Глава седьмая Год 1611–1612. Начало зимы. (Печерский монастырь. Мугреево. Нижний Новгород)

1

Сребровласый и старчески сохлый архимандрит Феодосий, расслабленно отвалившись на высокую, увенчанную резным крестом спинку жесткого кресла, с мудрой бесстрастностью внимал протопопу Савве, который изо всех сил пытался воспламенить его. Блестело от пота чело Саввы, нелегко ему давалась увещевательная речь, но он упорно гнул свое. «В Разрядный приказ бы Ефимьеву ведать ратным набором, а не в храме отправлять требы», — всякий раз, когда взглядывал на кряжистую протопопью стать, думал архимандрит.

Мысль Кузьмы склонить печерского настоятеля на поездку к Пожарскому гвоздем засела в голове протопопа, хотя он поначалу всячески противился той мысли, находя разные отговорки. Однако, побыв на мирском сходе, воодушевленный Савва вроде бы вконец уверился в правоте посадского вожака. Быть ополчению в Нижнем, а коли так — не обойтись без умелого честного воеводы. Пожарский придется кстати. Опричь его, нет лучшего руковода окрест.

На другой день после схода Кузьма вновь затеял старый разговор с протопопом, придя к нему в ризницу. Среди тесных стен, завешанных церковными одеяниями, Савва ощутил себя попавшим в собственную западню. Отговорок у него уже не находилось, да и сам он посчитал постыдным отпираться. Все же не изменил своей привычке медлить:

— Тяжко бремя воскладаеши еси на мя, Козьма-свете. Строг, непокладист архимандрит. Прогонит — сорому не оберуся.

— Кто ты, коль не отступник? И ермогенова слова тебе мало, и воли паствы твоей? Али сызнова на квасок меня потянешь?

Обидно насмешничал Кузьма, и Савва не мог выдержать его пристального взгляда. К архимандриту пошел полный решимости.

Беспрестанно поминая гермогеново послание, а также слезную грамоту троицких старцев, Савва с неостывшим от разговора с Кузьмой возбуждением внушал Феодосию, что воеводская власть в Нижнем потому лишилась людской приязни, что по недомыслию напрочь отворотилась от народа. Неровен час, народ озлится и на православные храмы, чиня бунташную колготу, ежели церковь не сподобится поддержать народный зиждительный дух, сойдет с уготованной ей господом пастырской стези. Не в хвосте, а в голове подобает быть церкви.

Не мог не согласиться с протопопом Феодосий. Все верно говорил Савва про церковь. Надобно крепить величие ее. Сам о том денно и нощно печется. Да не его вина, что один упадок кругом.

Мысли печерского настоятеля перетекли в обычное русло. Многажды сбирался он затеять большое каменное строительство монастыря, дабы возвернуть ему былую мощь. Еще в конце царствования Федора Иоанновича постигло обитель страшное несчастие: оползень снес все до единого строения. Ютятся монахи в наскоро срубленных келейках, молятся в убогих обыденных церквушках. Како тут величие! Захудалый черносошный мужик ныне живет гораздо приглядней. И хоть втае тяготел Феодосий к нестяжателям, не гнался за пышностью да излишеством, но не единожды с завистливой печалью поглядывал на икону, писанную при Иоанне Грозном, на коей был представлен основатель монастыря Дионисий возле пятиглавого собора дивной лепоты. Бесследно исчез собор под оползнем.

Уже скопил архимандрит деньги на такой же новый храм. Благо, было с чего имать: у монастыря земли обильные, и леса боровые за Волгою, и пашни, и покосы, и бортные ухожья, и рыбные ловы, и бобровые гоны, и своих крестьянишек сотни душ. Только в разброде ныне те души, а то и в бегах. И не впрок скопленное богатство, некуда употребить его. Смута отвадила от богоугодного строительства. Бренное повседневье с его тревогами и страхами напрочь заслонило помыслы о вечном.

Невольная ухмылка тронула блеклые уста настоятеля.

— Довлеет дневи злоба его.

Слова прошелестели почти беззвучно. Но выговорившийся Савва разобрал их. Простоватое мужицкое лицо его омрачилось. Приняв скупое речение Феодосия за отказ и, по всегдашней покладистости и осмотрительности, в иную пору не посмев бы перечить, протопоп на сей раз чуть вопом не возопил с досады.

— Уповахом на тя, отче. Боле не на кого. Ты днесь старейший в Нижнем. Князь Пожарский не дерзнет отринута твоего благословения…

Феодосий молча поднялся с кресла, подошел к стенным иконам. Савва напряженно следил за ним, стараясь проникнуть в мысли архимандрита.

В сумрачной брусяной кельице с окошками на заснеженную Волгу становилась отшельничья тишина. Утомившись глядеть на щуплую недвижную спину архимандрита, Савва перевел взгляд на заполненные уставной кириллицей страницы распахнутой книги, что лежала на столе. Книга была древняя, заветшавшая. Не сочинение ли то велемудрого Павла Высокого, либо усердный труд достопамятного мниха Лаврентия, что некогда своими деяниями прославили нижегородские Печеры?[31] В пример бы им потщиться и Феодосию.

Стоя перед иконами, не с Богом советовался архимандрит, а только сам с собой. Не было у него уверенности, что нижегородцы соберут изрядное ополчение, могущее освободить Москву. Однако каким бы Оно ни было, а все заступа. И выбор пал на воеводу доброго. Давно известен Феодосию род Пожарских, что не прельщались мамоной и чтили нестяжательного Максима Грека. Нынешний князь, толкуют, достоин своих предков. Жертвенник. В Москве зело отличился. Он тут, а по его почину в иных градах объявятся смельчаки и сберут останние силы. Не могут не объявиться, ибо тогда конец православной русской земле. Что ж, надобно поднять над ними святой крест. Достало бы только мочи на маетную поездку.

Когда Феодосий обернулся к Савве, тот было снова принялся за увещевания. Аохимандрит остановил его слабым движением руки.

— Будя витийствовати, протопопе. Не оставим мы господа, и господь не оставит ны. Бысть по-твоему, поеду яз…

Савва с радостным умилением схватил сухую длань архимандрита. Глаза его вспыхнули, как новые лампадки.

— Присно тя в своих молитвах будут славить христиане, Феодосие!

Не позволяя расслабляться душе, Феодосий давно с равным спокойствием принимал и хвалу, и хулу. Потому лик его остался бесстрастным.

2

Получив согласие Феодосия, нижегородцы не замедлили с отъездом. В Мугреево вместе с архимандритом выехали отряженные земством посланцы. В пути блюли строгий порядок. В голове верхом был Фотинка с молчаливыми монахами-стражами, за ними — запряженная цугом четверка крепких лошадей тянула архимандритский возок, следом стремя в стремя двигались на боевых конях Ждан Болтин с сыном знатного поместника Дмитрия Исаевича Жедринского Тимофеем, затем — в розвальнях посадские выборные от торговых людей Федор Марков и от мастеровых Баженка Дмитриев и позади всех, за санями с дорожным припасом, — два десятка отборных молодых вершников-копейщиков в новой кольчужной сряде. Чем не высокое посольство!

Ехали бором. День был ясен и блескуч от солнца. Сквозь засыпанные пышным, словно лебяжий пух, снегом сосновые лапы проблескивали острые золотистые лучи, и на поворотах дороги вспыхивали так, что заставляли жмуриться. Иссиня-белый и еще не слежавшийся наст обочин отсвечивал девственной чистотой. Царственно строгая тишина заполняла лес, где струилась и струилась с ветвей блистающая радужным многоцветьем снежная пыльца.

При такой красе все мрачные думы само собой отступали прочь. Однако Болтину было не до красы, тоска угнетала его неотвязно.

Взглядывая на обтянутый толстой кожей заиндевелый архимандритский возок, что плавно покачивался на увалистой дороге, Ждан обмысливал втолкованные ему наказы. Не по душе были честному дворянину тайные умышления некоторых служилых, поддавшихся Биркину. Коли вознамерится Пожарский стать во главе ополчения, Болтин должен будет заявить ему о желании служилой верхушки удалить посадского старосту от всех дел по ратному устроению, а наипаче от казны: мол, довольно зависеть от мужика, он свое содеял, а прочее — не его печаль.

И беспрестанно преследовал Болтина вкрадчивый шепот лукавого стряпчего:

— Погоди, дадим волю да оставим казну мяснику, он и над Пожарским власть возьмет. Кто не падок на золотишко? Торговец при войске, аки блудница. Едино совращение…

Поклявшемуся по горячке до поры хранить молчание Болтину было совестно перед Кузьмой, и он, маясь душой, отводил глаза в сторону при расставании с ним. Потому и простились наспех, без дружеской сердечности. Тяжел был утаенный предательский камень за пазухой — и Болтин, пытаясь отвлечься, то и дело встряхивал понурой головой. Напрасно безмятежный Тимофей Жедринский, дивясь замкнутости обычно бодрого и отзывчивого Ждана, заговаривал с ним — сопутник угрюмо отмалчивался.

Да, неладное может сотвориться вскоре. И, видно, зря намедни Ждан уверял сошедшихся в избе посадских, что служилые дворяне во всем заедино с ними.

— Икнул бес молоком да отрыгнул чесноком, — выслушав Болтина, язвительно откликнулся дерзкий Степка Водолеев.

И хоть одернули огурщика Михайла Спирин и поддакнувший Спирину Богомолов, которые опасались всяких раздоров не по времени, Степка сказал вслух то, о чем думали да умалчивали прочие. Не всегда правда ходила от красного угла, ходила она и от двери, подле которой обычно и пристраивался на корточках Водолеев вместе с родной ему посадской чернью, чтобы держать ухо востро и подковыркой прерывать медоточивые речи.

Это верно, что посадские едины с Мининым — они и кружат возле него, как пчелы возле Матки, а вот за служилых Болтин ручался опрометчиво, известно ведь: не хвали ветра, не извеяв жита. Ничем еще себя не проявили служилые, кроме пересудов о жалованье, и, право, не все из них одобряли самого Ждана, без всяких оговорок примкнувшего к Минину.

Ох, каялся теперь Болтин, что по прямоте своей целиком доверился злокозненному стряпчему, который эту честную прямоту и употреблял ныне себе на пользу, а Минину во вред. А ведь никого не видел Ждан рядом достойнее Кузьмы, последнего добра не жалеющего ради ополчения: вон и позолоченные оклады, снятые с домашних икон, на общее благо в земскую казну вложил. И никто, опричь Минина, не прозрел так, дабы в жертвовании и самоотвержении вопреки повсеместному хапанию найти путь к спасению государства.

Недалекое трескотливое постукивание желны о сухую лесину заставило Болтина на миг поднять глаза. Мельком он увидел малиновую шапочку деловитой птицы, прильнувшей к стволу старой осыпавшейся сосны. Приметили дятла и другие.

— Ишь ты, колотит! — восхитился Тимофей, покосясь на Ждана. — Удачу нам наколачивает. Благо, не белка встренулась, худой знак. А желна — к удаче, право слово.

Болтин через силу улыбнулся, а спустя малое время и вовсе повеселел. Наконец-то он рассудил поступить проще простого: в любом случае не поминать при Пожарском о посадском старосте, будто ничего и не было наказано.

3

Фотинку поразили перемены на княжьем дворе. Въехав первым, он даже растерялся, выискивая глазами свободное место, где можно было бы разместиться. Двор кишмя кишел народом.

Возле расседланных лошадей, рогожных кибиток и набитых сеном кошевней скучивались боевые холопы, челядь, крестьянский люд. У бревенчатых стен дворовых построек были составлены копья и рогатины вперемешку с насаженными торчком на древки косами. Из людской выбегали девки с горячими ковригами и раздавали их кому попадя. Вверх и вниз мотался журавель колодца.

Невдогад было Фотинке, что, прослышав о нижегородском посольстве, сюда съехались из дальней и ближней округи посланцы вяземских и дорогобужских служилых дворян, пребывающих на постое в Ярополчской волости, одиночные ратники, оставившие подмосковный стан, мужики-пахотники, которым невмоготу стало терпеть набеги разорителей. Но, не ведая, отчего случилось такое столпотворение и кто такие люди, заполнившие двор, Фотинка все же смекнул: не подай князь надежды на скорый возврат к ратным делам, к нему бы не потянулся народ.

Нижегородцы были встречены радостным гулом. И многоликое сборище враз пало ниц перед выбравшимся из возка Феодосием и не поднялось с колен, покуда все посольство вслед за своим архимандритом не прошествовало до крыльца и не вступило в княжеские хоромы.

Дмитрий Михайлович принял нижегородцев в той же самой горнице, где он привечал по осени их посадского старосту. Склонив лысеющую голову, он шагнул навстречу архимандриту, и тот перекрестил его. Фотинка углядел, что в Пожарском и следа не осталось от прежней удрученности. Князь был спокоен и светел ликом. Праздничная, расшитая серебряными нитями, с невысоким козырем парчовая ферязь ладно облегала его стан и придавала князю несвычную для Фотинки боярскую величавость.

Хотя и пригласил хозяин к столу, нижегородцы, подражая строгому Феодосию, не шелохнулись, блюли посольский чин. И стояли они, как положено, по старшинству: в почтительном отдалении от Феодосия и монастырского старца-схимника, державшего перед собой икону, — Болтин с Жедринским, чуть отступя — Марков и у самых дверей — Дмитриев да Фотинка. Каждый неотрывно смотрел на князя. И Фотинке было слышно, как в сильном волнении билось в его груди сердце…

— Княже, — негромким, мяклым голосом произнес Феодосий, — вседержитель-господь браздою и уздою, сиречь скорбьми и бедами, востязуе род христианский сынов русских, дабы испытати дух наш. Велия злоба содеяся и многомятежная буря воздвижеся, реки крови истекоша. В ликовании враз наши. А купно с ними и злодеи-изменники. Горе им, яко в путь Каинов ходиша!.. — Архимандрит перевел дыхание. — Бог же наказует ны, Бог и милует. Всклень налита чаша терпения и грядет час возмездия. Княже, зовет Нижний Новград тя, встань во главе рати нашей.

— Благодарствую за честь, — поклонился князь архимандриту и всем нижегородцам. — Да в Нижнем, знаю, почтеннее воители есть. Стану помехою им.

— Все служилые за тебя, Дмитрий Михайлович. Не по высокородству мы избираем, по ратной доблести, — поспешил Болтин заверить князя.

— Посады, Верхний и Нижний, бьют челом, — добавил Марков.

— За тебя все у нас до единого, — сказал свое слово и Жедринский.

— Просим, княже, — подтвердил Дмитриев.

— А воевода ваш?

— Воевода наш не мычит, не телится. Голосу его не слыхивали, — с резкой прямотой высказался Дмитриев. Кузнец с Ковалихинской овражной улицы не умел сглаживать углы. Да и самим обликом он походил на выросший из земли несворотимый угластый камень. Даже подпаленная борода его была так густа и плотна, что смахивала на тяжелый грубый слиток.

— Воевода Звенигородский московскими боярами ставлен и, вестимо, не без ляшского совету, — стал разъяснять Пожарскому рассудительный Марков, смягчая резкость бесхитростного кузнеца. — Препоны чинить нам он едва ли отважится. Супротив его весь люд. Посему або воевода к тебе примкнет, або мы его из города выставим.

Пожарский задумался. Несогласие с нижегородским воеводой явно не устраивало его.

Фотинка с нарастающей тревогой следил, как строжало лицо князя. Ему ли не знать: если Дмитрий Михайлович круто свел брови, он уже не поддастся никаким уговорам, поступит только по-своему.

— Прости моему окаянству да худости моей, осударь, — не стерпев, снова выставился Дмитриев. — Скажу тебе: не опасайся. Мы земством воеводе и пикнуть поперек не позволим, враз угомоним. Ты у нас будешь набольшим.

— Я раздорам не потатчик, — жестко молвил князь. — Я на воеводско живое место не зарюся. Люди разнесут: пришел де Пожарский в Нижний бунт учинять и корыстоваться. Ищите другого.

— Поладим с воеводою, — постарался успокоить князя Болтин. — Возле него много наших людей: Алябьев, Львов да вот еще отец ею, — кивнул он на Тимофея Жедринского. Обиды воеводе не будет: за ним — его, а за нами наше.

Дмитрий Михайлович промолчал. Уже два раза он отклонил просьбу посланцев, отклонит в третий — вертаться им не солоно хлебавши. Таков обычай: после третьего отказа не настаивать, ибо уже себе урон чести.

Смятение охватило нижегородцев. И даже Фотинка, более всех уверенный в князе, не на шутку испугался: а вдруг князь и впрямь замыслил отступиться. Надеясь на последнюю выручку, все устремили взоры на архимандрита.

— Всяк бо незлобив, — притронулся рукоятью посоха Феодосий к груди князя, и несмотря на то, что в его тихом бесцветном голосе вовсе не было упора, он проявлялся в том строгом достоинстве, с которым держался архимандрит, — всяк бо незлобив честному словеси веру емлет, а коварлив в размышление ся погружает. Попусту мы бы не полошили тя, княже. Церковью дело твое освящено. Постигни сие. Постигни, что яз, дряхлый старец, не просить тебя пришел, а призвать. И унижением твоим вящим будет гордыня твоя предо мною.

— Не пеняй, отче, — невольно отступил на шаг Пожарский. — Нет у меня большей заботы, чем спасение земли русской. Токмо дело хочу ставить наверняка да ставить не на топи, а на тверди. Горького урока Ляпунова не забываю.

— У нас того не случится, Дмитрий Михайлович! — с жаром воскликнул Болтин, но тут же вспомнил о кознях Биркина против Кузьмы и осекся.

— Ладно бы, — не заметил в нем перемены князь, думая о своем. — Нужен мне будет у вас в Нижнем верный человек, дабы во все он вник и меня во все дела ваши посвятил, а такожде все хлопоты о ратной сряде на себя взял. Инако в краткие сроки не уложимся, а одному мне войско без промешки в поход не подготовить. Обучение да устроение рати, что на меня лягут, много сил возьмут. Без толкового пособника нечего и браться.

Нижегородцы растерянно переглянулись: для них было неожиданностью такое условие Пожарского. Долго думал Феодосий, перебирая в тусклой памяти служилую знать, прежде чем с тяжким вздохом сказать:

— Несть, княже, в граде нашем взыскуемого человека.

— Бери отколь хошь, а середь нас такового нет, — развел руками Болтин.

— Есть у вас такой человек, — изумил Пожарский поникших посланцев. — И ратно дело ему за обычай, и земское, и торговое. Доводилось мне с ним толковать: в самый раз придется.

— Кто он? — вскрикнули нижегородцы.

— Кузьма Минин, староста посадский.

В еще большее изумление пришли посланцы. Слишком уж неровню выбирал для себя князь в помощники. Один только Фотинка несказанно обрадовался.

— По чистой правде сказать, — вскинул голову Федор Марков, — торгу и посадам Кузьма куда с добром гож, мы бы лучшего и не желали видеть подле тебя, Дмитрий Михайлович. Да не будет ли служилым зазорно?

— А чего! — воскликнул словно бы очнувшийся Болтин.

— Самый тот человек Минин. Кабы не он, не было бы и нас тут.

Прояснились, словно промытые живое водой, глаза у Ждана. Никто не знал, от какой тяготы он разом избавился, когда не стало нужды кривить душою. Сам князь своим выбором упас его от того.

— Тебе, князь, виднее, кого назначать, — не стал возражать молодой Жедринский, положившись на бывалого Болтина. — Был бы ты у нас, а на крепких вожжах и лошадь умна. Кому ты норовишь — тому и мы, пускай и незнатного роду он.

— Христос тож не в чертогах народился, пастухи его в скотских яслях нашли, а вишь, и цари ему поклоняются. Тако и Кузьма наш, — вступился за своего посадского друга Дмитриев. Вид у кузнеца был самый воинственный, словно он изготовился к кулачному бою.

— Ну, хватил! — мотнул головой Марков. Другие заулыбались. Даже по блеклым губам Феодосия скользнула скупая усмешка.

После того, как дав согласие возглавить ополчение, Пожарский приложился к иконе, посланцев оставила всякая скованность. Князь для них уже стал своим, и заговорили они с ним вольно, нестесненно. Обещался он прибыть в Нижний вскоре. А когда все было обтолковано, к нему подошел Фотинка.

— Прошу, Дмитрий Михайлович, пожаловать ко мне на свадьбу, — зардевшись, тихо сказал он.

— На свадьбу? — вскинул брови Пожарский. — В пору, гляжу, подгадал. Ины дела-то тебя не касаемы. То-то смиренничал ныне, слова не обронил.

— Дак робел, — спроста признался Фотинка. — Оченно строг ты был, Дмитрий Михайлович, аж почудилося мне: отступишься от нас.

— В сече не оробей, женившись, — добродушно засмеялся князь. — А на свадьбу жди, приду…

Собравшийся на дворе народ тесно обступил крыльцо. Архимандрит сказал несколько ободряющих слов, завершил, наставлением:

— Не убоимся, братие, убивающих тело, души же не могущих убити.

Ленивый снежок мягко припорашивал непокрытые головы.

Феодосий с облегчением вздохнул, до конца исполнив свой долг, и сразу старчески онемела его иссохшая плоть. К возку его повели под руки.

4

Опушенный снегами Нижний все больше обретал вид ратного стана. На его окраинах у застав встали новые вежи из крепкой лиственницы. Дороги были перекрыты дозорами посадских. Стрелецкая же стража бодрствовала не только у ворот кремля, но и на въездах у старого острога: воевода побаивался как чужих, так и своих смутьянов.

Все чаще сновали по улицам нарочные, вестовщики, сборщики, боевые холопы. Проезжали уездные поместники, выбирая дворы для долгого постоя, чтобы неспешно пооглядеться да пересоветоваться. Тянулись возы с разными припасами. В обширном гостином дворе у Никольской церкви торговый люд смешивался с оружным: ратникам отводились тут лучшие места. Все пустующее жилье и все свободные подклеты домов, не говоря уж о кремлевских осадных дворах, загодя подготавливались для приезжих.

На Верхнем посаде за Дмитровскими воротами да на Ковалихе черные дымы клубились над кузнями. Радетельные бронники, что ковали булат, кольчужные кольца, пластины для доспехов, зерцала, наконечники копий да рогатин, забыли про досуг. И неустанно стучали молоты по наковальням, и даже ночами не гас огонь в раскаляемых мехами горнах, от которых несло гарью по всему городу. К той гари примешивался едкий селитренный дух Зелейного двора. Нижний трудился без передыху.

Однако, приехав сюда с малыми отрядами вяземских и дорогобужских дворян, приставших по дороге, Пожарский обнаружил, что ополчаться, кроме посадских, в Нижнем еще некому. И если земство прилагало все усилия, чтобы поставить дело на широкую ногу, то воеводские власти вовсе не проявляли никакого усердия.

На другой день после приезда, взяв с собой Минина, князь не стал объезжать посады, осматривать житницы и хранилища, постоялые дворы и мастерские, наведываться в кузни и конюшни — верил, посадский староста свое дело вершит справно. Зато вознамерился он глянуть на первых ополченцев. Уже заведомо князя одолевало дурное расположение духа.

На плотно утоптанном снегу волжского берега под Стрелецкой слободкой ливонец Флюверк из переселенцев обучал новиков огненному бою. Багровый от раздражения, с круто вздернутыми усами он суетливо перебегал от одного к другому, вновь и вновь показывая, как обходиться с тяжелыми ручными пищалями. Уже несколько фитильных палок с дымящимися концами, что были спешно выхвачены из разложенного посреди костерка и полосками копоти оставили свой след на спинах нерадивых учеников, вразброс валялось на снегу.

Завидев подъехавшего Пожарского, ливонец велел зарядить самопалы. Рослые молодцы неуклюже стали забивать дула порохом и пулями, прилаживать пищали на сошки и воткнутые в снег бердыши. Наконец задымили зажатые в курках фитили.

Несмотря на усердие и желание угодить князю, заряжание стоило молодцам великих трудов, пот заливал их лица.[32]

— Фойер! — натужась, выкрикнул заплясавший на месте от нетерпения Флюверк.

Едва ли половина пищалей выбросила огонь и грохнула, разнося эхо по всей закованной льдом Волге. Прочие остались немы.

Ретивый ливонец сперва кинулся к оплошавшим ученикам, а потом скакнул от них из клубов серого тяжелого дыма к Пожарскому. Глаза его побелели от гнева, руки тряслись, цепляясь за воротник короткого мехового кафтана.

— Майн гот!.. Посор!.. Срам!..

Но, чуть не сбив Флюверка с ног, рухнул перед конем Пожарского на колени один из самопальщиков.

— Упаси ты нас, воевода, от проклятого немца! До полусмерти заездил! На кой ляд нам огненна потеха? Опричь мороки, от нее никакого проку!..

— С косами да вилами сподручней? — с укором спросил князь. На впалых шеках его заиграли желваки.

Минин впервые увидел Пожарского осерчавшим и потупился, будто сам был виноват перед ним за то, что князь чаял застать в Нижнем более подготовленных ратников. Но откуда их было взять? Служилое дворянство покуда выжидало, не получив одобрения тугодумного Звенигородского. И к ополчению примкнуло всего лишь несколько ратных дворян да детей боярских. Все должно было перемениться только теперь, с приездом князя. На то и рассчитывал староста. И Пожарский не мог того не разуметь, а все же выказал свое недовольство. «Коли будет то и дело возмущаться, смогу ли я сдерживать его?» — рассудительно прикидывал Кузьма.

— Лютует изверг, нещадно лютует! — не заметив раздражения Пожарского и пропустив мимо ушей его укор, еще громче возопил жалобщик. А детина он был ражий, приметный, с толстомясым пунцовым лицом, студенистыми выкаченными глазами, и Кузьма узнал в нем сына оханщика Гурьева, который держал на торгу лавочку.

— Довольно, Акимка, — одернул он жалобщика. — Аль режут тебя? Пошто князю не внимаешь?

Молодец смолк, растерянно уставился на Пожарского. Понял, что по дурости творил поклеп себе же на беду.

— Мало вас треплет немец, сам пуще изводится, — сурово попрекнул князь, повысив голос, чтоб слышали все. Я б не спустил, что он спускает. Тут вы пот проливаете, дабы в сече кровью не умыться. Лучше ныне малы муки претерпеть, чем опосля великие… А тебе, — указал он перстом на жалобщика, — не место в рати. Сумятицу там чинить станешь, коль с нытья начал. Ступай домой, приищи дело по плечу.

— Домой? — испугался детина. — Не, домой не пойду… Казни, не пойду… Помилуй, воевода.

— У него милости проси, — кивнул князь на Флюверка.

Жалобщик резво вскочил и бухнулся на колени уже перед наставником.

— Гут! — засмеялся отходчивый Флюверк и благодарно махнул Пожарскому рукой. — Их сделайт, я сделайт добрый кнехт.

Тронув коня, князь в задумчивости поехал вдоль берега. Кузьма молча следовал за ним. Остановились, когда впереди на склоне стали видны кресты и маковки Печерского монастыря. Тишина была, как в пустыне. Врачующая тишина. Но князя она не успокоила.

— Худо, — сказал он, обернувшись к Минину. — Не чаял я, а доведется дружбу заводить с вашим воеводою, хоть он и с ляхами был в Москве, когда они там меня побивали. От всякого единения ныне не вред, а польза. Служилого люду больше к нам пристанет. А без него нет сильной рати. В сечу поведу токмо тех, кто справен да искусен. Все иные — помеха.

Пожарский испытующе посмотрел на старосту: не почел ли он его слова за угодливое потворство боярскому ставленнику. Взгляды их скрестились, прямые, открытые. Никакая грань не разделяла в тот краткий миг таких разнородных людей, которые бы в другую пору не могли сойтись близко и которым предстояло возложить на себя единое бремя.

— Не кручинься, Дмитрий Михайлович, — с доверительной мягкостью утешил Минин, — я с тобою до самого скончания.

5

Опасливый Звенигородский рассудил, что лучше плыть по течению, нежели встречь потока. В первые дни воеводства он еще следовал повелениям Боярской думы и даже выказал норов, но, натыкаясь на упорное неповиновение низов, отступился. Никто не приносил ему доброхотных подношений и не толкался у его крыльца. Посады и уезд обходились вовсе без него. Церковь отвернулась. И некий дерзкий торговый мужик Кузьма Минин обладал большей властью, чем жидкое воеводское окружение, огражденное стрелецкими бердышами.

Василий Андреевич то сокрушался, то гневался, доводя себя до исступления, однако ни поставленный к нему товарищем старый Алябьев, ни усердный дьяк Семенов ничем не могли пособить ему. Паче того Алябьев не единожды упрашивал первого воеводу пренебречь мнимой властью московского боярства, уронившего себя новыми сделками с Жигимонтом. Звенигородский колебался, боясь просчитаться и надеясь на благоразумие того служилого дворянства, которое не хотело мешаться с чернью. Но пылкий мининский призыв и полнящаяся земская казна привлекали многих, раскалывая дворянскую верхушку. Чуял Звенигородский, что нарастает недовольство его бездействием, сдерживающим подначальных ему служилых от вступления в ополченские ряды, а все же избегал дать добро. Ничего не решал, плыл по течению.

И когда объявился в городе Пожарский, сразу же в отличку от боярских нареченный земским воеводой, Василий Андреевич окончательно уразумел, что может оказаться в полном одиночестве, лишиться и раздумчивых служилых. И уже мерещилось в страхе Звенигородскому, что, оставленный всеми, он попадает в руки посадской черни, и она, словно Богдана Вельского в Казани, сбрасывает его с крепостной стены. Василий Андреевич, не мешкая, отправил посыльных к мугреевскому князю и просил его пожаловать к себе. Но и сам желающий встречи Пожарский не стал спешить, отговорившись занятостью. Скрывая обиду, Василий Андреевич смиренно ждал худородного стольника-гордеца.

Земский воевода пожаловал не один, а вместе с Биркиным и Мининым. Звенигородский впервые узрел замутившего весь город мясника, который ему мнился сущим разбойником, но в Минине ничего устрашающего не было: справный, степенный староста отличался от своих сообщников только простым одеянием да по-особому острой приглядчивостью. Высокий лоб его поперек пересекала подвижная складка.

— Здрав будь, князь Василий Андреевич, — с легким поклоном приветствовал нижегородского воеводу Пожарский.

— Буди здрав и ты, князь Дмитрий Михайлович, — ответствовал Звенигородский степенно оглаживая пышную окладистую бороду, что закрывала чуть ли не пол груди. На миг замешкавшись из-за старосты, с которым вроде бы не пристало садиться за один стол, он с хозяйским радушием пригласил: — Милости прошу, не побрезгуйте моим брашном.

Была пора предрождественского говенья, но стол первого воеводы ломился от изобилия яств. Словно ничем иным, а только одним хлебосольством намеревался Звенигородский ублажить гостей. Правда, все кушанья были постными, но полные миски осетровой да стерляжьей икры, розовые ломти лосося, горками высившиеся на блюдах подовые и пряженые пироги, влажно мерцающие груздочки, что подобраны один к одному, огородные разносолы, груши, утопающие в квасу и патоке, медвяные взвары с изюмом, которыми были наполнены ставцы и кувшины, вполне могли соперничать со скоромной едой.

Словно уговорившись наперед, сели по разные стороны широкого стола: по одну — сам Звенигородский с Алябьевым и Семеновым, по другую — гостит. Нырнули в пузатую братину ковшики и наполнились дорогам ренским вином.

Василий Андреевич встал и приосанился, пытаясь к внушительности добавить молодечество. Старая привычка заводилы на бессчетных пирах и приемах наложила отпечаток на его повадки, когда пристойная степенность удачно и в меру сочеталась с непринужденностью. Но теперь, в преклонных летах, всякие его потуги проявить былую прыткость принималась сотрапезниками за нелепое шутовство, дурашливую прихоть, которые никак не красили дородного мужа, и чего он, увы, не замечал. И разжигая в себе прежний задор, не за чарку взялся первый воевода, а за большой кубок.

— Честь да место всем, — сказал он голосом бедового застольщика. — Не дорога, толкуют, гостьба, дорога служба. И еще толкуют: сердися, бранися, дерися, а за хлебом-солью сходися. Вот и выпьем для почину за лад меж нами!

Однако до ладу было далеко. Разговор не клеился. Неловкое бодрячество боярского наместника только насторожило Пожарского. И он задержался с благодарственным ответным словом, презирая пустые речения, а говорить сразу о делах было негоже. Да и стоило ли говорить, если гостеприимство могло обернуться ложью, что уже проявилась в поведении хозяина?

Услаждая алчное нутро, смачно хрустел огурцом дьяк Семенов и подливал себе в серебряный достакан водку из кубышки. Снисходительно понаблюдав за чревоугодником, Алябьев перевел взгляд на Пожарского, уловил его настороженность и смекнул, отчего она. Алябьеву тоже претило кривляние первого воеводы, но он знал, что тут нет подвоха: просто-напросто окольничий не мог себя вести иначе, давно утратив свое достоинство в пресмыкании перед московскими горлатными шапками, чтобы удостоиться утраченной боярской милости. Что ж, пусть себе скоморошествует, надобно повести разговор по своему разумению.

— Мы, Дмитрий Михайлович, приговорили, — не отводя от Пожарского умных глаз, молвил второй нижегородский воевода, — никоторых помех в твоих ратных хлопотах тебе не чинить, а, напротив, пособляти тебе, ако единоначальнику. От боярского правления проку не видно. Так пошто лить рассол в дыряву кадку? Коли Москвы не вызволим, боярство нам русского царя на престол не посадит. А вызволим — и без боярства его соборной волей изберем. Держаться за боярство неча.

Звенигородский поперхнулся с набитым ртом, схватил за рукав Алябьева, дабы он не заходил за край, но тот не прервал речи.

— Покуда ты в Нижнем, Дмитрий Михайлович, все мы тута — твои советчики и помощники. И да будет так. Мне, старику, скоро перед Богом ответ держать, и я не хочу предстать перед ним клятвопреступником.

Прямодушие старого воителя смахнуло бодряческую личину с первого воеводы, и образумило Семенова, собиравшегося затеять перепалку о том, где надлежит быть воеводской власти, а где земской. Пожарский по достоинству оценил смелый, в обход своему начальнику, шаг Алябьева и ответил с той же прямотой:

— Разумею, невелик я для вас чином, а доведется мне тут верховым быть, да на то не моя воля. Всеми нижегородцами позван, ими поставлен. И знаю крепко: кто запрягает, тот и понукает. Где единоначалие — там согласие, где начальных груда — расстройство. Инако не мыслю. Раз и вы за то, даю слово дело рядить по обычаю строго и честно да по совету с вами.

Отставив свой кубок, обидчивый Звенигородский сперва помрачнел, но быстро смирился и вновь принял вид безунывного затрапезника, будто все шло по его раскладу. Он поступился властью в городе, старшинства же за столом не стал уступать. И заговорил с Пожарским, как покладистый отец с норовистым отроком:

— Верши, стольник! Полная тебе воля. А нам куда, древним-то? Грехи лишь умножати.

— Посадских токмо сдерживай, а то во всяку щель норовят влезти, — покосись на Минина, присоветовал тучный, разомлевший от водки дьяк и сунул в широкий зев кусок пирога с вязигой.

— Спущать не станем, — ответил за Пожарского Биркин. Он был в раздражении оттого, что князь сравнял его с Кузьмой, взяв их вместе с собой к первому воеводе.

— По господину и псу честь, — заржал дьяк и переглянулся с Биркиным, словно они были в сговоре.

— Оно так, — стряпчий с ехидством искоса метнул взгляд на старосту.

Кузьма отчужденно сидел с краю, ни к чему не притрагивался. Винопития не терпел, а еда не лезла в горло. Тесно сошлась складка на побледневшем лбу.

Сразу же по возвращении посланцев из Мугреева Ждан Болтин чистосердечно поведал старосте о наущениях Биркина и коварном наказе. Предвидя новые козни, Кузьма с неколебимым упорством трижды отказывал нижегородцам исполнить желание Пожарского и стать помощником ратного воеводы в устройстве всего ополчения, ибо хватало ему забот и с казной. Приходил к нему с уговорами Львов, горячо упрашивал его неотступный Спирин. И уж только после того, как увещатели написали пришвор о полном послушании, староста, потребовав передать тот приговор в руки князя, дал свое согласие. Но, видно, то, что было законом для земского мира, принималось за пустое в хоромах нижегородского воеводы. Пускай так, свет тут не сошелся клином, но издевок терпеть нельзя.

Не говоря ни слова, Кузьма поднялся из-за стола, но тут же рука Пожарского легла на его плечо.

— Моего верного сподручника Кузьму Минина прошу почтить и выпить за его здоровье, — сказал князь.

— Верно! За Кузьму! Он стоит такой чести! И за славу Нижнего Новгорода! — одобрительно отозвался Алябьев.

Кто и не хотел — поневоле выпил. И оставили Минина в покое, занялись байками. Семенов стал рассказывать о гаданиях по «Шестокрылу», Биркин истово внимал дьяку, будто речь шла о важном. Вино с обильной едой настраивало на благодушный лад. Вовсе захмелевший Звенигородский вдруг заплакал и, растирая мутные слезы по морщинистым, как печеное яблоко, щекам, принялся жаловаться на свою злосчастную долю:

— За Бориса Федоровича Годунова колико я претерпел, колико брани да хулы наслушался, а досель меня московские бояре затирают, во всяко дерьмо тычут… Прежни бы времена, яз бы им потыкал!.. Заслали сюда на погибель, избавилися, не пощадили старости… И за все тут опосля пуще прежнего взыщут, за все…

Жалок и смешон был в пьяном горевании подломленный недавними гонениями и страхом, не сумевший оправиться от них бедолага.

Пожарский с Мининым ушли из гостей первыми.

Ночной полог переливался звездными высверками. Глухо лежали снега. С беззлобной ленцою перебрехивались за высокими тынами собаки. И хотелось умиротворения, хотя бы недолгого.

В усладу вдыхая морозную свежесть, князь замедлил шаги, задрал голову к звездам и проговорил:

— Ясни, ясни на небе, мерзни, мерзни, волчий хвост! — Засмеялся, пояснил: — В младенчестве така-то присказка у меня была. Вот вспомянулася. — И тут же снова посуровел. — Ладно, со Звенигородским порешили, из города да уезда всех добрых ратников заберем, смоляне подойдут, иные к нам потянутся. А все ж спорее пошевеливаться пора, други города подымать. И допрежь Казань. Туда бы побойчее человека послать. — Пожарский на миг задумался. — Биркина, пожалуй, и пошлем. А то вы тут с ним, чую, не на шутку схватитеся…

6

Едва ли в какие иные лихолетья так часто переписывались русские города меж собою. Единая опась сближала их. И тревожные оповещения, посланные в одно место, неотложно рассылались по всей Руси. Ярославль, Вологда, Казань, Вятка, Кострома, Вычегда, Пермь да иже с ними словно бы вступили в состязание друг с другом в неустанной переписке. Кроме того, исходили вести из монастырей и приходов, волостей и поместий. Грамотеи годились повсюду, и только надменный верхогляд-иноземец мог себя тешить обманной мыслью, что, дескать, Русь изначально темна и невежественна.

С толком обученные по часовникам и псалтырям, умудренные познаниями о былых грозных испытаниях земли русской, прилежные борзописцы вполне разумели, что без налаженной связи не бывать единению, а потому усердствовали во всю мочь. Бережно упрятав свитки на груди, поспешали и резвые гонцы, которых не пугали ни свирепые бураны, ни многоверстные объезды сквозь глухоманные леса и безлюдные пустоши, ни встречи с озлобленными мужицкими ватагами, что уже не разбирали, кто свои, а кто чужие, молотя всех подряд. Нет, вовсе не хотела мириться с напастями и не задремывала в полном оцепенении матушка Русь. Гуси спасли Рим, гусиные перья сплачивали непокоренные русские города, чтобы вызволить Москву. Из разлетевшихся обломков упорно складывалась полуразрушенная громада. И вот уже всколыхнули всю русскую землю набатно призывные послания из Нижнего Новгорода, помеченные именами ратного воеводы князя Пожарского и его дьяка Василия Юдина.

Съезжая воеводская изба стала невпродых тесна от переизбытка народу. Столы были облеплены подьячими и писцами, сидели прилежники, как прикованные, локоть к локтю. Но никто не роптал, в равном послушании исполняя наказы Семенова и Юдина. Однако щуплый и востроносый Юдин управлялся с делами проворнее, был прост в обхождении, и ему подчинялись с большей охотой. Бумаг он требовал множество. И, само собой, его негласно признали тут за главного. Семенов же показывался редко, и зычный рык трясшего упитанными телесами старого нижегородского дьяка наконец и вовсе сменился тихим, но внушительно строгим голосом дьяка ополченского.

Незаметно, со сменою руководов, навадился захаживать в избу древний Микифорко Сверчков, который в былые времена, при Федоре Иоанновиче, тоже сгибал тут выю над бумагами. Мелкою дрожью подрагивала его голова, подслеповатые, с багровыми веками глаза слезились, в дремучей спутанной бороде — мочальная прожелть. Будто из-под гробовой крышки выполз старец, дабы напоследок причаститься к небывалой страде. Однако он ни во что не встревал, а смиренно усаживался в углу на сундучишко, подремывал. С ним настолько свыклись, что, верно, и работа без нею не спорилась бы. Микифорко стал вроде оберегателя-домового.

Дверь беспрерывно бухала. Морозные клубы окутывали избу, растекаясь по закопченным свечами бревенчатым стенам, застя и без того мутные окошки. С потолка покапывало испариной.

Юдин еле успевал сдерживать наседающих на него приезжих поместных дворян, гонцов и ходатаев, уговаривая их блюсти черед и не мешать управляться с неотложными делами. Голова его ныне была занята вздорными выходками хурмышского воеводы Смирного Елагина, которому впустую посылали одну увещательную грамоту за другой. Смирной упорно не хотел примыкать к ополчению, паче того настраивал понизовье против Нижнего Новгорода и самовольно обирал Лысковскую, Княгининскую да Мурашкинскую волости. С Елагиным готовы были исподтишка столковаться арзамасцы. Великим бедствием мог обернуться такой сговор, ополчению грозила смута под самым боком.

От имени Пожарского Юдин срочно наговаривал грамоту ко всем служилым людям Курмыша, тамошним стрельцам и казакам, и один из писцов, улавливая голос дьяка сквозь мешанину голосов посетителей, строчил без передыху:

«…A буде Смирной нашего указу не послушает, а вам денежнова и хлебнова жалованья по окладом… всего сполна не даст, и вам бы прислати в Нижний челобитчиков и на Курмыше Смирнова велеть переменить…»

Из толпы жавшегося у дверей люда к Юдину отважно пробился худосочный монах в драной шубейке, надетой поверх рясы. Дьяк недовольно поморщился: напористый чернец уже не впервой лез ему на глаза.

— Кто будешь? — бегло перечитывая поданную писцом бумагу, спросил Юдин.

— Назывался уж яз ти, — сердито ответил монах, пронзая дьяка горячечным взором. — Аль не упомнил? — Государев печатник, Микита Фофанов из Москвы.

— Фофанов? — искоса глянул Юдин в его запавшие, с темными окружьями глаза. — Нужда кака?

— Книжно дело хочу тут зачать. Печатный двор сгорел в московском пожаре, а яз штанбу вывез. Целехонька почти. Пособи, дьяче, печатню поставить.

— До книг ли теперича, — затряс песочницей над прочтенной бумагой Юдин. — Ужо отгоним ворога, вызволим Москву — примемся и за печатны снасти. Опосля…

— Яз мыслил, разумнее ты, — с дерзким вызовом прервал дьяка печатник. — У тя, чую, все, что опосля, то не гораздо. Хочешь токмо железом воевати, а не разумением. Беда-то не на веки Мафусаиловы. Останемся впусте, на пустом же пусто и будет. Коли ноне ничего не посеем, нечему и взрасти.

Юдин хотел было дать отповедь печатнику, но тут из своего угла неожиданно подал голос смиренный Микифорко:

— Послушай инока-то, Васька. Послушай. Истину молвит.

Дьяк обернулся к нему, поглядел сурово. Но лик старца был так кроток и печален, таким младенчески беззащитным был Микифорко, который силился подняться, трудно дыша отверстым ртом с торчащими там двумя кривыми желтыми зубами, что Юдин сразу унял в себе гнев.

— Вишь, каков у тебя заступник, — улыбнулся он Фофанову. — Добро, пособим. Ступай к Минину в Земску избу, он всем урядом ведает. Скажи, что мной послан. Укажет, куда приклониться.

— Бога за тя буду молить, дьяче, — поклонился печатник.

— Ну, полно, — махнул рукой занятой Юдин. — За Микифорку вон помолися, он наставил.

И дьяк снова погрузился в свои спешные бумаги.

В Земской избе была толчея не меньше, чем в Съезжей. Тут сходились сборщики податей, целовальники, таможенники, амбарщики, перевозчики, приказчики, зажитники, — все, кто радел о казне, кормах и всяких припасах для ополчения. И кроме печатника, Минин и его подручные были осаждаемы множеством других челобитчиков. Только к вечеру Фофанов добился своего и вышел на улицу, к торговым рядам, дивясь неубывающему многолюдству и в них.

Торопливая суета захватила весь город. Был самый канун Рождества, и наступление праздника ускоряло гомонливое людское коловращение. Торг кипел. Прямо с возов шли нарасхват мороженые свиные полти, битая дичь, наваленная в изобилии на рогожи рыба. Мигом раскупались горячий сбитень и пышные, с жару калачи.

По всей юре вспыхивали в оконцах домов огоньки лампадок, а у ворот среди серебряно отсвечивающих сугробов зажглись плошки. Гостей ждали и привечали повсюду. Кое-где уже, раньше сроку, пробегала по улицам шустрая детвора, махая шестами с вифлеемскими звездами и заводя песни волхвов. Готовилась славить Христа. И мало кто в суматохе приметил тогда возок архимандрита Феодосия, который спешил до всенощной посетить принимающею схиму Репнина. Бывшему воеводе оставалось жить всею несколько дней.

Наконец-то оторвавшись от бумаг, вышел на крыльцо, на крепчающую студь усталый дьяк Юдин. Все ею подначальные давно разошлись по домам, и он остался в одиночестве. Но Юдин не испытывал тоски, и посейчас на уме у него были дела.

Совсем рядом грянули колокола, призывая ко всенощной. Дьяк снял шапку, перекрестился. Кто-то утробно кашлянул позади. Юдин с изумлением обернулся — на пороге стоял согбенный Микифорко. Благостную молитву вышептывали его губы:

— Рождество твое, Христе боже наш, возсия мирови свет разума…

— Ты пошто тут? — сухо спросил Юдин.

— Гляжу, припозднился ты, Васька. А всяку худо одному. Душа червивет…

Юдин насупился, постоял молчком и прижал старца к груди.

7

Свадьба Фотинки с Настеной пришлась на самый разгар усердных ратных хлопот, но откладывать ее было некуда: дел предстояло еще больше.

В ту пору Кузьма не отлучался от литейных ям на пустыре за Благовещенской слободой, где уже задымили наскоро выложенные печи. Под доглядом старосты впрок были заготовлены дрова, коих посадские возчики навалили целую гору, завезены медь и олово, пригнана вся оснастка, однако к самой важной работе тут еще только подступались. И Кузьма взялся помогать мастеровым, скреплявшим железными обручами прокаленные опоковые льяки для отливки малых пушек. С темным от копоти лицом, в засаленной шубейке и смятом войлочном колпаке он ничем не отличался от литцов, так что Сергей, посланный из дома за братом, не сразу углядел его среди работного люда.

— Поди, Минич, — по-свойски мягко ткнул черной ручищей в грудь Кузьмы Важен Дмитриев. — Ты свое сполнил, дале сами, чай, управимся — я пригляжу. А у тебя завтрева пущая морока…

По обычаю, после венчания новобрачные должны были справлять свадьбу в доме родителей жениха. Выручая сирот, Кузьма с Татьяной Семеновной приняли на себя родительскую обузу.

Уже были накрыты столы и собрались гости. Вот-вот должны подъехать молодые из церкви. Мининская чета вышла на крыльцо: в руках у Кузьмы — хлеб-соль на расшитом убрусе, у Татьяны Семеновны — снятая с тябла икона Николая-угодника. Дорожка, что тянулась от самого крыльца к распахнутым настежь воротам, была загодь устлана соломой, и, видя, как споро засыпает золотистую расстилку мельтешивый снежок, Татьяна Семеновна забеспокоилась:

— Эва мешкают!

— Мигом объявятся, — покосился на ее заалевшую щеку Кузьма и, усмехнувшись в бороду, спросил: — Али запамятовала, Танюша, про наше-то венчанье? Лишнего в церкви не стояли…

— Кому бы запамятовать! — оживилась, но сразу же и понурилась жена. — Небось, век миновал с того дни, а помню. Да не привелося вдосталь нарадоваться. Недоброе нам время выпало, разлучное. Не дай Бог такого сиротам нашим. Когда в дорогу-то тебя с Фотином сряжать?

— Погоди еще. До весны бы со сборами не протянуть.

— Ну слава Богу. Где весна, там и лето, — с облегчением вздохнула Татьяна Семеновна.

Кузьма жалостливо поглядел на нее, но утешать не стал:

— Нет, Танюша, медлить нам не с руки. Часу не задержимся, коль сберем силы…

Раздавшись в отдалении, немолчный трезвон колокольцев стал быстро приближаться, и в мгновенье ока в открытые ворота бойко влетели и сразу же встали разгоряченные, в облаке пара и взметенного снега лошади. Увитый лентами, увешенный цветными тряпицами, погремками и бляхами свадебный поезд сгрудился, смешался, и треск столкнувшихся саней, озорные выкрики и смех праздничным шумом заполнили двор. Скидывая тулупы, на снег высыпала молодая гурьба, вытолкнула вперед сияющих Фотинку с Настеной.

С первого возка скакнул дружка Огарий в малиновой шапке и нарядной, в блестках, перевязи через плечо, подбоченился и начальственным взором окинул свадебную ватагу.

— Во имя отца и сына и святого духа, аминь. Добралися во здравии. Да все ли поезжанушки туточки стоят? Все ли поезжанушки на венчанных глядят?

— Все! — хором отозвалась ему молодь.

Огарий взял за руки новобрачных, повел по дорожке к крыльцу. Суетливо забегая сбоку, торжествующий Гаврюха смазывал рукавом благостные слезы с лица. Сыпалось из вытянутых рук жито на молодых. А они, построжавшие, с потупленными головами, опустились у крыльца на колени, низко поклонились хлебу-соли да иконе, которой были трижды благословлены.

— Будьте счастливы, детушки, — расстроганно молвила Татьяна Семеновна и наказала невесте: — Послал тебе Бог честного мужа, Настенька, береги да холи его.

— А ты, Фотин, помни, что речено мудрым Сильвестром в «Домострое», — поучительно вставил в свой черед Кузьма, — «Аще дарует Бог жену добру, дражайши есть камени драгоценного».

Фотинка с Настеной встали с колен. На загляденье ладной да пригожей была чета: молодецкой статью привлекал жених, хрупкостью и миловидностью притягивала невеста, покрытая дареным расшитым серебряными звездами и цветами лазоревым платом.

— Милости просим, люд честной, — чинно пригласил Кузьма гостей в дом.

На миг задержавшийся в дверях Фотинка тихонько дернул его за рукав.

— Дмитрий Михайлович не давал о себе знать?

— Покуда нет. С делами, чай, запарился.

В то время, как хозяева рассаживали гостей, Огарий щедро сыпал прибаутками:

— Ну-ка, стары старики, пожилые мужики, гладкие головы, широкие бороды, куньи шубы, лисьи малахаи, тетушки, баушки, молоды молодушки, красные головушки, дочери отецкие, жены молодецкие, добры молодцы, столешны кушаки, берите-ка черпаки, наливайте дополна зелена вина…

Но хоть вовсю старался малый, не было в нем прежнего пыла. Дышал он с хрипом, и пот крупными каплями выступал на лбу. Хворь накрепко засела в Огарии. И гости, смеясь его шуткам, жалели его.

А Фотинка извелся, взглядывая на дверь: неужто Дмитрий Михайлович нарушит слово? А что ему? Он — князь, никто ему тут не ровня. Может и побрезговать.

— Хозяюшка, — не унимался добросовестный Огарий, видя, как вместе с Фотинкой затомились гости. — Нам бы таких ложек на стол принести, чтоб кусков таскать по шести. Не гляди, что мы недоростки, зато шти хлебать хлестки…

И уже были налиты все чарки, и расставлены все блюда, когда дверь распахнулась. Пахнуло от осыпанной снегом шубы Пожарского бодрящим свежачком.

— Любовь да совет молодым! Мир дому сему! — скидывая шубу на полавочье, возгласил князь и двинулся в красный угол к Фотинке с Настеной. Но на полдороге замешкался, словно что-то запамятовал и, обернувшись к двери, крикнул: — Заходите, незваные!

Ватажка ряженых в вывернутых шубах, в рогатых харях с мочальными бородами, потрясая бубнами, ввалилась в горницу. Никто и помыслить не мог, что строгий ратный воевода горазд на веселую затею: гости в изумлении раскрыли рты. Но изумление сразу же сменилось хохотом. На свадьбах заведены были такие потехи, и Пожарского, поступившего по народному обычаю, не могли не одобрить.

Ряженые протиснулись к молодым, окружили и, горстями кидая в них пшеницу, стали припевать:

Вам с колосу осьмина,

И зерна вам коврига,

Из полу зерна пирог!

Наделил бы вас господь

И житьем, и бытьем,

И богачеством!

Недолго думая, Фотинка изловчился и сорвал харю с лица ближнего к нему ряженого.

— Афанасий! Отколь?

— Из Арзамаса, вестимо. Примчался спехом, — засмеялся соловецкий кормщик и стиснул детину в объятьях.

За столами заговорили наперебой, зашумели. И уже не надо было Огарию, разогревать свадьбу шутками. Смеху и здравицам не было конца. И сквозь нестройный шум застолья, смущая Настену, пробирался возбужденный голос Гаврюхи, которого она уже не могла удержать от глупой похвальбы:

— Куда там боярским дочкам до моей Настеньки! Навалили ей добры люди, сироте, добра всякого. И чепочку серебряну, и серьги, и кокошник золотной с кружевцем, да еще тафтяной кокошник же, и объяри, и шубку кидяшну на зайцах, и коробью большу с бельем… А не будь меня, сгинула бы вовсе моя красава, вот крест, безвестно пропала бы!..

После того, как молодых проводили в постель, а гости изрядно захмелели, Кузьма и Афанасий, по знаку Пожарского, незаметно вышли за ним на улицу. Направились за ворота.

Воевода заметно припадал на раненую ногу. Кузьма уже ране приметил: чем сильнее хромает князь, тем больше он не в духе. Вот и теперь хмурился, будто на свадьбе побывал только ради очистки совести.

— С вашим протопопом Саввой ныне намаялся, — с нескрываемой досадой сказал он Кузьме. — Еле склонил его ехать с Биркиным в Казань. Страшится протопоп Биркина, ровно проказы. Небось, ты ему внушил.

— И словом не обмолвился, — не принял Кузьма упрека.

— У протопопа, чай, своя голова на плечах. А Биркин, вестимо, не мед.

— Хоть и не по душе тебе Биркин, — рассердился князь, недовольный ответом старосты, который не хотел быть покладистым, — замены ему не вижу. Из всех волжских городов — токмо посулы, а ратников никто добром не шлет. Надеюся, Биркин приведет крепкую подмогу.

Кузьма мудро промолчал, остерегся еще больше досадить ратному воеводе. Биркин явно становился раздельной межой меж ними. И нужно было терпение, чтобы избежать разлада.

Они подходили к литейным ямам. Тяжелое багровое зарево колыхалось над пустырем. Метались у ям черные тени людей.

— Хватает мастеровых? — спросил Пожарский.

— Довольно, — отозвался Кузьма. — Всех окрест знатных оружейников мы созвали, да из Ярославля умелец Федька Ермолин, а из Костромы Гераська Федоров на наш зов прибыли. Управимся к сроку.

— Право, у тебя лучше дело спорится, нежли у меня, — похвалил князь, забыв, что недавно сердился, и глянул на Афанасия: — Не подвели бы хотя смоляне, зело копошатся.

— Докладывал уж я тебе, Дмитрий Михайлович: ныне поутру из Арзамаса выходят. На них смело положися, — уверил кормщик.

— Добро бы.

Нестерпимым жаром пыхало от ям. Едкая гарь душила. А каково было литцам да котельникам у самых печей! Подойдя было вплотную к ямам, Пожарский отступил, прикрыв лицо рукавом. С железным прутом в руке выскочил наверх Бажен Дмитриев.

— Весела ли свадебка была?

— По усам текло да в рот не попало, — приятельски улыбнувшись, ответил ему Минин.

Пронзительно свистел воздух в раздуваемых клиньях мехов, с тяжелым гулом бушевало пламя, шипел расплав, перекрикивались работные — и в таком адском шуме было не до праздных разговоров.

8

Приспели крещенские морозы. Мохнатым инеем обметало срубы, бельмастыми наростами залепило окошки, круто встали над кровлями, будто в недвижном оцепенении, высокие печные дымы. Прясла кремля в намерзших снеговых пежинах. Под сапогами остро взвизгивает снег. И ледяной резью перехватывает дых, клубами излетает пар изо рта, настывает на мужичьих бородах игольчатой коростой. Еще ознобнее становится тому, кто глянет с горы на тусклую мертвенную стынь Волги. Разбирает мороз да и расшевеливает.

Как и в прежние годы, в Богоявленьев день людно было на улицах. Праздничные толпы тянулись за крестным ходом из кремля к реке, обступали иордань, над которой высился легкий теремок на четырех столбах, увитых еловыми ветками. Взблескивали оклады икон, сияли ризы тучных от меховых поддевок священников. Под звон колоколов и пальбу кремлевских пушек, что заглушили молитвенное пение, погрузился в купель животворящий крест.

Едва завершился обряд — с задорными криками и улюлюканьем, сбрасывая на ходу одежку, устремились сквозь толпу к проруби завзятые купальщики. У многих замирало сердце, когда они сигали голяком в парящую студеную зыбь. Только удальцам все нипочем. Ухая, выскакивая из воды, приплясывали. Им спешно бросали под ноги рогожу, растирали их суконными рукавицами, поили сбитнем. Вслед за первыми объявлялись все новые и новые охотники, и вновь летели на лед шубы и порты.

Однако скоро купание прервалось. Набежавшие с берега мальчишки наперебой завопили:

— Смоляне возле города! Смолян встречайте!..

Мигом опустела река.

Поджидая смоленскую рать, мининские дозорщики загодя встали на въезде перед старым острогом. Сам Кузьма с Афанасием были там же. И туда побежал отовсюду народ, обгоняемый ребятней.

— Берегись! — свирепо взмахивали кнутами верховые стрельцы Колзакова, расчищая путь для возка воеводы Звенигородского.

За острожными воротами стрельцам пришлось сдержать скакунов. Народ уже скопился тут непробиваемым затором. Стрельцы стали напирать на толпу, но сами увязли в ней. Озлившийся Колзаков вытянул кнутом по спине одного из посадских. Тот не снес обиды, замахал кулаками:

— Ну ты, боярский охвосток, полегче! А не то скину в сувой!

Сотника аж подбросило в седле от негодования. И кнут снова взвился над его головой. Однако угрозливые взгляды мужиков охладили пыл Колзакова, принудили отступиться. Похабная брань слетела с его уст.

— Грех лаяться, Лексей, в божий праздник, — засмеялись посадские. — Подь-ка остудися в ердани.

Ни страха в народе, ни робости. И сотник заежился, заподергивал плечами, будто кто сыпанул ему за ворот полную горсть ледышек. Не было еще случая у Колзакова, чтобы тяглые людишки в открытую насмешничали над ним. Он стал озираться, ища подмоги. На счастье, подъехал Пожарский с дворянством. Сотник рванулся к нему, требуя немедля укротить смутьянов.

— Прости, Митрий Михайлыч, тока и тебя конна не пустим, — крикнул из толпы князю дерзкий Степка Водолеев.

— Что так? — миролюбиво спросил Пожарский и все же нахмурился: еще не хватало ему потворствовать мужицкому своевольству.

— Кузьма Минич наказал никотора с коньми не пущать. Не дай Бог, дитенки ненароком под копыта угодят. А гли, сколь их тута, ровно гороху.

Князь окинул будоражную толпу беглым взглядом. Любопытные глазенки детишек, закутанных в тряпье, отовсюду уставлялись на него. Посадские напряженно ждали, как он поступит. Помедлив, Пожарский спрыгнул с коня. Следом за ним спешились и дворяне. Но донельзя уязвленный Колзаков остался в седле.

— С коих пор у вас Кузьма родовитым стал, — хоть чем-то захотел досадить он посадским, — коль на «ич» его величаете?

— С тех самых, — задиристо отвечали мужики, — как ты, витязь, крадены шубы пропивал, а Кузьма ворога от Нижнего в алябьевской рати отваживал!

От раскатного хохота испуганно шарахнулся конь сотника. Только Колзакова и видели. И еще не уняв веселого возбуждения, толпа податливо стала расступаться перед церковным клиром с иконами и начальными людьми.

Смоляне надвигались плотным конным строем. Из-под распашных тяжелых одежд поблескивали панцири, в руках — круглые щиты и поднятые торчьмя копья. По слаженности было видно, справные вой, такие не оплошали бы и на государевом смотру.

Во всю силу грянули в городе колокола. Выступили вперед иноки с хоругвями да иконами. И, крестясь, замахал рукавами вместе с прибывшими ратниками весь православный люд.

В нарушение чинности один из смолян кинулся к Минину, обхватил его.

— Заждался, поди, староста, грешил на нас, что не впрок твои посадские алтыны поистратили? Гляди теперь, где они, да принимай нашу тыщу сполна.

— Спаси вас Бог, Кондратий Алексеевич, не подвели, — расстроится Кузьма и, спохватившись, обратился к стоявшему рядом Пожарскому: — Вот, Дмитрий Михайлович, Кондратий Недовесков. До конечного дни Смоленск оборонял, в Арзамасе же многим его усердием рать собрана.

— Ныне тебе, княже, рады послужить, — с достоинством поклонился ревностный смолянин.

Пожарский ответил на поклон поклоном.

— И я рад вам. Не было у меня краше праздника.

Оставив коней, к Пожарскому уже подходили другие смоленские ратники, окружали.

— Молви нам слово, Дмитрий Михайлович, — попросил Недовесков.

— Нет, не мне за Нижний Новгород речь держать, — отказался Пожарский. — Минин вас подвигнул, ему и честь. Так ли, Василий Андреевич? — спросил он у насупившегося Звенигородского, которому, как первому воеводе, было несносно видеть себя оттертым.

Но Звенигородский еще и рта не раскрыл, как из толпы закричали:

— Пущай Минин молвит!

— У Кузьмы слово верное!

— Реки, Минич!

Заволновавшись от небывалого почета, Кузьма сдернул рукавицу, голой пятерней обтер заиндевелые усы и бороду. Собрался с мыслями. Что ж, раз выпало сказать за всех, он скажет. Исстари заведено: в добрый час молвить, в худой промолчать.

— Братья! — грудью подался Минин к смолянам. — В радость и в утешение приход ваш. Всем ведома доблесть воинства смоленского. На нее обопремся. И тем укрепим ополчение, тем привлечем к нему новых добрых ратных людей. Тверже с вами вера, братья, что воистину Московское государство от лютой напасти избавлено будет. Наши домы отворены для вас. Добро пожаловать!

— Слава смолянам! — выметнул саблю из ножен пронятый речью Кузьмы Ждан Болтин.

— Слава! Слава! Слава! — подхватили все от мала до велика.

Густо облепленная народом входила в город смоленская рать. И не унимались ликующие горластые колокола.

Загрузка...