами, облепляли крыльцо. Из-за пасмури в избе пришлось зажечь свечи.
Главенствовал у выборщиков тороватый рыботорговец Михайла Спирин, чьими прорезями и садками на торгу по устью Почайны и даже повдоль волжского бечевника было занято чуть ли не четверть версты. Его рыбные ловы находились на Стрелице, у Козина и по Оке — у Горбатова, но самая ценная добыча — отборная красная рыба — доставлялась с низов, от самой Астрахани, где загружалась в струги. Правда, в последние лета никакой рыбы оттуда не прибывало — смута перекрыла путь, и купец терпел большие убытки. Однако и без того мало кто мог потягаться со Спириным по Доходам. И молодость не помешала ему выбиться в купеческие верха, ибо наловчился вести всякое дело удачливо и с размахом, был расчетлив, но не скуп, любил рисковать, если риск сулил крупную выгоду. Старые купцы чуть ли не молились на Спирина, с одобрением поглядывая, как он смело и круто разворачивается, привлекая к себе промысловый люд умной рачительностью и заботой и с мягкой наступчивостью сильного зверя тесня торговую мелкоту.
Дождавшись, когда выборщики расселись по лавкам, Спирин резво поднялся из-за стола, сдвинул шандал в сторону, ближе к подьячему, который уже опробывал очиненное перо на бумаге, с ооезоруживающей прямотой молвил:
— Слышите: гудут людишки околь избы-то? А что гудут? А то, что мы ноне должны порешить, аки никогда досель, верней верного. Выбор же их един. И пал он на достойного нашего содруженика прасола Кузьму Минича. Я тож за него.
Выборщики задвигались, зашушукались. Спирин, весело поглядывая на них, охватистой ладонью провел по бородке и щелчком сбил приставший к рукаву таусинного кафтана волосок.
— В ину пору покладистей бы кого присоветовал. Вон хотя Федора Маркова. Чем не гож? Ноне нет. Ноне человек норовистый надобен, несломимый. И на весь город, на оба посада. Нам, торговым людям, в доброй огороже — нужда великая. Государевы-то силы в расстройстве. И на кого нам опираться, опричь посадских при крепком старосте? Ведаю я и о том, что Кузьма Минич затевает сбор денежный на ратно нижегородское устроение? Так ли, Кузьма?
— Верно, — отозвался Кузьма с лавки.
— Разумно то. Впрок нам будет укрепиться. Глядишь, и по Волге свои дозоры выставим. Други города сговорим. Избавим Волгу от разбоя. А торговы люди повсель на свое сбереженье с охотою раскошелятся. Григорий Леонтьевич Микитников из Ярославля помощь, сулил. Я денег дам.
— Москва избавленья ждет, — встал с лавки Кузьма.
— Дойдет черед и до Москвы, — махнул рукой Спирин, заставляя Кузьму сесть. Но тот не подчинился.
— От Ермогена грамота доставлена. С благословением его.
— Не враки ли? — усомнился Спирин, хотя уже слышал о той грамоте.
— Сам первый чел, — развеял сомнение Кузьма.
— Видать, сам и сподобился с Ермогеном снестись? — высказал догадку Спирин, зная, что ни воеводе, ни Феодосию такое бы не пришло в голову: они не помышляли нарушать покой в Нижнем.
— С посада к нему наш посланец ездил, рискнул.
— Гораздый зачин! — поразился Спирин, любивший не только в себе, но и в других дерзновение. — Да подымем ли?
Он потер лоб, быстро соображая. Любая преграда вызывала у него неодолимое желание своротить ее. И еще его прельщало то, что задуманное дело может зело оживить торговлю, которая все больше приходила в упадок. Первоначальные убытки с лихвой могут покрыться обильной прибылью. Войску многое потребуется. Кто оплошист — потеряет, а кто ловок — поживится. Ныне же всем худо. И если дальше пребывать в недвижности, будет еще хуже. Не то ли самое на уме и у смекалистого Кузьмы?
Все напряженно молчали, ожидая разумного слова Спирина. Наконец он заговорил:
— Кажный свою корысть имеет. Бояре за вотчины держатся. Служилые дворяне за поместья воюют, не дай им поместья — побросают сабли. Монастырям тарханы дороги, за них цепляются. Ан и выходит, что токмо торговым людям все государство надобно. Поелику их корысть — вольная торговля в нем. Порушено государство — поруха и торговле… Кому ж за него в перву голову радети, коли не нам? Кабы потрясти мошною-то, потужиться.
— Накладно ить, — подал голос приятель Спирина Самойла Богомолов, тоже известный в Нижнем торговец. — Рать огромадную снаряжать доведется. На обереженье-то еще куды ни шло…
— Поразмыслим, пораскумекаем, — снова потер лоб Спирин. — А попытка — не пытка. Коли у Кузьмы Минича заладится — отчего не пособить?
— Скудоумие нас и губит, — все еще не садясь, сухо промолвил Кузьма. — Малое жалеем, а великое теряем.
— Правда твоя, Кузьма Минич, — усмотрел в словах Кузьмы согласие со своими мыслями рисковый Спирин. — Верю я тебе! Ты от лавчонки худой поднялся, к достатку пришел. Не чужими — своими руками. Ноне и лавка ему, — обратился он ко всем, — лавка ему о четыре-пять створов пристала. А, чай, нажитым готов поступиться, за всех готов порадеть, аки потщился для Нижнего получить ермогеново благословление. Нам ли не в угоду? Судите теперь, быть Кузьме Миничу старостой аль не быть. Я на своем поставил. А ты, Самойла?
— Так и быть, — не без колебания выговорил Богомолов.
— Ты, Оникей Васильев?
— За Кузьму Минича, — твердо сказал кабатчик, как никто знавший помыслы посадских мужиков.
— Вы, Юрий и Матвей Петровы?
— За Минина, — согласно молвили строгановские приказчики-братья, ведающие соляными амбарами и перевалкой соли в Нижнем. Им приходилось особенно туго сбывать свой залеживающийся товар, а амбары ломились от него.
— Ты, Федор Марков?
— За Кузьму, — не раздумывая, ответил целовальник, которого нисколько не обидело, что другого предпочли ему: Кузьму он почитал.
— Ты, Петр Григорьев?…
— Ты, Микита Бестужев?…
— Ты, Афанасий Гурьев?…
Было полное единодушие.
— Пиши приговор, — склонившись к подьячему, указал Спирин. — «Посоветовав всем миром, излюбили есмя и выбрали к государеву делу и земскому в Нижнем Новеграде в Земскую избу нижегородца же посадского человека в земские старосты Кузьму Минина… Ведать ему в посадском мире всякие дела и во всех мирских делах радеть, а нам, мирским людям, его, старосту, во всех мирских делах слушать, а не учнем его слушати, и ему нас надлежит к мирскому делу нудить…»
Когда каждый подписался на оборотной стороне приговорного листа, Спирин шагнул к Кузьме, дружески обнял.
— Ну помогай тебе Бог! Авось, выдюжишь. А мы не оставим.
И подмигнул весело.
— Пропадай яйцо, а не курица!
Провожая выборщиков, Кузьма сошел с крыльца; и сразу же его окружили мужики.
— Наша взяла, робяты! Что я вам баял! — кричал Водолеев.
— Не плошай, староста! Плечьми подопрем! — подбодрил однорукий стрелец.
— Верши не ложью — все будет по божью!..
— Будь больший, а слушай меньших!..
— Что мир порядил, то Бог рассудил!..
— Вали на мир, мир все снесет!..
— Чай, соборно и сатану поборем!..
Наказы и подковырки сыпались со всех сторон. Кузьма только головой вертел.
— Не устрашись, благодетель! Ослобони Москву! — тянула к нему из толпы дряблые темные руки простодушная старуха, у которой в московском пожаре сгорела вся родня.
— Эх, Минич, кто везет, того и погоняют! — сочувственно протиснулся к Кузьме Подеев. — Дай-кось я тебя облобызаю!
И добрый старик с неспешной чинностью трижды поцеловал Кузьму. Тот на миг прижал его к себе, потом ласково отстранил и взбежал на крыльцо. Лицо и борода его серебряно блестели от дождя. Он в пояс поклонился посадским.
— Исполать вам, люди добрые! Что замыслил — от того не отступлюся! Правда в том. А вы — моя упора…
Понемногу все разошлись. Утягивали и Кузьму с собой, но он отговорился. И до темна просидел с подьячим и сторожем: доставали из ларя и коробьев окладные книги, подворные списки по десятням, поручные записи, платежные отписи сборщиков, проглядывали да раскладывали как сподручно. Кузьма хотел подготовить все загодя, чтобы до полушки высчитать, на сколько в крайний предел потянет посад сверх всяких обложений. Нужда подгоняла его.
Уже запирали избу, как увидели поспешающего к ним по грязи пристава Якова Баженова с чадящим факелом. За приставом развалисто вышагивал крутоплечий простоволосый мужик.
— С почином тебя, староста! — утирая рукавом мокрое лицо, сказал Баженов. — Вот приволок к тебе починного бродяжничка. Меж двор плутал, а кого выискивал — Бог весть.
— Еще баушка надвое сказала, кто кого приволок, — усмехнулся ражий мужик, и стало ясно, что такого силком идти не понудишь.
— Не здешний? — спросил Кузьма, хоть и сам видел, что перед ним чужак.
— От самых Соловцов странствую. Монастырский кормщик яз, Афанасий…
На последнюю ночевку перед Нижним Афанасий остановился в разоренном и заброшенном починке возле лесной опушки. Видно, тут побывали лиходей. Прясла, опоясывающие двор, были поломаны. На самом дворе раскиданы глиняные черепки, тряпье, тележные колеса, клочья драной овчины и солома, струпьистой язвой выделялось большое круглое пятно кострища. Изба стояла нараспах — с оторванной дверью и погубленными у входа стенами.
Афанасий неприкаянно прошелся по двору, поднял и зачем-то отряхнул и повесил на оградный кол детский сарафанишко, ковырнул носком сапога золу кострища, вывернув из нее обугленную коровью кость, и направился к овину, обочь которого густо темнели заросли высокой конопли. Набрав по пути охапку соломы, он, зайдя в овин, расстелил ее на сушилах.
Уже гасла в омертвело недвижных тучах заря, наваливалась кромешная темь, и Афанасий не стал медлить: прикрыл дверь и улегся на свою отшельничью постель.
Но сон не брал его. Разрывали голову думы. Не меньше чем пол-Руси он проехал и прошел, а повсюду все та же беда — вопом вопит, кровью захлебывается, трупными червями кишит. Воистину, не скончание ли света? И чем укрепить измаянную душу? И почему не может уняться старая боль о своей сожженной свейскими грабителями под Колой семье, когда он изведал после того столько чужой боли, что она давно могла бы заслонить ту давнюю и уже как бы тоже чью-то, а не его собственную? Нет, видать, одна не может заслонить другую, они спекаются воедино и окалиной нарастают на сердце, тяжеля его.
Нещадна вражда. Но неужто неусмирима? Сами, же люди порождают ее себе на муки и погибель. Сами же! Безумство? Или так предопределено Богом? Что ж, пущай он карает греховников. А невинных-то пошто? Беспорочных-то за какую немилость? Им-то больше всех и достается… Может, бес проворней Бога? А, может, зло по временам уравновешивает себя с добром, жестокость с милосердием, а смута с покоем? И подошла как раз такая пора? Да ведь и у нее должна быть грань. Где ж она?
Вот уж никак не ожидал он злобства в уездном Арзамасе, куда подался с обездоленными смолянами. Правда, в слободке под самым городом прижившиеся там с начала лета беженцы повестили их об опасности, но смоляне, рассчитывая на права, данные Ляпуновым, не больно остереглись — пошли к городскому дубовому острогу в открытую. Все же на крайний случай недели, у кого была, кольчугу под одежду и нацепили сабли.
Знатная же им готовилась встреча! На широком зеленом долу по обе стороны дороги возник перед ними плотный строй насупленных стрельцов с рогатинами, бердышами и чеканами.
— Куды прете? — сердито заорали из строя, и смоляне остановились в замешательстве. Верно, жалкими и слабыми показались они стрельцам, усталые, запыленные, в залатанных кафтанах, с бедным скарбом и увечными на телегах. Стрельцы с самонадеянной ленцой шагнули вперед.
— По указу троеначальников, — выставился Кондратий Недовесков.
Но его сразу оборвали:
— У нас един начальник — стрелецкий голова Михайла Байкашин, ему и послушны.
— Кликните его сюда.
— Чего захотели! Так он и разлетелся… Поворачивай оглобли, сказано!
Кондратий сорвал с головы шапку и махнул ей, подавая своим знак. В единый миг развернулись бывалые вои в линию и выхватили из ножен клинки. Неустрашимо, отчаянно, как пристало ратникам, готовым на верную смерть, двинулись они широким твердым шагом. И эта безгласная, сомкнутая, словно ее сковали одной цепью, живая стена поколебала стрельцов. Только что перед ними была растерянная толпа, а теперь явилось грозное войско. Арзамасцы невольно отшатнулась. И когда стена приблизилась вплотную, в упор, они стали расступаться, а кое-кто поспешно попятился. Ловко выбитые саблями из рук, попадали на землю чеканы.
— Покажем Смоленску сноровку! — крикнул Недовесков.
И смоляне плашмя начали наносить удар за ударом. Несколько стрельцов упало со страху. Некоторые припустились к острожным воротам. Строй вовсе распался. Уклоняясь от ударов, один из арзамасцев покаянно завопил:
— Да уймитеся, бесы! Ишь и попугать нельзя!
Но смолян уже охватил боевой задор. Они напирали во всю мочь. И посрамленные стрельцы вконец перетрусили, бросились наутек. Смешавшись с ними, смоляне вбежали в острог.
Легкая победа не принесла радости. Смолян в Арзамасе утесняли, как могли. Все приходилось добывать через силу — и кров, и пропитание. Непросыхающий от возлияний косматый дьяк в Съезжей избе отводил скользкие глазки от Недовескова и угрюмо бурчал:
— Свалилися на нашу голову! Самим, чай, жрати нечего. А тут корми еще нищую ораву…
Собравшись в Нижний, Афанасий оставил Кондратию своего коня и половину денег. Благодарный Недовесков посетовал:
— Не продержимся мы тут долго. Арзамасские власти хвальбивы да бессовестны: насулили с испугу три короба, а содержат хуже, чем полотняников. Так-то ценят проливших кровь за отечество!.. Пришли-ка весточку из Нижнего. Коли явится там нужда в ратниках да будет доброе привечание — тронемся туда…
Удрученным и смятенным вышел кормщик из Арзамаса, но дорога успокоила его. Она тянулась вдоль чистых боров, приютных березовых рощ, духмяных полян с бокалдами стоялой воды, то желтея по обочинам шапками пижмы, то розовея от метелок иван-чая, выводила на распаханные увалы, где местами золотели еще стройные ряды невывезенных суслонов, напоминающих Афанасию по обриси лопарские вежи.
Он невольно сравнивал эти благодатные места со своими, что знал с детства, и от увиденной земной красы затосковал по северу, его вечно трепетавшим от ветра чешуйками-листьями хрупким березкам, бесконечным ягельникам, болотным зыбунам, светлооким озерцам, хрустящей гальке на берегах, могучим гранитным глыбам и даже назойливому комариному звону. Он будто въявь узрел непролазь цепкого багульника, диких оленей, переходящих вброд речку, высушенные солнцем до серебристого блеска тоневые избенки, стремительный ход червчато отливающей в потоке упругой семги, тоскливый крик беспокойных крачек, приливную с клочьями водорослей пенную волну, молочно-белое свечение пустынного моря, где вольготно тюленям и белухам и которое по-хозяйски бороздил его надежный карбас.
Изобилие жизни и многоликость ее восторгали Афанасия. И ни в чем он не испытывал нужды, лишь бы видеть и впитывать в себя всю добрую земную лепоту, движенья, запахи к краски естества, его непреклонную волю и жажду рождаться и рождать, расти и заполнять землю. И он уже было совсем забыл, что его обрекло на долгое странствие, зачем и куда ему надо спешить.
Разоренный починок, чья-то жестоко истерзанная доля воротили ему боль и печаль. Он не мог найти истоков людского озлобления и самоистребления, для него их просто не было, ибо земля щедро наделила людей всем для разумного и согласного житья. Пользоваться бы и оберегать…
Только перед самым рассветом Афанасий понудил себя заснуть.
Но с пробуждением снова явилось к нему смутное беспокойство. Сперва он подумал, что пробудил его воробьиный гвалт. Меж соломенной кровлей и задней стеной был виден узкий прогал, и воробьи, снаружи залетая под стреху, мельтешили в нем, копотно и галдежко устраиваясь на верхнем бревне, откуда сыпалась труха. Но миг спустя Афанасий расслышал смутный шум голосов.
Он вскочил с ложа и приник к двери. Сквозь щель в мутной пелене непогожего утра с чуть накрапывающим дождичком рассмотрел, что творилось на дворе.
Пестрое людское сборище походило на цыганский табор, сбивающийся у высокого пламени костра. Люди были одеты чудно — в разноцветные тряпицы, вывороченные мехом наружу шкуры, пятнисто крашеные сермяга. Один из них ягодой кормил медведя из рук. Другой отрешенно вертел колесико повешенного на грудь гудка, и тягучие стонущие звуки напоминали то гудение пчелиного роя, то натужное поскрипывание осей груженой телеги, едущей посередь широкого поля. Третий ловко метал вверх и тут же ловил несколько репин кряду.
«Да то ж скомрахи!» — догадался Афанасий и облегченно вздохнул. Он растворил дверь, без опаски пошел к костру.
На повернувшихся к нему ликах добрых двух десятков шутов тенью проскользнули настороженность и угроза. Но от костра по-козлиному скакнул к Афанасию потешный инородческого обличья малый в колпаке с бубенцами, глумливо пал ему в ноги.
— Большому боярину наше почтенье! И величанье!
И мигом все взметнулись, засвистали, похватали да напялили на себя уродливые личины, заиграли в гусли, домры и сурны, загремели в накры, окружили Афанасия пляшущим хороводом. Дрыгая ногами, они дурашливо кланялись ему. Афанасий попытался выйти из круга. Но не тут-то было. Цепко обхватили его руками, зашарили щекоча по одежде, не дали и шагу ступить. Так и стоял он недвижно, покуда враз не смолкла бесовская музыка и не рассыпался хоровод.
— Вы, ненароком, не с облак свалилися, оглашенные? — миролюбиво улыбнувшись, спросил Афанасий.
— Мы-та? — скривил хитрую, с вислыми усами рожу малый в гремучем колпаке. — Мы вси из уезду Казненного, из стана Спаленного, из деревни Разоренной.
— А в той деревеньке, — скороговорно подхватил другой потешник в долгой шляпе, увитой лентами и утыканной петушиными перьями, — без числа скотины и дичины: у баушки Василисы пятигодовалы крысы, у псаря Антошки три бешены кошки, у старосты Елизара дохлых куликов пара, заяц косой да еж босой, мышь бегуча да лягва летуча, а еще корова бура, да вот незадача — корова та дура!
И потешник-шпыня резво ударил в бубен, а потом, отбросив его и шляпу приятелям, подпрыгнул и прошелся колесом.
Детинушка, что кормил медведя из рук, вывел своего ученого зверя к Афанасию.
— А ну скажи болярину, Михайла Иваныч, кое место у тя порото.
Медведь, как бы стыдясь, угнул набок башку и принялся усердно потирать зад.
— Кажи таперича, сладко ли московским болярам под ляхом.
Зверюга обхватил лапами морду и жалостно зарыкал.
— Уважь, Михайла Иваныч, яви, ако доноси казачки на радостях плясати учнут, — возвысив голос, выкрикнул шутник и защелкал пальцами.
Пока медведь неуклюже топтался на месте, кормщик искоса посматривал на сошедшихся кучкой скоморохов. Приметил, что и они взглядывают на него и перемигиваются. И тут в груде сваленной у костра и с небрежением покрытой грязной рядниной рухляди его Зоркие глаза рассмотрели рукояти навязней и шестоперов, сабли в ножнах. Вовсе не скоморошья снасть.
Малый в колпаке отделился от других и пошел прямо на Афанасия. Лицо его было недобрым.
— Сказывай, странничек, пошто тут очутился? — будто на дознаний в губной избе, строго вопросил он.
— Ночевал вон в овине, — стараясь показаться беззаботным, ответил Афанасий.
— А куды путь держишь?
— Куды Бог приведет, навздогад.
— Не в Нижний ли? — впился глазами в кормщика мнимый скоморох. — Тут одна дорога — в Нижний.
— Вам-то кака печаль, куды бреду?
— Палкой подпоясамшись, на суму опираючись, — съязвил допытчик. — А чего ради?
— Погорелец яз, пристанища взыскую.
— Ой ли? Пропустя лето — да в лес по малину.
Их уже плотно обступила вся бродячая братия. Слушала, вникая в каждое слово.
— Кой мне прок на себя клепать?
— Да уж больно ты, дядя, важен. Тея потешают, а ты нос воротишь.
— Таков уж есмь.
— Отпустили бы мы тея с Богом, — с нарочитой душевностью вздохнул малый, — да сдается нам: не соглядатай ли ты? Уж не обессудь, соглядатаев мы, убоги людишки, не поваживаем.
Резко взбрякнули бубенцы на колпаке, когда малый кивнул головой братии. Чуть ли не вся ватага разом накинулась на Афанасия. Он поднатужился и распихал насевших на него. Но где уж одному управиться с двумя десятками! Хлесткие удары свалили его наземь. Нещадно избиваемый, он почел за лучшее прикинуться оглушенным и не шевелился.
— В овин его, робяты! — указал малый.
Афанасия за ноги поволокли через двор, втащили в овин, накрепко приперли дверь колом. Обтирая кровь с разбитого лица, он стал прислушиваться к голосам.
— Неси-ка головню от костра, живо!
— Никуда он не денется взаперти-то. Зря невинную душу загубим, есаул.
— Молчи! Без вины нонь никоторого нет.
— Вот вам крест, видал я его с Ляпуновым. Он в наших таборах был.
— Не то беда. А то, коли он нас в Нижнем застанет да выдаст.
— Донесет, не смолчит! И узников не вызволим, и самим голов не сносить.
— Чего толковать, давай головню!..
«Вот угораздило: одна, видать, нам стежка выпала, перехлестну лися! Верней верного, что под личинами скоморохов злодеи-казаки Заруцкого по наущению Марины посланы. Нипочем их нельзя упустить!» — соображал Афанасий, озираясь в полумраке. И вдруг уткнулся глазами в воробьиную прореху: непрочна, поди, в том месте кровля-то.
Он метнулся к задней стене, подпрыгнул, ухватился за верхнее бревно и, легко пробив головой и плечами подгнившую солому, перевалился наружу. Выручили его дремучие заросли конопли. Забравшись в них поглубже, Афанасий увидел, как яро занялся овин.
Поутру за столом в горнице прибавилось едоком: Кузьма приютил у себя соловецкого посланца. Они проговорили чуть ли не до третьих петухов, но, несмотря на бессонную ночь, вышли к столу со всеми.
Еда была обильной по-обеденному. Из одной широкой мисы ели жирную лапшу, закусывая мясным пирогом, за лапшой — разварного судака, за судаком — гречневую кашу, за кашей — молочный кисель, а под конец Татьяна Семеновна вынесла едокам жбан знаменитого в Нижнем напитка — бодрящего можжевелового кваса. Насытились впрок: предпраздничный день будет хлопотливым — едва ли кто поспеет к обеду.
Когда отложили ложки, Кузьма по обыкновению повел речь о неотложных хозяйственных нуждах:
— Без меня сёдни управляйтеся — у меня с Афанасием дело. Тебе, Сергей, нонь туго придется, торговля бойко пойдет: всем на праздник свежанина требуется. Рубщиков-те добавь, найми. Да сходи сперва на животинну бойню, догляди, чтоб убоину чисто пластали и без промешки в лавку везли. Вон Фотина с Нефедьем для пособления возьми. — И вдруг спохватился: — А Бессон куды запропал?
— В мыленке, чай, дрыхнет, — смущенно сказал Сергей, пряча глаза, словно нес вину за Бессона.
— Стара притча. И крепко налился?
— Лыка не вязал. Все про незнаемого нова дружка толковал, привесть к тебе хотел.
— Ведомы мне его дружки! Ты тормоши-ка озорника, будя ему прохлаждаться. Скажи, Кузьме-де теперь непристойно перед посадом за него ответствовать, пущай то сам раскумекает.
— Скажу.
— А у тебя, Танюша, небось, супрядки? Девок поболе собери, Настену позови.
— Уж гораздо научена, — с легкой досадой молвила Татьяна Семеновна и засмеялась. — В женски дела-то не мешался бы, староста. И девок, вишь, под свое начало поставить хошь.
— Ладно, ладно, — помягчел Кузьма от ее смеха. — То я к слову. Все кряду перебираю, чтоб не упустить чего…
Поманив за собой Фотинку и Огария, Кузьма вышел с ними на крыльцо.
— Воротишься с бойни, — велел он Фотинке, — ступай на Ильинску улицу, разыщи там ямского старосту Миколая Трифоныча, бей ему от меня челом да найми лошадей на три дни: пора нам твоего князя в Мугрееве проведать. Себе лошадку пригляди да гостю соловецкому, он нам впрок будет. Опосля праздников и тронемся…
Огарию же Кузьма поручил особое дело: тайно вызнать убежище ложных скоморохов, о которых его посчитал первым долгом известить кормщик.
У Съезжей избы в кремле, куда привел Кузьма Афанасия, они оказались не первыми. Тут уже роилось около десятка просителей: худородные дворянишки, дети боярские, служилый люд из уезда. У всякого свои хлопоты: кому жалованье надбавить, кому землицы прирезать, а кому тяжбу в свою пользу обратить. Сторожевой стрелец лениво прохаживался у крыльца, поглядывая на просителей строго и свысока. Никто не знал, когда пожелает объявиться всевластный дьяк Семенов.
— Староста, — окликнул Кузьму один из маявшихся тут посадских с большим кулем в руках, — ай вижу, ты без подношения. Не примет тебя дьяк.
— Полно-ка, — отшутился Кузьма. — На всяку яму не напасешься хламу.
— Ишь храбрый! А вдруг донесу? — подмигнул посадский и снова предупредил, словно считал Кузьму несведущим. — Пра, и слушать не будет задарма.
Но уж кому-кому, а Кузьме ли не знать о поборах? Про все хитрости ведал, иначе не слыл бы удачливым торговцем. Взятка была в обычае. А первым открыто брал сам воевода: ему полагались и «въезжие», когда он заступал на воеводство, и «праздничные», и «именинные», и на вседневные харчи, и на конский корм, и на пивные вари. Брали его родичи, брала вся дворня. Брали все от верха до низу. К последнему писарьку, да что там писарьку — к приказному истопнику не суйся без поминка. И всякому своя мера. Повелась такая зараза, не избавиться.
Кузьма посмурнел, отвернулся от посадского, но тот, не переставая, талдычил ему в спину:
— Надысь целовальник из Березополья наведывался, умолял отсрочить платежи со стану. Так он дьяку свину полть отвалил, кадушонку меду да десять алтын впридачу. Опричь того подьячим по три алтына роздал. А все мало: поскаредничал, вишь! Облаял его дьяк и правежом пригрозил…
Наконец появился Семенов. Важная осанка, дородность, строгий взгляд и брезгливо оттопыренная нижняя губа — во всем его облике была начальственная неприступность.
Он сразу углядел Кузьму и милостиво кивнул только ему одному: дворянишки давно опостылели — ничего, кроме мороки, с ними. Торговых же людей привечал — наибольший прибыток от них. Не теряя времени, Кузьма с Афанасием последовали за широченной тушей дьяка в избу. Миновали тусклую камору, заставленную сундуками и коробьями с бумагами, где подьячие и писцы выскочили из-за столов и угодливо склонились перед грозным руководом, прошли в отдельную комнату.
Комната, как знал Кузьма, предназначалась первому воеводе, а за отсутствием его — второму. Первого, Репнина, неотступно одолевали хвори. Второй же, Владимир Владимирович Оничков, спешно поставленный вслед за стольником Алексеем Михайловичем Львовым, сменившим Алябьева, но не захотевшим подчиниться изменной семибоярщине после свержения Шуйского, сюда не заглядывал, и все дела переложил на Семейова. В руках дьяка ныне был весь Нижний Новгород. И он правил, как хотел.
— Ну? — выдавил из себя Семенов, усевшись за воеводский стол.
Вначале Кузьма, а затем Афанасий кратко поведали ему о готовящемся побеге опасных узников и появлении в уезде разбойных скоморохов.
— Страшных слухов вдосталь ходит, — со снисходительностью всезная, коего ничем нельзя удивить, ответствовал дьяк. — Всему верить, ума лишишься. Эко дело скомрахи! Себя, чай, пужаете. Не обременить бы ся зряшной суетой. Так Заруцкого, глаголите, молодцы-то?
— Голову на плаху покладу, Заруцкого, — подтвердил Афанасий.
— То-то и оно-то, — стал вслух размышлять Семенов.
— А кто ж иной, коли не Заруцкий, Москву обложил? Кто, коли не оный, на ляпуновско место заступил да ляхов лупит? А ежели он возьмет стольную и ослобонит бояр! Что те думны бояры нам скажут: нижегородцы-де избавителю палки в колеса совали?
— Злодейски умыслы у Заруцкого. Кому не ведомо? Ермоген же в своей грамоте нас остерегает, — заметил Кузьма.
— А где в сей грамоте о Заруцком указано? О нем и не помянуто. Обаче чьим же полкам Ермоген собить призывает, нежели не его? Иных-то под Москвой нетути… Да и вельми путана грамота, спехом писана. Мне, право, вовсе невдомек, пошто нам други города возмущати, без них обходимся.
— Люди жать, а мы с поля бежать, — не скрыл досады Кузьма. Лицо его отчужденно закаменело.
Дьяк поднял на него насмешливые маслянистые глаза, посмотрел изучающе.
— Но-но! Тож мне Моисей со своими заповедями! Не заносися, умник, ведаешь, чай, куды пожаловал. Хвост голове не указ. — И, чуть приподнявшись, Семенов зычно позвал:
— Семка!
В дверях тут же показался расторопный посыльный, низко поклонился дьяку. От собачьего подобострастия в нем трепетала каждая жилка.
— Учись обхождению-то, — указал на него Кузьме Семенов, и велел посыльному: — Разыщи из стрелецких начальников, кто поблизости!
Пока томились в ожидании, дьяк не преминул выговорить Кузьме с укоризной, чуть ли не отеческой:
— Старостою избран, а почтенья не выказываешь. Другим повадно будет, на тебя глядючи. И без того тошнехонько. Кажинный день тут с бунташными дворянишками схватываюся. Не тебе ровня и похлеще чудят: чего, мол, ровно в осаде заперты, чего проминаемся? А я их — в шею, в шею!.. От тебя же стерпел дерзость, цени. Да токмо до разу стерпел. Так вот что лучше, Кузьма: заполдень не поленися — мне на двор мясца принеси. Да парного, смотри, с разбором!
Громыхая подкованными сапогами, вошел сотник Колзаков. Заведомо раздраженный. Он накануне уговорился с Биркиным засесть повечерь за карты, однако денег для игры у него не нашлось. Угнетенный этим, собирался сходить на торг, поживиться в лавках — не все могли устоять перед нахрапистым сотником, чтобы не дать ему в долг, а чаще без отдачи. Неурочный вызов к дьяку был для Колзакова совсем некстати.
Сотник мельком взглянул на Кузьму с Афанасием и с независимым видом вольно уселся на лавку. Невысокий, плотный, с ледяным недоверчивым взглядом, он бесстрастно выслушал Семенова, живо повернулся к Кузьме:
— Не сам ли ты, староста, все выдумал, а? Дабы вредный сполох, учинить? Знаю твою повадку. Не зря от тебя на посаде ропот. Грани не чуешь. Стрельцы мои и то пошумливают, в кулак сгребаю.
— Наставлял уж я его, — одобрил Колзакова дьяк. — Будет свое гнуть — зело проучим.
Но сотнику отнюдь не хотелось быть в согласии с дьяком. Злопамятным слыл. И не мог забыть, как тот прилюдно корил его в Спасском соборе за оплошку с шереметевскими мужиками. Нет бы втихую позорил, а то громогласно, под горячую руку. На весь Нижний звон тогда пошел: Колзаков, мол, лихоимец. С той поры иные торговцы знаться с ним не хотят, ни во что не ставят, а посадские даже и насмехались. Не обида ли?
— Коли ж верно все про скомрахов, — не глянув на дьяка, более миролюбиво заговорил сотник, — то страх напрасный: из кремля они никого не выведут, вороты перекроем. А на посады дозоры вышлю — доглядят.
— С Афанасием бы кого-нито, он мигом уличит, — посоветовал Кузьма.
— Пожалуй, — согласился Колзаков, уже тайно рассчитывая сорвать с Кузьмы куш. — К нему неотлучно Орютина с десятком приставим. Довольно, с лихвой будет. Не сотню ж наряжать курам на смех? Не дай Бог, кто проведает: на скомрахов, мол, стрельцы ополчилися. Стыду не оберешься. А и так, Кузьма, гораздо норовлю тебе. Семенов — свидетель.
И сотник, небрежно поклонившись дьяку, вышел.
— Ах сукин сын! — выбранился вслед ему Семенов. — Погодь, выведу тебя на чисту воду! — И заорал на Кузьму с Афанасием. — А вы чего торчите? Получили свое — ступайте. Неколи мне с вами баклуши бить!
У двери Кузьма обернулся, молвил с достоинством:
— За мясцом-то, Василий Иваныч, сам человека ко мне в лавку пришлешь. Невместно земскому старосте холопствовать. Мир осудит.
Дьяк от изумления раззявил рот.
Отойдя от избы, челобитчики натолкнулись на поджидавшего их Колзакова.
— Услуга за услугу, староста, — свойски заступив дорогу, сказал сотник.
— Какова ж цена? — без пререканий, но не пряча недовольства, спросил Кузьма.
— Алтын двадесять, а то и рупь.
Кузьма достал кошель, отсчитал деньги. И сотника словно ветром сдуло.
Афанасий молча положил руку на плечо Кузьмы. Они посмотрели друг на друга и усмехнулись.
— Порато ловки ж власти у вас, не приведи господи! — покачал головой кормщик.
Сентября в первый день, на Симеона-столпника, в Нижнем, как и всюду на Руси, справлялось новогодье. По обыкновению об эту пору стояла сухая солнечная погода, предвещая краткое «золотое лето», как в древности величали сентябрь-руень. В небесную голубень легко взмывал звон колоколов, разносясь за городские пределы, откуда ему откликались перезвоны отдаленных церквей. И хоть ненадолго, но все же тешила эта перекличка мнимой умиротворенностью.
После праздничного крестного шествия Нижний загулял. Шумные толпы перетекали по улицам, густели на зеленых окраинах, копились у Высоковской, рощи. Всюду поспевали мальчишки-лоточники со сластями, медовыми пряниками, печеным «хворостом» да «шишками», пирожками, колобушками, орехами. Четыре кабака — два в Нижнем посаде, один в Верхнем — напротив Дмитриевских ворот, еще один в ямской слободе на Ильинке — не вмещали весь жаждущий люд, потому временные алтынные стойки и винные палатки приманивали прочих неутоленных. Молодь держалась подале от злачных кружал, ей без них хватало забав. Да и к тому же пьянство у юных осуждалось, считалось вящей срамотой и неприличеством. Отроки затевали молодецкие игры и состязания: резались в лапту, вбивали в железное кольцо свайку, сшибали лодыги, учиняли великую кучу малу. Девки резвились по-своему: ловили мух и хоронили их, закапывая в ямки, водили певучие хороводы, качались на релях, бойко перешучивались, грызя орехи. Орехов в праздник нащелкивалось такое множество, что их шелуха прямо-таки сплошь усыпала улицы и еще долго после гуляний хрустела под ногами.
Зазывные громкие звуки сурн, свирелей, волынок, домр никому не давали впасть в уныние. Самые плотные толпы скапливались возле озороватых скоморохов-прибаутошников, метальников, лицедеев, кукольников. Тут ни на миг не смолкал веселый гомон. Во всю мочь старались распотешить честной люд и доморощенные нижегородские шутники, и пришлые забавники.
Но Афанасий с орютинскими стрельцами нигде не могли углядеть тех, кого искали. Напрасно они шатались по всем гульбищам, напрасно сбивали ноги — разбойная ватажка как в воду канула. Лишь на опушке Высоковской рощи стрельцы наткнулись на неведомо кем привязанного к березе медведя, которому шустрая ребятня скармливала яблоки и пряники.
Далеко за полдень взопревший Орютин, задержавшись у винной палатки, сказал Афанасию:
— Поищи-ка своих злыдней сам, дядя. А мы тута на привал встанем: не самы последни, чай, из крещеных — и нам пригубить винца с хлебцем не во грех… Углядишь — кликнешь.
С Афанасием остался только Якунка Ульянов, вдвоем они и продолжили розыск. Но их тоже вскоре приморило.
— Передохнем-ка, — предложил Якунка.
— И то правда, — смирился Афанасий.
Они уселись невдалеке от кремля на зеленом венце Егорьевой горы, откуда далеко была видна Волга и заволжские луговые низины, уставленные до окоема стогами. Солнце уже набухала багровым едком и стояло низко, высветляя сверкающую мелкими чешуйками волн реку и прихваченные первой осенней позолотой берега. Кончался день и, поглядывая на солнце, Афанасий с Якункой свыкались с мыслью о тщетности дальнейшего розыска.
Впору и приметил их Огарий, который, нигде не найдя дозорщиков, поспешал в подгорную стрелецкую слободу, где в бугре была изба Орютина.
Проворный малый уже успел обойти чуть ли не весь Нижний. Но и ему не везло. Напоследок он отправился в кремль, где сошелся с нищей братией у паперти Спасо-Преображенского собора: братия делила подаяния, собранные на празднике. Доподлинно зная ее нравы и увеселив нищих байками о знакомых ему московских юродах, про которых тут тоже были наслышаны, Огарий спустя каких-то полчаса был принят за своего. А вскоре он многое узнал о сатанинском притеснителе Митьке Косом, что повязал братию щедрым денежным вкладом и устрашал ворожейством, если она задумает изгнать его. Нищие поведали и о том, что юродивый Митька ныне ухоронил в подклете пустующего дома у церкви Жен-мироносиц над Почайной каких-то пришлых бродяг и якобы ночью собирается с ними вовсе уйти из Нижнего.
— Хучь бы где-нито прибрал господь вещуна окаянного! — потрясали грязными кулаками нищие.
Все, что узнал от них Огарий, он торопливо пересказал Афанасию с Якункой.
— А где Кузьма-то Минкч? — спросил Афанасий.
— Он на Муромском выезде у рогаток, в засаде с посадскими, — известил все ведающий малый.
— Низом ять, берегом могут проскользнуть злодеи. Не упустить бы, — запоздало посетовал Ульянов.
Пока они добежали до Орютина, пока всё растолковали возбужденным от хмеля стрельцам, пока уговорились, что и как, совсем свечерело.
Пустующий дом, что принадлежал, как выяснилось, отъехавшему по зиме с репнинской ратью и не воротившемуся пушкарю, был отыскан при свете факелов. Незапертая калитка в воротах распахнулась от слабого толчка. Стрельцы влетели во двор, скопом ринулись к подклету. Но там никого не застали. Лишь куча объедков, раскиданное сено да небрежно сваленные в углу скоморошьи личины и дудки остались от разбойников. Куда же сами они запропали? Гадать было нечего — надо спешить в кремль к темнице.
Винные пары все еще горячили стрельцов, и они готовы были расшибить кулаки об уже запертые ворота, нестройным грозным хором выкликая у Дмитровской башни стражу. Долго никто не отзывался на их вопли. Наконец со стены кто-то ленивым басом вопросил:
— Чего беснуетесь, лешие? Аль обычая не знаете?
— Отчиняй! — в запальном остервенении закричал Орютин.
— Поутру приходите — милости просим, — понасмешничал басистый страж, принимая едва различимых во мраке людей за подгулявших на празднике бражников.
— Отчиняй, мать твою! Головой поплатишься! Нешто не повестили тебя о злодейском у мышлении? Своих не признаешь, дубина стоеросова: я ж Орютин! — надсаживался стрелецкий сотник, вконец разъяренный.
— Повестили, — в голосе стража было уже замешательство. — Потому и наказано блюсти охраненье в строгости. Да ить все тихо, покуда… Ждите, донесу начальному.
Ждали, матерясь. Уходило драгоценное время.
— Растяпство наше русско, язви в душу! Мешкота-матушка! Диво ль, что Москву проморгали? Доколь дураков учити уму-разуму? Доколь по башке молотить, чтоб прочухалися колоды дубовы? — исходил руганью Орютин, в гневе запамятовав, что и сам дозволил себе послабление у винной стойки.
В конце концов их впустили в кремль и, увлекая за собой обеспокоенную стражу и воротников, орютинские стрельцы кинулись по спуску Большой мостовой улицы к острожной темнице. Но они снова опоздали. Кованая дверь была в целости и на запоре, а узников след простыл — верно, похитители загодя обзавелись поддельными ключами.
Слюдяной фонарь высветил под лежаками два окровавленных тела тюремных сторожей. Один из них постанывал. Плеснули ему в лицо водой. Он приоткрыл глаза, застонал громче.
— Давно? — сразу спросил его склонившийся Орютин, чуя, что через мгновение спрашивать будет поздно.
— Не-е-е-е, — с натугой протянул он и замер.
— Где ж проникли-то воры, где? Вороты замкнуты. Скрозь их и комар носу не просунет, — сокрушались дозорщики.
— Ах ты напасть! — вдруг осенило Орютина. — А ход-то подземный наружу к Почайне на зелейный двор! Под Тайницкой-то башней! Тама, чай, никто не стерег?
— Никто, — растерянно признались воротники.
— Тетери! Ох тетери! — убивался десятник, прикидывая, сколько могло уйти времени у беглецов, чтобы пролезть по крутому и тесному ходу.
— Все Митьки юрода проделки: и ключи, и ход, — сказал, протиснувшись к Орютину бойкий Огарий. — Даром что тут вольно разгуливал. — И посмотрев на понурых, обмякших стрельцов, озорно съязвил: — Не загнусити ли нам впрослезь, братие, «Свете тихий», ако певчие встарь при выходе царя Бориса к престолу?
— Полно охальничать! — одернул его Орютин. — Еще поглядим, чья возьмет!..
Споро были подняты запускные решетки в проезде ближней Ивановской башни, и стрельцы устремились в погоню. Сомнений не было: беглецы в сей час поспешают за город, чтобы кратким путем выбраться на ямскую Приокскую дорогу, что ведет через Муром на Москву. Если они не добрались еще до ворот внешнего вала, где должен сидеть в засаде Кузьма с посадскими, их можно настичь в Ямской слободе. Орютин разделил погоню надвое: одних послал в обход по низу, чтоб они, добежав до Благовещенской слободы, поднялись по горе наперехват, а других, среди которых были и Афанасий с Огарием, повел сам, правя круто вверх.
— Ты б остался, малой, — посоветовал на бегу Афанасий Огарию.
— Еще чо! — отмахнулся тот. — Все на пир, а я в моленну?
Вызвездило. Тьма была негустой, рассеянной, тени четкими. Дорогу было видно без огня. Еле поспевая за дюжими мужиками, Огарий выбивался из сил, задыхался. Но и стрельцы тоже начали сдавать. Несло от них тяжелым потом и перегаром. И уже Афанасий, а не Орютин возглавлял погоню, своим ровным упругим бегом подтягивая всех.
Когда услышали впереди собачий брех — побежали резвее, ободрились: след был взят верно. Что говорить, ретивы и ловки чужаки да вот не убереглись от чутких дворовых псов. А коль одну собаку потревожить, целая стая на ее лай набежит, за полы уцепит.
Учуяв в подбегающих стрельцах поддержку, псы с заполошным визгом кинулись под скат оврага, куда принуждены были податься беглецы.
— Ложись наземь, блудни, не то посечем! — заорал десятник.
Но по лезвиям наставленных бердышей вхлест ударили сабли. Смертно залязгало железо.
Не удержавшись, Огарий с разбега ухнул в овраг. Кто-то ухватил его, заколотил по голове. Малый вывернулся, глянул, угадал: Митька-юрод, косматый, озверелый, страшный.
В руке Митьки блеснул нож. Злодей уже снова метнулся к Огарию, да подоспел на помощь Якунка, ткнул в юрода секирой, Взвизгнул, заверещал Митька, покатился под уклон во тьму.
Громадные тени то сталкивались, то шарахались в сторону. Истошный лай собак, брань, дробные жесткие перестуки, словно на спешной молотьбе, хрип и вопль терзали уши. Безоружному ошалевшему Огарию ничего не оставалось, как выбираться из свалки. Мощный удар в спину припечатал его к осыпающейся глине. Еще какой-то миг он слышал дикий шум побоища и впал в беспамятство.
Из всех посеченных либо повязанных лиходеев Афанасий не досчитался ровно половины. Не было и одного узника. Другой, тщедушный и низкорослый, сдался без сопротивления. Он и не был в схватке, отсиживался на дне оврага в бурьяне, где его подняли собаки.
Подоспевшая стрелецкая подмога продолжила погоню, но вместе с Кузьмой и десятком посадских воротилась ни с чем. Жидковаты были силенки, чтобы вести широкую облаву. Неудачей обернулась беспечность городских властей.
Кузьма укорил себя:
— Мне урок, мужики. Зря понадеялся на Семенова. Сидит высоко, а глядит близко. Не сладиться нам…
До самого дома Кузьмы Афанасий бережно нес на руках обмякшее тельце Огария.
Подъезжая в Мугрееву, Кузьма с Фотинкой и Афанасием чуть не столкнулись на дороге с небольшим отрядом, скакавшим встречь. Среди вершников Кузьма сразу углядел нижегородских стрельцов, которые, узнав его, приветно взмахнули руками. Обличье их предводителя старосте тоже показалось знакомым, хотя тот, понурый и злой, даже не повернул головы в сторону скромно одетых мужиков.
— Слышь-ко, дядюшка, кто напереди-то, не ведашь? — придержав коня и оборотись вслед проскакавшим, вдруг обеспокоился Фотинка.
— Кто? — призадумался на миг Кузьма и вспомнил. — Да то ж стряпчий Биркин. В Нижнем, почитай, с зимы воду толчет.
— Дак я допрежь видал его! — воскликнул Фотинка и поведал о злосчастной встрече с Биркиным в тушинском стане.
— Воровскому царику, говоришь, угождал? — насторожился Кузьма и запоздало глянул через плечо назад: там никого уже не было и даже пыль улеглась. — Чую, хват еще тот.
— Ищет волчище добычи, ингодь и находит дородно. Не зря у нас с ним сретенье было, — предрек мрачный Афанасий.
С тяжелым сердцем ехал он в Мугреево: не выходил из головы покалеченный Огарий, который остался на попечение Татьяны Семеновны. Плох был малый. Не помог ему ни пареный шалфей, ни сырая телячья печенка, что прикладывали к вздутому кровавому рубцу на спине. Метался в жару, дышал с трудом, вскрикивал от боли. С охотою принял бы Афанасий на себя все его муки. Беда Огария доканывала исстрадавшуюся душу кормщика.
Они ехали неспешным шагом меж золотящихся березовых перелесков: Кузьма — на своем верном коне, Фотинка с Афанасием — на ямских нанятых. Богородицына пряжа-паутина, летая по воздуху, серебряными нитями липла к одежде. Черные лохмотья грачиных стай беззвучно взметывались над пустынными полями. Благодатным покоем веяло от замершей земли. И вся она теперь: равнинная и увалистая, полевая и лесная, с малыми деревеньками и большими городами, с шатровыми кровлями башен-клетей деревянных острогов и зубчатыми величавыми пряслами редких каменных крепостей, с лемешными маковками часовенок и сверкающими позолотной гладью куполами великих храмов — вся она, словно отливающая голубой поливой светлого осеннего дня, мнилась блаженно задремавшей. Но обманчивое спокойствие вокруг и за теми невидимыми пределами, что только возникали в воображении, не могло отвлечь от гнетущих тревог. Правда, чем ближе подъезжали путники к усадьбе Пожарского, тем, в отличку от друзей, собраннее и увереннее становился Кузьма, наперед загадывая удачу.
Князь почивал и пришлось дожидаться, когда он пробудится. Старый заспанный ключник, за которым нехотя сходил воротный страж, указал мужикам, куда поставить лошадей, где колода для питья, а где сено, и оставил их управляться самим: не велики чины.
На дворе царила послеобеденная скука. Не было видно никого из челяди. И мужики приуныли, растерянно переглядываясь: не ждали такого приема. Фотинка рванулся было к заднему крыльцу.
— Дак погодите. Я мигом сыщу дружков, в людской приютят.
Но Кузьма строго отчитал его:
— Не смей. Не христорадничаем тут. А терпения нам не занимать стать.
— Навья тишь-то, закосненье, — после долгого молчания заметил Афанасий, кивнув на княжеские хоромы.
Составленный из нескольких разновысоких срубов, переходами соединяющих воедино горенки, светлицы, сени, кладовые, спальни-повалуши, ветхий дом князя, как и многие подзапущенные без постоянного пригляду в смутные времена строения служилых вотчинников и помещиков, подавлял своей громоздкой неказистостью. Малые продушины, беспорядочно вырубленные в бревенчатых стенах, редкие слюдяные окна, косоватое гульбище поверху и крутые колена узких наружных лестниц — все тут сотворилось по вольной прихоти. И пристраивать к таким жилищам каморы да клети можно было без конца, если возникала надоба. Каждый уголок приспосабливался для замкнутого берложьего обитания, благо в кладовых и погребах скапливались запасы на три-четыре года. Это в городах родовитые люди старались поразить друг друга разными затейными украсами, а потому возводили терема на загляденье. В своих же глухоманях не перед кем кичиться: тут уж строились по наитию, лишь бы вдосталь было тепла и удобства.
Застоялая кондовая обжитость и смущала Афанасия, который уже настраивался ка худшее. Поморской натуре претило сонное умиротворение там, где его не должно быть.
Тихое поскрипывание наверху вывело Афанасия из задумчивости. Он задрал голову и увидел над шатровым скатом крутящегося медного петушка. Кузьма тоже поглядел туда и ободряюще улыбнулся кормщику.
Пожарский принял их настороженно. Но когда вслед за Кузьмой и Афанасием вошел в покой Фотинка, радушно просветлел.
— Вспомнил, удалец, отшельника. Зачтется тебе, — пошутил он. — Небось, у меня останешься.
— Хотел ба, — залился краской Фотинка, не желая обижать князя. — Дак не отпустит меня ноне дядя от себя.
— Дядя? Какой дядя? — удивился Пожарский и, приглядевшись к навестителям, узнал Кузьму. — Ба, мужицкий вожатай! Чего ж немилостив?
— Пора суровая, Дмитрий Михайлович, — с почтением кланяясь, сказал Кузьма. — Сурово и поступать доводится.
— Хуже не знавал я поры, — горько подтвердил князь.
Был он бледен и остроскул, заметно прихрамывал — неудачно срослась перебитая голень. На лбу князя еще багровел заживающий рубец. И в движениях его ощущалась не до конца избытая хворобная слабость. Но перенесенные муки словно бы омолодили Пожарского, разгладив жесткие складки на лице. Одет он был по-домашнему, в широкую и долгую синюю рубаху с алой вышивкой на вороте, плечах и подоле, перепоясанную пестрым холщовым ремешком.
Сев в красном углу, Пожарский пригласил мужиков за стол с камчатой скатертью, догадливо усмехнулся.
— Мыслю, не киселя хлебать прибыли. Верно, с тою же нуждою, что и стряпчий Иван Биркин. Другой уж раз он приезжал.
— Биркина я в Тушине видывал, — не по старшинству выставился простодушный Фотинка.
— Вем про то, — спокойно молвил Пожарский. — Не токмо Биркин, а и многие знатные люди Тушина не миновали, многие обманулися. Аще по тем грехам всех судить — до второго пришествия господня не пересудим.
— Сам-то ты, Дмитрий Михайлович, без греха, чай, — напрямик высказался Кузьма.
— Без греха? — вскинул на него печальные глаза князь. — Нет, и я тож с грехом. В Зарайске крест Владиславу целовал. А не надо бы.
Пожарский принялся говорить, каким пагубным уроном чести обернулась для него присяга чужеземцу. За княжьим плечом, освещенная лампадкой, отсвечивала икона Георгия Победоносца, что пронзал копьем поганого змея. И чем печальнее становилось лицо Пожарского, тем суровее казался лик святого, словно Георгий тоже внимал покаянной речи, которая как бы добавляла ему истовости.
Чистосердечие князя проняло сдержанного помора. И вслед за Пожарским Афанасий заговорил о том, какие бедствия принесли русской земле разлад и смута. Вспыхнул отзывный трепетный огонек в глазах князя.
Нет, недолговечным будет покой в княжьих хоромах, в его белой горнице, где не гасла лампадка пред образом приснопамятного воителя и стены увешаны доспехами. Пусть не готов еще Пожарский взять меч в руки, но все же не по нему было вынужденное безделье. И потому так живо встрепенулся он, когда Афанасий стал толковать о смолянах, вынужденных осесть в негостеприимном Арзамасе, и особенно об их намерении податься в Нижний, если там потребуются добрые ратники.
До конца выслушав кормщика, князь спросил:
— Впрямь ли в Нижнем наново ополчаться умышляете?
— Взаправду, Дмитрий Михайлович, — ответил Кузьма, терпеливо ждавший этого вопроса. — За посадский мир ручаться могу.
— За посадский? — с явным недовольством произнес князь. — А дворяне служилые, а дети боярские, а стрельцы?
— Будет у нас казна — объявятся и дворяне, княже.
— Разумно, — одобрил и тут же засомневался Пожарский. — А соберете ли казну? Рать зело справная надобна. Ляхи — искусные вои, супротив их с дубьем нечего лезть.
— Потщимся собрать, Дмитрий Михайлович. Торговые люди готовы помочь.
— Слыхал я, воевода ваш крепко занедужил.
— На Репнина и приказных надеи нет. Не в связке они с нами. Земским советом будем рядить.
Князь, нахмурившись, погладил рубец на лбу. Он никак не мог поверить, что посадские сами могут справиться с воинским устроением. Небывалый случай. Но рассудительность и твердость Кузьмы привлекали его.
— С Биркиным столкуйтеся. Он служивый люд подымать затеял. Ему без вас несподручно и вам без него не смочь…
— Заносчив стряпчий, — поморщился Кузьма. — Да и можно ли на него опереться? Ну-ка сызнова переметнется…
— Некуда. Ляпунова ему ни ляхи, ни бояре не спустят. А уж Заруцкий тем паче. Приперт Биркин. И посему вернее его ревнителя вам не будет.
— А ты сам, Дмитрий Михайлович? Нашим бы тщанием да твоим умением…
— Не гожусь я. Раны еще донимают. Так и Биркину ответствовал на его неотступные увещания. Призовите кого-нито другого. Родовитее.
— Никто иной, а ты нам люб. Мужики за тебя горой встанут.
— Мужики! — не скрыл досады Пожарский. — У мужиков я токмо и в чести.
— Дозволь-ка спроста молвить, княже? — поднялся Кузьма. Взгляд его построжал. Тяжелые руки крепко обхватили кушак на поясе.
— Говори, — пытливо глянул Пожарский на старосту.
— Не тебе бы, Дмитрий Михайлович, отпираться. Не родовитостью ты вселюдно дорог, а радением честным за отчу землю, умением ратным. Нешто тебе зазорно то? Нешто в боярских теремах приязни ищешь? Не таков, чай.
На один лишь миг мрачным отчуждением, как стужей, стянуло лицо Пожарского, но снова оно разгладилось.
— Может, и правда твоя, вожатай, — скупо улыбнулся князь. — Да что толковать о голове без тулова? Наперво о рати ваша забота.
Кузьма поднял с лавки принесенный им длинный сверток, развернул холстину и протянул Пожарскому саблю в богатых, украшенных серебряными бляхами ножнах.
— Прими, Дмитрий Михайлович, поминок от нижегородских торговых людей.
— Покупаете, лукавцы? — засмеялся несколько растерявшийся князь, однако подарок принял.
— Впрок дарим, — засмеялся и Кузьма. — Чей день завтра, а наш — сёдни.
Князю нравилось доброе оружие. Знали нижегородцы, чем ему угодить. Он вытянул лезвие, полюбоваться на совесть выкованной сталью. Потом бережно вставил клинок в ножны.
— А согласия моего все же покуда не дам, — снова посмурнел Пожарский. — На свой риск починайте. Заладится дело — известите. Не заладится буду вам без надобы…
Заночевав в Мугрееве, ходатаи поутру тронулись в обратный путь.
— Порожни вертаемся, — с грустью обронил Фотинка, когда они выехали за ворота.
— Не скажи, — возразил Кузьма. — Князь толково рассудил. Что ноне ему от нас? Мы ж еще и рукава не засучили.