ЧАСТЬ ВТОРАЯ


Глава первая. Дома


Теперь вам, Сёдзо, наверно, придется поехать в Бэппу?

— В Бэппу? Зачем? — недоуменно спросил Сёдзо свою невестку Сакуко, усаживаясь за стол в ярко освещенной гостиной.

Он только что вернулся из библиотеки, переоделся и вышел к ужину.

Сакуко подняла на него глаза!

— Неужели вы проглядели такое важное сообщение? Туда приехала виконтесса Ато.

— Сегодня я еще не видел газет. Они у вас здесь?

Повернувшись к нему спиной, плотная, но гибкая тридцатилетняя Сакуко склонилась к этажерке с чайной посудой, на нижней полке которой лежала стопка газет, и вытащила из нее «Нампосимбун».

Высокопоставленные особы и всякого рода знаменитости не были редкими гостями на таком курорте, как Бэппу. Однако газета сочла своим долгом оповестить читателей о приезде супруги виконта Ато — бывшего владельца соседнего с Бэппу феода. В заметке сообщалось также, что знатная гостья остановилась у своей бабушки Нивы, отдыхающей на вилле Фудзан.

— Вилла эта не из самых фешенебельных, зато место чудесное и прекрасный вид на море. Для отдыха в Бэппу это, пожалуй, наиболее приятный уголок,— заметила Сакуко.

— Во всяком случае вилла Фудзан не то что какая-нибудь захудалая гостиница.

Сёдзо знал виллу, о которой шла речь. В свое время она служила резиденцией видному китайскому генералу Ли; этот генерал был связан с Японией и по политическим мотивам вынужден был временно уехать из Китая. Гостеприимные японские власти предоставили ему приют в Бэппу, куда он прибыл под предлогом лечения на минеральных водах. С тех пор за виллой сохранилось ее нынешнее название.

— Я очень хорошо помню эту виллу,—вздохнула Сакуко.—Ее в свое время у кого-то купила префектура и расширила. Мой отец был тогда тамошним начальником полиции. Он часто бывал на вилле и иногда брал меня с собой. Давно уже это было. Тогда я только что начала ходить в школу.

— И долго на этой вилле прожил генерал Ли? — спросил Сёдзо, снимая с черного лакированного подноса пиалу с рисом, принесенную горничной.

— Не очень,— ответила Сакуко.— Помню, что примерно через год после его прибытия к нему приехала жена— совсем еще молоденькая и премиленькая китаянка. Типичная китайская красавица. Мамины приятельницы говорили, что у генерала четыре жены и это четвертая. Я тогда не понимала — как это четвертая? Кроме того, она казалась мне хромой: она еле ковыляла на своих крошечных ножках и шаталась, как тростинка на ветру.

У Сакуко была полная, статная фигура, но шея такая тоненькая, что казалась пересаженной с чужого туловища. Ее худощавое овальное лицо можно было бы назвать красивым, если бы оно не было каким-то вялым и болезненным.

Однако стоило Сакуко заговорить о прошлом, обо всем, что было связано с ее отцом Тодзава, и лицо ее мгновенно оживлялось. Она любила вспоминать о своих покойных родителях, но, пожалуй, еще больше о том, как жилось ей в доме такого видного правительственного чиновника, каким был ее отец. Годы, проведенные под родительским кровом, оставили в ее душе глубокий след, и она до сих пор часто тосковала по дому, как тоскуют люди по родине. Она вышла замуж за старшего брата Сёдзо в то время, когда ее отец, Тодзава, занимавший крупный пост в министерстве внутренних дел, был назначен здешним губернатором. Сосватал их Дзюта Таруми.

Шаткость положения губернаторов вошла уже в поговорку. Нет более ненадежного поста в бюрократическом мире, чем пост губернатора. Утром ты еще полновластный хозяин губернии, а вечером получаешь приказ об отставке. А еще чаще бывают внезапные перемещения. Говорят, что умудренные опытом губернаторши никогда не распаковывают всех своих вещей и всегда сидят на чемоданах. Такова была участь всех губернаторов, независимо от того, принадлежали они к партии Сэйюкай или к партии Минсэйто, и чем более деятельной и яркой личностью был губернатор, тем неизбежнее были для него злоключения скитальца. Поэтому родители Сакуко считали, что для нее было бы большим счастьем выйти замуж за наследника старинной, солидной фирмы. Сама же Сакуко и не помышляла об этом. Заботы и огорчения губернаторской четы, жившей под постоянной угрозой переброски в новое место, были ей непонятны. Вернее, она понимала все это, но не тревожилась. То, что для отца с матерью было источником беспокойства, для нее являлось источником радости. Ей было совершенно безразлично, в какую префектуру могут послать отца. Лишь бы жить в большом губернаторском доме, пользоваться всеобщим почетом и быть центром внимания местного общества. Более достойной и приятной жизни она себе не представляла. Две ее старшие сестры были замужем за крупными чиновниками — это казалось ей идеальным браком. Муж — влиятельный чиновник, о чем еще можно мечтать! Во всяком случае у нее никогда и в мыслях не было стать женой промышленника или торговца. Тем более невероятной должна была показаться ей перспектива попасть в ремью, которая из рода в род занималась винокурением и виноторговлей.

Ни ссоры, ни слезы, ни мольбы не помогли, родители были непреклонны, и Сакуко пришлось выйти замуж за Киитй Канно — наследника фирмы «Ямадзи». (После смерти отца Киити принял имя Дзиэмон — наследственное для хозяев дома «Ямадзи».)

С тех пор прошло более десяти лет. С мужем они жили в общем-то мирно. Сакуко родила ему трех детей, но где-то в глубине ее души до сих пор тлело недовольство и скрытая враждебность, которую она вместе с приданым принесла в этот дом. Осталась у нее и какая-то доля неприязни к родителям, заставившим ее выйти замуж. Но все это она таила в себе, не открываясь никому.

— Кто же завтра поедет к брату?—после некоторой паузы спросил Сёдзо.

— Хотел поехать Хирота,— ответила Сакуко.

Хирота был служащий фирмы — не то старший приказчик, не то управляющий магазином.

Киити Канно сидел в тюрьме в городе Камада, до которого был час езды. На свидания к нему ездили каждый день. Тем не менее всякий раз было столько хлопот, будто готовились к празднику; так уж было принято в этом доме, где даже печальные события превращались в своего рода торжество.

— Если вы поедете в Бэппу, то по пути заехали бы и к нему. А я навещу его послезавтра.

— К брату я могу съездить в любое время. А в Бэппу мне спешить нечего. Ведь госпожа Ато приехала одна, ученика моего она не привезла. Я не думаю, чтобы ей не терпелось меня увидеть. В конце концов, кто я для нее? Какой-то жалкий служащий, бедный учитель. Это не те люди, с которыми я могу держаться на равной ноге.

— Тем более вам следует нанести ей визит. Так уж принято в обществе,—-возразила невестка.— Кроме того, провинция — это не Токио, здесь не полагается являться с пустыми руками, и подарок должен соответствовать общественному положению семьи Канно.

Она велит завтра на утреннем базаре купить для виконтессы какую-нибудь рыбу получше, хотя бы морского окуня.

Сёдзо попросил ее подождать дня два. Съев рис, политый горячим чаем, с несколькими ломтиками хрустящей на зубах моченой мускатной дыни (по традиции у них ее мочили по-нарски — в ароматной водке вместе с редькой, баклажанами и корневищами лотоса), он встал из-за стола. К поданной на десерт клубнике он и не притронулся.

Комната его была на втором этаже, куда вела старинная лестница со ступеньками в виде ящиков, которые сбоку имели ручки и могли выдвигаться. Поднимаясь в полной тьме по этой лестнице, Сёдзо сердито ворчал... Еще в те годы, когда он был школьником, невестка отнюдь не проявляла к нему особой симпатии. Когда же он после ареста и исключения из университета вернулся домой, она и вовсе невзлюбила его. Неблагонадежный родич, опозоривший семью! Она чуралась его как прокаженного и в конце концов выжила из дому, он вынужден был уйти к дяде. После всего этого ее теперешнее чуть ли не сердечное отношение к нему казалось чем-то необычным. Впрочем, корни этой перемены не так уж трудно было отыскать. Обвинение Киити в нарушении избирательного закона, его арест и заключение в тюрьму, несомненно, сильно на нее повлияли. Но еще больше, пожалуй, ее потрясла смерть их старшей, пятнадцатилетней дочери, которая этой зимой после двух дней страшных мучений умерла от заворота кишок.

Не только Сёдзо, но и все окружающие почувствовали, что Сакуко сильно переменилась за последнее время. И все же она не могла установить ни с родственниками мужа, ни с приказчиками, ни с рабочими винокурни тех с виду простых дружелюбных отношений, которые были характерны для патриархального уклада старинных торговых домов, чем в прежние времена особенно отличался дом ее свекра — человека разумного, щедрого и демократичного.

Исстари в этих краях было принято называть хозяйку «матушкой». Ее же с самого начала называли госпожой. Это было самым ярким доказательством того, что с первых же дней между Сакуко и домашними появилась отчужденность.

Сакуко пришла из другой среды, со своими привычками и манерами. Ей сразу же не понравились ветхозаветные порядки и нравы, господствовавшие в доме, и она начала помышлять о реформах. Однако вскоре она поняла, что пытаться вводить новые порядки в магазине, на винокурне, в погребах и на складах было бы безрассудством. Хотя ветви стародавних традиций и здесь уже были основа-: тельно обломаны, но их корни сидели глубоко и были крепкими. Тогда она все внимание сосредоточила в сфере «внутренних дел». Домоводство и прежде всего кухня всегда были целиком подвластны хозяйкам, и уж тут она решила ни на какие компромиссы не идти и все переделать на свой лад. Сакуко начала с кухни, где раньше день и ночь кипели котлы, шипели огромные сковороды, словно в доме круглые сутки шел пир горой. Расхаживая с видом полководца между плитами и очагом, она громким голосом отдавала приказы, добиваясь устранения всяких излишеств, соблюдения экономии и полного послушания. Она действовала строго в духе рекомендаций журнала «Друг женщины». Однако не встретила ни понимания, ни сочувствия со стороны слуг и закосневших в своем консерватизме домочадцев. Поднялся ропот, о ней стали злословить. Скряга! Привыкла у себя скопидомничать и здесь хочет повернуть все по-своему. Она забывает, что хозяин «Ямадзи» не какой-нибудь чиновник, не губернатор. Какие у губернатора доходы? Известное дело! Жалованье, что каждый месяц выдается в конвертике,— вот и все! Не удивительно, что она крохоборничает... Правда, ее хулители отлично знали, какой властью еще пользуются губернаторы, но они вовсе не желали молиться на губернаторскую дочку. Во всяком случае они не собирались уважать ее больше, чем «матушек». Они привыкли думать, что купец склоняет голову только перед тем, кто у него покупает и дает ему возможность наживаться. Неповиновение новой хозяйке доставляло им особое удовольствие еще и потому, что давало выход их антифеодальным чувствам. Прошли ведь те времена, когда нужно было кланяться и угождать каждому, кто носил усы (В Японии простолюдины не носили усов) или ходил с золотыми галунами.

С Сакуко произошло примерно то же самое, что в свое время с некоторыми помещиками в царской России. Замыслив изменить систему обработки земли, они начинали вводить у себя разные новшества и наталкивались прежде всего на сопротивление своих же крепостных крестьян. В конце концов все их затеи кончались ничем.

Успехи Сакуко по части реформ свелись к тому, что ужин стали подавать в небольшой гостиной, обставленной, как столовая в богатом городском доме. Но только ужин. Завтракали и обедали в прежней столовой. Это была неуютная, длинная, словно коридор, комната; у задней стены ее высились полки со старинной посудой. Столовая исстари считалась штаб-квартирой матушек-хозяек. Двустворчатая стеклянная дверь находилась прямо против такой же двери магазина, отделенного от столовой коридором с каменным полом, и весь магазин, вплоть до прилавков с бочонками сакэ, виден был как на ладони. Тут же за стеклянной дверью была будка с телефоном, и каждое произнесенное в ней слово отчетливо слышалось в столовой.

Двор Канно отличался от дворов местных купцов. От ворот к магазину и винным погребам вела широкая мощенная камнем дорожка. Из дверей и окон столовой видны были ворота и эта дорожка. Таким образом, столовая становилась чем-то вроде контрольно-пропускного пункта, что было весьма важно.

Младшие приказчики и подсобные рабочие ели тут же в магазине, сидя на деревянном полу. Выходило, что они питались как бы в одном помещении с хозяевами и их домочадцами. Разделяло их лишь несколько метров, и разница состояла лишь в том, что одни сидели прямо на полу, а другие — на циновках.

Внешне это выглядело так, что хозяева живут на виду у своих работников и не проводят между ними и собой никакой грани. Однако такая простота и непринужденность отношений давали хозяевам возможность надзирать за работниками. Живя на хозяйских харчах, работники могли есть и пить только то, что им давалось. Целям надзора служила и единственная, выложенная каменными плитами дорожка от магазина к погребам. Тайком от хозяев нельзя было пронести не то что двухлитровый бочонок, но и затычку от него.

Из поколения в поколение важнейшей обязанностью матушек-хозяек был этот надзор, и они вели его, безотлучно находясь на своем наблюдательном посту в столовой.

Когда Сёдзо вспоминал мать, умершую вскоре после прихода в дом невестки, он неизменно представлял ее себе сидящей в столовой. Причесанная, как полагается замужней женщине — волосы собраны в шиньон,— улыбающаяся, она держит в руках оправленную в серебро трубочку с длинным чубуком, время от времени поднося ее ко рту. Постороннему человеку жизнь матушки-хозяйки может показаться довольно беспечной. Но это не так. У нее есть и более серьезные обязанности, чем уборка, стряпня, стирка, шитье и прочие домашние дела, поглощающие все внимание хозяек в других домах. Она не только должна бдительно следить за всем, что происходит в магазине и на дорожке, ведущей к винным погребам, но и ежедневно принимать у себя десятки людей. Уполномоченных банков, агентов фирм, купцов, заключающих торговые сделки, надо было просто угостить чаем. Близкие знакомые, друзья мужа по партии и постоянные клиенты фирмы, даже если они приходят к хозяину, считают своим долгом прежде зайти к матушке-хозяйке. К ней обращаются за советами, и она должна дать дельный совет. Прямо говорить «да» или «нет» не полагается. Другими словами, она не должна обнадеживать, но и не должна отпугивать отказом. Особенно осторожной нужно быть, если речь идет о какой-нибудь ссоре; тут ни в коем случае не следует высказывать своего мнения или делать какие-нибудь выводы. Исключение допускалось лишь в одном случае. Издавна враждовавшие между собой две группировки горожан после революции Мэйдзи примкнули к двум разным политическим партиям — нынешним Сэйю-кай и Минсэйто. Старинный призамковый городок раскололся на два непримиримых лагеря. Нападать на своих политических противников и поносить их лично и партию, к которой они принадлежат, в доме Канно разрешалось всем, в том числе и хозяйке. Но во всех остальных случаях она должна была быть настороже. Окружающие внимательно прислушивались к тому, что говорила матушка-хозяйка из фирмы «Ямадзи», и сказанное ею слово иной раз могло иметь весьма серьезные последствия. Вместе с тем она не должна была оставаться совершенно равнодушной, выслушивая своих собеседников, а быть приветливой и проявлять120 благожелательность. В общем, нелегко приходилось матушкам-хозяйкам.

Труднее всего было вести себя с клиентами, приезжавшими покупать сакэ из деревень и рыбачьих поселков. Как правило, это были постоянные покупатели, которые из поколения в поколение брали сакэ только у «Ямадзи», Хотя в городе было еще несколько винных лавок, но они ни разу не купили там ни бутылки, свято храня верность этой фирме. Поэтому они держались самоуверенно, были требовательны и особенно щепетильны по части обхождения. И все были убеждены, что вино, которое отпускают прямо со склада, меньше разбавлено водой, чем то, что продается в розницу в магазине.

Эти покупатели всегда брали сакэ только со склада. Когда они заходили в магазин, им для пробы подносили по чашечке. Угостившись и повеселев, они, прежде чем пойти на склад, непременно навещали матушку-хозяйку. Она должна была сразу вспомнить, кто из них из какой деревни. Упаси боже перепутать, это было бы кровной обидой!

Но этого мало. Ей полагалось знать, кто с кем состоит в родстве, у кого и какая за последнее время случилась paдость или беда. Покупателей из деревни нужно было рас спросить о видах на урожай, рыбаков — об уловах. Ей надлежало в зависимости от обстоятельств порадоваться с ними или посочувствовать им. Они почти никогда не появлялись с пустыми руками. В подарок привозили гречневую муку, мелкие красные бобы, мандарины, когда на них был хороший урожай. Если у хозяев было какое-нибудь семейное торжество или предстоял праздник, они преподносили ящички с традиционными рисовыми лепешками или сэки-хан 120. Словом, это были не просто покупатели, но и старые добрые знакомые, наносящие хозяйке визит. Разумеется, хозяева их тоже одаривали.

Для деревенских покупателей самым ценным подарком была барда, которую нигде в другом месте они получить не могли. Нужно было их всех ею снабдить. И хозяева всячески старались, чтобы люди повезли домой никак не меньше ящичков и свертков, чем преподнесли сами, и чтобы каждый был доволен.

Все это было заботой матушки-хозяйки и требовало от нее такого же уменья и ловкости, какими обладает винокур, который, наливая покупателям в бочонки сакэ и ручаясь головой за его крепость, ухитряется тут же добавить в него некоторое количество воды.

Конечно, с годами многое изменилось. Но в то время, когда место матушки-хозяйки в столовой заняла Сакуко, все здесь шло еще согласно порядку, заведенному дедами. Если бы даже Сакуко и хотела следовать этим традициям, она все равно не сумела бы держать себя так, как ее предшественница.

Дядя Есисуке говорил Сёдзо: «Брак этот — возмездие за увлечение политикой. Сочувствовать надо скорее Сакуко. Она здесь словно рыбка, которую выбросили на берег. Потому она и не знает, что делать и как делать».

Хотя Есисуке и его брат, покойный отец Сёдзо — Дзиэмон, питали друг к другу глубокую любовь и доверие и всегда поддерживали друг друга, характеры у них были совершенно разные, и один только Есисуке не боялся говорить правду в лицо Дзиэмону, которому никто больше перечить не решался.

Есисуке был прав. Если бы не политика, брак этот едва ли был возможен. Старший сын Канно мог породниться с любой местной старинной семьей, при других обстоятельствах он вряд ли женился бы на дочери пришельца, хотя бы и губернатора. А случилось это так.

Киити сперва сватали дочь врача, слывшую здесь первой красавицей, еще в то время, когда она училась в женской школе. Все как будто было налажено, и вдруг жених получил отказ. Мало того. Вскоре девушка вышла замуж за сына смертельного врага семьи Канно — главаря минсэйтовской группы, лесопромышленника Ито. Семьей Канно пренебрегли. Сам Киити, кажется, не слишком был огорчен. Он только что окончил высшее коммерческое училище, вошел во вкус холостяцких развлечений и не торопился обзавестись семьей.

Но его родственники, друзья и политические единомышленники были вне себя от возмущения. «Подумать только, какое коварство! Поистине это большая неприятность, чем провал на выборах!» — то и дело слышал Киити, и в конце концов ему тоже стало досадно. Как раз в это время сюда приехал Дзюта Таруми. Он-то и посватал ему дочь Тодзава.

Невеста уступала по красоте докторской дочке, но все же была довольно мила. Она была дочерью губернатора-сэйюкаевца, что в глазах приверженцев Канно придавало ей больше блеска. Они воспрянули духом и настойчиво советовали Канно поскорее заключить брачный контракт.

Киити тоже нравилась эта красивая девушка, так мило болтавшая на безупречном токийском диалекте. И только Дзиэмон не был в восторге от этого брака. Но наконец он сказал «ладно», и дело было решено. Ни одним словом, ни одним жестом не выдал он своих чувств, когда первое сватовство закончилось неудачей. Но для тех, кто знал его гордый, неукротимый нрав, достаточно было этого лаконичного «ладно», чтобы понять, каким ударом была для него вся эта история. И свадьба, о которой потом долго говорили в городе, была отпразднована так пышно не только потому, что женился будущий наследник фирмы «Ямадзи», а скорее в отместку противнику. Дядя Ёсисуке верно говорил, что брак этот был свидетельством поражения Дзиэмона. Когда Сёдзо стал постарше, он начал замечать в поступках отца немало такого, что было ему неприятно. Когда же он научился оценивать события и людей, исходя из своих левых убеждений, то должен был признать, что отец его был типичным политическим боссом.

И все-таки он тепло вспоминал отца и не мог вырвать его из своего сердца. Отец его очень любил; Привязанность к младшему сыну он сохранил до самой смерти; он умер летом в тот год, когда Сёдзо поступил в университет. Любовь эта всегда вызывала ревность Киити.

Сёдзо долго не мог свыкнуться с мыслью, что отца больше нет в живых. Сейчас Сёдзо жил в своей прежней комнате, где стоял все тот же стол, за которым он занимался еще школьником. Часто ему казалось, что в глубине дома, в кабинете, по-прежнему сидит отец, все еще здоровый и такой румяный, как будто он только что крепко выпил, хотя его отец никогда не брал в рот хмельного. Надев на толстый, с чуть заметными рябинками нос большие очки в черепаховой оправе, он сидит в своем кабинете и что-то читает.

Сёдзо начинал прислушиваться, и временами ему казалось, будто до него доносится нервное покашливание отца.

Этот поблескивающий при свете настольной лампы коричневый кожаный портфель, который лежит сейчас на столе, покрытом старенькой зеленой скатертью, достался ему от отца. Такой портфель в студенческие годы Сёдзо считался неслыханной роскошью.

Каждый вечер после ужина Сёдзо садился за стол и приводил в порядок сделанные за день выписки, но сегодня его портфель так и лежал нераскрытым. Сёдзо сидел и курил, задумчиво следя за дымком сигареты. Южное солнце на Кюсю припекало в мае уже совсем по-летнему, и даже в легком саржевом кимоно здесь было жарко. Сёдзо успел загореть, посвежел, глаза его были полны живого блеска. Свет лампы под желтым абажуром пятнами падал на его одежду и лицо и отражался в глазах. А он видел не свет лампы, а тот образ, который встал перед ним, когда он за ужином прочел заметку в газете.

Два обстоятельства заставили Сёдзо приехать домой: арест брата и прошлое виконтов Ато. Знакомство с эпохой Отомо Сорина, «короля Бунго», пробудило у него желание всерьез заняться историей культуры и, в частности, историей проникновения христианства в Японию. Ему захотелось снова побывать на родине, взглянуть на развалины замка, осмотреть места, где сохранились еще такие названия, как «Китайский квартал», «Площадь Креста», район, где жили когда-то католические миссионеры и светловолосые голубоглазые резиденты,— в общем все то, мимо чего он раньше проходил равнодушно.

Была еще и третья причина, побудившая его поспешно уехать из Токио, но она таилась в его душе подобно тому, как пестик цветка таится в лепестках. Он решил хотя бы на время удалиться от той, чей образ сейчас снова возник перед ним. Он надеялся, что ему удастся преодолеть то проклятое, гнусное желание, которое обуревало его, когда он встречался с виконтессой, и он сможет вернуться в Токио умиротворенным и с чистой совестью. Расстояние почти в тысячу двести километров служило как бы опорой этой надежде. И действительно, за время пребывания на родине все, что волновало его в Токио, постепенно начинало казаться ему мелким, незначительным и далеким. И не только облик той, от которой он решил бежать, но и Тацуэ, и Кидзу с женой, и разлад между ними, тревоживший Сёдзо, и добродушно улыбающееся пухлое лицо Оды с внимательным взглядом близоруких глаз из-за толстых стекол очков, и даже кровавый мятеж, вспыхнувший три месяца назад,— все это казалось теперь каким-то бесконечно далеким.

Отвлечься от мыслей о прошлом помогало и его знакомство с местным учителем истории Уэмурой. Это был чрезвычайно пытливый и знающий историк, подлинный ученый. Но Уэмура окончил частный университет, покровителей в ученом мире у него не было, честолюбием он не страдал и довольствовался скромной ролью преподавателя средней школы. Переменив несколько мест, он осел в этом старом призамковом городишке потому, что условия жизни оказались здесь для него наиболее благоприятными. А главное, его приковали к этому месту его научные интересы. Здесь он обнаружил ценные материалы по истории христианства. Сосредоточив внимание на эпохе Отомо Сорина, он занялся тщательным исследованием истории проникновения христианства на Кюсю121.

Об исследованиях Уэмуры Сёдзо слышал кое-что еще в школьные и студенческие годы, но в то время, когда Уэмура преподавал в местной средней школе, он учился в губернской гимназии, а позднее, в колледже и в университете, он считал такие исследования никому не нужными, пустой тратой времени и до сих пор с Уэмурой не был знаком. Теперь, узнав его, Сёдзо убедился, что это очень приятный человек и весьма знающий, талантливый историк. Интерес к истории возник у Сёдзо недавно. В этой области он был еще новичком. И такой человек, как Уэмура, был для него настоящей находкой. Сёдзо был увлекающейся натурой. Почувствовав однажды интерес к какому-нибудь делу, он отдавался ему целиком. Если бы он мог, он не расставался бы с этим на редкость осведомленным историком и, как губка, впитывал знания, которыми тот с ним охотно делился.

Возвращаясь из библиотеки, находившейся на -территории парка, он по пути обязательно заглядывал к Уэмуре и, засидевшись у него, иногда опаздывал к ужину, несмотря на то, что невестка не раз выражала свое недовольство.

Туго набитый портфель, который Сёдзо приносил домой, по правде говоря, был наполнен не столько материалами, относящимися к истории рода Ато, сколько книгами и выписками, которыми его снабжал Уэмура. Сегодня Уэмура дал ему фотокопии редких рукописей, хранящихся в Восточной библиотеке. Сёдзо обещал завтра же их вернуть. Ему нужно было сделать выписки из них, но он не мог взяться за перо. Прочитанная в газете заметка под заголовком «Приезд в Бэппу виконтессы Ато» выбила его из колеи. Перегнувшись через широкий стол, Сёдзо открыл окно. В теплом, чуть влажном вечернем воздухе чувствовался едва уловимый запах вина. Специфический запах этого дома. Он исходил от винных погребов, с трех сторон окружавших задний двор. Погреба с толстыми стенами и маленькими оконцами походили на крепость. Эти громоздкие строения и носившийся в воздухе запах сакэ больше чем что-либо другое напоминал Сёдзо о том, что он находится в отчем доме. Но, как и отец, Сёдзо не чувствовал никакого влечения к спиртному.

Правда, когда нужно было, он мог выпить много, и у него даже лицо не розовело. Наоборот, он немного бледнел, и только застывший взгляд свидетельствовал о том, что он все-таки пьян.

Вдыхая вечерний воздух, Сёдзо погрузился в воспоминания о своих детских годах. Это был самый верный способ отвлечься от того, что его тревожило и о чем ему хотелось забыть.

Сентябрь. По мощенной каменными плитами дорожке, которая, начинаясь у магазина, проходит под окнами столовой и, постепенно расширяясь, превращается в площадь, окруженную винными погребами, вереницей тянутся лошади, навьюченные тяжелыми кулями.

В кулях — недозрелая, зеленая хурма.

На специально оборудованной площадке поблизости от погребов стоят в ряд старинные каменные ступы-давильни. В них ногами давят молодые плоды. Полученное месиво перекладывают в огромный чан, взбираясь по прикрепленной к нему лесенке.

Так начинается процесс домашнего изготовления ценного рыжевато-коричневого красителя, идущего на окраску винных мешков*. Это как бы пролог к винокуренному производству.

Дни стоят ясные. В прозрачном небе ярко светит осеннее солнце. На каменных плитах двора и на крышах погребов, где устроены бетонированные сушильные площадки, разложены льняные мешки, окрашенные в густой рыжевато-коричневый цвет. Они сверкают на солнце, резко выделяясь на фоне белых стен винных погребов. Стекающая с них краска образует на каменных плитах пятна, похожие на кровь. Но вот бочары начинают менять обручи на бочках. Острыми ножами они быстро и ловко расщепляют бамбук, который пойдет на обручи. Терпкий аромат незрелой хурмы сменяется тогда сладковатым запахом бамбука. А когда бондари начинают делать чаны из криптомерии, от каждой стружки исходит чудесный запах этого дерева. Криптомерия, из которой сделаны чаны, придает особый аромат сакэ, выдержанному в них. Изготовляя огромные чаны с лесенками, бондари в такт ударам большого деревянного молотка выкрикивали: «Эн-я-са, эн-я-са!» И вот чаны готовы. Высоченные, пузатые, окрашенные в розовый цвет, с бамбуковыми обручами, они походили на чемпионов по японской борьбе, опоясанных белым призовым канатом.

Когда старые бочки выкатывались во двор для ремонта, сюда набегала целая ватага школьных приятелей Сёдзо. Озорники залезали в бочки и со звоном и грохотом катались в них по двору. Сколько их за это ни ругали, они не могли отказаться от такого развлечения. Но к новым чанам они даже подходить не смели. Если же бывало, кто и напроказничает, старый винокур даст озорнику такой нагоняй, что тот во двор и нос сунуть не посмеет. Еще строже взыскивал старик за попытки затеять игру в войну в амбаре, где хранился рис. Этот старый винокур, к которому даже сам Дзиэмон всегда обращался на «вы», почтительно называя его отцом, прослужил у них больше сорока лет. Не меньше проработал и приказчик Якити. Оба пользовались непререкаемым авторитетом, причем у каждого была своя сфера влияния: один был облечен всей полнотой власти на

Мешки для отжима барды. винокурне и в погребах, другой — в магазине. С хозяйскими малышами старый винокур обращался, как с внучатами. У него был огромный, волосатый, круглый, как котел, живот. Он гордился, что мог, стоя, держать на нем чашечку для сакэ, и часто показывал детям этот фокус. Сёдзо на всю жизнь запомнил его. Запомнил он и особый вкус рисовых лепешечек — «щипков», которыми угощал его винокур.

Маленький Сёдзо понимал, что «щипки» — это уже начало изготовления сакэ. Такие лепешечки выпекают только винокуры, чтобы определить, не тронут ли затхлостью рис. Но как они делаются, он не знал, так же как не знал, каким образом белый рис превращается в пахучую пьяную водку. Покровом мистической тайны были окутаны для него винные подвалы, где даже-днем всегда царил мрак и куда посторонним нельзя было заходить. Магазин и погреба были как бы востоком и западом. В магазине торговля шла днем, а на винокурне работали глубокой ночью.

С грохотом закрывается массивная дверь, звякает цепочка. Магазин погружается в сон. Служанки, которые собираются по вечерам в столовой штопать и чинить одежду и резать старье на тряпки, тоже уходят- на покой. Скоро засыпает весь дом. Ночной сторож, маленький, щупленький, слепой на один глаз старичок, по прозвищу Мышь, начинает ходить вокруг дома и постукивать в деревянную колотушку. А на винокурне в эту пору только-только начинается настоящая работа. Когда в доме и магазине люди трудились, на заднем дворе спали. И наоборот, когда там просыпались, здесь ложились спать. Поэтому все, что делалось на винокурне и в погребах, представлялось особенно таинственным и жизнь на заднем дворе казалась маленькому Сёдзо загадочной и непостижимой.

Толстый винокур редко уезжал к себе в деревню, хотя там у него были жена и сын. Десятки лет он жил где-то на складе, но где именно, Сёдзо не знал. Все Это удивляло мальчика. С еще большим удивлением смотрел он на деревенских парней, нанимавшихся к ним на сезон варки сакэ. У каждого за спиной было какое-то приспособление для переноски тяжестей. Две жерди — одна на правом, другая на левом плече—торчали чуть ли не на метр вперед. Парни тащили на себе разную кладь и непременно одеяло. Появляясь перед резиденцией матушки-хозяйки, они кланялись ей не столь почтительно, как другие. С тяжелой ношей на спине они быстро проходили мимо. Вообще все рабочие из винокурни были какие-то неуклюжие и неразговорчивые. Где уж им было тягаться с такими краснобаями, как приказчики, людьми ловкими и обходительными. Сезонники знали только одного хозяина — винокура и считали, что ни к магазину, ни к дому никакого отношения они не имеют. Отчасти так оно и было. Игравшим в великодушие матушкам-хозяйкам о служащих магазина было все известно, вплоть до их сердечных тайн, что же касается рабочих винокурни, то хозяйки даже не знали, как их зовут. По крайней мере Сёдзо ни разу не слышал, чтобы кого-нибудь из них назвали по имени или фамилии. Не знал он и фамилии самого толстяка винокура. Но маленькому Сёдзо странным казалось не это. Он никак не мог понять, куда же потом деваются парни-сезонники, которые проходили мимо дома с одеялами за спиной и исчезали во дворе. Правда, он потом видел рабочих, которые днем мыли во дворе бочки, таскали воду из колодца, промывали рис. Но то были совсем другие люди. Они даже в холода работали обнаженными, в одних набедренных повязках, как борцы, и ничуть не были похожи на тех неуклюжих парней в шароварах и кимоно с узкими рукавами, какие носят простолюдины.

Куда же все-таки девались те? Неуклюже, по-медвежьи ступая, они молча проходили под окнами столовой и потом словно растворялись в таинственном мраке винных подвалов.

Справа от входа в винокурню была лестница с щербатыми ступенями. По ней поднимались на так называемый второй этаж. На самом деле это был. чердак с деревянным полом из нестроганых досок. Посередине чердака стоял жертвенник. В сезон подготовительных работ сюда часто приходили заклинатели из секты Сингон 122 и, изгоняя бесов, возжигали очистительный огонь. Здесь, на чердаке, вокруг этого жертвенника спали рабочие винокурни.

Все это Сёдзо узнал, когда подрос. Узнал он и о том, что старик винокур, до того как заболел раком желудка, тоже жил в винокурне. Когда же болезнь свалила старика, его взяли в дом, и здесь, окруженный заботливым уходом, на какой могли рассчитывать только члены семьи, он вскоре умер. А раньше он жил в узенькой каморке, устроенной между двумя чанами. Ни в темном помещении винокурни, ни возле нее почти никогда не было видно людей, и каморка винокура была похожа на келью отшельника. Тем не менее он жил в ней десятки лет и был вполне доволен. Он никак не хотел покидать свое жилье, когда его переселили в дом. Видно, ему особенно не хотелось оставлять главный чан, стоявший прямо против его каморки. Здесь он даже сквозь сон всегда слышал, как из мешков с белой мутной гущей капля за каплей стекает прозрачная, золотисто-желтая пахучая жидкость, а близ его изголовья поскрипывал отжимный пресс. Этот скрип напоминал крики какой-то неведомой птицы. Отжимный пресс состоял из толстой балки, проложенной под самым потолком; с нее на толстых веревках спускалось бесчисленное множество каменных гнетов, давивших на мешки.

Для старика, лежавшего на смертном одре, не было большей радости, чем слышать эти звуки, как бы шептавшие ему о том, каким великолепным он был винокуром и как преданно служил делу, которому посвятил всю свою жизнь.

Года через три умер и старый приказчик Якити. После смерти этих ветеранов появилась глубокая трещина в патриархальных нравах, служивших основой той гармонии и порядка, которые господствовали и в магазине и на винокурне. Сказались, разумеется, и перемены в окружающем мире. Новый винокур был типичным образцом современного служащего. Он появлялся на винокурне только тогда, когда шла варка сакэ. Как только сезон кончался, он тут же уезжал к себе на родину в префектуру Киото.

Изменилось и само производство. Промывка риса— одна из важнейших операций в изготовлении сакэ. Раньше рис промывали на площадке возле колодца. Здесь на высоких подставках, доходящих мойщикам до пояса, стояли бадьи. Вокруг каждой из них трое обнаженных по пояс мужчин, орудуя обеими руками, сгибались и разгибались, словно в каком-то ритмическом танце. Они не стояли на одном месте, а то и дело двигались по кругу, меняясь местами, и это тоже было похоже на танец. Обычно мойщики за работой пели.

Теперь здесь появился мотор, и картина изменилась.; Грохот машин заглушал пение мойщиков риса, песни затирщиков и заквасчиков.

Теперь уже мало кто и петь-то умел по-настоящему. Преобразилась работа, в которой еще до недавнего времени сохранялось что-то от первобытных времен, когда труд был больше похож на удовольствие, чем на тяжкое бремя. У рабочих не оставалось ни минуты для передышки. Повысился акцизный сбор, приходилось экономить, и хозяин запретил выпекать столько лепешек-щипков, сколько их выпекали раньше — без счету и меры. Был упразднен и старинный обычай выставлять перед магазином высокий, вровень с крышей, молодой зеленый бамбук в знак того, что началась продажа нового, изготовленного в этом году сакэ.

Но, несмотря на все эти перемены, механизация в винокуренном деле не могла, разумеется, получить такого размаха, какой она приняла в промышленности. Не могли быть сразу разрушены и укоренившиеся в доме патриархальные устои феодальных времен. И все же они менялись. Они были как бы и прежними и уже не прежними, так же как и само производство. Оно уже не было кустарным и все же не могло подняться на уровень крупного предприятия современного типа. Это накладывало свой отпечаток на характеры людей и на их взаимоотношения.

Когда Сёдзо слышал, как люди, связанные с его братом Киити, за глаза осуждали его за то, что у него нет ни способностей, ни должной твердости, как у покойного отца, ему иногда хотелось заступиться за брата. Если бы жив был отец, он тоже не мог бы теперь поступать так, как поступал раньше. Подобно дяде Есисуке, Сёдзо тоже отчасти сочувствовал своей невестке, которую все и за все порицали, ставя ей в пример прежних матушек-хозяек. Он говорил про себя, что она как бы попала ногой в ту трещину, которую дал под влиянием духа времени старинный домашний уклад, и не могла из нее выбраться. Она была не единственной. Многие в то время чувствовали себя так, словно на ногах у них были путы.

— Сёдзо-сан! Сёдзо-сан! К телефону! — пронзительно закричала нараспев невестка с галереи, выходившей на внутренний дворик.

Это был самый удобный и быстрый способ сообщить что-либо на второй этаж. Высунув голову из окна, откуда открывался знакомый с детства вид на декоративный садик, Сёдзо громко ответил:

— Спасибо! Сейчас иду.

— Это из Бэппу. С виллы Фудзан,— донесся до него голос невестки.

Сёдзо остолбенел. Словно его неожиданно ударили камнем по голове. Но оцепенение тут же прошло. И не потому, что в нем вдруг заговорило чувство долга (ведь как-никак, а он человек подчиненный!). Растерялся он не столько от неожиданности, сколько оттого, что ждал этого звонка и хотел, чтобы ему позвонили. С шумом раздвинув двери, он очутился в соседней, несуразно большой комнате, заставленной сундуками и другими вещами. Здесь никогда не зажигался свет и даже не было лампочки. Натыкаясь в темноте на всякий хлам, он выбрался наконец из этой комнаты и почти бегом спустился по темной лестнице.

— Алло! Алло!

Ответил мужской голос — по-видимому, клерк из гостиницы. Убедившись, что у телефона господин Сёдзо Канно, он соединил его с виконтессой. В трубке раздался ее голос:

— Алло! Алло! Канно-сан? Говорит Ато, Ато... Из Токио... Что? Вы меня слышите? Я ничего не слышу. Наверно, что-то с телефоном. Ато... Миоко... Мать Тадафуми...

Между городами было не более сорока километров. Сёдзо отчетливо слышал каждое слово. Но на том конце провода, видно, и в самом деле что-то не ладилось. Она по нескольку раз переспрашивала одно и то же, а он вынужден был без конца повторять ответ. До сих пор ему еще ни разу не приходилось говорить с ней по телефону. И не потому, что не было повода. Но всегда, когда он звонил, подходила одна из горничных, и он через них передавал то, что ему нужно было, не осмеливаясь попросить к телефону ее лично. Он еще ни разу не слышал из ее уст фразы: «говорит Миоко», хоть и с пояснением: «мать Тадафуми». Разговор по телефону всегда кажется каким-то более интимным. Люди словно шепчут что-то друг другу на ухо. Но чтобы она назвала себя просто по имени... Сёдзо почувствовал, что разделявшее их расстояние как будто сократилось и между ними установилась некая близость. Это придало ему смелости, и он весело прокричал в трубку, чтобы она продолжала говорить, не обращая внимание на телефонные помехи, что он ее хорошо слышит.

Слышимость, по-видимому, улучшилась и в другом аппарате: виконтесса больше не переспрашивала. Она сказала, что завтра собирается приехать в свою усадьбу — хочет осмотреть хранящиеся в кладовых театральные костюмы. Она надеется, что он ей поможет. Приедет она в автомобиле и так же вернется обратно. Только она хочет, чтобы о ее приезде никто не знал. Иначе ей придется задержаться в усадьбе, а у нее времени в обрез.

Усадьбу Ато сторожил старичок, проживавший здесь с женой, которая тоже была преклонного возраста и к тому же прикована ревматизмом к постели. Кстати сказать, сторож очень гордился тем, что отец его до революции Мэйдзи занимал пост комиссара казначейства,— это служило ему утешением в его бедности. Отчасти ради развлечения, а главным образом для того, чтобы как-то пополнить свой скудный бюджет, сторож занимался ловлей форелей. Обычно на заре старик брал удочки и уходил из дому.

Сёдзо, изучавший местный архив, иногда заходил в усадьбу, чтобы осмотреть кладовые, и ни разу он не застал сторожа на месте. Больная старушка обычно спала. Сёдзо сам брал из шкафчика ключи и действовал по своему усмотрению.

Значит, хотя бы на какое-то время сохранить в тайне приезд госпожи Ато будет нетрудно. Но объяснить ей это он не мог. Телефон стоял в магазине, рядом была большая столовая. Одно неосторожное слово — и наутро весь город будет знать эту тайну. Сам того не замечая, он почему-то весело улыбался и отвечал односложно: да, нет. «Я совсем как Марико»,— подумал он и сразу представил себе ее бледное личико с глазами то голубыми, то почти темно-синими.

Давно уж он не вспоминал о ней. Строго говоря, он и сейчас не вспоминал о Марико. Пока он слышал голос той, с кем договаривался о завтрашней встрече, он больше ни о ком не мог думать. И образ девушки с тонким, нежным личиком, мелькнув в сознании Сёдзо, тут же исчез,— так капля росы, едва появившись на травинке, сразу же скатывается с нее. Сёдзо никак не мог незаметно проскользнуть мимо комнаты Сакуко, выходившей на галерею. Двери комнаты были раскрыты, и яркий электрический свет заливал площадку перед ними. Невестка возилась с младшей дочерью— Тадзуко; девочка всегда капризничала, когда ее укладывали спать. Вместе со старой няней Осигэ, на попечении которой девочка находилась с самого рождения, мать успокаивала ее и переодевала на ночь.

— Госпожа Ато звонила? Значит, вам все же придется поехать в Бэппу?—остановила Сакуко деверя.

Из своей комнаты она не могла слышать, что говорилось по телефону, и Сёдзо заранее знал, что ему не избежать расспросов.

— Поехать в Бэппу? Да нет, не думаю — ведь мы уже поговорили с госпожой Ато.

— Это ничего не значит. Раз уж она сама позвонила, как же не явиться к ней с визитом? Это просто немыслимо...

Сакуко хотела еще что-то сказать, но тут сидевшая у нее на коленях четырехлетняя дочка пухлой ладошкой шлепнула ее по губам. Тадзуко хныкала, вырывалась у матери из рук, а та, увлекшись разговором, не обращала на нее внимания, и избалованная девочка рассердилась.

— Это что еще за дерзость! Несносная девчонка! — возмутилась Сакуко.

— Ай-ай-ай! Грех-то какой! Разве можно маму бить? —всполошилась старая няня, беря девочку к себе на колени. А Сакуко начала надевать на дочку теплый махровый халатик. Тадзуко продолжала хныкать и отбиваться. Сёдзо это было на руку.

— Таако! Таако!—ласково обратился он к девочке.— Если будешь плакать, придет старик-домовой из винокурни! — Когда-то в детстве его тоже так пугали.

— Не придет домовой, не придет!—кричала девочка.

— А вот придет! — пятясь к двери и поворачиваясь, чтобы уйти, дразнил ее Сёдзо.

— Не придет, не придет! —кричала вдогонку Тадзуко.

— Придет, придет! — повторял Сёдзо, радуясь, что ему удалось так быстро улизнуть.

Задержись он еще немного, и Сакуко стала бы допытываться, по какому делу звонила виконтесса, а он, возможно, не удержался бы и проговорился. Все-таки невестка, не чужая!

На следующее утро он всячески старался держать язык за зубами и не проболтаться. После завтрака Сёдзо надел серый костюм, серую шляпу и, взяв портфель, спустился вниз. Он быстро отыскал под темной лестницей свои коричневые ботинки. Пройдя через магазин, где сильно пахло только что взятым со склада вином, он вышел на улицу. По внешнему виду Сёдзо нельзя было определить, что направляется он не в библиотеку, а по какому-то другому делу. Правда, сегодня на нем был нарядный черный галстук в красную полоску и светло-голубая сорочка с отлично отутюженным воротничком. И галстук и сорочку он надел здесь впервые, но ведь это еще ни о чем не говорило.

Сёдзо прошел до конца узкую, кривую, с несколькими поворотами, улицу, застроенную купеческими домами, и быстрым шагом направился к высокой насыпи, обсаженной ивами, за которой виднелся большой самурайский дом.

Возле насыпи тянулся канал. По нему во времена Токугава местные даймё 123 отправлялись ко двору сёгуна на определенный срок. Тут кончался городской район, сейчас здесь были сосредоточены официальные учреждения, суд, школы. Дальше начинался парк, подымавшийся по склонам сопки вверх, где были развалины замка, а затем спускавшийся к скалистому мысу; мыс вдавался в голубой залив, напоминая шею черепахи, высунувшейся из панциря.

Библиотека находилась в верхней части парка. Дорога к ней вела по склону известняковой горы, изрытой пещерами.

Но Сёдзо не пошел по этой дороге. Вдоль подножия сопки тянулась наполненная водой и заросшая лотосами канава — раньше это был крепостной ров. Отсюда Сёдзо свернул направо.

В песчаной низине, среди мандариновых рощиц, огородов, садиков и цветников, разбросаны домики, принадлежащие служащим и мелким рантье.

На краю улицы, проложенной через этот поселок, начинается небольшой подъем. Отсюда тянется сосновый бор, окружающий усадьбу, расположенную у подножия горы. Место это защищено от морских ветров, и японские черные сосны стоят здесь, высокие и прямые.

Когда между стволами забелели стены строений, освещенных лучами утреннего солнца, Сёдзо взглянул на часы. Еще не было девяти. Через несколько минут она должна выехать из Бэппу; так было сказано по телефону. Дорога кружит по склонам гор, и раньше чем через час она сюда не приедет. Чем же ему пока заняться? Сёдзо медленно шел к усадьбе, задумчиво глядя на плоскогорье, где сосны росли реже и начинались заросли бамбука. Там наверху стоял дом дяди Есисуке. В молодости у дяди начинался туберкулез легких, он покинул свой дом в городе и поселился здесь. Лучше всего было бы сейчас зайти к дяде. Как он обрадовался бы! Ему-то можно было рассказать все откровенно. Скорее всего дядя засмеется и сострит — не язвительно, но метко. Виконтесса желает сохранить свой приезд в тайне? Хм! Наверняка эта мысль родилась в лысой голове Окамото, это он ей посоветовал. И не без цели. У Окамото всегда на первом плане расчет. Если узнают о приезде виконтессы, подымется шум, нагрянут с визитами, придется тратиться на угощенье, а он каждую хозяйскую копеечку больше собственной бережет. И то, что Сёдзо сейчас в этом городе, тоже выгодно. Иначе ей пришлось тащить бы сюда служащего из Токио или нанять кого-нибудь в помощь здесь... Дяде можно было доверить любую тайну. Он умеет молчать.

Сёдзо дошел почти до самого косогора. Отсюда струился ручей, впадавший в море. Вдоль него вилась узкая дорожка, которая вела прямо к дядиному дому. Но Сёдзо повернул назад. И не потому, что хоть сколько-нибудь сомневался в скромности дяди. И даже не потому, что искренне хотел сдержать свое обещание и никому не говорить о приезде виконтессы. Нет, причина была другая. Само решение госпожи Ато окружить свой приезд тайной было полно для него очарования и доставляло неизъяснимую радость. Поделиться с кем-нибудь значило разрушить это очарование. Сам того не замечая, он готовился к встрече с виконтессой, как к тайному любовному свиданию, которое тщательно скрывают от людских глаз.

Войдя в усадьбу через задние ворота, Сёдзо поднялся на веранду одноэтажного трехкомнатного домика и окликнул жену сторожа:

— С добрым утром, бабушка! Я хотел бы взять у вас ключи от кладовых.

— Это вы, Канно-сан? Пожалуйста, возьмите,— отозвался слабый старушечий голос.

Сёдзо раздвинул перегородку и вошел в каморку, где лежала больная старушка. У стены стоял источенный жучком шкафчик; ржаво-красная краска на нем облезла, и только металлические части поблескивали, будто новые.

Старушка лежала на тюфяке на полу, она повернула к Сёдзо свою маленькую, седую голову.

Из приличия Сёдзо спросил ее, как она себя чувствует, затем подошел к шкафчику и с трудом выдвинул ящик.

Доставая связку ключей, он сказал старушке, что сегодня откроет и господский дом. В Бэппу приехал кто-то от хозяев, возможно, заглянут и в усадьбу.

— Ах, ах,— забеспокоилась жена сторожа.— Знать бы такое дело, не пустила бы я старика на реку. Как только начинается лов форелей, не может он усидеть дома!

Часть улова старик продавал хозяевам городских харчевен, а несколько рыбок приносил домой и жарил. Стряпал он в крохотной кухоньке за бумажной перегородкой, и весь домик пропах жареной рыбой.

Старухе, у которой мучительно ныли все суставы, тяжело было целыми днями оставаться одной. Но она с этим мирилась: как-никак, а рыбная ловля давала им дополнительный заработок. Однако сегодня отсутствие мужа ее серьезно озаботило. Чего доброго, обвинят старика, что он плохо присматривает за домом, и уволят. Куда тогда деваться? Сама же она стала плоха и не всегда может сделать уборку в господском доме, а раньше убирала его каждую неделю.

— Я им и чай-то не сумею как следует приготовить,— сетовала больная.

— Напрасно тревожитесь, бабушка,— успокаивал ее Сёдзо.— Все обойдется. Гость нежданный, заранее не предупредили, так что с вас не спросят. А если кто из хозяев приехал, наверняка слугу с собой привез.

Сёдзо подумал, что, наверно, виконтесса привезла с собой горничную Кину. Как ни прижимист домоправитель, но вряд ли он мог допустить, чтобы госпожа одна отправилась в такое далекое путешествие. Если она в Бэппу приехала с Кину, то и сюда, должно быть, приедет с ней. При этой мысли Сёдзо почувствовал, что на душе у него становится пусто. Так из проколотой резиновой камеры выходит воздух. Очарование предстоящей встречи сразу рассеялось. Это его несколько огорчило и охладило. Он самому себе показался жалким и смешным, когда подумал о том, какой нелепый восторг охватил его вчера вечером.

Позвякивая связкой тяжелых старинных ключей, он шел к господскому дому по дорожке, усыпанной сосновыми иглами.

По внешнему виду дом мало чем отличался от кладовых, разве что очертания его были менее строгими.

Виконтесса приехала раньше, чем ожидал Сёдзо. Как он и предполагал, ее сопровождала горничная Кину. Парадный вход Сёдзо умышленно оставил запертым. Открыл только одну боковую дверь. Зато раздвижные двери во всех трех комнатах, выходивших окнами в сад с беседкой, увитой глициниями, были широко раскрыты. На веранде под ногами поскрипывал песок, пол был усеян сосновыми иглами, занесенными ветром. Чувствовалось, что в доме уже давно никто не живет. Но в комнатах было довольно чисто — сторожиха напрасно беспокоилась.

— Ах, опять цветут глицинии! Мои старые знакомые!

Миоко остановилась на веранде и задумчиво смотрела на пышные гроздья темно-лиловых цветов. Она рассказала Сёдзо, что несколько лет назад приезжала сюда с мужем. Тогда тоже цвели глицинии, и она подолгу ими любовалась. Затем она обратилась к горничной и предложила ей прокатиться по городу на машине и осмотреть парк. Кину впервые была в бывшем феоде Ато.

— О, большое вам спасибо, госпожа. Я с удовольствием поеду, как только управлюсь,— ответила горничная, почтительно кланяясь хозяйке.

— Да вы, собственно, Кте не нужны. Я ведь собираюсь только посмотреть театральные костюмы в кладовых. Мне поможет господин Канно, для этого он сюда и пришел. Вы можете ехать сейчас же.

— Хорошо, госпожа,— поклонилась Кину.

— Только постарайтесь вернуться к обеду. Было бы хорошо нам прокатиться вместе, но я не хочу, чтобы узнали о моем приезде. И мне нельзя бродить по городу, ведь правда?

Вопрос был адресован Сёдзо. Виконтесса повернула к нему голову, и на ее белом, обрамленном черным кружевным шарфом лице мелькнула чуть заметная улыбка. Черный шарф, надетый для защиты от ветра в дороге, ниспадал с ее высокого шиньона, как с короны. На ней была черная шелковая накидка, похожая на мантилью, и в этом наряде она напоминала испанку в черном. Почти часовая поездка в автомобиле, видно, разгорячила ее, а здесь было еще жарче, чем в Бэппу. На лице виконтессы выступили капельки пота, а сквозь кружево шарфа просвечивал густой румянец. Она казалась сейчас еще прелестнее, чем обычно.

Прежде чем Кину уехала, госпожа велела ей перенести в сад обувь Сёдзо вместе с ее сандалиями. Усадьба была расположена у подножья горы, а окружавший ее сосновый бор простирался до самого взморья. Вокруг не было ни души. Однако госпожа Ато и Сёдзо, предосторожности ради, решили идти к кладовым, находившимся у задних ворот, кружным путем. Пропустив свою спутницу вперед, Сёдзо прошел вслед за ней через калитку, и дальше они направились вдоль живой изгороди из мраморного бамбука с низко подстриженными густыми кронами.

Они были одни. Иллюзия превращалась в действительность: встреча была похожа на тайное любовное свидание. Радостное волнение, которое он недавно испытывал и которое потом так внезапно прошло, снова охватило его. И снова вспыхнуло то непреодолимое желание, которое пробуждалось в нем всякий раз, когда он видел госпожу Ато.

Красота ее покоряла его, но не вызывала у него ни умиления, ни умиротворяющей, чистой радости. Его любовь уже перешла те границы, когда она кажется свободной от вожделения, и превратилась в вспышку чувственной страсти. Это было неожиданно, неодолимо и постыдно! Он был удивлен и испуган. Почему она полна такого соблазна ?

Оберегая лицо от жарких лучей весеннего солнца, Миоко снова на испанский лад накинула на голову черный кружевной шарф и укрылась им чуть не до бровей.

Налетавший с моря легкий ветерок трепал шарф, то приоткрывая, то вновь закрывая ослепительно белое лицо.

Сёдзо шел рядом, искоса посматривая на виконтессу, и становился все мрачнее. Вытащив из кармана носовой платок, он с нервным ожесточением вытер разгоряченные щеки и лоб, словно желая стереть с лица что-то мешавшее ему. Странно, что он так поддался чарам виконтессы, ведь сейчас она ни словом, ни жестом, ни взглядом не обнаруживала того, что порой преображало ее; в ней не было той внезапной перемены, когда ее лицо становилось загадочным и откровенно чувственным и на миг она превращалась совсем в другую женщину.

Прежде госпожа Ато говорила о своем сыне с необыкновенным восторгом, с каким-то страстным упоением, вызывавшим трепет во всем существе Сёдзо, сегодня же она рассказывала о том, как мальчик упрашивал взять его с собой, самым обычным тоном, каким говорила бы каждая мать. Но в ее голосе, всегда похожем на музыку какого-то однозвучного музыкального инструмента, слышалось что-то новое. В нем было больше нежности, больше тепла и даже слышалась печаль. Но Сёдзо не столько поразила эта перемена, сколько внезапный переход виконтессы к сухой деловитости — она заговорила о театральных костюмах, ради которых приехала сюда. На обратном пути в Токио ей нужно на несколько дней остановиться в Киото. Поэтому послезавтра она собирается выехать из Бэппу. Сегодня у нее очень мало времени, и она может лишь бегло осмотреть кладовые. Все остальное — начиная от отбора наиболее ценных вещей, составления описи, упаковки костюмов и кончая отправкой их багажом в Токио, она хочет поручить ему. Лучше всего отправить костюмы в больших кожаных чемоданах, какие обычно берут с собой при поездках за границу. Но их понадобится несколько, и она не уверена, удастся ли найти подходящие в местных магазинах. Сёдзо должен выяснить это. Она дала ему и другое поручение. Чтобы Окамото выслал деньги на расходы, необходимо послать ему подробную смету. В нее включить стоимость чемоданов, оплату упаковщиков и носильщиков, стоимость пересылки ценным грузом по железной дороге и так далее. В общем смета должна быть самой подробной, и ее нужно заблаговременно выслать домоправителю. В распоряжениях госпожи Ато было нечто такое, что невольно заставило Сёдзо вспомнить молву, ходившую про ее бабушку среди служащих виконта Ато.

«Что вы хотите! Черного пса добела не отмоешь. Хоть она теперь мадам Нива и приобрела светские манеры, но по сути так певичкой и осталась. Кроме того, она киотоска. А киотоски — тонкие штучки, они нигде своей выгоды не упустят». Так говорил домоправитель Окамото, который по части скаредности и сам мог любому дать сто очков вперед. Впрочем, насчет денежных расходов виконтесса по существу ничего особенного и не сказала. Что же касается подробных указаний относительно транспортировки, то ведь речь шла об очень ценных вещах. Любой человек на ее месте, пожалуй, поступил бы так же. Наставления госпожи Ато произвели на Сёдзо неприятное впечатление, возможно, только потому, что ему впервые пришлось говорить с ней о делах. Но как бы то ни было, а его иллюзии снова были развеяны. Оказалось, что это не тайное любовное свидание, а чисто деловая встреча. И хотя в тоне ее не было ничего похожего на приказание (говорила она очень вежливо и свое поручение излагала скорее как просьбу), Сёдзо почувствовал себя задетым. От той теплоты и интимности, которыми повеяло на него вчера, не осталось и следа. Тон виконтессы начинал ему казаться все более холодным. Он обиделся и рассердился. Словно она нарушила какое-то обещание.

Вообще он сердился не столько на нее, сколько на свою бесхарактерность и глупость. Слюнтяй! Несколько самых обыкновенных слов, сказанных чуть поласковее,— и он побежал за ней, как собачка.

«Нечего сказать, хороши эти Ато! Ловко придумали. Копаться в противных бумагах, изъеденных червями, учить их сопливого отпрыска да еще быть при нем сиделкой, когда он болеет. И все это за сто иен в месяц!»

Кажется, так сказала ему тогда Тацуэ в Каруидзава. Эти насмешливые слова сейчас пришли ему на ум. Гм! И вот в довершение ко всему его превращают в агента по пересылке грузов! Да, но ведь об этом поручении он узнал еще вчера вечером и еще совсем недавно чувствовал себя вполне счастливым в этой роли...

Изгородь из мраморного бамбука с шапкой мелких листочков повернула в сторону боковых ворот. Густой сосновый бор переходил здесь в редкую рощицу. Между стволами деревьев забелели стены кладовых.

— Простите, я пойду вперед,— сухо, пожалуй, даже резко произнес Сёдзо.

Еще несколько минут назад он вряд ли мог бы себе позволить такой тон.

Госпожа Ато шла молча, чуть склонив голову и опустив глаза, как будто погрузилась в раздумье. Услышав голос спутника, она быстро подняла глаза, но, посмотрела на него отсутствующим взглядом; казалось, мысли ее витают где-то далеко и она не может понять, откуда взялся этот голос. Она ничего не ответила.

— Нужно открыть окна, а то там тьма кромешная.

— Да, пожалуйста,— рассеянно ответила Миоко, словно в забытьи.

Не обращая внимания на ее тон, Сёдзо быстро пошел вперед. Она не ускорила шагов. Наоборот, ее ноги в белых носках и светло-синих кожаных босоножках с туго затянутыми ремешками, ступали еще медленнее. Она шла, опустив голову, словно рассматривала на желтом песке еле заметные следы Сёдзо, но исподлобья провожала его взглядом. Он шагал впереди, крепкий, широкий в плечах. Воротничок голубой сорочки красиво оттенял загоревшую стройную шею. Светло-серая шляпа была надета с изящной небрежностью, чуть набок. Она все пристальнее смотрела ему вслед, все больше замедляя шаги, и наконец остановилась. Глаза ее широко раскрылись и застыли, на густых темных ресницах блеснули слезы, и крупные прозрачные капли покатились по щекам.

В своем последнем письме бабушка обещала при встрече сообщить ей какую-то важную новость. Этой новостью оказалась смерть Кира — он скончался на Целебесе.

Театральные костюмы хранились в сундуке на втором этаже кладовой. Каждый костюм был аккуратно перевит широкой бумажной лентой и лежал во всю длину, точно сабля в ножнах. Когда подняли крышку, сундук засверкал, будто был полон драгоценных камней. На каждой ленте крупными иероглифами были написаны название костюма и дата изготовления. Взглянув на костюмы, Миоко сразу поняла, что это не такие старинные костюмы, как в коллекции Мунэмити Эдзима. Но хозяин сомэйской усадьбы не ошибался, утверждая, что у Ато должны быть очень ценные костюмы. Это была не ошибка, а недоразумение, имевшее свою историю. Мунэмити просто не знал или не все знал о деятельности казначея клана Таномо Одзаки — автора «великой финансовой реформы», о которой Сёдзо в свое время рассказывал Кидзу в Каруидзава. Этот прижимистый и ловкий финансист стремился все превращать в деньги. Тайком он отправлял на судах в Осака все, за что только можно было выручить приличную сумму. В театральных костюмах он не видел особого проку. Он собрал все эти относившиеся к началу XVII века «караори» и «нуйхаку», охотничьи костюмы, жилеты, плащи, безрукавки и вместе с масками и барабанами все распродал.

Об этом свидетельствовали старинные документы, переплетенные в большой том, обнаруженный Сёдзо в шкафу на первом этаже.

— Ах, какая жалость,— воскликнула госпожа Ато, когда Сёдзо сообщил ей об этом, показывая книгу. Но выражение ее лица вовсе не было огорченным. Наоборот, она весело улыбалась. С интересом заглянув в книгу документов, она чисто по-детски удивилась:

— И вы умеете разбирать такие закорючки?

Документы были написаны витиеватой скорописью.

— О, сначала это было очень трудно,— ответил Сёдзо.

И действительно, когда он впервые увидел эти письмена, они для него были то же, что санскрит или персидские криптограммы.

— Когда я подумал, что мне теперь придется каждый день мучиться с этими головоломками, я даже хотел сбежать от Окамото.

— Ну, так нельзя!—тоном старшей пожурила его Миоко, выслушав это откровенное признание. Но глаза ее по-прежнему светились улыбкой, и она кокетливо добавила, что ей бы не хотелось поощрять его стремление к бегству.— Впрочем, если заставлять вас заниматься такими неприятными делами, какие я поручила вам сегодня, вы, пожалуй, опять захотите покинуть нас,— заключила она.

— Раз уж я взялся за эту работу, я ее выполню,— сказал Сёдзо.

— В таком случае, пока вы еще не сбежали от меня, давайте-ка уложим все это обратно. Помогите мне, пожалуйста,— живо проговорила Миоко.

Осмотренные костюмы лежали на сундуках, стоявших в ряд вдоль стены. На каждом сундуке — герб: сокол с распростертыми крыльями. Чтобы не вышло путаницы, костюмы были переложены бумагой.

Теперь Миоко передавала их Сёдзо, а Сёдзо убирал на прежнее место, склоняясь над глубоким сундуком. Спрашивается, зачем же она привезла сюда Кину? Он готов был высказать ей свое недовольство. Но от плохого настроения, с которым он входил в кладовую, сейчас не осталось и следа. Оно исчезло, как монета из прохудившегося кармана.

В голосе Миоко снова слышались те ласковые ноты, которые прозвучали вчера в разговоре по телефону. И эта нежность и грусть, навеянная воспоминаниями об умершем Кира, действовала на рассерженного Сёдзо, как целительный бальзам на рану. Временами в ее словах прорывалась горечь, словно она жаловалась, что ей больно, и это окончательно обезоруживало Сёдзо.

Впрочем, смерть Кира опечалила Миоко не так сильно, как ей казалось. Он был ее первой любовью. То был чудесный сон. Но с тех пор прошло шестнадцать лет. За эти шестнадцать лет она с ним ни разу не виделась и даже не обменялась ни одним письмом. Они были далеко друг от друга, стали совсем чужими. Действительно, это был только сон. Прекрасный, волнующий, навсегда запечатлевшийся в ее сердце, но всего лишь сон.

Смерть Кира она восприняла как смерть совершенно постороннего человека. Как будто другой Кира был предметом ее девичьих грез.

Когда бабка, рассказав ей, что он был женат на туземке и имел детей, спокойно заметила: «Все мужчины таковы»,— Миоко искренне пожелала, чтобы у бабки скривило рот. Она ненавидела ее в эту минуту. Но на самом деле ее тоска, ревность и жалость вовсе не относились к тому реальному Кира, который жил на Целебесе. Они, скорее, были обращены на некий прекрасный образ, живший в ее мечтах. Ее любовь к Кира давно превратилась в любовь к своим воспоминаниям. Она тосковала по любви. Трудно сказать, что в большей мере было причиной ее томления: неудовлетворенность мужем, которого она не любила, или праздная жизнь в роскоши и душевная пустота, которую нужно было чем-то заполнить. Во всяком случае у нее было слишком много свободного времени, и постоянно волновавшие ее видения скрашивали для нее будничную действительность. Как в зыбком тумане становятся странно похожими самые различные предметы, так привлекавшие её молодые люди всегда казались ей чем-то похожими на Кира.

В обществе ей пели дифирамбы, восторгались ее безупречной красотой и целомудрием и в то же время потихоньку передавали сплетни о какой-нибудь ее тайне, хотя истины никто не знал. Истина же заключалась в мимолетных грехах, сладостных и печальных, на которые ее толкал все тот же постоянно мерещившийся ей образ героя ее первого романа.

В кладовой были два небольших квадратных окошка, похожих на бойницы. Обычно они снаружи плотно прикрывались медными дверцами; теперь эти дверцы были открыты, их длинные металлические засовы торчали, как пики. В окна проникали тонкие пучки бледных солнечных лучей. Они отбрасывали на противоположную стену тень железных оконных решеток.

Тусклый отраженный свет падал на лицо Сёдзо, стоявшего боком к окну.

Время от времени Миоко прерывала работу и долгим, пристальным взглядом смотрела на Сёдзо. Этот взгляд не светился ни любовью, ни лаской. Скорее он был вызывающим, откровенно сладострастным. В крови ее вспыхнуло пламя, и она не гасила его, а с наслаждением сгорала в нем. И так же стремительно, как перекидывается огонь, она отложила костюм и подошла к Сёдзо. Затем, нагнувшись, стала быстро подбирать разбросанные на полу мешочки с ароматическим порошком и швырять их в сундук, нарочно задевая Сёдзо. Потом она вдруг выпрямилась, стала рядом с ним и начала помогать ему укладывать костюмы. Пальцы их то и дело соприкасались, и каждый раз у него захватывало дух, как тогда, когда, желая поправить лед на голове Тадафуми, неожиданно дотронулся до ее руки. Слабый запах ароматного порошка смешивался с благоуханием, исходившим от стоявшей рядом женщины.

Перед глазами его, как белые мышки, мелькали нежные белые пальцы. Кровь прихлынула к его щекам, стучала в висках, становилось трудно дышать. И в то же время сердце замирало от радости и какого-то страха, словно его захлестывала гигантская волна. В голове проносились дерзкие мысли, а вместе с тем он не осмеливался даже взглянуть на Миоко. Он старался не смотреть на нее, но глаза невольно останавливались на белой груди, видневшейся в глубоком вырезе платья, где сверкал изумруд, как зрачок волшебницы, устремившей на него свой магнетический взгляд. А рядом другой зрачок — черный, живой, излучавший такой же яркий и чарующий свет. Сёдзо был как в полусне, но работал с лихорадочной быстротой, желая поскорее покончить с укладкой костюмов и вырваться наконец из этого проклятого колдовского плена.

Неубранных костюмов оставалось уже немного... Наконец все они были уложены. Сёдзо аккуратно накрыл их краями разостланного на дне большого желто-зеленого шелкового платка, положил сверху -реестр и захлопнул крышку. Затем вставил ключ в замок и со звоном повернул его. Покончив с этим, он шумно вздохнул, неторопливо вытащил платок, отер лоб и откинул назад падавшую на глаза прядь волос.

— Устали? Присядем,— предложила Миоко и осмотрелась вокруг, как бы подыскивая подходящее место. Затем подошла к длинному лакированному ящику, предназначенному для хранения мелких вещей, и села. Сёдзо тоже отошел от сундука с костюмами, но у него не было желания последовать за ней. Ему хотелось как можно скорее сбежать по лестнице и очутиться на свежем воздухе. Это дурацкое тягостное оцепенение, сковавшее вдруг все тело, наверняка связано с тусклым освещением кладовой. Полумрак всему придает нелепую таинственность и действует словно гипноз. Стоит выйти на свет—и все мгновенно развеется как дым. Он хотел было направиться к выходу, но ноги сами привели его к Миоко, улыбающееся, манящее лицо которой было совсем близко от него.

— Помучила я вас сегодня? Вы не сердитесь? Простите меня.

— Да ничего! — вырвалось у Сёдзо, и, сам удивленный своим грубым тоном, он покраснел. Так отвечать на милое, любезное извинение было не только неучтиво, но даже нелепо. Он стал торопливо объяснять ей причину своего раздражения. Ему досадно, что здесь не оказалось тех костюмов, ради которых она приехала сюда из Бэппу и напрасно потратила столько времени.

— Ну, это не совсем верно. Кое-что здесь все-таки нашлось,— возразила Миоко.— И если вы будете до конца любезны и возьмете на себя труд отправить их в Токио, то и выйдет, что я приезжала сюда не напрасно.

— Да, разве что так.

— Вот именно. И вообще, если бы я даже знала, что не найду здесь ни одной нитки, я бы все равно явилась сюда. Приехала я вовсе не из-за костюмов. И уж если хотите знать всю правду, я и в Бэппу приехала не за тем, чтобы повидаться с бабушкой...

Говорила она без запинки, словно заранее выучила это наизусть. Она произносила слова так же старательно, как дети, выступая на концерте, играют на музыкальных инструментах, точно следуя тем приемам, которым их обучали. Однако в ее нежном ровном голосе не было тех «форте» и «тремоло», на которые обычно с таким откровенным рвением нажимают юные музыканты-любители.

Итак, она приехала сюда не ради костюмов и не ради бабушки. Но тогда ради чего или ради кого она приехала? Кто этот человек? Этого она не собиралась говорить. Не сказала она и о том, как сильно любит его и хочет сама быть любимой.

И вдруг она сделала жест, который ясно давал понять, чего она хочет.

Женщина, которая была старше Сёдзо на восемь лет, знала, что в таких случаях слова не нужны.

Сёдзо вздрогнул, как машина, заторможенная на полном ходу. Глядя на его густо покрасневшие, влажные от пота, еще по-мальчишески круглые щеки, она как ни в чем не бывало заговорила:

— Приезжайте завтра в Бэппу. Днем я приглашена в гости, а вечером буду свободна. С шести часов. Переночуете у нас. Хорошо? Послезавтра меня в Бэппу уже не будет. До этого я хотела бы встретиться с вами еще раз. Понимаете?

На губах ее играла чуть заметная улыбка. Глаза, горевшие нескрываемым вожделением, казалось, метали черные молнии. Тени пробегали по лицу, меняя его до неузнаваемости. В ее красивых чертах было сейчас что-то жуткое, и Сёдзо содрогнулся от какого-то непонятного страха, но тут еще сильнее закипела кровь — восторг и неутоленная юношеская страсть овладели им.

Словно загнанная мышь, бросающаяся в отчаянии на кошку, он, весь дрожа, впился в ее красные губы.

Весть о том, что приезжала госпожа Ато, распространилась в городе раньше, чем ее автомобиль успел добраться до Бэппу. Недалеко от усадьбы стоял храм, и Миоко решила заехать туда — этого было достаточно, чтобы о ее приезде узнали.

Когда темно-синий бьюик остановился у главных ворот храма, к машине с шумом бросилась ватага ребятишек; в своем городе им еще не приходилось видеть такого богатого автомобиля. Из ближайших лавок выскочили на улицу любопытные хозяйки. Когда они увидели госпожу Ато, у них «глаза на лоб полезли», как они образно говорили. До чего ж она была хороша, ну просто картинка! Чтобы узнать, кто это, им не пришлось долго ждать, вскоре она в сопровождении бонзы и двух служек вышла из храма. Любопытство их удовлетворил шофер, и новость моментально разнеслась по всей округе. Для заштатного городишки, где стоило кому-нибудь чихнуть на перекрестке — И это уже становилось пищей для разговоров, приезд госпожи Ато был важным событием, которое обсудили чуть ли не в каждом доме.

Сакуко, конечно, тоже не терпелось поговорить на эту тему. И чтобы не лишиться такой возможности, она постаралась не выказывать своего недовольства Сёдзо, хотя он появился к ужину позднее, чем обычно.

1— Неужели вчера она вам об этом так ничего и не сказала?

— Как будто нет.

— Может быть, она и в самом деле приезжала ненадолго, только поклониться праху предков? Но говорят, что ее машину видели и в парке. Странно, почему же она не заглянула в библиотеку? Она ведь знает, какой работой вы там занимаетесь. А машина, говорят, к библиотеке и близко не подъезжала, останавливалась значительно выше, почти на самой вершине холма. Удивительно.

— Н-да...— с некоторым запозданием отозвался Сёдзо. Он подумал, что, наверно, Кину приняли за ее хозяйку. И тут же переменил разговор.— Завтра я поеду к Кии-ти,— неожиданно проговорил он, хотя еще секунду назад у него этого и в мыслях не было.

— Что ж, хорошо. Я сама собиралась съездить, но не смогу. Мне нужно сначала уладить дело с репетитором для Хироити, это меня очень заботит. Беда мне с ребенком. Он становится просто невозможным.

Хироити, на которого жаловалась Сакуко, был ее старший сын, ученик второго класса средней школы. Мальчик он был способный, но в последнее время стал непослушным и ленивым. Сказывались, по-видимому, особенности переходного возраста. Малые успехи сына особенно огорчали родителей потому, что его соученик, внук лидера враждебной партии, лесоторговца Ито, был одним из первых в классе. Подобно тому как стараются подпереть покосившийся дом разными подпорками, так и они лезли из кожи вон, чтобы Хироити получал мало-мальски приличные отметки, и нанимали ему репетиторов. Возможно, они не столько заботились о благе сына, сколько о собственном престиже.

Сакуко могла сейчас отводить душу и жаловаться на сына, так как его за ужином не было. Мальчика накормили пораньше и отправили к учителю английского языка. Этого учителя переводили в какой-то другой город. Пришлось просить директора школы порекомендовать нового репетитора. Ей хочется как можно скорее уладить это дело, так что завтра ей, по-видимому, не удастся навестить мужа.

— А брат знает об этом?

— При последнем свидании я как-то вскользь сказала ему. А вы, пожалуйста, передайте, что сегодня, наверно, все будет улажено. И потом вот что еще, Сёдзо. Я вам об этом говорила вчера и хочу повторить сегодня. Все-таки вам надо побывать на вилле Фудзан. В конце концов, дело не только в госпоже Ато. Это само собой. Но боюсь, что и господин Таруми, когда узнает, что вы не оказали ей внимания, сочтет это за неучтивость прежде всего с моей стороны. Поскольку хозяин дома сейчас в таком положении, я обязана позаботиться, чтобы никакой оплошности не было допущено.

Сакуко возобновила этот разговор не только потому, что руководствовалась чувством долга, и не потому, что пеклась об интересах самого Сёдзо. Ей просто было досадно. Если бы Сёдзо послушался ее совета и с утра отправился с визитом в Бэппу, вся сегодняшняя история с приездом госпожи Ато могла бы выглядеть совсем иначе. Он должен был явиться на виллу Фудзан как представитель всей семьи Канно. Госпожа Ато вряд ли отнеслась бы безразлично к такому знаку уважения. И если бы она приехала сюда после его визита к ней, она, несомненно, как-то ответила бы на это. Пусть ее автомобиль и не остановился бы у библиотеки, но вполне возможно, что он остановился бы перед домом фирмы «Ямадзи».

В провинции женщины выезжают в свет только по случаю свадеб или похорон.

До сих пор бывало так: когда господа Ато изволили «жаловать» на родину, с визитами к ним отправлялись только мужья.

И вот представился на редкость удобный случай — и он упущен. Сакуко была очень огорчена.

Она похоронила себя в этом медвежьем углу и погрязла в мелочах купеческого быта, заскорузлого, косного и полного хлопот. Она почти не снимала с себя домашнего кимоно. Выходить из дому в хаори с гербами ей случалось не часто, и то по какому-нибудь скучному делу, вроде посещения директора школы. Сакуко всегда тяготилась этой жизнью, но в такие дни, как сегодня, она казалась ей особенно постылой. А жизнь ее матери и старших сестер представлялась ей в эти минуты особенно блестящей, она видела ее в радужном свете. Одна она такая несчастная в их семье. Вместе с гневом и обидой на свою судьбу в ее душе

поднималась зависть и смутная вражда к жительницам больших городов, свойственные всем провинциалкам. Интерес ее к госпоже Ато был вызван именно этими чувствами. Как хорошо было бы, если бы она сама могла навестить госпожу Ато! Уж Сакуко сумела бы показать, что она не чета здешним купеческим женам. Если бы отсутствие мужа можно было объяснить отъездом, болезнью или еще какой-нибудь благовидной причиной, она, скорее всего, не стала бы посылать на виллу Фудзан Сёдзо, а поехала бы сама.

Закончив ужинать и кладя хаси на стол, она с озабоченным видом проговорила:

— Я очень прошу вас сделать так, как я вчера сказала Относительно подарка я уже распорядилась.

Сёдзо обычно отвечал на вопросы решительно и определенно. Поэтому его давешний уклончивый ответ задел ее, хотя она и не подала виду. Ей показалось, что он смеется над ней. Но и на этот раз он толком не сказал ни да, ни нет; обернувшись к служанке Томэ, он спросил:

— Ванна в порядке?

— Да, и горячая вода уже готова.

— Купаться идите сразу,— повелительно сказала невестка.— Сейчас приказчики кое-как починили, но может опять сломаться.— Из-за какой-то неисправности сегодня утром не было воды даже в умывальной.

Захватив с собой чистое белье и купальный халат, Сёдзо быстро спустился вниз и направился в ванную. Ванна была японского образца: чугунный чан с деревянным донным настилом.

Торопливо раздевшись и стараясь не смотреть на свое тело, он залез в воду.

До сих пор Сёдзо оставался девственником; возможно, в этом повинна была тюрьма.

В том возрасте, когда молодые люди особенно легко поддаются искушению, он был обречен на воздержание.

В пробуждении первого чувства у Сёдзо сыграла роль Тацуэ. Правда, они не стали Мельхиором и Вендолой 124, но это только потому, что она была неприступна и считала его еще совсем дурачком, а себя уже взрослой девицей и держалась с ним как старшая сестра.

В этот день вечером Сёдзо был уже не тот, что утром.

Молодое обнаженное тело двадцатисемилетнего мужчины, мускулистое и упругое, нежилось в горячей воде. Казалось, что оно живет своей особой жизнью и ему нет дела до тех мыслей, которые терзают голову. Словно тело существовало независимо от головы. В том, что сегодня произошло, виновато это тело, мерзкая плоть. Да, его влекла к госпоже Ато лишь плоть. Теперь это стало ясно. То же самое творится и с госпожой Ато. Его удивила ее смелость. Она унаследовала от бабки обворожительную внешность. А заодно, кажется, скупость и расчетливость киотоски; это отчетливо обнаружилось в ее распоряжениях о пересылке костюмов. Не передала ли ей бабка и свою кровь куртизанки? Не от бабки ли она унаследовала эту чувственность? Неприступный вид добродетельной женщины, достоинство, с каким она обычно держалась, утонченность, изысканные манеры — и вместе с тем такое бесстыдство, такая грубая похотливость! Сёдзо казалось это просто страшным. И хотя он снова переживал сейчас тот пьяный восторг, который испытал сегодня, сердце давила какая-то тяжесть.

Но чего же он хотел?

Разве это было не то, чего он жаждал, к чему стремился, о чем тосковал? Разве не это приводило его в трепет, когда он давал волю своему воображению? Несомненно, это. А ведь он достиг даже большего.

Ему не совсем были чужды взгляды Лоуренса 125 на любовь. Любовь прекрасна сама по себе. Подобно солнцу, она не нуждается ни в каких покровах, ни в каких украшениях. И если бы эта свободная, чистая и священная, как огонь, любовь стала главным источником животворящей силы на земле, то нынешняя, обставленная миллионом условностей, зависимая, трусливая и анемичная любовь показалась бы такой же жалкой и смешной, как Адам, разгуливающий по Эдему в пиджаке, и Ева в юбке. Животворящая сила — вот та почва, на которой произрастает цветок любви.

Все это верно. Вопрос лишь в том, каким вырастает этот цветок.

Пней покрывает землю белоснежными кристалликами, и комья земли начинают блестеть, как драгоценные камни. На зловонной тине растут чудесные лотосы. Так и цветок любви. Выросший на черноземе чувственного желания, он может быть прекрасным, нежным, просветляющим души влюбленных. Такая любовь может стать путеводной звездой человека. Но цветы любви бывают и дурманящими, ядовитыми.

Если бы его влекла к Миоко настоящая любовь, которая делает людей благороднее и чище, которая даже плоть, ее рождающую, превращает в благоуханный цветок, он не остановился бы ни перед чем. Он постарался бы отнять Миоко у ее мужа. И если бы против него восстали все окружающие, даже весь свет, он не покорился бы и не отступил, он боролся бы за нее. Но ведь если бы он сказал ей об этом, она бы первая сочла его безумцем, с которым опасно иметь дело, и прекратила бы с ним всякие отношения.

Но дело даже не в этом. Главное — что его чувственное влечение к ней не может превратиться в настоящую, большую, искреннюю любовь. Его любовь — дурманящий цветок.

Если для нее их тайная связь была таким же развлечением, как вышивание и игра на цудзуми, то и для него, вероятно, она была лишь забавой, и к тому же ничего ему не стоила. Ему снова пришли на ум язвительные слова Тацуэ. Ко всем шутовским ролям, которые он до сих пор играл в доме виконта Ато, прибавилась еще одна: роль любовника его жены.

— Дурак! Сам во всем виноват!—воскликнул Сёдзо и, расплескивая воду, выскочил из ванны. Скомканным полотенцем он стал ожесточенно растирать тело, будто желая стереть с него следы сегодняшнего происшествия. Но массаж оказал совсем иное действие. Чем сильнее он тер покрасневшую кожу, тем острее становилось воспоминание об испытанных тайных радостях. И словно испугавшись этого, он снова быстро окунулся в ванну.

«Нет, завтра в Бэппу ехать нельзя!»—решил он.

Проводив глазами автомобиль, увозивший госпожу Ато, он добрел до горы за усадьбой, бросился на землю и долго лежал на траве между сосен; с той минуты уж сколько раз за этот день он давал себе зарок в Бэппу не ехать.

И когда он, лежа на спине и глядя на небо, следил за похожими на огромные морские раковины белыми облаками, проплывавшими в голубом небе, и прислушивался к шуму сосен, ветви которых колыхал налетавший с моря ветерок, он твердил себе все одно и то же: в Бэппу ехать нельзя.

Он заснул на лужайке. Проснулся, когда уже начало темнеть. Удивился, что так долго спал, и побрел домой. И с каждым шагом по пути к дому все больше укреплялся в своем решении — не ехать в Бэппу.

То же самое он твердил и сейчас, сидя в ванне.

Если он явится к ней в Бэппу, это будет означать, что он соглашается стать ее любовником. Тогда уже отступать будет поздно и он окончательно увязнет.

Сёдзо помнил, что говорила Тацуэ, когда ему предложили, кроме работы в архивах виконтов Ато, давать уроки английского языка их сыну. Чары госпожи Ато окажутся бессильными перед его левыми убеждениями, и потому за него, вероятно, можно не беспокоиться... Таков был смысл ее насмешливого замечания. Но случилось иначе. И когда он представил себе свою поездку в Бэппу и то, что за этим последовало бы в Токио, у него появилось такое ощущение, словно его затягивает приводной ремень токарного станка. Он невольно вспомнил Кидзу. Да, оба они — увядшие капустные листы, они отлетели от кочана и уже начали подгнивать. Но Кидзу, вступив в любовную связь с женщиной, ведет себя более мужественно. Он действует открыто. При этой мысли Сёдзо еще сильнее почувствовал собственное ничтожество и готов был кусать локти от досады. Если бы виконт принадлежал к тем сильным мира сего, которые возбуждают к себе зависть и ненависть, а виконтесса, гордая сознанием своего превосходства, третировала его как низшего, эта связь, возможно, доставляла бы Сёдзо особое удовлетворение/ Это была бы не только победа над женщиной, но и победа над спесивой аристократкой. Такой же честолюбивый замысел стал ловушкой для Жюльена Сореля. Жюльен видел в Матильде не столько возлюбленную, сколько графскую дочь.

Но у Сёдзо все складывалось иначе: виконт просто болван, достойный презрения, а жена его красивый пустоцвет, и только. И никакой победы он над ней не одержал. Он сам попался к ней в сети. А она — цветок, которому безразлично, какая вокруг него вьется пчела и какую пыльцу она приносит. Ей не важно, кто ее ублажит, лишь бы это было тайно и не компрометировало ее.

Обхватив руками колени и прислонившись к гладкому краю ванны, он рассеянно смотрел вверх. Электрическая лампочка тускло светила сквозь пар, напоминая луну в туманную ночь.

Как всегда, когда ему становилось особенно не по себе, взгляд его остановился и застыл, лоб прорезала складка. Он вспомнил разговор с невесткой за ужином. Странно! Что его вдруг заставило сказать, что он завтра собирается в тюрьму на свидание к брату? Ведь у него и мысли такой не было. Словно его рок преследует. Ведь оттуда до Бэппу рукой подать. И если он на обратном пути заедет туда (хоть и решил этого не делать), у него будет оправдание: я тут ни при чем, невестка настояла! Он и сейчас твердо держался того мнения, что ехать не следует. Но черт его знает! Сегодня он думает так, а вдруг завтра другой человек, который сидит в нем, потащит его туда? Ему было стыдно перед самим собой, но он чувствовал, что это может случиться.

Стена, ярко освещенная электрической лампочкой, почти до половины была облицована кафелем, а выше окрашена в бледно-голубой цвет. Глядя на мокрые белые плитки, он старался прикинуть, сколько их тут может быть. Раз, два, три... Надо сосчитать. Получится четное Число — значит, у него хватит решимости. А если нечетное... Ага! По вертикали семь. А по горизонтали? Одиннадцать. Следовательно, всего семьдесят семь... Его напряженный взгляд вдруг как-то странно изменился, глаза жалобно заморгали, и на них появились капли, похожие на те, что стекали по стенке.

Раз, два, три... Так он в детстве часто считал здесь плитки. Ему было тогда лет шесть. Мать сажала его с собой в ванну. Веда была не слишком горячая, но он все время порывался вылезти из ванны. Чтобы он спокойно сидел, мать заставляла его считать —- до тридцати, до пятидесяти, потом до ста.

— Дядя Сёдзо! Дядя Сёдзо! — послышался за дверью хрипловатый, ломающийся голос мальчика.

В дверь стучался вернувшийся от учителя Хироити. — Можно мне к вам?

-— Подожди, подожди,— словно испугавшись чего-то, крикнул Сёдзо.— Я уже кончаю. Скажи Томэ, пусть принесет мне чистое нижнее кимоно. Я забыл его взять.

Обычно они с племянником мылись вместе. Но сегодня он постарался поскорее отослать мальчика. Сёдзо поспешно вылез из ванны и, не вытершись как следует, накинул на себя кимоно.

— Что они там в Токио медлят с ответом? Ты когда послал письмо?

— В прошлую пятницу. Когда последний раз был здесь. Из дому авиапочтой послать нельзя, поэтому я прямо от вас заехал в нашу местную контору, там и написал.

— Значит, прошла уже целая неделя!

Киити, с которым Сёдзо вел разговор через небольшое оконце, рассматривая желтые от табака, чуть дрожавшие кончики своих тонких пальцев, продолжал:

— Ну не возмутительно ли! На письма даже не отвечают. Вот типы!

— Усигомэ, возможно, в отъезде.

— Ну а Аояма гоняет в гольф и ему писать некогда?

Речь шла о Дзюте Таруми и депутате парламента Хаясэ. Из предосторожности братья вместо их фамилий называли районы, где те проживали.

В том, что его посадили за решетку, Киити считал виновными этих господ. Ведь стоило им только нажать где надо, дернуть за кулисами за нужную ниточку — и все было бы в порядке. Но им, видно, чихать на него. Киити был раздражен и не стеснялся упрекать даже Сёдзо, что тот недостаточно энергично хлопотал за него в Токио и не все сделал для его освобождения.

Правда, в общем-то он был доволен братом. Его радовало, что тот поспешил ради него приехать домой. Но настроение это быстро прошло, и вскоре Киити начал брюзжать и придираться к нему. Так же капризен и раздражителен он бывал при свиданиях с женой и родственниками и даже с близкими друзьями. Он не скрывал своей досады и зависти к тем, кто находится на свободе. В его разговорах так и слышалось: он тут страдает, испытывает всякие лишения, а другим до него и дела нет, живут в свое удовольствие! Каждый раз он распекал Сакуко за то, что дома все делается не так, как надо, что без него там все идет прахом, что еду на передачу приносят невкусную. Бесился, что здесь не разрешают курить, словно она была в этом виновата.

Только с теми посетителями, с которыми он не был связан личной дружбой и для которых он был «лидером» партии, он держался иначе. Перед ними он корчил из себя политического борца, мученика за идею. Он храбрился, старался казаться бодрым и уверенным. На самом же деле арест и тюремное заключение казались ему не менее ужасными, чем смерть. Привыкший жить в довольстве и командовать людьми, он не очень был подготовлен к лишениям, какие испытывал в тюрьме. И думал он только об одном: чтобы его поскорее взяли на поруки. Об этом он настоятельно просил Таруми и Хаясэ, бомбардировал их письмами, но те что-то не торопились, и он проклинал их и свою судьбу.

— Зайди к Такеда.— Это был его адвокат, который, как ему Казалось, тоже не проявлял никакого усердия,— Он обещал прийти сегодня с утра, но до сих пор не показывается.

При скудном свете, падавшем из окошка за спиной Киити, лицо его казалось еще более худым и длинным, чем всегда.

Сёдзо взглянул на ручные часы. Было уже около двух часов — в это время свидания прекращались. Надзиратель вряд ли посмел бы их прервать (благодаря принятым мерам его удалось сделать достаточно покладистым), но все же пора было кончать разговор. Да обо всем важном уже переговорили, больше, кажется, и не о чем...

Впрочем, кое-что еще осталось. Сказать ему или не стоит? — заколебался Сёдзо. Конечно, не надо бы, но ведь потом он житья не даст.

И Сёдзо решил рассказать.

— Несколько дней назад в Бэппу приехала госпожа Ато.

— О! Где же она остановилась?

— На вилле Фудзан.

— Ты был с визитом?

— Нет.

— Почему? Неужели ты не мог сообразить этого! Неужели ты не понимаешь, что необходимо было поехать туда, и притом сразу! Ты ведь на свободе, сам себе хозяин и можешь в любую минуту поехать, куда тебе вздумается. И Сакуко хороша! Ничего не соображает!

— Да нет, она-то как раз меня за это бранила.

— Ну и правильно. Прямо отсюда и отправляйся туда, да не мешкай. Только вот с пустыми руками — это нехорошо.

Киити велел Сёдзо зайти к управляющему их местной конторой и распорядиться от его имени, чтобы тот немедленно купил подходящий подарок.

Это не было проявлением родственных чувств к Сёдзо. Киити заботился о соблюдении приличий и собственном престиже. Но как бы там ни было, подарок покупать не было необходимости. Сакуко все предусмотрела. На утреннем базаре была куплена великолепная рыба. Ее замариновали в вине и уложили в большой ящик. Сёдзо привез его с собой в дорожном чемодане и оставил в местной кон? торе фирмы «Ямадзи», недалеко от вокзала.

Когда-то тюрьма находилась на окраине. Но город рос, вокруг тюрьмы одна за другой открывались лавчонки, и постепенно она оказалась в черте города.

Здание тюрьмы без всякого плана обрастало новыми пристройками и стало еще более неуклюжим, чем было вначале. Камеры были ужасно тесными. Окрестные ребятишки постоянно торчали у деревянного забора, смотрели в щели и выкрикивали ругательства по адресу арестантов в красных халатах (Красные халаты — одежда заключенных в японских тюрьмах), которые, волоча свои цепи, выполняли различные работы на тюремном дворе.

Это обстоятельство было одним из наиболее веских аргументов в выступлениях тех, кто добивался перевода тюрьмы в другое место. После шумных дебатов как будто решили тюрьму отсюда перевести. Был даже отведен для нее участок за городской чертой. Но потом дело заглохло, а вскоре разразился скандал—членов префектурального совета обвинили в коррупции. Вокруг этого дела постоянно разгорались политические страсти, шли бои между сэй-юкаевцами и сторонниками Минсэйто, а тюрьма оставалась на старом месте. Ее не только никуда не перевели, но перестали даже ремонтировать. Здание разрушалось, на всем была печать запущенности, и это само по себе неприглядное место день ото дня приобретало еще более мрачный вид.

Каждый раз, когда Сёдзо приезжал к брату, у него возникало странное чувство. Ему казалось, что человек за четырехугольным окошечком был не его брат, а он сам. Такое чувство было у него и сегодня.

Полгода мытарств в полицейских кутузках, затем трусливое ползанье на коленях перед всей этой сволочью, а потом падение по наклонной плоскости. Так альпинист, у которого ледоруб скользнул по обледенелой скале и нога потеряла опору, неудержимо катится вниз.

Это его вчерашний день, и это его сегодня.

Май близился к концу. Полуденное солнце на юге Кюсю припекало вовсю. Поля мягкой серой шляпы плохо защищали Сёдзо от горячих лучей. Выйдя за ворота тюрьмы, он глубже надвинул шляпу на вспотевший лоб. Перейдя дорогу, он свернул в переулок. Там была лавка, принимавшая заказы на передачи для заключенных.

Сёдзо не хотелось думать ни о чем, разве только о самых насущных делах. Надо было позаботиться о передаче для брата — он просил карасей и паштет из угрей и вареного риса.

Хозяйка лавки, женщина лет сорока, была с Сёдзо особенно любезна, потому что все, кто навещал Киити, заказывали для него самые дорогие блюда. Она в раздумье потерла руки, затем, посмотрев на стенные часы, ответила:

— Поздновато, конечно. У меня уже разобрали угрей, но для вас я все сделаю. Можете не беспокоиться. Кстати,— добавила она,— передайте, пожалуйста, госпоже Канно... Впрочем, завтра она, вероятно, сама здесь будет, и я ее увижу... Но на всякий случай скажите, что белье из стирки получено и уже передано по назначению.

— Благодарю вас,— поклонился Сёдзо, поднимаясь со стула.

Выйдя из переулка, он попал на большую улицу, по которой шел трамвай. Адвокат Такеда, как это принято в провинциальных городах, отдельной конторы не имел и принимал на дому. Жил он далеко за префектуральным управлением, Сёдзо надо было проехать несколько остановок трамваем и дальше идти пешком.

Когда он был в лавке, у него мелькнула мысль позвонить оттуда по телефону, чтобы узнать, дома ли адвокат. Но потом, почему-то передумав, он так и не позвонил.

«Днем я приглашена в гости. А к вечеру вернусь. Около половины седьмого». Она назначила даже час свидания. Слова ее назойливо звучали в ушах Сёдзо. Он старался не думать об этом и не мог. Но ведь это она шептала ему на ухо, она звала его к себе. Он-то ничего не обещал. Он не сказал ни да, ни нет.

Он без конца твердил себе: нельзя ехать, не следует ехать, а все-таки поехал. Да еще навязали ему этот идиотский подарок. Надо бы попасть туда, пока она не вернулась из гостей, оставить ящик, визитную карточку и уйти. А еще лучше отложить посещение адвоката и отправиться прямо сейчас. Приморская электричка через сорок минут доставит его в Бэппу.

И все-таки Сёдзо сначала пошел к адвокату. Тот оказался дома, но у него были клиенты. Пришлось ждать в приемной. Из кабинета хозяина доносились возбужденные голоса. Видно, речь шла о каком-то запутанном деле, разговор затягивался.

Сёдзо достал из кармана журнал «Под знаменем новой науки» и снова стал пробегать глазами статью Киёси Мики, которую начал читать еще в тюремной приемной, дожидаясь свидания с братом. Но на сердце было почему-то тревожно, и он никак не мог сосредоточиться.

Отложив журнал, он рассеянно взглянул в окно. Под ним в саду росли олеандры. Сёдзо знал, что эти столь любимые китайцами растения были посажены и на вилле Фудзан еще в те времена, когда там жил генерал Ли. Великолепные высокие кусты олеандров цвели на усыпанном галькой дворе. В курортном городке с горячими источниками и цветы и листья на мандариновых деревьях распускались раньше, чем в соседних городах и селах. Там уже, наверно, олеандры осыпаны розовыми икрасными цветами, как летом. А здесь на ветках пока еще только бутоны.

Продолговатые плотные листы, меж которыми там и сям виднелись полураспустившиеся бутоны, казались темными — солнце уже начинало клониться к закату.

— Брат ваш нервничает, он все время меня торопит. Но поймите, теперь не те времена, и так быстро дело не делается. Я не думаю, чтобы вскоре удалось взять его на поруки.

Сёдзо высидел в приемной адвоката больше часа, чтобы выслушать этот ответ.

Он заехал в контору, взял увесистый чемодан с рыбой и сел на электричку, идущую в Бэппу.

Когда поезд проехал туннель, проложенный в каменистой горе, вдали показалась бухта. Образуя рукав, море вдается здесь в сушу, будто обнимая город крылом. Залив дремал, подернутый едва заметной рябью.

Солнце только что скользнуло за линию гор, мягко врезающихся в голубое небо. Вечерняя заря то там, то здесь окрашивала лиловатый залив в тона цикламена.

Ни ветерка — ни с моря, ни с гор. Воздух, еще более знойный, чем днем, насыщен запахами горячих минеральных источников и озоном. Кажется, что воздух густым плотным облаком окутывает тело.

Было вечернее затишье, которое в этот час царит здесь на всем побережье.

Начинались долгие вечерние сумерки.

Вскоре на лодках рыбаков, промышляющих ловом каракатиц, зажглись красные огоньки. Но лодок самих еще не было видно на горизонте. В бледно-голубом чистом небе медленно плыли золотисто-желтые и красноватые облака, озаренные закатным светом, и на их фоне, точно груда руды, чернела гора, к которой прилепился Бэппу. Ранние городские огни тянулись вдоль мягко изогнутой линии берега и взбегали на гору почти до самой ее вершины.

Бэппу богат минеральными источниками. Горячие воды с шумом бьют из земли и на песчаной прибрежной полосе и в горах. И везде вокруг них — гостиницы, дачки, виллы.

У одного из таких источников на горе и стояла вилла Фудзан.

Поезд подошел к станции. Из вагонов высыпала толпа пассажиров; здесь каждый коммивояжер был похож на беспечного туриста.

Сёдзо взял такси. Вилла была близко и расположена не очень высоко, но подъем к ней был довольно крутой. И чемодан был тяжелый, но главное — Сёдзо спешил. Было уже около шести. Ее, наверно, еще нет дома. А вдруг уже вернулась?

Машина резко затормозила на крутом повороте, и Сёдзо с такой силой отбросило к другому окну, что, если бы не стенка, он наверняка кувырком полетел бы вниз — в мандариновую рощу.

— Эй, приятель, нельзя ли полегче! — невольно крикнул он, усаживаясь на место.

Дорога здесь извивалась крутыми поворотами, в сильные дожди ее размывало, и автомобильные катастрофы случались здесь нередко.

Молодой шофер в яркой клетчатой рубашке, не обратив внимания на окрик пассажира, продолжал гнать машину с прежней скоростью, словно он ехал не по извилистой горной дороге, а по центральному проспекту Бэппу— Гинзе. Машина стремительно взлетела по склону, сделав еще одну петлю в виде буквы S, и очутилась перед виллой Фудзан. Старенький форд, который, казалось, вот-вот развалится на части, въехал во двор.

В небольшом вестибюле было светло и тихо.

Женщина, показавшаяся в дверях, носила скромную японскую прическу и была скорее похожа на домашнюю горничную, чем на служанку гостиницы. Грациозно присев, она сказала:

-— Госпожа Ато ушла и еще не возвращалась.

Сёдзо поспешно извлек из чемодана ящик с маринованной рыбой и поставил его на столик.

На ящике была наклеена визитная карточка брата.

Служанка, попросив подождать минуту, хотела уйти. Сёдзо подумал, что она может позвать Кину или кого-нибудь из старых служителей гостиницы, кто знает его в лицо, и поспешил сказать:

— Звать никого не нужно. Вы у меня только примите это — и все.

Он вышел во двор из вестибюля, где пол был выложен черными и белыми плитками. Мимоходом он взглянул на каллиграфически исполненную кистью китайскую надпись, висевшую на белой оштукатуренной стене:

Не меняют свой облик лишь горы, В жизни — и радость и горе.

Надпись эта — памятный дар генерала Ли. Покойный отец часто ездил лечиться на минеральные воды и жил здесь. Сёдзо с детства запомнил это китайское двустишие.

— В жизни — и радость и горе,— произнес он вслух и вдруг свистнул; его обуревало такое сложное чувство, что он не мог его выразить словами. Направляясь по усыпанной галькой дорожке к воротам, он вспомнил и эти густые заросли высоких мальв вдоль каменной ограды. В вечерних сумерках цветы белели, напоминая формой бокалы для шампанского.

Итак, виконтессы дома не оказалось. Все обошлось благополучно, как он и рассчитывал. А самочувствие все-таки скверное. Непонятная, невероятная усталость. А тут еще этот чертов чемодан! До чего же все глупо! Бр-р! Если бы ему пришлось еще несколько минут спускаться по дороге вниз, он, наверно, швырнул бы чемодан в овраг, смутно видневшийся в темноте. Но тут его нагнал медленно спускавшийся с горы красный пузатый автобус.

Если автобус не переполнен, то остановится и подберет его. Став у обочины дороги возле какой-то дачи, Сёдзо поднял руку.

Автобус шел до вокзала. Въехав в город, он остановился на углу главной улицы Бэппу — Гинзы. Большинство пассажиров здесь сошло. Вышел из автобуса и Сёдзо, только что собиравшийся ехать прямо на вокзал.

Яркие огни магазинов и ресторанов напомнили ему, что он голоден. И в самом деле, с тех пор как он утром позавтракал дома да еще выпил чашку чая у адвоката, он еще ничего не ел.

Он вошел в один из узких переулков, которые, словно каналы, перерезали проспект. В этих улочках раньше было полно всяких харчевен. Он хотел найти какую-нибудь скромную тихую закусочную, где можно было бы съесть тарелку гречневой лапши или суси 126. Но он уже много лет не был в этих местах и не знал, где здесь рестораны или закусочные. По улице, потихоньку напевая, фланировали молодые люди. Густо напудренные девицы кокетливо, без всякого стеснения заговаривали с теми мужчинами, которые были похожи на курортников. Ба! Да тут же рядом веселый квартал,— вспомнил вдруг Сёдзо. На этих улицах девицы с незапамятных времен охотятся за курортными гостями. И тут он увидел коричневую шторку, какие обычно висят перед входом в закусочные. За матовой стеклянной дверью не видно было, что делается внутри. Но Сёдзо на всякий случай толкнул дверь, и она широко распахнулась.

На голом бетонном полу стояли два столика и стулья. Справа от них — устланный четырьмя стандартными циновками уголок для сидения на полу по-японски. Стены выкрашены красной охрой. Комната освещалась лишь красным огоньком небольшого фонарика, висевшего перед божницей над притолокой двери. Ни одного посетителя, место как будто подходящее, решил Сёдзо.

— Милости прошу,— приветствовала его хозяйка, выкатившаяся навстречу гостю из внутреннего помещения, где виднелась продолговатая жаровня.

Это была маленькая, толстенькая женщина лет пятидесяти. Крашеные волосы у нее отросли, и надо лбом, вокруг головы образовался белый венчик; казалось, что она носит парик, который прикрывет только часть головы.

Сёдзо с какой-то злостью швырнул свой чемодан на пол и тяжело опустился на стул.

— Я хотел бы поесть.

— Пожалуйста, что прикажете? — спросила хозяйка, беря с другого столика меню.

Сёдзо и не взглянул на него.

— Все равно что, лишь бы поскорее. Я умираю с голоду. А пока бутылочку холодного сакэ.

Когда хозяйка ушла, Сёдзо достал сигарету и с жадностью закурил. Но не успел он выкурить ее и до половины, как из-за бамбуковой шторки появилась девчонка-подросток. Она несла на подносе фарфоровую бутылочку сакэ и миску бобов.

Холодное вино показалось Сёдзо вкусным и приятным. Оно освежило пересохшее горло и живительно подействовало на него. Он выпил несколько рюмок подряд с такой же жадностью, с какой, бывало, после марафонского бега глотал воду из питьевого фонтанчика на школьном дворе. Хотя Сёдзо не любил вино, но уж если пил его, то всегда залпом.

— Какой странный вкус у этого сакэ. Что за марка?

— «Дочь счастья»,— ответила хозяйка, высунув голову из прорезанного в стене оконца. За стеной была кухня, там она сейчас стряпала.

— Пусть принесут еще бутылочку. Только хорошо бы горячего,— сказал Сёдзо.

Разве это «Дочь счастья»? Впрочем, может, они разбавляют вино обыкновенным сакэ производства «Ямадзи»? Э, да не все ли равно!

Еда была довольно вкусной. Одно за другим он уписывал все блюда, какие приносила девчонка. На столе перед ним стояли уже три или четыре пустые бутылочки.

Вот когда ему наконец захотелось по-настоящему напиться! Лицо у него от вина не краснело. Наоборот, чем больше он пил, тем бледнее становился, словно вино поглощало его кровь. Облокотившись на стол и подперев щеки руками, он плотно сжал губы, которые стали яркими, как у женщины. Из груди вырвался тяжелый вздох. Он был сыт. Но что-то еще мучило его не меньше, чем голод. Быть может, ему захотелось насладиться тем, чем он насладился вчера... В душе снова пробудилось сомнение. Как же он сразу не догадался? Ведь она просто поиграла с ним. А он-то мучился — ехать, не ехать, но одна фраза «еще не вернулась» сразу зачеркнула все. Ему указали на дверь, а он этого даже не понял. Идиот!

Какую нелепую и смешную роль он сыграл! Ему даже стало жаль себя. Нет, надо выяснить все до конца. Нужно окончательно удостовериться, был ли это обман. Самое простое — позвонить по телефону. Тогда сразу все станет ясно. Теперь она должна быть уже дома. И, наверно, принимает лечебную ванну.

Сёдзо видел обе ванные комнаты на вилле. Одна сохранилась еще со времен генерала Ли. Обычная ванная, какие бывают в парижских сомнительных гостиницах. Стены выложены изразцом, и в одну из них вмонтировано огромное зеркало — генерал, видимо, был большой сластолюбец. Интересно, какую она занимает комнату? Если из тех, что расположены в глубине дома, тогда она, конечно, купается в генеральской ванне. Сёдзо живо представил себе эту ванную. Небольшая, красиво отделанная раздевальня. Толстая дверь из криптомерии, запирающаяся изнутри на ключ. Настил из мраморного бамбука... Он вспоминал устройство ванной, но видел перед собой только Миоко. Она в ванне, ее белое, сверкающее тело отражается в зеркале, как луна в зеркальной глади пруда. Но он видит и то тело, которое в ванне...

— Хозяйка! — вдруг крикнул Сёдзо хриплым голосом и, дрожа как в лихорадке, вскочил- на ноги.— Телефон у вас есть?

— Есть, но, к сожалению, сегодня с утра не работает,— ответила хозяйка, появляясь из внутренних комнат.— Но можно позвонить от соседей. Хотите?

Сёдзо ничего не ответил ей и тяжело опустился на стул. Ему не хотелось кого-то беспокоить еще.

Было уже около девяти. Минут через пятнадцать отойдет поезд. Пора возвращаться домой. Но он не двинулся с места. Облокотившись на столик и запустив пальцы в растрепавшиеся волосы, он угрюмо молчал.

Семеня короткими ножками, к нему быстро подошла хозяйка. Сначала он и не заметил ее. Она лукаво, с многозначительной улыбкой взглянула на него.

— Послушайте,— обратилась она к нему.— Если вы устали, милости прошу в гостиную на второй этаж. Туда вам принесут чай. Отдохнете там немного. Хотите?

Сёдзо опять промолчал.

— Тут ко мне одна милая девушка погулять пришла...

— Ха-ха-ха-ха!—каким-то деревянным смехом засмеялся Сёдзо и звонко хлопнул в ладоши. Эта старая сводня сразу поняла, где собака зарыта!

— Милая девушка? Что ж! Недурно! — проговорил он, горько усмехаясь.

— Коли так, снимайте поскорее обувь и марш за мной,— шутливо скомандовала хозяйка.

Сёдзо казалось, что он совершенно трезв, но, поднявшись из-за стола, он пошатнулся.

Пришлось хозяйке помочь ему разуться.

Она провела его через какую-то комнату с жаровней посредине. В глубине комнаты была темная ниша, похожая на чуланчик. Отсюда вела наверх узенькая крутая лестница. Под тяжестью хозяйки, которая поднималась первой, лесенка заскрипела. Дойдя до середины, хозяйка крикнула:

— Алло! Принимайте гостя!

На верхней площадке бесшумно раздвинулась перегородка. В прямоугольнике, освещенном электрической лампочкой, показалась фигура сидящей на полу женщины с громоздкой девичьей прической. Словно из темноты вдруг выступила картина в раме.

Глядевший на нее снизу Сёдзо заколебался: зачем он сюда идет, что ему нужно?

Но хозяйка стала подталкивать его в спину и чуть не насильно заставила подняться наверх.

В маленькой комнатке было довольно опрятно. Но, кроме неглубокой парадной ниши, больше ничего не было. Голые стены. Единственная мебель — крошечный чайный столик, не больше шахматного. Хозяйка пообещала напоить его чаем, но чайной посуды на столике не было, лежала только спичечная коробка, словно забытая ребенком игрушка.

Скрестив ноги, Сёдзо уселся перед столиком и достал сигарету. Женщина взяла коробку с красно-желтой этикеткой, вынула спичку, чиркнула и, чуть прижимаясь к гостю, медленно поднесла огонек к сигарете. Сёдзо глубоко затянулся и выпустил длинную струю дыма. Он с удовольствием ощущал тепло и тяжесть тела женщины в шелковом кимоно и нисколько не был смущен. Будь это еще день назад, он бы, вероятно, смутился.

— Ты гейша?

— Нет.

— Светская девица?

— Бросьте шутить.

— А! Проститутка?

— Фу, зачем вы так!

— Отчего же? Проститутка — это прекрасно. Этим званием можно гордиться. По крайней мере перед дочками аристократов и их женами. Ты так не думаешь?

— Нет. Как можно!

— А вот так. Ты продаешь и за свой товар получаешь деньги. Они тебе нужны, чтобы существовать. Тебя покупают — и тебе платят. Это естественно. Другое дело, что настанет пора, когда этого больше не будет. Но дочки аристократов... нет, я имею в виду жену одного аристократа. Ей продавать себя не нужно. Ей деньги не нужны. У нее есть деньги. Есть муж. У нее есть все, чего только душа желает. Она занимает видное положение в свете. И если она делает то же, что и ты, то только из похоти. Она занимается своего рода тайной торговлей, контрабандой — худшим видом торговли. Что, разве не так?

— Что-то совсем неинтересный разговор получается.

— Нет, ты послушай. У нее ведь есть и сообщник. Это не покупатель, который заведомо знает, что придется платить. Наоборот! Он-то знает, что товар ему ни гроша не будет стоить, он ничего не намерен платить. Потому он и тянется за ним. Значит, он вор? Ведь так?

— Это вы о ком рассказываете? О себе?

— Да, ты угадала. Это моя история, точно так же как вот эти пальцы, что держат сигарету, тоже мои. И вот сегодня я приехал сюда и с нетерпением ждал наступления темноты. Чтобы еще раз урвать то, за что не нужно платить. И та дама ждала этой сделки. Впрочем, нет. Может, она и не ждала. Но как бы там ни было, а больше я не крал. И это благодаря тебе. Спасибо тебе за это.

Он подвинулся ближе к столику и, опустив голову, уткнулся в него лбом. Женщина тихо засмеялась, обвила рукой его шею и еще теснее прижалась к нему.

Мягко отстранив ее, он попросил принести стакан воды.

— Принесу, и тогда сразу ляжем спать, ладно?

Обрадованная, что наконец избавилась от пьяной болтовни, смысл которой она с трудом улавливала, женщина торопливо вытащила из стенного шкафа летние тюфяки и ловко расстелила их на полу.

— Пижаму хотите? -— спросила она, улыбаясь, и исчезла за перегородкой.

Женщина была не особенно красива, но когда она улыбалась, на щеках появлялись ямочки и она становилась довольно миловидной.

«Опытная», подумал Сёдзо, посмотрев ей вслед. Затем горько улыбнулся и, как-то сразу обессилев, повалился на циновку. Подложив руки под голову, он уставился на электрическую лампочку. В сознании, словно выхватываемые из темноты прожектором, появлялись один за другим различные образы, то более ясные, то смутные.

Кидзу, Тацуэ, Марико, Ода, Сэцу. Их лица, позы, жесты, слова замелькали перед ним, как бабочки-однодневки.

Вряд ли они могли себе представить его в таком месте. Но он почему-то не испытывал стыда.

Если кто-нибудь из них и узнает об этом, он поклялся в душе, что не будет сваливать на опьянение. Нет, он не прибегнет к такой малодушной, трусливой отговорке. Он был убежден, что уже нисколько не пьян. Ему даже казалось, что он полон трезвой и ясной решимости. Никто его не неволит. Опьянение тут ни при чем.

Вот уже несколько лет подряд он при разного рода обстоятельствах, превратившихся для него в роковую цепь, ведет себя как безвольный и лишенный самолюбия человек. То же самое и сейчас. Он слаб, он не может бороться со своими страстями и становится их рабом. Он понимал это и готов был беспощадно втаптывать себя в грязь. И в этом находил даже какое-то дьявольское удовольствие.

И тем не менее его охватило неодолимое желание снова испытать то наслаждение, которое он уже испытал однажды. Приподняв голову, он нетерпеливо всматривался в темноту лестничной площадки.

Чертовски усталый, словно он совершил десятидневное утомительное путешествие, Сёдзо рано утром сошел с поезда. Не заезжая домой, он сразу отправился в библиотеку. Сегодня вся его работа свелась к тому, что он написал управляющему Ато, что отказывается от дальнейшей службы у виконта. Такое же письмо он послал Дзюте Таруми.

Он необычно рано вернулся домой, и здесь его ожидало извещение о бракосочетании Кунихико Инао и Тацуэ Таруми. Вместе с уведомлением были присланы приглашения на свадьбу старшему брату с женой и ему.



Глава вторая. Дядя


Наутро Сёдзо, как обычно, после завтрака взял портфель и отправился в библиотеку. Копаться в архивах виконтов Ато нужды больше не было, но он решил привести бумаги в порядок, чтобы потом передать их своему преемнику. Да, собственно, никакого другого дела у него пока не нашлось. В читальном зале он занял свое любимое место у окна, под которым росло старое камфарное дерево, оставшееся от замкового парка. Сквозь ветви дерева виднелся голубой залив. В последнее время для Сёдзо это был самый приятный уголок в родном краю.

Как и вчера, он даже не раскрыл портфеля. Облокотившись о стол и подперев кулаком щеку, он смотрел на спокойный, похожий на светящийся полудиск голубой залив, на котором почти никогда не бывало волн.

В 1542 году в эту бухту прибыл португалец Фернан Мендес Пинтохо с двумя товарищами. Хотя оставленные Пинтохо записки о королевском дворе Бунго в какой-то степени носили характер литературного вымысла и не заслуживали полного доверия, Сёдзо очень ими интересовался. Западноевропейская культура впервые постучалась тогда в двери Японии. Всегда, когда он смотрел на скользившие на жемчужном горизонте белые паруса, ему представлялась шхуна, прибывшая сюда четыре века назад. Но после ночи, проведенной в Бэппу, ему мерещилось совсем другое, хотя он смотрел из того же окна и на то же море.

Сёдзо грустил. Но ни тоски по госпоже Ато, ни любви к ней он не испытывал, хотя после того, что между ними произошло, каждому человеку трудно было бы сразу отделаться от этих чувств. Откровенное вожделение — вот что влекло их друг к другу с самого начала. Недаром они не обменялись ни одним нежным словечком, без которых не обходятся влюбленные. Сердце оставалось холодным. И потому Сёдзо становилось еще грустнее.

Вместе с тем он был полон какой-то необычной бодрости, испытывал огромное облегчение, словно сразу избавился от тяжкого бремени. Так магнолия за одну ночь сбрасывает пожелтевшую листву. Он понимал, какую роль сыграл для него переулок, смежный с кварталом публичных домов, куда он забрел вчера вечером. Этот переулок оказался спасительным. Он помог ему вырваться из физиологического плена, помог порвать с той, от которой он должен был бежать. Освободиться от власти одной ему помогла другая. Это было гадко, непристойно, постыдно. Но он не лгал той, с которой расстался, когда благодарил ее. Он действительно был ей благодарен. Если бы не она, он наверняка не удержался бы и позвонил госпоже Ато. И если бы та позвала его, он, несомненно, тут же побежал бы. Его не остановила бы ни ночная тьма, ни крутизна дороги, ведущей к вилле Фудзан.

Он представил себе эту дорогу. И ему показалось, что она тянется до самого Токио. Он вообразил себя, свою жизнь в роли прихвостня и ублажателя госпожи Ато. Ведь еще шаг — и он покатился бы по этой дорожке. Ему стало жутко, и сердце у него захолонуло, как тогда, когда шофер круто затормозил машину на самом краю обрыва.

Но в эту минуту он не знал, что за такую услугу еще далеко не расплатился, хотя и отдал уже какую-то часть. Узнал он об этом лишь на следующее утро. Поднявшись с постели, он пошел в уборную. Закусив губы, он прислушивался к режущей боли, сопровождавшейся странным зудом. Хотя он мало что знал о такого рода заболеваниях, но и того было достаточно, чтобы вызвать у него серьезную тревогу. Какое-то подозрение, что дело неладно, возникло у него сразу после той ночи, но сейчас сомнений не было: ядовитый цветок распустился.

Стоило повернуть выключатель, и электрический свет сразу помог бы обнаружить более очевидный симптом. Но он боялся света. Его раскаяние и тревога были похожи на горе женщины, которая, совершив непоправимое, узнаёт, что тот, кого она ждала с таким трепетом в душе, больше никогда к ней не придет.

За завтраком Сёдзо сидел с понурым видом и почти не притрагивался к еде.

— У меня что-то желудок не в порядке,— сказал он невестке, кладя хаси на стол.

— Да, вид у вас неважный. Уж не простудились ли вы, когда ночевали в Камада? — без всякой иронии заметила Сакуко. Она вместе с няней кормила капризную малютку, сидевшую между ними.

Возвратившись домой, он сказал Сакуко, что из Бэппу снова заехал в Камада, зашел там к приятелю, заболтался с ним и опоздал на последний поезд. Она поверила, никаких подозрений у нее не возникло.

С того дня, когда госпожа Ато позвонила ему, он нагромождал одну ложь на другую. Это было противно, но что еще оставалось делать? Позорная болезнь тем более вынуждала лгать. Он не сообщил невестке, что отказался от службы у Ато. А если бы и признался ей и она спросила бы о причине, он не смог бы сказать ей правды.

Через час Сёдзо снова сидел в своем уголке у окна в читальном зале библиотеки. Сегодня он решил заниматься делом. Влип так влип! Теперь уж ничего не поделаешь, подумал он с какой-то отчаянной решимостью и сразу будто успокоился. Впрочем, у него еще теплилась надежда, что все его страхи могут оказаться напрасными. Тем не менее он то и дело откладывал перо и выходил из зала. Обычно он просиживал здесь больше половины дня, выходя лишь покурить. Сегодня же у него чуть ли не через каждые десять минут возникала потребность выйти с иной целью.

— Что-то ты сегодня рано? — удивился старый Ямадзаки, директор библиотеки, глядя на Сёдзо, который, по-видимому, собрался уходить.

Сёдзо учился у Ямадзаки еще в первом классе, и старик относился к нему ласково, точно дед к внуку. Он собственноручно налил своему бывшему ученику чашку горячего чая.

— Хочу сегодня зайти к дяде,— сказал Сёдзо.

— А! ЮЕсисуке?

Старик был либо школьным товарищем, либо учителем чуть ли не всех жителей городка и потому мог себе позволить любого из них называть по имени. Ямадзаки спросил Сёдзо, как чувствует себя сейчас дядя, говорят, он ушиб себе спину и лежит в постели.

— А я об этом впервые слышу,— испуганно ответил Сёдзо и тут же почувствовал раскаяние: давно он не навещал дядю.

Правда, со времени их последней встречи прошло всего пять-шесть дней, но тут ему показалось, что они не виделись целую вечность — так много произошло за эти дни событий и так много пришлось ему испытать.

Старик поспешил успокоить Сёдзо: раз его не известили о болезни дяди, значит, ничего серьезного нет. По слухам, Ёсисуке-сан, подрезая ветки в своем мандариновом саду, упал с лестницы. Ямадзаки узнал об этом от массажиста Ретаку, пользовавшего больного. Этого искусного массажиста, занимавшегося много лет иглотерапией, приглашали чуть ли не во все дома города. Он был слепой. В его лице с плотно сомкнутыми веками, как у большинства слепых, было что-то младенческое и бесконечно простодушное. Сёдзо помнил его с детства; казалось, с тех пор Рётаку нисколько не изменился. Возраст его невозможно было определить: ему можно было дать и двадцать лет и семьдесят. Представив себе сейчас странный облик этого старика, Сёдзо невольно подумал и о себе. В этом городишке любая весть тут же переходила из уст в уста. Сплетни плелись здесь с такой же старательностью, с какой плетутся ячейки рыбацкой сети. Малейшая неосторожность — и слух о его болезни моментально станет достоянием стоустой молвы. Но дяде придется сегодня же все откровенно рассказать, решил про себя Сёдзо, выходя из подъезда библиотеки.

Вскоре он уже поднимался на плоскогорье, высившееся напротив. Так же, как и гора, на которой стоял замок, окружающие холмы были каменистые. Дороги по их склонам прорыты и напоминают пути, расчищенные снегоочистителем после сильного заноса: по обеим их сторонам — высокие стенки. Дома на склонах плоскогорья расположены уступами— один над другим; к каждому домику ведут вырубленные в горе ступеньки. Поселок весь в зелени: сосновые рощицы, криптомерии, заросли бамбука, огороды, фруктовые сады, кое-где пахотные участки.

Сёдзо всегда любовался этим необычайно живописным, своеобразным поселком, напоминавшим ему старинные европейские офорты. Он отвечал его художественным вкусам, будил в нем воспоминания о тех или иных литературных образах. Недаром Сёдзо мечтал о литературном факультете, он и до сих пор сожалел, что по настоянию отца поступил на юридический факультет.

В университете он сошелся со студентами, примыкавшими к левому движению. В то время в их среде романтические настроения, да и вообще склонность к литературе считались несовместимыми с серьезным образом мыслей и отвергались как мелкобуржуазные.

Подобно средневековым монахам-аскетам, старавшимся не преступать божественных заповедей, Сёдзо прилагал все усилия к тому, чтобы подавить в себе искушение и не впасть в «ересь». Но теперь другое дело. Теперь на нем клеймо отступника, и он чувствовал себя более свободным в своих склонностях и вкусах. И это было для него новым ощущением.

Разбирая четыре дня тому назад старинные театральные костюмы, он вовсе не испытывал к этому занятию того отвращения, которое хотел себе внушить, и не только потому, что рядом была госпожа Ато, завладевшая всеми его мыслями. Он никогда не мог полностью согласиться с тем, что эти великолепные, изумительные образцы ткацкого искусства должны рассматриваться только как свидетельство многовековой безудержной эксплуатации народных масс со стороны господствующих классов. Он снова вернулся к той мысли, что прекрасное может расцениваться как прекрасное, само по себе. Увлекаясь историей христианства, он все больше чувствовал, что ему не хватает литературного образования, и никогда так не сожалел, как сейчас, о том, что не поступил на литературный факультет.

Дом дяди стоял довольно высоко, ближе к вершине. К нему вела широкая каменная лестница в двадцать ступеней, похожая на лестницы, ведущие к храмам.

Женщины, приходившиеся ему сродни и живущие в городе, обычно говорили: «С удовольствием бы навестила его, да как подумаешь, что придется взбираться так высоко, сразу всякое желание пропадает». Мужчины жалели Еси-суке: ну куда его, беднягу, занесло! Наверно, даже вкус свежей рыбы забыл!

Большинство обитателей города придерживалось той житейской философии, в основе которой лежал реализм осакского толка. С Осака у города издавна существовали обширные связи: через него велась торговля рыбой, цитрусами, лесом. «Сладко есть, сладко пить да побольше денег нажить» — таков был девиз жителей Осака. Способствовали торговле и выгодные природные условия. Рядом горы, кругом обширные пахотные земли, и Внутреннее море близко. Благодаря изобилию природных благ торговля процветала. Нигде, пожалуй, нельзя было с такой легкостью удовлетворить самого завзятого гурмана, как здесь. «Вкусно поесть!»— таков был девиз городских обывателей. Они гордились утонченностью своего вкуса. И действительно, доходило, например, до того, что морской окунь «тай», пойманный в открытом море, и такой же окунь, выловленный у мыса, продавались на рыбном базаре по разной цене. Поэтому родичи дяди Есисуке не представляли себе, как можно обходиться без свежей рыбы, которую им ежедневно приносили с утреннего базара еще трепещущую, бьющуюся о края корзинки; из этой рыбы немедленно готовилось сасими 127 — обязательная закуска к завтраку. Человек, лишенный этого удовольствия, вызывал у них сострадание. Забраться от города в такую даль, что и рыба-то уснет, пока донесешь, и поживать там тихо да мирно—это, пожалуй, даже смешно. Но никто себе не позволял даже намекать на это при встречах с Есисуке, который был сейчас старейшим в роду Канно, жил с одним легким и в холодные дни даже не вставал с постели. В общем родственники относились к Есисуке так же, как относились к Мунэмити Эдзима его родственники и близкие знакомые: его считали чудаком, но побаивались и внешне выказывали уважение. Короче говоря, высокая каменная лестница, по которой надо было подниматься к его дому, отпугивала не только женщин, но и мужчин.

— Говорят, вы в саду с лестницы упали? На деревья стали лазать? Что за ухарство! — сразу заговорил Сёдзо, входя в комнату дяди.

Можно было подумать, что он пришел не для того, чтобы проведать больного, а чтобы пожурить его.

Говорить с Есисуке таким тоном позволял себе только он.

— Да, вот видишь, нашла на меня такая блажь,— ответил дядя и стал рассказывать, как это случилось. Садовник присел отдохнуть и закусить, а ему захотелось ради развлечения самому обрезать ветви. Перекладина лестницы, на которой он стоял, оказалась гнилой и подломилась и он полетел на землю. Упал он с небольшой высоты, метра в полтора, и на мягкую почву, даже боли никакой не почувствовал. Но из предосторожности пришлось несколько дней полежать в постели.

Дядя сидел у окна, выходившего в бамбуковую рощу. Как всегда, на низком сандаловом столе перед ним лежали письменные принадлежности и альбом: «Надгробные надписи усыпальницы Чжунсюэ». Изучение древних китайских надписей стало излюбленным занятием Есисуке с тех пор, как он заболел туберкулезом. Он собирал картины и памятники письменности, но последние в его коллекции преобладали. И та старинная причудливая китайская каллиграфическая надпись, которая висела в токонома, тоже представляла собой редчайший памятник. По просьбе дяди его старший сын, служивший в Осакском банке, разыскал ее и прислал ему этой весной.

— Ну, как Киити?

Дядя уже знал, что Сёдзо ездил к брату на свидание. Слух об этом так же быстро распространился по городу, как и слух о том, что он упал в саду. Высокая лестница, по которой никто не хотел взбираться, в данном случае препятствием не послужила. Наверно, дядя знал и о том, что в ту ночь Сёдзо не ночевал дома. У Сёдзо часто забилось сердце, и он почувствовал, как краска стыда заливает ему лицо. Он и пришел сюда, чтобы откровенно рассказать дяде обо всем, но тут оробел. Казалось бы, вопрос дядя должен был облегчить ему начало разговора, но вышло наоборот.

Чтобы оттянуть признание, он начал подробно рассказывать о брате, о том, как тот выглядит,— у него отросли волосы, усы и борода, и он сразу стал похож на старика.

Сёдзо чуть ли не слово в слово передал дяде весь разговор с братом вплоть до того, что тот заказал себе на ужин. Сообщил он и о своем свидании с адвокатом, к которому его послал Киити,— брат только и живет мыслью о том, чтобы его поскорее взяли на поруки.

— Киити нервничает, торопит. Он думает, что сейчас все так же просто, как и в прошлые выборы, когда избирательный закон хоть и нарушался, но все сходило с рук. А сейчас другая обстановка. Процесс фашизации распространяется и на органы юстиции,— заключил Сёдзо.

— М-да... А те хотят чистить, наводить порядок... И не на словах только. Тот, кто этого не понимает, просто глупец. Впрочем, если твой братец поймет наконец, что значит быть игрушкой в руках политических сил, то все это, может быть, и к лучшему, ибо пойдет ему на пользу.

— Да к тому же вся эта политическая борьба яйца выеденного не стоит. Разве она ведется по каким-нибудь принципиальным вопросам? Просто из личной вражды. Для наших вояк разногласия между политическими партиями только предлог. На самом же деле они просто сводят личные счеты. Поэтому-то их и труднее урезонить.

— То же самое я всегда говорил твоему отцу. Хотя он-то был лучше их всех. Он, конечно, тоже не забывал о себе, но искренне заботился и об интересах всего города. Ну а что такое Киити? Кривляется, как обезьяна, всем подражает, полон самодовольства, а толку чуть!

Дядя постучал трубкой о край бамбуковой пепельницы, стоявшей на подносе с курительным прибором. Он курил только трубку, к сигаретам и не прикасался. Отчасти это было продиктовано желанием хоть немного сократить дозу никотина.

Старик был одет в кимоно из серой саржи. У его ног на полу лежал замшевый кисет. И этот кисет, доставшийся дяде на память об отце, который дома обычно тоже курил крошеный табак, и эта трубка слоновой кости, и чистого золота нэцуке 128 с изображением льва и пиона — все эти вещи Сёдзо привык видеть с детства. Между отцом и дядей была большая разница в возрасте, и они вели разный образ жизни. И внешне они мало были похожи на братьев. Дядя был намного худее отца и выше ростом. Некоторое сходство придавали им лишь очертания рта и выражение глаз. Рот и у того и у другого был твердо очерченный, мужественный. Глаза у обоих светились умом, взгляд их часто менялся: суровый и пристальный, когда братья бывали не в духе, и мягкий, когда улыбались. В остальном же в их облике как будто ничего общего не было. И все же, когда дядя брал из кисета щепоть табаку, набивал трубку и закуривал, он так напоминал отца, что Сёдзо невольно вздрагивал. Дяде можно было рассказать все, даже о своем позоре; и то, что он был похож на отца, сегодня было особенно дорого Сёдзо. С чего же начать исповедь?

Тетушка принесла им чай и только что испеченное рисовое печенье. Уписывая его с хрустом — у дяди он всегда вел себя просто,— Сёдзо раскаивался, что не покончил с этим разговором раньше. После чая он снова вышел из комнаты. Когда он вернулся, дядя, все примечавший, встретил его вопросом:

— У тебя что, желудок не в порядке?

— Да нет, хуже,— ответил Сёдзо и, уже не краснея, объяснил: — Я ночевал в Камада и, кажется, подцепил болезнь.

Дядя молча взял щепотку табака, набил трубку и лишь после этого спросил:

— Врачу показывался?

Этот лаконичный вопрос напомнил Сёдзо тот день, когда он после мыканья по предвариловкам и исключения из университета приехал домой. Тогда он вот так же, как сейчас, в этой же комнате с понурым видом сидел перед дядей. «Что было, то было»,— сказал тогда дядя. Его философское спокойствие отчасти объяснялось многолетней борьбой с тяжелым недугом, да и вообще оно было в его натуре.

— Я хотел было обратиться к господину Миясита,— ответил Сёдзо, называя фамилию постоянного врача их семьи. Затем он взял новую сигарету из папиросницы такого же красного сандалового дерева, как и стол, на котором она стояла, и, закурив, продолжал: — Но у него в больнице нет уролога. Вот Сасаяма — специалист в этой области и, кажется, врач хороший. Да не знаю, стоит ли мне к нему идти? Боюсь, что это неудобно.

Постороннему человеку колебание Сёдзо могло бы показаться странным. Но тому, кто знал местные условия, это было вполне понятно.

В этом городе даже луковица или кусок сыру покупались только у единомышленников. Все бы удивились, если бы брат лидера местных сэйюкаевцев стал вдруг пациентом лечебницы Сасаяма, который был ярым приверженцем враждебной партии. Сёдзо было безразлично, как бы отнеслись к этому в городе. Борьба этих враждующих партий казалась ему мышиной возней. Но почему же тогда он сразу не обратился к Сасаяма? Больше того, разве это не было его долгом, долгом интеллигента — хоть таким путем пробить какую-то брешь в этих отвратительных, затхлых нравах? У Сёдзо, разумеется, были кое-какие оправдания. Ведь его брат стал жертвой этого антагонизма.

Если проследить нити, тянувшиеся от тех, кто требовал «навести порядок в выборах», то одна из них несомненно приведет к воротам лечебницы Сасаяма. Если бы Сёдзо вошел в эти ворота, болезнь не послужила бы ему оправданием и брат его сильно разгневался бы. А Сёдзо, хоть и не очень боялся брата, но не был и настолько тверд, чтобы не считаться с ним. Во всяком случае, он решил ничего не предпринимать, не посоветовавшись с дядей. Дядя понимал, что не так-то просто местным обывателям выбраться из болота косности и мещанского тупоумия, хотя, как и Сёдзо, считал идиотизмом это вечное взаимное бодание местных политических противников.

Но дядя не сказал ему: «Ты болен, так чего же раздумывать— идти к Сасаяма или нет! Не все ли равно!» Больше того, он твердо заявил, что врача нужно подыскать в другом городе.

— Может быть, тебе поехать к Сэгава? Правда, это не его специальность, но он превосходный врач и у него есть опыт почти во всех областях медицины. К тому же он умеет держать язык за зубами.

Сёдзо был благодарен дяде за то, что он не стал задавать ему никаких вопросов, а особенно за совет.

Лечебница доктора Сэгава, большого друга дяди, находилась в городе Камада и притом недалеко от тюрьмы, так что ездить туда можно было под предлогом свиданий с братом. Но ему нужны были деньги на гонорар врачу, на лекарства, наконец, на поездки в Камада. Все, что было у Сёдзо, он спустил в ту памятную ночь. В карманах у него было пусто. Правда, на правах второго сына владельца фирмы «Ямадзи» он пользовался некоторым кредитом. Если бы не это, у него не было бы даже возможности ежедневно заходить в табачную лавчонку и совать по пачке сигарет в правый и левый карманы своего пиджака.

— Но ведь господин Сэгава — это не то, что Миясита. Ему нужно... А у меня...— запинаясь, начал Сёдзо и наконец пробормотал, что у него сейчас нет денег. Он, не краснея, признался дяде, что заболел, а тут лицо его покрылось легким румянцем.

Табачнику платили по счетам в конце каждого месяца, С лечащим семейным врачом расплачивались по полугодиям — в конце июня и в конце декабря. Именно поэтому удобнее всего было бы лечиться у Миясита.

— Насчет денег что-нибудь придумаем,— сказал дядя.

— Спасибо, дядя. Но с какой стати вы должны расплачиваться за мои грехи? Мне стыдно тянуть из вас деньги, для того чтобы разделаться с последствиями своей дурацкой оплошности. А вообще-то, дядя, отец, наверное, и мне кое-что оставил? Я бы хотел это выяснить раз и навсегда. Я, конечно, понимаю, что, пока брата нет дома, сделать ничего нельзя, но знать это мне хотелось бы уже сейчас.

С того момента как Сёдзо решил оставить службу у Ато, он не раз думал об этом. Но сегодня он не собирался говорить с дядей о наследстве — это вышло случайно.

— М-да...— процедил сквозь зубы дядя и еще плотнее сжал свои тонкие губы.

Ответ был довольно неопределенный.

Затем дядя повернул голову к двери и дважды хлопнул в ладоши. Тетушка и служанка, наверно, возились сейчас на кухне, и на его зов никто не появился. Только эхо прокатилось по дому. Это был прочный, чересчур просторный старинный дом деревенского старшины, некогда принадлежавший родителям дядиной жены и перевезенный сюда из деревни. В комнате дяди и в других комнатах на потолке, толстых балках и стойках ниш виднелись какие-то странные трещины, вмятины, зазубрины. То были следы ударов топорами, секирами и косами, пущенными в ход повстанцами во время крестьянского восстания 1811 года. Дядя не пожелал передать этот дом в чужие руки и оставил в нем все, как было; он хотел сохранить его как своеобразный памятник знаменательных событий.

— Я, дядюшка, пожалуй, пойду,— проговорил Сёдзо.

— Погоди, погоди,—остановил его дядя и печально улыбнулся:—Что-то тетушка Орицу последнее время совсем туга на ухо стала.

И в тоне его голоса и в улыбке чувствовалось, что он любит свою старую жену. Он погромче хлопнул в ладоши, и в коридоре послышались торопливые шаги. Раздвинулись двери, на пороге застыла в поклоне служанка Токи: скоро будут готовы рисовые лепешки, и госпожа просит, чтобы Сёдзо-сан не уходил.

— Да я вовсе не за этим ее звал,— проворчал дядя, но тут же переменил тон.— Лепешки — это хорошо, но Сёдзо-сан останется с нами и ужинать, поэтому пусть госпожа пошлет слугу в город и велит закупить, что нужно.

Отдав распоряжение, дядя повернулся к племяннику:

— Ну вот, а теперь вернемся к нашему разговору. На твой вопрос о наследстве сразу не ответишь. Правда, если бы не случилось с тобой такой истории, и ты бы благополучно окончил университет, и если бы к тому времени еще жив был отец, тогда все было бы хорошо.

— Это я понимаю,— перебил его Сёдзо.

— А что касается дальнейшего, то единственный шанс получить свою долю наследства — женитьба. Признаться, я уже и сам думал о том, не пора ли тебе, брат, жениться...

>— Пока у меня еще нет такого желания,— спокойно и просто, словно речь шла о ком-то другом, возразил Сёдзо. Если бы не болезнь и не история с госпожой Ато, он, вероятно, сказал бы это еще более непринужденным тоном.

Почувствовав на себе живой, острый взгляд дяди, Сёдзо опустил глаза. И, бросив окурок в пепельницу, добавил:

— Да к тому же это и с материальной точки зрения пока невозможно.

Дядя снова испытующе посмотрел на него.

Старику было уже шестьдесят пять лет, под глазами у него висели мешки (этим он тоже напоминал отца), но сами глаза казались удивительно молодыми.

— Но ведь если таким путем решается вопрос о доле наследства, то эта сторона дела тоже решится. Сколько ты получаешь у Ато?

— И об этом я вам тоже хотел сказать. Я там больше не работаю.

— О! Это новость!

— Вчера я послал им уведомление, что отказываюсь от службы, и письмо Таруми. Когда-нибудь я смогу вам все подробно рассказать, но иначе я поступить не мог.

— Ив Токио больше не поедешь?

Этот единственный вопрос, который задал дядя вместо того, чтобы разбираться, в чем тут дело, поставил Сёдзо в тупик. Он прозвучал для него как звонок на экзамене, на котором он еще не успел закончить письменную работу.

Сёдзо понимал, что, раз он ушел со службы, неизбежно возникнет и этот вопрос. Но как на письменных экзаменах самое трудное обычно откладывается под конец, так и он до сих пор старался не думать об этом. Впрочем, школьники предпочитают написать хоть несколько строк, чем подавать пустой лист; в последнюю минуту они начинают усиленно рыться в памяти и что-то все-таки вспоминают. Так поступил и Сёдзо. Он ответил, что пока ехать в Токио не собирается. Но и здесь оставаться в таком положении не намерен. Да ему дома и делать-то нечего, он там лишний. Сёдзо не стал рассказывать дяде о том, что творится у него в душе, и вскользь заметил, что больше всего ему бы хотелось уехать куда-нибудь подальше.

Он потерял цель в жизни, потерял верность принципам, потерял чувство собственного достоинства. Он оказался идейным и нравственным банкротом, рабом своих страстей. Стыд душил его. Но ему хотелось до конца разобраться в себе, окончательно выяснить, что он за человек, и со всей взыскательностью проверить, не поздно ли еще вернуть хоть какие-то былые надежды, хоть какую-то веру в себя. Он хотел бы порвать все свои прежние связи, все прежние от-, ношения и некоторое время свободно пожить в совершенно новой обстановке, среди новых людей. Разговор с дядей о своей доле наследства он затеял не только потому, что сейчас ему нужны были средства на лечение. Он думал о путешествии. Этот его приезд на родину был бегством из Токио. А со вчерашнего дня его снедало желание поскорее бежать и отсюда. Будь у него возможность, он бы, не задумываясь, немедленно уехал за границу...

Подобно тому как перед взором путешественника смутно вырисовываются призрачные очертания неведомых островов, в его воображении не раз всплывали окутанные дымкой прошлого картины из истории христианства, города Малакка и Макао. Его влекла к себе и древняя столица Португалии — Коимбра, раскинувшаяся на холмах, и Толедо с островерхими башенками. «Испано-португальские записки» Мои кутаро Киносита стали теперь одной из его любимых книг Прежние его левые друзья со свойственной им прямолинейностью считали, что за морем есть только одна страна. Другие их не интересовали. Да и сам он еще три года назад даже не помышлял о путешествии по «экзотическим» краям.

Собственно, и сейчас они волновали его воображение только потому, что связаны были с историей проникновения христианства в Японию. Однако это не значит, что он верил или собирался уверовать в того бога, которого четыре столетия назад привезли сюда отцы-иезуиты. Ни в этого бога, ни в вечное спасение через любовь к нему он, разумеется, не верил. Несмотря на свое грехопадение, он все еще не мог, забыть того нового бога, учение которого было своего рода антитезой христианства. Христианство интересовало его только в той части, в какой оно было связано с историей культуры вообще. Нет, он не переменил своих убеждений, не отказался от своей прежней веры. И пусть она сейчас, как одинокая свеча, лишь теплится в глубине его разбитой и опустошенной души, но она неугасима, ничто не может ее потушить. Когда-нибудь он это докажет. И все-таки он никак не мог отделаться от чувства какой-то особой горечи.

Такое чувство, должно быть, испытывает вероотступник, отваживающийся топтать икону.

Наконец подали обещанные лепешки. Тетушка извинилась за задержку, объяснив, что у нее были сварены мелкие красные бобы и ей захотелось угостить его лепешками с приправой из этих бобов. Ведь он любит это блюдо. Сёдзо знал, что радушие тетушки совершенно искренне, и с удовольствием ел. Дядя обычно между завтраком и обедом воздерживался от тяжелой пищи, но и он на этот раз не отказался от еды.

— Твой отец тоже был большой охотник до этого блюда,— сказал дядя, положив хаси и с улыбкой взглянув па племянника, который, бесцеремонно чавкая, склонился над большой деревянной миской, покрытой красным лаком.— М-да,— продолжал он после некоторой паузы,— будь он жив, ты бы мог спокойно уехать года на два, на три за границу. А теперь, брат, это дело трудное.

— Да я вовсе и не собирался предъявлять необоснованные претензии. Но если мне полагается какая-то доля наследства, я хотел бы ею воспользоваться именно сейчас.

— Видишь ли, такая постановка вопроса в провинции упирается в одно «но», а именно в интересы дома. Состояние— это коньковый брус. Пока его не трогаешь, он будет вечно служить надежным креплением кровли. Но если его изрубить на части, то, будь это хоть столетнее камфарное дерево или кипарис, он превратится в простые дрова. Семейный капитал незыблем — такой взгляд существует века. Поэтому, пока ты живешь дома, в семье, тебя всегда будут поить, кормить, одевать и, если нужно, платить за твое обучение, и никто тебе худого слова не скажет. Но стоит тебе поселиться отдельно, и ни одной лишней копейки ты уже не получишь. Короче говоря, коньковый брус никто рубить не хочет. Ты имеешь право на часть состояния, но без раздела имущества. Твой отец был человек -щедрый, широкая натура. Полагая, что при моем здоровье я не смогу прожить на собственные средства, он оказывал мне очень большую помощь. Но даже и он не смог перед смертью выделить тебе полагающуюся долю имущества, как это делается в Европе. Ибо считается, что состояние принадлежит дому, а не главе семьи лично. Он несет ответственность за его сохранность и не должен разрушать то, что является основой благополучия всей семьи.

— Понимаю,— сказал Сёдзо.

Это разъяснение убедительно свидетельствовало о том, что право первородства сохранялось здесь неукоснительно. Вообще-то он не нуждался в такого рода разъяснении. Он знал, что второй сын — это едва терпимый нахлебник, не имеющий права даже на лишний кусок. Таковы устои японской семьи, и они свято охраняются. И если ты отвергнут семьей, можешь сразу надевать суму. Он пожалел, что затеял этот разговор. Его могут заподозрить в жадности, счесть корыстолюбивым.

Он ткнул докуренную сигарету в пепельницу. Трудно сказать, догадался ли дядя, чем вызван был этот нервный жест, но он тут же заверил Сёдзо, что тот может вполне на него положиться, что он сумеет все уладить. Потом добавил:

— Завещания, написанного по всей форме, твой отец не оставил. Но устное завещание есть. Он не раз по секрету говорил мне о своих намерениях в отношении тебя. Ты можешь получить свою долю наследства, но, как я уже тебе сказал, для этого необходим подходящий случай. Поездка за границу — не тот случай.

— А почему?

— Милый мой, тебя ведь непременно спросят: а что ты собираешься делать по возвращении? Если бы ты благополучно окончил университет и стал профессором или еще кем-нибудь, тогда, наверно, был бы другой разговор, а сейчас..

— А сейчас, значит, единственный шанс — женитьба?— подхватил Сёдзо.— Ха-ха-ха! Та же история!

Дядя подозрительно покосился на племянника: уж не смеется ли он над ним? Нет, это было бы чересчур. Значит, Сёдзо намекает на кого-то еще?

Сёдзо поспешил объяснить, почему он засмеялся:

— Господин Инао, за которого выходит замуж Тацуэ, был почти в таком же положении, что и я. Правда, его доля наследства побольше моей, и женится он только для того, чтобы получить ее.

Дядя — это, конечно, особая статья. Но вся семья Канно, начиная с Киити, несомненно, считала беспутное поведение Инао куда менее предосудительным, чем поведение Сёдзо, который был изгнан из университета с клеймом левого, побывал в тюрьме и едва выбрался из всей этой передряги. Недоверие к тому и другому было вызвано совершенно разными причинами, но помочь блудному сыну может только одно: женитьба. В этом было что-то комическое.

Заговорили о предстоящей свадьбе Тацуэ. Тетушка закончила свои дела на кухне и принесла свежезаваренный чай. Приглашения на брачную церемонию были присланы и дяде и ей. С чисто женским увлечением она принялась рассуждать о том, какое это, вероятно, будет пышное торжество. Да, партия, конечно, блестящая. Что ж, Тацуэ с детства отличалась решительным характером. Она, несомненно, прекрасно сумеет держать себя и в роли жены Инао.

— Да, эта девица, кажется, больше пошла в отца, чем ее брат.

— Ничего удивительного: сыновья всегда больше похожи на матерей, а дочери—«а отцов.

— Положим, не всегда,— возразил дядя жене,— но Таруми действительно скорее похож на мать. Он от нее унаследовал свою бешеную энергию. Отец его был бездельник и пьяница. Семья всю жизнь бедствовала и кое-как держалась только благодаря ее самоотверженным усилиям. Но она, бедняжка, умерла, так и не дождавшись, пока сын выбьется в люди.

— Зато внучка,— подхватила тетушка,— стала невестой одного из самых богатых людей в Японии. Ведь вот как странно складывается судьба!

Затем разговор перешел на Масуи. Так уж повелось в этих краях: когда речь заходила о Дзюте Таруми, непременно вспоминали и Рэйдзо Масуи; это были величины одного ряда.

Оба они были друзьями детства Есисуке. Если бы он не заболел перед окончанием Токийского коммерческого института и не вынужден был вернуться домой, возможно, и он сделал бы пусть и не столь головокружительную, но тоже удачную карьеру на каком-нибудь поприще.

Было бы вполне естественно, если бы Есисуке, отзываясь с похвалой о своих прежних приятелях, когда речь заходила о их славе и богатстве, втайне завидовал им. Однако Есисуке был совершенно чужд зависти. Встречаясь со своими былыми друзьями, он держался с ними без особой фамильярности, но сохранил к ним искренние дружеские чувства. Дружелюбное отношение Есисуке к старым приятелям, по мнению Сёдзо, объяснялось прежде всего его доб-ротой. Старший брат Дзиэмон всячески поддерживал Таруми, но Есисуке питал большую симпатию к Масуи. Он знал, что в делах наживы и Масуи средств не выбирает, но считал его более прямодушным человеком. Таруми же, по его мнению, был продувная бестия.

Говоря, что Тацуэ пошла в отца, Есисуке имел в виду не только ее решительный характер, но и прирожденную хитрость.

— Рэйдзо как будто собирается сюда скоро приехать,— проговорила тетушка, словно рассуждая вслух.

В старом доме Масуи, стоявшем на месте бывшей самурайской усадебки у подножия холма, почти все время были раздвинуты сёдзи, чтобы как следует проветрить его. Спешно приводился в порядок и двор. Это проделывалось раз в три-четыре года, и затем вскоре появлялся Рэйдзо Масуи. Он приезжал на Кюсю по делам, всегда был страшно занят, но не было случая, чтобы он не остановился в старом родительском доме и не побывал на могилах предков. Предки Масуи были бедными самураями низшего ранга — таких стали называть «коричневыми» по классификации, введенной в 1818 году знаменитым казначеем клана, который, проводя политику укрепления финансов, установил даже цвет одежды жителей клана по сословно-имущественному признаку. Домик, доставшийся Масуи от родителей и находившийся сейчас под присмотром слуги, был маленький и ветхий. Если бы Масуи не пристроил две-три комнатушки и не расширил немного двор за счет купленного соседнего участка, то таким жильем вряд ли удовольствовался бы даже заурядный клерк из городского учреждения. Но Масуи это нисколько не смущало.

Запущены были и могилы его предков.

Обычно выходцы из этого города, которым удалось сколотить приличное состояние или занять видное положение в обществе, сооружали над могилами своих предков великолепные памятники, всячески стараясь перещеголять в этом друг друга. Пустить пыль в глаза землякам было для них величайшей отрадой, и чем ниже был их род, тем роскошнее были усыпальницы предков. Не отставал от других и Таруми. Место упокоения его предков, принадлежавших к тому же сословию «коричневых» самураев, было теперь обнесено оградой из прекрасного отполированного гранита.

Но Масуи не стал менять на своем семейном кладбище скромного надгробия, которое стояло здесь издавна и вполне соответствовало невысокому рангу пеших самураев.

Однако никто не расценивал это как проявление скупости. Жители города знали, что он, не задумываясь, жертвовал весьма солидные суммы на местные нужды. Причем делал он это тоже не так, как Таруми. Гот еще не дал ни одного гроша из своего кармана и не добивался для города никаких субсидий, если это не шло на укрепление позиций его партии или на поддержку его кандидата на выборах в парламент. Масуи в этом отношении был чист и действовал бескорыстно. Городская библиотека, стоявшая на месте развалин замка, была построена почти целиком на его средства. Местные жители гордились и большим книжным фондом библиотеки и ее зданием; такой библиотеки не было даже в соседнем городе Камада — центре префектуры. Но житейская мудрость жителей Осака брала свое, и местные деловые люди говорили: «А все-таки Масуи-сан мог бы придумать что-нибудь и получше. Кому нужна библиотека? Старичкам, которым нечего делать? Или студентам? Больше она никому не нужна. На эти деньги он мог бы создать здесь какую-нибудь фирму, это способствовало бы процветанию города».

— А что, Сёдзо, если тебе поступить в библиотеку? У тебя нет такого желания?—спросил вдруг дядя, когда они начали сравнивать Таруми и Масуи и вспоминать, что каждый из них сделал для родного города.

Сёдзо промолчал.

— В самом деле. Раз ты пока в Токио ехать не собираешься, какое-то временное прибежище нужно найти. Да и вообще библиотека для тебя во всех отношениях сейчас наиболее благоприятное место. Ты ведь и так там проводишь почти все время. А когда вернется Киити и вся эта суматоха уляжется, можно будет начать разговор о выделении тебе твоей доли наследства. Ну как?

Дядя настойчиво добивался ответа, что вообще ему не было свойственно.

А Сёдзо смотрел на его худые, острые колени, обтянутые саржевым кимоно мышиного цвета, на лежавшую на них трубку в серебряной оправе, перешедшую к дяде от отца.

Когда-то Сёдзо уже сидел точно в такой же позе и точно так же от него требовали ответа. Так бывало не раз, разве что сейчас он смотрел на колени дядя, а тогда — на колени отца.

По окончании средней школы он настаивал на том, чтобы поступить в Первый колледж в Токио, а отец посылал его в Пятый колледж в Кумамото, ибо там легче было сдать экзамены. Поступая в университет, он мечтал о литературном факультете, а отец заставлял пойти на юридический... И тогда эта же самая оправленная в серебро трубка с золотым ободком на мундштуке лежала у отца на коленях... В первый раз победил он, во второй раз — отец. Но в обоих случаях он решительно стоял на своем.

А сейчас он и рта не раскрыл, чтобы возразить дяде, сидел и молчал, не говоря ни да, ни нет. Он был похож на полевую мышь: бедняжка мечется, ищет, куда бы укрыться, и вдруг ей указывают спасительную норку.

— Вы думаете, там есть вакансия?—наконец сказал он.— Да и возьмут ли меня? Я ведь клейменый.

Горькая улыбка искривила его губы, и снова он подумал о том, что это клеймо ставит его и разделивших с ним участь товарищей в положение изгоев. Из-за этого клейма он и вынужден был стать архивным червем в конторе управителя Ато и репетитором наследника виконта. Да и эту работу он сумел получить лишь благодаря протекции Таруми, стоившей ему немало унижений. Клеймо виновато и в том, что он испытал за последнее время и утратил веру в себя. И вот теперь единственная для него возможность — зацепиться за незавидное место провинциального библиотекаря . Впрочем, не слишком ли он торопится жалеть себя? А вдруг его не возьмут даже и на эту работу!

— Ну, это не то, что устроиться преподавателем в среднюю школу, это легче уладить,— ответил дядя таким тоном, словно никаких затруднений не было, но тут же заметил: — А если приедет Масуи, то и вовсе нетрудно будет. Хотя мне и не хотелось бы прибегать к протекции...

— Вполне понятно,— подхватил Сёдзо.— И мне бы очень не хотелось беспокоить господина Масуи по такому поводу.—-Тон его был резким — он подумал о том, что хватит с него благодеяний Таруми.

— Конечно. Но если бы тебе удалось, номинально числясь служащим библиотеки, заняться историей христианства или еще чем-либо, что тебя интересует, то ведь лучше этого места не придумаешь. Так мне кажется. Во всяком случае, я постараюсь повидаться со стариком Ямадзаки и выяснить насчет вакансии.

Заботы дяди этим не ограничились. Когда после ужи-: на — вареного риса с побегами бамбука, жареной форели и супа из соевого творога, присланного из Киото, Сёдзо собрался уходить, тетушка сунула ему (и когда только дядя успел распорядиться?) конвертик с деньгами. Денежными делами в доме ведала она.

Сёдзо хотел было отказаться, но тетушка ласково и настойчиво вложила конверт ему в руки.

— Бери, бери,— проговорил дядя таким тоном, словно он был к этому непричастен; затем сказал, что сегодня же позвонит по телефону доктору Сэгава, и вдруг повелительным тоном прибавил:—И завтра же с утра отправляйся в больницу!—А потом совсем мягко:—Ничего! Бывает, и раны на пользу идут.

Сёдзо выполнил дядин наказ. Сначала ежедневно, затем через день, а потом через два он стал ездить в Камада к врачу. Невестке он говорил, что ему нужно поработать в тамошней библиотеке, а посторонние думали, что он ездит на свидания к брату. Таким образом, его частые поездки в соседний город ни у кого подозрений не вызывали. Благодаря своевременно принятым мерам меньше чем через две недели курс лечения был окончен.

Он по-прежнему регулярно ходил в библиотеку, но уже не как читатель, а как сотрудник. Поскольку дело по существу свелось к тому, что он из читального зала перебрался в служебное помещение, у него было достаточно времени, чтобы работать над книгами, которые ему давал Уэмура. До сих пор его возня с архивами виконтов Ато была работой никчемной. Теперь он начал размышлять над тем, как вдохнуть в нее жизнь и сделать по-настоящему полезной. История клана, которую его обязывали писать на основе архивных документов, должна была представить собой цепь событий, рассматриваемых с высоты птичьего полета, то есть в свете деяний даймё из рода Ато и их именитых вассалов. Иными словами, ее надо было написать так, как прежде писалась история Японии,— как некую эпопею о славных делах сильных мира сего, об их мудром правлении и военных победах, об их подвигах и заслугах. Рассказывая, например, о политике жесточайшей экономии, проводившейся казначеем клана Таномо Осаки в годы правления Бунка (Эпоха Бунка— 1804—1817 годы) историк обязан был подчеркнуть, что эта политика привела увеличению богатства клана. Однако запрещалось всякое упоминание о крестьянском восстании, явившемся Ответом на реформы Осаки.

Теперь ничто не связывало Сёдзо, он был свободен в своих исследованиях. Он мог взглянуть и на обратную сторону медали и представить все так, как это было в действительности. Чем глубже он вникал в факты, тем яснее понимал, что все финансовые реформы Осаки были направлены на то, чтобы до отказа завинтить налоговый пресс и выкачивать из населения клана как можно больше средств в пользу князя и его двора.

Была установлена монополия на производство бумаги и добычу соли. Во всех важных проездных пунктах были устроены заставы, где взималась пошлина с людей, лошадей и поклажи. Пошлину брали и с рыбачьих лодок, заходивших в гавань, с лодочников и пассажиров на речных переправах. Была учреждена своеобразная денежная лотерея на пять тысяч участников с ежемесячным взносом в пять монов 129, причем часть выигрыша отчислялась в пользу казны. Была введена подушная подать, одинаковая для мужчин и женщин: по одному сэну с человека. Существовал даже брачный налог: платил и тот, кто женил сына, и тот, кто выдавал замуж дочь.

Все это надо добросовестно описать. Тогда это будет Первая нефальсифицированная история клана.

Но ценность она будет иметь лишь в том случае, если написать ее не просто как летопись одного княжеского рода Ато, а как социальную историю, повествующую о притеснениях и жестокой эксплуатации крестьян и горожан в эпоху господства самураев.

Выполняя поручение Ато, Сёдзо лишен был возможности правдиво освещать факты. А теперь он был сам себе хозяин. Но не только это побуждало его взяться за такой труд. О крестьянском восстании в годы Бунка он часто слышал еще в детстве. Это было как бы семейное предание, и оно оставило в его душе глубокий след, подобный тем, какие оставили топоры и косы повстанцев на колоннах и карнизах дядиного дома.

Один из тетушкиных предков, тогдашний > старшина окрестных деревень Кодзаэмон Кимура, вышел навстречу возбужденной толпе, двигавшейся с рогожными знаменами и бамбуковыми пиками. Он пытался успокоить крестьян, но, убедившись в тщетности своих усилий, один отправился в замок к князю. Рискуя головой, он решил обратиться к нему с челобитной от имени крестьян. Но повстанцы, не знавшие его намерений, сочли это изменой, ворвались в его дом и стали все ломать и крушить. В это время принесли старшину, но уже мертвым. В знак извинения за неудачу своей миссии он в паланкине сделал себе харакири.

Этот эпизод не был известен даже Уэмуре, который сравнительно хорошо знал историю края. Сёдзо зашел к нему в воскресенье сообщить, что решил пока остаться на родине, а заодно поделиться с ним своими планами. Уэмура одобрил их. Это очень любопытные страницы истории клана. Они могут составить самостоятельный раздел. Их будут с интересом читать. И если у Сёдзо есть желание опубликовать кое-что, это, пожалуй, нетрудно будет устроить. У Уэмуры есть старый школьный товарищ М. Они большие друзья и поныне. Он редактирует в Токио один из ведущих толстых журналов.

— Мне он тоже не раз предлагал написать что-нибудь по истории христианства в духе господина Киносита. Но писать статьи для журналов я не мастер,— сказал Уэмура.

Он действительно принадлежал к тому типу ученых, которые результаты своих исследований держат в голове, но не умеют излагать на бумаге. Они скорее сами представляют собой своего рода книги.

Говоря, что он не умеет писать, тощий сутулый Уэмура виновато поеживался и плоской ладонью потирал свою гладко стриженную седоватую голову. Он был отцом шестерых детей. Жена его, добрая женщина, была, однако, ужасной ворчуньей, ибо часто страдала от головной боли.

Она обращалась с мужем так, словно и он был ребенок, но только пасынок, и то и дело за что-нибудь бранила его, Уэмура обычно помалкивал и лишь потирал голову. Несомненно, в эту минуту он вспоминал упреки жены за то, что он только и знает, что роется в книгах, а о будущем детей не думает. В самом деле, он не умел организовать материал, да и жилки писательской у него не было, и его богатейшие знания, которые другой на его месте сумел бы весьма выгодно подать, оставались как бы под спудом.

— История христианства — это еще куда ни шло,— не удержался Сёдзо,— но вот крестьянские восстания... Сомневаюсь, чтобы статьи о них сейчас были бы уместны.

— Опасения эти, конечно, не лишены оснований. После февральского путча журналы стали все чаще подвергаться нападкам. М. писал мне, что работать сейчас не очень-то легко,— ответил Уэмура.

После событий 26 февраля процесс фашизации Японии принял широкие масштабы. Во всех областях идеологии вводился строжайший контроль, усиливался надзор за печатью. В этих условиях многие писатели и журналисты боялись браться за перо. Но наиболее суровым репрессиям подвергались известные университетские профессора, отвергавшие фашизм и продолжавшие защищать либерализм. Их изгоняли из университетов, издавать их труды запрещалось.

По сообщениям газет они привлекались прокуратурой к уголовной ответственности. Такой прецедент имел место еще в прошлом году, когда старейший профессор, знаток конституции, был обвинен в неправильном толковании императорской власти, удален из университета и осужден.

— Ведь с точки зрения реакционеров писать о крестьянских восстаниях — значит пропагандировать опасные мысли,— сказал Сёдзо.

— История проникновения христианства в Японию тоже может оказаться опасной темой. Прежде всего учение Христа ничего общего не имеет с национальной религией японцев. Не исключено, что в один прекрасный день христианская религия будет у нас объявлена враждебной японскому духу и несовместимой с принадлежностью к нации.

— Вполне возможно,— согласился Сёдзо.—Такого рода националистические идеи всегда использовались в определенных политических целях. Разве преследование католичества у нас в так называемую эпоху искоренения сектантства не имело под собой ту же основу?

— Да, так уж повелось со времен Нерона,— ответил Уэмура.

— Но запрещение писать и изгнание с кафедр — это все-таки более гуманные меры, чем отдавать на растерзание львам или распинать на кресте,— пошутил Сёдзо.

Когда гость стал прощаться, на колени к Уэмуре забрался самый младший, двухлетний сынишка. Жена Уэмуры ушла в город за покупками. Старших сыновей тоже не было дома. Стоял июнь, в море уже купались вовсю, и по воскресеньям мальчишки целые дни пропадали на пляже. Нянчиться с младшим было обязанностью отца.

У Сёдзо не было здесь лучшего собеседника, чем Уэмура. И в девятиметровой комнатке провинциального учителя — кабинете и гостиной вместе,— обращенной окнами на бахчу и залитой сейчас лучами послеполуденного солнца, Сёдзо чувствовал себя отлично, особенно при его теперешнем настроении. В этом тихом городке, где люди помышляли лишь о том, чтобы вкусно поесть и выпить, да о том, чтобы что-то продать или что-то купить, где с утра до вечера щелкали на счетах и листали конторские книги, где было одно-единственное кино, куда ходили не так часто, где стоило человеку пройтись, как его тут же объявляли бездельником и гулякой,— в этом чудном городе Сёдзо в воскресные дни некуда было деваться. Единственным прибежищем для него были дядин дом и дом Уэмуры. И даже сидевшие на коленях у отца малыши не были для него помехой.

Когда Сёдзо вышел на улицу и взглянул на часы, было без четверти четыре. Ужин еще не скоро, так что домой можно не спешить, там его никто не ждет. Зайти еще к кому-нибудь? Не хочется, да, собственно, и не к кому. Было страшно жарко. Горячее южное солнце, стоявшее еще высоко, заливало улицу ослепительным светом. Слава богу, что ему наконец переслали из Токио его единственный летний костюм. Хорошо бы сейчас прогуляться к сосновой роще, туда хоть долетает с моря свежий ветерок. Но эта дорога ведет к усадьбе Ато... Туда он идти не мог. Он старался не вспоминать о том, что произошло в усадьбе месяц назад, и решил всячески избегать прогулок в этом направлении. Надвинув на самые глаза дешевую, но совсем новенькую соломенную шляпу, он вышел из парка.

Миновав обсаженный ивами канал, он очутился на дороге, идущей вдоль дамбы, и направился в сторону, противоположную дому. Дорога сначала шла прямо, а потом поворачивала к проспекту, в конце которого находился вокзал. Как и повсюду в провинции, с появлением железных дорог привокзальная часть города резко изменила свой облик: широкие улицы, оштукатуренные, окрашенные в яркие цвета здания, магазины, сверкающие стеклами витрин. Новизной, свежестью и пестротой этот район напоминал колониальные города и совсем не был похож на старую часть города с узкими кривыми улочками, с амбарами и купеческими домами унылой архитектуры.

Сёдзо зашел в аптеку и купил тераполь. Коричневую микстуру, которую ему давали в лечебнице, он уже перестал пить. Ему захотелось чего-нибудь прохладительного, На противоположной стороне улицы он увидел кафе с большим окном, занавешенным кружевной шторой,— такого типа ресторанов в старой части города тоже не было.

Он уже переходил мостовую, и в этот момент к остановке медленно подкатил большой автобус. О том, что на станцию прибыл поезд, Сёдзо узнал еще в аптеке. Позади нее проходила железная дорога, и, пока ему завертывали лекарство, весь дом дрожал и на полках позвякивали флакончики. Этим поездом Сёдзо обычно возвращался из поездок в лечебницу.

Сёдзо взглянул на проходивший мимо желтый обшарпанный автобус и застыл в изумлении. По мостовой вслед за автобусом бежали один за другим три рикши с колясками. В первой сидела жена Масуи — Мацуко. Хотя откидной верх был низко опущен, ошибиться он не мог: несомненно, это Мацуко. В следующей коляске ехала Марико и в последней — горничная, ее Сёдзо тоже знал.

— О чем вы замечтались, Сёдзо-сан? — остановив рикшу, громко окликнула его Мацуко.

Ее крупный рот, большие глаза — все ее лицо светилось улыбкой. Со свойственной ей манерой она по-детски радовалась тому, что якобы первая его заметила.

— Никак не ожидал вас здесь увидеть,— ответил Сёдзо, приподнимая шляпу с растерянным, почти виноватым Видом.

Он действительно никак не предполагал встретить Мацуко в этом городе; она так давно здесь не бывала и вдруг появилась, да еще без мужа. И потом, кто ее посадил в эту коляску? Ведь у вокзала всегда дежурит несколько такси. Автомобили, правда, старенькие, но все-гаки автомобили. Эта женщина не может обойтись без причуд.

Недалекая, а потому всегда довольная, беспечная и веселая, Мацуко не обратила внимания на кислое выражение лица собеседника.

Рикш она наняла, скорее всего, потому, что в Токио это средство передвижения стало уже музейной редкостью. Она сидела в коляске с видом иностранной туристки, выполняющей программу ознакомления с Японией, в которую входит и катанье на рикшах. Дородностью она тоже не уступала туристкам. На ней был белый кашемировый костюм, плотно облегавший ее пышные формы. С трудом помещаясь в коляске, она высоко подняла колени и вцепилась пухлыми пальцами в неудобные подлокотники. Перебросившись с Сёдзо несколькими фразами, она пригласила его прийти к ним вечером.

— Вы, наверно, устали с дороги, я лучше завтра зайду,— ответил Сёдзо.

— Нет, нет. Мы ничуть не устали. Завтра, вероятно, нагрянут разные гости, а сегодня нам никто не помешает. Масуи? Он уехал в Маньчжурию. Мы здесь будем дожидаться его. Вы ведь знаете, какой он: налетит, точно ветер, и тут же опять улетит. А вы что, заняты сегодня вечером?

— Да нет.

— В таком случае обязательно приходите. Я вам рас-скажу все токийские новости. Кое-что есть у меня и специально для вас. Просили передать вам.

Кто же и что? —пронеслось в голове Сёдзо Но он не стал расспрашивать. Мацуко, которая мало кого стеснялась, говорила громко. Остановившиеся посреди улицы рикши с седоками и без того были курьезным зрелищем, и Сёдзо решил не привлекать внимания уличной толпы. Кроме того, ему жаль было девушку, овальное личико которой белело под низко опущенным верхом второй коляски.

Рикши тронулись в путь. Вслед за Мацуко мимо него проехала Марико в таком же, как у тетки, белом летнем костюме. Перед Сёдзо промелькнуло ее милое, улыбающееся лицо.

«Странно, что она приехала. Ведь каникулы еще не начались»,— подумал он, провожая взглядом голубые ленты на белой шляпке с широкими полями. Но тут же он вернулся к занимавшему его вопросу: кто же и что?



Глава третья. Сон голубой


В тот же вечер Сёдзо явился в старый домик Масуи.

В небольшой комнате, устланной новенькими золотистыми циновками, хозяйка сидела одна. Она, видимо, крайне тяготилась необычным для нее одиночеством и очень обрадовалась приходу гостя. Как только он опустился на дзабутон в коричневом чехле, она начала жаловаться на москитов.

— У вас тут, Сёдзо-сан, не москиты, а настоящие звери,— говорила Мацуко, постукивая по колену красным веером.— Так и грызут. Без конца жжем курительные свечи, задыхаемся от дыма, а толку никакого. Они жалят даже сквозь одежду. Надеть платье с короткими рукавами просто невозможно, руки моментально покрываются сплошными волдырями.

Из-за москитов или по другой причине, но Мацуко против обыкновения одета была по-японски — в темно-голубое кимоно из бумажного крепа с белым оби.

С галереи, выходившей в густой тенистый сад, непрерывно тянуло дымком курительных свечей, и Мацуко то и дело отгоняла дым, держа веер наискосок, как это делают героини на подмостках японских театров новой школы.

— В центре города москиты не так свирепствуют,— сказал Сёдзо, беря с подноса чашку холодного черного чая с лимоном, который здесь не так-то легко было достать.— Наши окрестности издавна славятся полосатыми москитами. Это Своего рода местная достопримечательность.

— Ужасная достопримечательность! — поморщилась Мацуко.— Я, конечно, понимаю Масуи. В этом доме он родился, и ему дороги и сам дом и эти места. Но почему бы не построить здесь в городе еще какой-нибудь приличный, настоящий дом? Например, где-нибудь недалеко от вашего дядюшки! Там ведь прекрасное место и вид чудесный. Или на берегу моря... Но Масуи об этом и слышать не хочет,— говорила она с нескрываемой досадой.

Мацуко этот край мало интересовал. Он ничего не говорил ее сердцу, у нее с ним не было связано никаких воспоминаний. С какой же стати она должна жить — хоть, правда, изредка и всего по нескольку дней — в таком жалком, запущенном домишке!

— Да ведь господин Масуи обычно приезжает сюда один. Поэтому он, вероятно, и не считает нужным обзаводиться новым домом,— заметил Сёдзо.

— Ах нет, это уж просто его стиль. Кстати, много лет назад — уж и не знаю, сколько прошло с тех пор,— мы как-то приезжали сюда с ним» вместе. Вы, вероятно, этого не помните.

— Нет, помню. Это было одиннадцать лет назад. Тогда еще состоялась церемония открытия библиотеки. Вот я и запомнил те дни.

Мацуко приложила ко лбу белые пухлые пальцы с таким видом, словно теперь ее слабая память начала постепенно пробуждаться.

Тогда Масуи нужно было присутствовать на торжественном открытии библиотеки. Он решил воспользоваться этим случаем и впервые свозить свою маленькую племянницу на родину ее отца. Как обычно, по пути у него были еще дела, и он сначала заехал на север Кюсю, а Мацуко с Марико прибыли сюда одни.

Открытие библиотеки сопровождалось большой помпой. И те, кто искренне одобрял появление в городе такого учреждения, и те, кто считал, что это зря выброшенные деньги и лучше бы Масуи употребил их на какое-нибудь дело, которое способствовало бы экономическому процветанию города,—все наперебой поздравляли учредителя и пели ему дифирамбы. Поэтому даже Сёдзо, который был тогда учеником четвертого класса, запомнил приезд па родину всей семьи Масуи как некое великое событие. Однако в памяти его сохранились лишь окруженные ореолом славы физиономии господина Масуи и его супруги, личика же маленькой Марико он не запомнил.

— По-видимому, вы правы,— наконец что-то вспомнила Мацуко.— Марико в то время было семь лет. На церемонии она не была. Мы ее тогда едва уговорили сходить с нами на кладбище. Так что для нее здесь все будет ново, как если бы она приехала сюда впервые.

В колледже, где училась Марико, вспыхнула эпидемия какого-то кишечного заболевания, потом затеяли ремонт зданий, и летние каникулы в этом году начались значительно раньше. Однако Марико приехала сюда вместе с тет-< кой не только потому, что Масуи хотел дать возможность племяннице снова побывать на родине предков. В этом была очень заинтересована и Мацуко. У нее были свои планы. Личный секретарь ее мужа, Осаму Эбата, сопровожу давший сейчас его в поездке по Маньчжурии и Корее, был одним из тех ее родственников, среди которых она искала жениха для Марико и на котором сейчас окончательно остановила свой выбор. Она хотела, чтобы племянница чаще бывала в его обществе, но девушка как будто не замечала стараний тетки. Мацуко намеревалась, когда вернется муж, отправиться в Кагосима вместе с Марико и Эбата. Но на душе у нее было неспокойно. Она хорошо знала своего мужа, у которого всегда на первом месте было дело. После поездки в Маньчжурию у него могут появиться новые проекты, он не захочет отпустить секретаря, и тогда ее затея лопнет как мыльный пузырь. Огорчало ее и недомогание Марико. В поезде у девушки возобновились боли, которые ее нередко беспокоили после прошлогодней операции. Из-за этого они на несколько дней остановились в Бэппу, и там вместо купанья в горячих источниках девушке пришлось лежать со льдом на животе. Сегодня у нее опять начались боли и опять пришлось класть лед. Марико лежала в дальней комнате, расположенной в левом крыле домика. Они сидели в гостиной, и Сёдзо, узнав о болезни девушки, все время поглядывал в ту сторону, где находилась комната Марико. Оклеенные бумагой раздвижные стенки комнаты были плотно задвинуты, но через бумагу просвечивал свет, и эта часть стены казалась светлым полотном, вставленным в темную раму двора.

— Врач уже был?—озабоченно спросил Сёдзо.

— Ее только что смотрели доктора в Бэппу. Ничего серьезного. Это послеоперационные боли, со временем они пройдут, но сейчас доставляют уйму хлопот и неприятностей. Если Марико в ближайшее время не сможет двигаться, я просто не знаю, как мне быть. У меня было столько разных планов, а из-за ее болезни все они могут пойти насмарку.

Мацуко не стала посвящать гостя в свои замыслы; она принялась жаловаться на судьбу. Ну почему так странно устроена жизнь! Никогда не получается по-твоему!

Шумные вздохи и трагическое выражение лица Мацуко, словно она приняла на себя бремя Забот всего мира, рассмешили Сёдзо.

— И вы жалуетесь на жизнь!—воскликнул он с насмешливым недоумением.

— Вот-вот, и вы то же самое! Никто мне не верит. Но ведь никто не знает, сколько у меня забот и огорчений. Во всем, видно, виновата моя полнота. Люди думают, что раз я такая толстая, значит, живу как в раю. Но довольно обо мне. Поговорим лучше о вас,— как бы переходя в контратаку, сверкнула глазами Мацуко.— Что это вы вдруг вздумали забраться в такую глушь? Надолго вы решили здесь застрять?

— Ничего не поделаешь. В Токио я не могу найти работу, так что пока приходится жить здесь,— ответил Сёдзо.

— Да, но почему вы вдруг оставили службу у Ато?

Сёдзо промолчал.

— Вы меня простите,— продолжала хозяйка,— но добровольно отказаться от такого прекрасного места, которое вы с трудом получили, и похоронить себя в провинции — ,это просто какая-то нелепость. Да и у Ато о вас весьма сожалеют. Должна вам сказать, что недавно на одном любительском концерте я виделась с виконтессой, и мы заговорили о вас. Она никак не может понять вашего поступка. А Тадафуми до сих пор вас ждет. Они не хотят огорчать мальчика и все еще скрывают от него, что вы окончательно ушли от них. Я поняла, что виконтесса очень расстроена этим. Ведь ее так волнует все, что касается сына. Бедняжка! Мне ее просто жаль!

Итак, загадка, кажется, разъяснялась. Вот от кого было к нему поручение! Зная, что Мацуко любит совать свой нос в чужие дела, госпожа Ато, видимо, решила попытаться через нее заманить его в Токио. Все очень просто, а он-то ломал себе голову! Не будь он таким наивным—сразу бы догадался. И как ловко она всегда прикрывается Тадафу-ми! Даже похоть свою не стыдится маскировать любовью к сыну! А может быть, у нее это получается помимо воли и она сама того не замечает? И все же до чего ж она лжива и изворотлива! Видно, это в крови у нее. И Сёдзо почувствовал острую ненависть к ней. После того, что между ними произошло, он сразу утратил всякие иллюзии относительно госпожи Ато. Осталось чувство отчужденности, опустошенности и, пожалуй, гадливости. Но до сих пор не было ненависти.

Под пеплом разочарования, может быть, еще тлел oroнек прежней страсти, хотя он был уверен, что все уже перегорело и остался только пепел.

Но как бы там ни было, то, что передала ему Мацуко, подействовало так, словно на него вылили ушат холодной воды. Он почувствовал, что окончательно освободился от чар госпожи Ато. Они развеялись как дым. И он с каким-то теплым чувством подумал о Тадафуми: мальчик был ширмой для матери, искавшей любовных приключений. Миоко, вероятно, не совсем лгала, ссылаясь на то, что сын ее ждет возвращения учителя. Мальчик действительно к нему привязан. А сам он невнимательно отнесся к своему бывшему ученику. Он обещал послать ему открытки с видами развалин крепости, но до сих пор не послал. Правда, вначале их не было в продаже, но потом они появились, а он все-таки не выполнил обещания.

Он даже не ответил на открытку, которую написал ему мальчик своим милым детским почерком вскоре после его приезда сюда. Сёдзо вообще не любил писать письма и, как правило, не отвечал даже приятелям. Но о мальчике следовало подумать, особенно тогда, когда он посылал отказ от службы. Ведь он знал, как к нему относится Тадафуми. А сам за все это время, кажется, ни разу и не вспомнил о нем! Неужели он и впрямь человек расчетливый, черствый, неспособный к глубоким привязанностям?

Передав Сёдзо свой разговор с виконтессой, Мацуко, захлебываясь, принялась рассказывать о свадьбе Тацуэ. Брачная церемония была на редкость пышной, прямо-таки грандиозной. Сразу после этого молодые отправились в свадебное путешествие. Они побывали в Шанхае и на Формозе. На одной только Формозе им было вручено десять чемоданов с разными подарками. Тацуэ преподнесли совершенно изумительное покрывало ручной работы. Между прочим, в доме губернатора Формозы им очень понравилась пятнадцатиметровая цельноплетеная циновка из панамской пальмы и такие же плетеные столики и стульчики. Это чудеснейшая мебель для дачи. Молодожены заказали себе такой гарнитур. Мацуко он тоже очень понравился, и она решила приобрести такой же.

Она так и сыпала словами. А Сёдзо против обыкновения слушал ее болтовню без усмешки. Он чувствовал себя растерянным, подавленным и в эту минуту не склонен был иронизировать даже в душе.

На галерее со стороны пристройки показалась женщина в белом халате. Это была сиделка, она, видимо, шла сменить пузырь со льдом. С другого конца галереи к гостиной направлялась горничная, несшая на подносе мороженое. Мацуко остановила сиделку и велела ей на обратном пути захватить мороженое для Марико. Затем она взяла с подноса стеклянную вазочку с мороженым и, слегка хмуря свои густые брови, сказала:

— Наверно, невкусное. Мы забыли захватить ваниль из Токио. Когда едешь в такую глушь, приходится брать с собой уйму вещей. Ведь сюда едешь, словно на необитаемый остров. Ваниль и ту нужно с собой тащить.

-— Ваниль? Да ее здесь можно купить в любой продуктовой лавчонке,— возразил Сёдзо.

— В самом деле? Вот не думала! Значит, и здесь за это время кое-что переменилось. В прошлый наш приезд мы не могли раздобыть даже лимона. Но на этот раз я их не забыла.

Лимоны нужны были Мацуко не только к чаю. Она каждое утро натиралась лимоном. К этому виду массажа она стала прибегать еще задолго до Тацуэ. Но болтливая и бесцеремонная Мацуко все-таки не рискнула посвящать мужчину в тайны своего туалета. Она умолкла и принялась за мороженое. В это время вернулась сиделка. Слегка поклонившись, она бесшумно прошла мимо. В руках у нее был поднос и на нем пузырь со льдом и вазочка с мороженым. Сёдзо вспомнил, как он в прошлом году навещал больную Марико в университетской клинике. Странное дело! Он уже не раз замечал, что туманный, бесплотный образ этой девочки-метиски, изредка мелькавший где-то в глубине его сознания, неожиданно приобретал реальные, зримые черты лишь тогда, когда ему напоминали о ней сиделка в белом халате, пузырь со льдом, мороженое.

Он просидел у Мацуко почти до девяти часов. Когда он вышел на улицу, в розовато-лиловом небе плыла луна. Редкая бамбуковая рощица, видневшаяся впереди, отбрасывала негустые тени.

Красноватый диск месяца провожал Сёдзо, пока он шел через лощину по узкой, похожей на канавку дороге вдоль подножия холма. По другую сторону дороги тянулись рощи и поля. Кругом стояла тишина, словно была уже полночь, ни один прохожий не попадался навстречу.

В воздухе повеяло прохладой. Ощущение свежести наполняло все тело Сёдзо. Давно уже он не чувствовал себя так легко и бодро. И не только потому, что вечер был про* хладный. Когда он уходил, Мацуко еще раз напомнила ему о просьбе госпожи Ато вернуться к ним на службу. Сёдзо ответил, что он не намерен работать в конторе домоправителя виконта, если бы ему даже сулили золотые горы. Сказав это, он как-то сразу воспрянул духом. На сердце у него сейчас было спокойно, домой идти не хотелось. Он вышел было на площадь, примыкавшую к каналу, но тут же по тенистой ивовой аллее спустился вниз. Здесь канал впадал в речку, омывающую город с северо-западной стороны. На противоположном берегу — рыбный базар. А с этой стороны — священная рощица в честь божества — покровителя края. За ней до самого взморья расстилается лущ Кругом лежали штабеля бревен, принадлежавшие лесоторговцу Ито, лесные склады которого были расположены вдоль берега реки. С точки зрения территориального размежевания политических сил города это была зона господства главного противника семьи Канно, и появление Сёдзо в этих местах было равносильно нарушению государственной границы.

Немного дальше стоял лесопильный завод, а за ним дача. Отсюда открывался чудесный вид: расширяющееся устье реки, невысокие горы на противоположном берегу, серебристо-голубой залив и примыкающая к нему стена зеленых лесистых холмов. С равнодушным видом Сёдзо медленно прошел вдоль живой изгороди из мраморного бамбука, окружавшей дачу. Поглядывая на лунно-голубую гладь моря, он снова пошел в сторону парка, сделав порядочный крюк. Прогулка заняла почти час. Зато теперь он заснет как убитый.

Луна утратила свой вечерний красноватый цвет и низко плыла над горизонтом. В ясном, безоблачном небе она походила на мяч, скользящий по веревке, как канатный плясун. Была высшая точка прилива, и широкая водная гладь плотно охватила чернеющие берега мыса, сверкая, как серебряная подкова.

Июль — время ловли макрели, В этот месяц многие рыболовы-любители, стремясь совместить приятное с полезным, берут сакэ, закуску и с вечера отправляются в море.

В эту ночь на море было светло, как днем, макрели не любят луны, и на рыбачьих лодках против обыкновения не видно было красных огней. Поэтому море казалось удивительно чистым и просторным. Сёдзо хоть и увлекался литературой, но не был любителем природы. С детских лет горы интересовали его прежде всего с точки зрения альпинизма и лыжного спорта. Море же всегда было связано для него с плаваньем и греблей.

А позднее, когда он погрузился в изучение общественных наук, ему перестал, доставлять удовольствие даже спорт, которым он так увлекался в юности.

Простодушные радости школьника отступили перед идейными исканиями, заботами и волнениями студента. И сейчас, стоя на набережной и глядя на залитое лунным светом море, он испытывал такое чувство, будто впервые видит подобную красоту и она впервые находит отклик в его сердце. Время от времени слышался всплеск, точно в воду падал камешек; сверкая ослепительно белым брюшком, то там, то сям над водой подпрыгивали рыбки. Сёдзо закурил сигарету и собирался продолжать путь, но в этот миг на тропинке послышались шаги и за спиной его раздался голос:

— Простите...

Сёдзо обернулся. По тону голоса и протянутой руке незнакомца он догадался, что тот просит спичку. Он полез было в карман за спичками, но, разглядев лицо стоявшего перед ним человека, невольно сжал коробок в кулаке. Когда незнакомец поднял голову и на него упал лунный свет, Сёдзо узнал его. Это был Синго — младший сын Ито. После зимних каникул он почему-то не вернулся в Кумамото, где учился в колледже, а остался дома. В городишке, где малейший пустяк сразу становился предметом разных кривотолков, это событие, конечно, не могло остаться незамеченным. Поползли слухи. Одни сплетники намекали на какую-то любовную историю, другие утверждали, что у него открылась чахотка, третьи и вовсе выискивали самые, неблаговидные причины. В общем врали, как только могли. Все эти сплетни охотно подхватывали политические противники Ито — местные сэйюкайевцы. В их среде Синго называли «шалопаем», «заморышем», смеялись над ним. Слыша это, Сёдзо невольно думал о том, что минсэйтовцы так же злословят и о нем. Впрочем, он знал, что они особенно не мудрили на его счет, а просто прозвали его «красным». Но теперь у него сомнительное право на такое прозвище. Это была скорее насмешка, чем брань. Быть может, поэтому Сёдзо было неприятно слышать насмешки по адресу Синго. Однако он вовсе не питал симпатии к юноше. Взаимоотношения между Канно и Ито исключали её. Вражда между сэйюкайевцами и минсэйтовцами начиналась еще в детстве. Уже в начальной школе дети подбирали себе друзей и товарищей по играм только из лагеря своих родителей. Сёдзо был значительно старше Синго. Он учился в пятом классе, когда Синго только еще начал ходить в школу. До сих пор они еще ни разу даже словом не перекинулись. Тем не менее, передавая Синго спички, Сёдзо сказал ему тем приветливым, дружелюбным тоном, каким обычно разговаривают с младшими товарищами по школе:

— Ты, кажется, учишься в колледже в Кумамото? На каком отделении?

— На гуманитарном.

Сёдзо вспомнил, что младший брат Оды тоже учится там, но только на отделении естественных наук. Он хотел было спросить о нем, но подумал, что вряд ли Синго его знает, и промолчал.

Они стояли рядом, курили, смотрели на море и молчали. При свете луны огоньки сигарет казались белыми.

— Красиво как, не правда ли? Сколько дней луне сегодня?

—- Вчера, кажется, было полнолуние.

Метрах в двадцати от берега над водой поднималась похожая на нефтяную вышка из зеленого бамбука. Здесь был пляж, городская молодежь обучалась тут плаванью стилем ямаути, который считался традиционным для их города. С вышки прыгали в море. Напротив, у самого парка, виднелась еще одна такая же вышка. Постороннему человеку это показалось бы вполне естественным: иметь две вышки для пловцов удобнее, чем одну. Но вышка возле парка принадлежала сэйюкайевцам, а другая минсэйтовцам. Политические противники не хотели сближаться даже в море и не желали ни плавать вместе, ни прыгать с одной вышки. Размежевание во всем было настолько строгим и настолько привычным, что наличие обособленных «партийных» вышек не казалось странным ни Сёдзо, ни тем более Синго.

Сёдзо и Синго простились и разошлись.

Продолжая свой путь к парку, Сёдзо испытывал какое-то необычайное чувство.

Встреча была случайной, но как здорово получилось! И до чего радостно, приятно! А что, собственно, произошло? Он дал спичку, потом было сказано несколько слов о колледже, о красоте лунной ночи, постояли рядом и разошлись. Они не успели выкурить даже по полсигареты, но за это время между ними установилось что-то вроде приятельских отношений. Удивительно! Случись это не лунной ночью, а среди бела дня, да между старшими братьями, у всех в городе глаза бы на лоб полезли.

— Какой идиотизм! — выругался Сёдзо и ожесточенно швырнул окурок в море. И вдруг мелькнула мысль: да узнал ли его Синго? Может быть, он его просто не узнал? Если же узнал еще до того, как попросил прикурить, то это поистине героический поступок. Значит, й Синго понимает всю несуразность этой вражды и относится к ней явно отрицательно. Но в таком случае Синго сумел подняться выше его. Сёдзо почувствовал себя побежденным. В душе он возмущался этой глупой, смешной грызней между двумя партиями в их городе. Ему была отвратительна их так называемая «борьба», продиктованная не принципиальными соображениями, а предрассудками и личными счетами. Однако до сих пор сам он и рта не раскрыл, чтобы выразить свой протест. Сёдзо прекрасно понимал, насколько все это сложно, и его очень мало интересовали местные дела. А главное, он притерпелся к этому идиотизму, перестал его замечать, так же как он присмотрелся к двум вышкам и принюхался к винному запаху, пропитавшему весь-их дом. Сегодняшняя встреча с Синго подействовала на него, как свежий ветер в душную ночь.

Сёдзо вспомнил лицо юноши. Он казался очень бледным и, пожалуй, не только благодаря лунному свету. Нос у него был короткий, челюсти заметно выступали вперед, но в общем черты были довольно правильные, приятные и выразительные. По-видимому, это умный и серьезный юноша. По крайней мере Сёдзо почему-то хотелось, чтобы это было так.

Может быть, Синго даже искал со мной встречи? Может быть, он зайдет ко мне поговорить в библиотеку? — подумал Сёдзо, но тут же отогнал эту мысль. Что за бред!

Не иначе как луна начинает действовать на его воображение. Он и сам не замечал, какая пустота образовалась за последнее время в его душе и как велика была его потребность в привязанности и любви.

Со стороны парка донесся звон колокола! на старинной башне, уцелевшей от крепости у подножья горы, пробили часы. Когда они отбивали четное число, звуки были низкие, печальные; когда нечетное — высокие, ясные, веселые. Хотя время можно было с точностью до одной секунды проверять по радио, жители не желали расставаться с двумя — большим и маленьким — старинными колоколами, что висели на башне под изогнутой крышей китайского стиля.

Большой колокол пробил тринадцать раз. Первые три удара не засчитывались, они были оповещающими. Следовательно, сейчас десять часов. Не успел замереть последний удар, как Сёдзо повернул на дорогу к парку. От долгого пребывания на воздухе, насыщенном морскими испарениями, одежда его стала влажной. Хотелось поскорее добраться домой, тем более что с минуты на минуту должны были закрыть главный вход. Сёдзо ускорил шаг.

На третий день к вечеру приехал Рэйдзо Масуи. На вокзале его встречали многочисленные знакомые.

Едва он добрался до дому, как один за другим стали являться визитеры из числа тех, кто почему-либо не смог засвидетельствовать ему свое почтение на вокзале. Все думали, что по своему обыкновению Масуи не задержится в городе более двух дней, и торопились посетить его.

Спешили и те, кто просто считал своим долгом приветствовать его в родном городе. Но главным образом те, у кого к нему были дела или просьбы. Если бы приехал Дзюта Таруми, его посещали бы только сэйюкайевцы и их сторонники. Масуи же, казалось, был беспристрастен в своих деловых и личных связях, он якобы не делал различия между представителями этих двух партий, хотя на самом деле благоволил к сэйюкайевцам. Поэтому к нему потянулись и те и другие, наперебой спеша выразить ему свою преданность и уважение.

Так было всегда, а тем более сейчас, когда кто-то распространил слух, что Масуи прибыл с какими-то деловыми планами. Слух этот взволновал местных дельцов, нюх у них на этот счет был острый.

Когда Масуи принимал таких посетителей, он напоминал свою племянницу. Казалось, весь его сдоварь, как и у Марико, состоит из двух слов.

«Привет!» — здоровался он с любым посетителем. И затем в течение всего разговора лишь поддакивал: «Да... да...» Его густой, гулкий голос, исходивший, казалось, из самого чрева, глаза, которые обычно смотрели прямо в лицо собеседнику решительным, пронизывающим взглядом, но иногда вдруг начинали светиться добротой и лаской, чуть заметная улыбка — все это внушало доверие встречавшимся с ним людям. И хотя он был весьма скуп на слова, у них не оставалось впечатления, что он нелюбезно или холодно их принял. Выручала и словоохотливость его жены. Но Мацуко не только стремилась сгладить неразговорчивость мужа и не только выполняла долг любезной хозяйки. Ей доставляла удовольствие болтовня с любым собеседником.

А провинциалы куда более словоохотливы, чем жители столицы. Они любили поговорить всласть. И Мацуко чувствовала себя среди них как рыба в воде. Она быстро завоевала себе репутацию простой, общительной женщины и радушной хозяйки. Масуи предоставлял ей здесь полную свободу действий. Не то что в Токио, где ее болтливость не всегда оказывалась кстати; там он, бывало, выразительно взглянув на нее, давал ей понять, чтобы она оставила его наедине с гостем. Таким же выразительным взглядом Масуи приказал ей удалиться, когда к нему на следующий день после его приезда явились двое посетителей из Хоя — такого же портового городка, как Юки, только расположенного несколько южнее.

Пока эти гости сидели у Масуи, в гостиную, кроме Эбата, никто не допускался и всем посетителям в приеме отказывали. Из Хоя приехали генеральный директор и директор-распорядитель цементной фирмы, возглавлявшие ее в течение многих лет. Слухи о том, что Масуи на этот раз приехал сюда с какими-то деловыми планами, были не лишены оснований и имели отношение к делам этой фирмы. Чутье у здешних дельцов оказалось поистине собачьим.

Хоя — небольшой городок у самого моря. Позади него высятся горы, которые тянутся до самой границы Хюга. В горах — отличного качества известняк, и начиная с эпохи Мэйдзи цементное производство было основной отраслью здешней промышленности. Хоя славится также очень вкусными мандаринами, которые своим качеством обязаны благоприятным географическим и почвенно-климатическим условиям: защищенная горами долина, плодородная почва, щедрое солнце и осадки южных морей. Здесь над голубой дремотной гладью залива белеют припудренные известью крыши небольших домиков, окруженных сплошными стенами золотых плодов. Осенью жители призамкового городка Юки часто ездили сюда полюбоваться красотой своеобразного пейзажа и насладиться превосходными мандаринами.

Они неизменно хвалили и то и другое. Но в остальном подобной широты взглядов не обнаруживали. Особенно сейчас, когда они проведали об интересе Масуи к известняковым месторождениям соседей. Конечно, они предпочли бы, чтобы в их городе вместо здания библиотеки торчало еще с пяток заводских труб. Но Масуи оставался к этому глух, и потому его внимание к соседнему городку было просто обидным. Как будто с Хоя его связывали более крепкие узы, чем с родным Юки! Правда, у Юки не было такого неиссякаемого источника естественных богатств, каким располагал соседний город. Однако сэйюкайевцы считали, что, будь на месте Масуи Таруми, он сумел бы что-нибудь придумать и для них.

Когда здесь прокладывалась железная дорога, между двумя партиями разгорелся отчаянный спор, где должен быть построен вокзал.

В то время партия минсэйтовцев была правительственной, и победу одержали они. Но вскоре прежний кабинет министров вышел в отставку, и было сформировано новое правительство, в котором Таруми занял кресло министра внутренних дел. Тогда-то и был построен новый вокзал там, где настаивали сэйюкайевцы. Они до сих пор помнили, какую радость и удовлетворение доставило им это.

Вот почему в этом городишке с населением меньше тридцати тысяч человек было два вокзала — один в его северной, другой в южной части, и расстояние между ними было равно одной трамвайной остановке в Токио.

Действуя в духе Таруми, Масуи мог бы либо купить предприятия цементной компании, либо расширить ее под видом слияния капиталов и тогда учредить в Юки филиал фирмы или построить здесь отраслевые заводы. Одним словом, если бы только Масуи захотел, его земляки могли бы погреть руки около этого предприятия. «Да... Будь сейчас с нами шеф — все было бы по-иному»,— рассуждали между собой сэйюкайевцы. Но имели они в виду не нынешнего своего лидера Киити Канно, находившегося в тюрьме, а его покойного отца Дзиэмона.

Минсэйтовцы тоже были не очень-то довольны. Но если бы Масуи вложил свой капитал в местное производство и это послужило обогащению их противников, им было бы еще досаднее. Тогда они скорее радовались бы успехам Хоя, чем процветанию собственного города. К тому же их главарь Кодзо Ито был не чета нынешнему главе дома Канно. Он был человек ловкий и хитрый. Он занимался лесоторговлей, чем из поколения в поколение занимался весь его род, и был владельцем завода металлических изделий и владельцем консервной фабрики. Консервная фабрика была небольшая, консервы не очень-то раскупались. Родственники доказывали Ито, что это убыточное предприятие, но он спокойно возражал:

— Хорошо смеется тот, кто смеется последний. Когда в Китае начнется настоящее дело, эти консервы будут приносить мце миллионы. А дело это того и гляди «бах!» — и начнется.

Ито был так дальновиден, что понятие «маньчжурский инцидент» считал уже устарелым. По его мнению, то была лишь небольшая репетиция. Сейчас кровавый поток поворачивал на север Китая, но и это еще не все. Февральское кровопролитие внутри страны имело своей целью «прии шпорить» ход событий. И он пристально следил за их развитием со своей колокольни, с нее он видел не хуже, чем политики, дипломаты и даже военные.

Цементная промышленность Хоя давала высокую при-быль. До сих пор эта компания упорно сопротивлялась домогательствам крупной осакской компании, которая стре-милась влить ее в свою систему. А сейчас, судя по всему* она довольно быстро согласилась войти в концерн Масуи, что было весьма симптоматично. В современной войне среди стратегических материалов важное место после железа и нефти занимает цемент. Так что интерес Масуи к известнякам Хоя, очевидно, был связан с предстоящей пальбой в Китае, которую с таким нетерпением ожидал Ито. По его мнению, нужно было не осуждать Масуи, а всячески приветствовать.

На этот раз Масуи пробыл в городе три, а не два дня, как бывало прежде. Завтра утром он собирался, ускользнув от назойливых провожающих, выехать в Фукуока, а оттуда лететь самолетом и отдал надлежащие распоряжения. Накануне вечером у него были гости, которые ни внешним видом, ни манерами не были похожи на постоянно осаждавших его посетителей. Это были Есисуке и Сёдзо.

— Привет!—поздоровался с ними Масуи, не меняя своей лаконичной манеры здороваться даже ради друга детства. Однако теперь он не стал отделываться односложными словами, а спросил:—Как здоровье? Хотел по пути с кладбища заглянуть к тебе, да не удалось.

Сказано это было не просто из приличия. Предки Масуи покоились на кладбище, которое в отличие от кладбища, находившегося возле городского храма, называлось горным.

На кладбище он шел не по новой дороге, где можно было проехать на машине, а по старой, круто поднимавшейся по холму. По-видимому, ему хотелось пройтись именно той дорогой, по какой он бегал еще мальчишкой, она вела прямо к дому его старинного приятеля — друга далекого детства. Возвращаясь с кладбища, Масуи всегда заходил к Есисуке.

Несмотря на полноту, особенно заметную при его небольшом росте, Масуи чуть не бегом взбирался по высокой каменной лестнице и со двора окликал хозяина: «Есисуке-сан!» Затем открывал калитку, проходил в сад и через галерею — в гостиную. Здесь он завтракал вместе с хозяином и пил чай со сливовым вареньем.

Есисуке, с тех пор как заболел, соблюдал строгий режим, рано ложился и рано вставал. Масуи тоже подымался чуть свет и сразу же шел на кладбище, причем, как правило, один, без всяких провожатых.

Есисуке был в городе единственным человеком, с которым Масуи поддерживал истинно дружеские отношения. Он охотно навещал друга, когда ходил на кладбище, и не только потому, что это было по пути.

Встречи с приятелем доставляли Масуи удовольствие главным образом потому, что тот никогда ни о чем не просил его; да, пожалуй, и не о чем было. Есисуке это понимал и лишь скрепя сердце попросил старого друга устроить Сёдзо в библиотеку. Впервые в жизни он почувствовал, как тяжело быть кому-то обязанным, и даже немного сердился, что пришлось оказаться в положении просителя.

Он почти не бывал даже у своих ближайших родственников, разве что на свадьбах или похоронах. И хотя Масуи, приезжая на родину, навещал его почти каждый раз, Есисуке к нему никогда не заходил.

Масуи мог это расценить даже как холодность, но Ёси-суке не тревожился. Однако на сей раз он решил не пренебрегать приличиями. Было бы невежливо не явиться и не поблагодарить Масуи. Конечно, он прежде всего заботился об интересах племянника.

— Не знаю, смогу ли „я тебя когда-нибудь отблагодарить. Наконец-то и перед этим неприкаянным открывается какая-то дорога в жизни.

Масуи отлично понял, какой смысл Есисуке вкладывает в словечко «неприкаянный», произнесенное им как бы невзначай на местном диалекте.

Масуи уважил просьбу друга. С его точки зрения, место в библиотеке ломаного гроша не стоило. Но вряд ли он так же легко согласился бы, если б речь шла о службе в фирме или банке. Скорее всего, тогда бы он резко тряхнул головой, что означало бы «нет» или «невозможно». Ведь и увядший кочан — тоже капуста. Начни перебирать листы — глядь, а там червячок живет. Однако Масуи и виду не подал, что в голове его мелькают подобные мысли, переводя взгляд с Есисуке на сидевшего рядом с ним Сёдзо,; По выражению лица Масуи вообще можно было подумать, что он видит Сёдзо впервые и до сих пор даже не подозревал о его существовании. Чуть сдвинув брови, он некоторое время с любопытством смотрел на него и затем неторопливо сказал:

— Сомневаюсь, чтобы работа в провинциальной библиотеке представляла для тебя интерес.— И тоном, исключающим возможность уклончивого ответа, добавил: — Что ты на это скажешь?

Но Сёдзо и не собирался с ним хитрить.

— У меня ведь нет выбора,— ответил он, прямо глядя в лицо собеседнику, и затем добавил:—Да и не только у меня. Сейчас это, пожалуй, общая проблема. И все же я не могу сказать, чтобы работа в библиотеке меня нисколько не интересовала. Вообще-то она могла бы стать очень увлекательной и дающей большое удовлетворение. Но это упирается прежде всего в вопрос о средствах. Для этого вам пришлось бы проявить смелость и отпускать значительно большие суммы, чем сейчас. При нынешнем бюджете, конечно, ничего нельзя сделать.

— Ха-ха-ха! — рассмеялся Масуи.— Ты, я вижу, сразу берешь быка за рога! Ловко ты на меня наступаешь!

— Да я и не собирался на вас наступать.

— Ну хорошо, а если бы деньги, допустим, были? Что бы ты тогда предпринял?

— Прежде всего библиотеку можно было бы превратить в центр изучения истории родного края. И тут открывается интереснейшая тема: проникновение в Японию христианства, двери которому впервые были открыты именно здесь. Взять хотя бы такую прекрасную тему, как «Роль Отомо в заимствовании христианства». По-настоящему разработать ее можно только здесь, на месте. Не скрою, что это совпадает и с моими личными интересами, но мне бы хотелось собрать такой фонд литературы, архивных документов и прочих материалов, чтобы в Японии нельзя было изучать историю проникновения христианства без юкской библиотеки. Сделать это, разумеется, нелегко. Но ведь с уникальных изданий и рукописей, которые не удастся приобрести в собственность, можно снять фотокопии или машинописные копии. Были бы деньги, а то все можно сделать! Если в библиотеке, находящейся на месте развалин замка, в котором некогда так радушно принимали патеров Ксавье и Валиньяни, будет полное собрание таких материалов, уже одно это придаст ей огромное значение.

Масуи слушал, не перебивая, но в его суровом взгляде трудно было уловить одобрение. Однако Сёдзо продолжал свой монолог, не обращая внимания ни на него, ни на озадаченное лицо дяди, которое, казалось, говорило: «Ну к чему ты завел об этом речь?»

Вообще Сёдзо был немногословен и не любил спорить. Но иногда на него «находило». И тогда видно было, что он немало выступал на студенческих дискуссиях. Если уж он что-нибудь отстаивал, то со всем пылом и при этом держался до конца, не считаясь ни с кем и ни с чем. В нем чувствовались та беспечность, задор и неустрашимость, которые характерны для бескорыстных, неподкупных и чистых сердцем юношей. Ему было сейчас совершенно безразлично, в какие отношения к Масуи он поставлен, он и думать не хотел о своей зависимости от него. Он просто говорил о том, что его волновало и что в последнее время служило предметом его частых бесед с Уэмурой.

История христианства стала источником его душевного подъема. У него снова появились какие-то интересы, стремления, надежды. На этой почве снова возрождались его мечты. Ему уже грезилась его новая работа. Но грезы и сны возникают непроизвольно, непреднамеренной была и его речь, обращенная к Масуи. Он не собирался заводить этот разговор. Если бы ему удалось заинтересовать своим проектом Масуи, он не постеснялся бы заговорить и о привлечении к этой затее Уэмуры. Ученый мог бы стать консультантом или нештатным сотрудником библиотеки. Его огромные знания оказали бы неоценимую помощь. А пополнение бюджета позволило бы этому талантливому человеку пересадить своего младшего отпрыска со своих колен на руки какой-нибудь няньки и целиком посвятить себя науке. Тогда бы он наконец избавился от упреков жены...

На этом размышления Сёдзо были прерваны — появились Мацуко и Марико в сопровождении Эбата. По приглашению Ито они катались с его семьей на лодках. Катанье на лодках издавна было излюбленным увеселением жителей Юки в летние вечера.

— Ах, ах! А у нас-то, оказывается, гости! Вы уж простите, мы и не знали, что вы придете,— послышался еще из коридора громкий голос Мацуко. Она шла впереди Марико и Эбата, оглядываясь на них и ведя за собой в гостиную.— Напрасно вы с нами не поехали. Они вас так ждали и так сожалели, что вас не было,— сказала она, обращаясь к мужу.

Но Масуи лишь сухо спросил:

— А вы чего так рано?

Было только начало девятого. Но когда стемнело, на воде поднялся свежий ветер, и бледность Марико напугала тетушку. Если бы не это, они бы еще не скоро вернулись.

— Правда, у Марико боли наконец прошли и лед больше не кладем, но все же я очень боялась, как бы она опять не простудилась,— тараторила Мацуко.— Тебе не холодно, Мариттян?

— Нет,— односложно ответила Марико, улыбнувшись своей обычной улыбкой. Цвет лица у нее был еще не совсем здоровый.

— Ты слишком легко одета, Марико, ведь жоржет такой тонкий. Нужно что-нибудь накинуть на себя,— не успокаивалась тетка.

— Сейчас я принесу,— отозвался Эбата, поднимаясь.— Мне все равно нужно пойти за сигаретами.

Он был двоюродным братом Мацуко и, глядя на него, сразу можно было догадаться, что он ее родственник, такие же большие глаза, такой же крупный рот. Если бы не чересчур узкий и острый подбородок и оттопыренные уши, лицо его было бы довольно приятным. С живостью расторопного секретаря и некоторой фамильярностью родствен* ника он спросил, не принести ли из гардеробной болеро, и быстро зашагал по коридору.

Сёдзо вдруг почему-то почувствовал неприязнь к этому разбитному молодому человеку.

Весной Сёдзо не пошел к Марико на день рождения, и только вчера, когда приносил сюда документы из библиотеки, впервые увидел Эбата. Встретив его в вестибюле, он подумал, не тот ли это молодой человек, который, по словам Тацуэ, недавно вернулся из Гонконга. Оказалось, Эбата тоже слышал о нем.

— Вы Канно? — спросил он и, слегка рисуясь, представился:—Эбата. Будем знакомы.

Дородностью, чрезмерной для его возраста — ему не было еще и тридцати лет,— Эбата тоже походил на свою кузину. При первой встрече Сёдзо показался неприятным лишь его нарочито тихий, вкрадчивый голос, который никак не вязался с крупной фигурой. Впрочем, он сразу же и забыл о нем. А сейчас Сёдзо и сам не понимал, что вдруг вызвало у него недружелюбное чувство к этому человеку.

Эбата тут же вернулся. Он, видно, не осмелился подать Марико принесенное им красное болеро на европейский манер, но все же сделал это так, чтобы подчеркнуть свою галантность.

Затем с небрежным видом, словно не замечая ящика сигарет, стоявшего скорее как украшение на столике, покрытом кружевной скатеркой, поставил возле него круглую жестяную банку с сигаретами «Три замка».

— Прошу! — обратился он к Сёдзо.

Масуи вообще не курил. Есисуке курил только у себя

дома. Эбата взял сигарету и, достав роскошную зажигалку— судя по виду, марки «Данхилл»,— щелкнул ею. Но у Сёдзо еще торчала во рту недокуренная сигарета, и он отказался, хотя соблазн был большой. Это были его самые любимые заграничные сигареты, и он уже целую вечность их не курил. Но по той же непонятной причине, по какой он почувствовал вдруг неприязнь к этому человеку, он не взял и предложенные им сигареты. И, повернувшись к сидевшей между дядей и теткой Марико, спросил ее:

— Вам понравилась прогулка?

Какое-то странное чувство испытывал он сейчас и к ней, словно она была в чем-то виновата.

— Да,— ответила Марико.

— Эти лодки просто прелесть! — подхватила Мацуко.— Какие они нарядные! Ни я, ни Мариттян летом здесь еще не бывали, и для нас эта прогулка явилась настоящим откровением.

Традиционные катанья на лодках — излюбленное увеселение жителей Юки в летние вечера — устраиваются по всем правилам в августе. Большие крытые лодки — целые плавучие дома — украшают разноцветными бумажными фонариками. Приглашаются гости, берется с собой множество закусок и, пока лодки медленно скользят по воде, устраиваются настоящие пиры. Для полного удовольствия гостей, лодочники должны вести лодки плавно, чтобы они чувствовали себя как дома в гостиной. Обычно приглашаются и гейши. Но когда в катанье участвуют дамы, которым желают особенно угодить, для гейш снаряжается особая лодка. С этой лодки, плывущей на некотором расстоянии от главной, доносится мелодичный звон самисэнов. Расцвеченные огнями лодки скользят вверх и вниз по реке, и волшебная музыка звучит в вечерней тишине.

Мацуко сказала, что сегодня у них была и вторая лодка.

— Ито, конечно, для вас постарался, не мог же он ударить лицом в грязь,— без всякой задней мысли, искренне заметил Ёсисуке и, обращаясь к хозяину, спросил: —Рэдзо-сан, а помнишь тот вечер, когда ты катался на лодке и попал в беду?

— Да, неприятный был вечер,— горько усмехнулся Масуи.

Оба стали вспоминать этот случай.

Как-то в честь Масуи было устроено катанье. Внезапно налетела гроза, поднялся сильный ветер, лодку понесло к устью, а дальше в море. С трудом прибились к рыбачьей деревушке на противоположном берегу, а все, кто был в лодке, насквозь промокли.

Ветер, заставивший заботливую тетушку Марико прервать увеселительную прогулку, порывами налетал и сюда. Дымок против москитов, тянувшийся из простого глиняного горшка, начинал стлаться по циновкам, со стороны пристройки доносилось нервное позванивание колокольчика.

Падавшая от выступа крыши тень была длинной и черной, а стволы деревьев и каменные плиты дорожки казались белыми. Но вот они стали то погружаться в темноту, то снова вспыхивать при ярком свете. Это луна то пряталась за гонимыми ветром тучами, то выглядывала из-за них. По всему видно было, что вот-вот начнется дождь. Взглянув на племянника, Есисуке поднялся с кожаного дзабутона.

На другой день рано утром Масуи уехал. Секретаря он взял с собой. Задуманная Мацуко поездка в Кагосима не состоялась. И все-таки она не отступилась от своего замысла.

Матери у Эбата не было, но отец был жив. Мацуко. хотела во что бы то ни стало воспользоваться нынешней поездкой и побывать у него, чтобы показать ему Марико: он видел ее еще ребенком, а теперь она стала уже взрослой.

Своими планами относительно Марико и Эбата она поделилась лишь с его старшей сестрой, у которой он жил в Токио.

— Лучшей партии для Осаму, пожалуй, и не придумаешь,— сказала сестра Эбата.— Да и вы бы тогда могли быть вполне спокойны за свое будущее. Но что ни говори, а Марико мало похожа на японскую девушку. Не знаю, как посмотрит на это отец. Боюсь, что он заупрямится.

Она была на пять лет моложе Мацуко, но по виду эта женщина, скромная жена профессора, вполне могла сойти за ее старшую сестру.

Выслушав кузину, Мацуко сразу помрачнела, что случалось с ней крайне редко, и напустилась на нее. Значит, ей еще приходится их уговаривать? Почему старик будет возражать? Чем Марико не пара Осаму? Метиска? Ну и Ч7о же? Какое это имеет значение? Чушь!

Тем не менее, когда она вспомнила своего дядюшку, который в русско-японскую войну лишился правой ноги и левой руки и который слыл не менее твердолобым упрямцем, чем его зять и ее папаша — генерал Камада, когда она вспомнила, что вот уже больше двадцати лет, как он отказывается оформить свой брак со второй женой по той причине, что та ему не ровня,— когда Мацуко все это вспомнила, она поняла, что опасения ее кузины не напрасны.

Беззаботная Мацуко редко выходила из себя, но тут она с трудом сдержала негодование.

Втайне она и сама считала нечистокровное происхождение Марико уязвимым местом. Если бы не это, на что бы ей нужны были родственники? Она и не подумала бы искать среди них жениха для Марико. Тогда бы она нашла ей такого мужа, что все бы они только ахнули. Не будь Марико метиской, она бы могла сделать самую блестящую партию, породниться с любой самой аристократической семьей Японии. Как жаль, что это невозможно! Ах, как бы ей хотелось сделать так, чтобы вся ее родня позеленела от зависти. Ради этого и, разумеется, ради несчастной девушки она готова пожертвовать даже собственными интересами! Вряд ли кто так сердечно относился к этой мети-сочке, как она. Мацуко тешила себя этой иллюзией и находила в ней большое удовлетворение.

— Мариттян, а что, если нам отсюда проехать в Кагосима? Как ты думаешь? Ведь ты там еще не бывала. Было бы, конечно, куда удобнее, если бы с нами поехал и Осаму. Но что поделаешь! Съездим без него. Кагосима интересное местечко. Ты ничего не потеряешь, если его увидишь. А оттуда можно будет проехать в Нагасаки. Так мы с тобой весь Кюсю объездим. А выйдешь замуж и обзаведешься семьей — тогда тебе будет не до путешествий.

Мацуко потому и не поехала вместе с мужем, что решила уговорить племянницу отправиться с ней в Кагосима. По ее мнению, это тоже было в интересах Марико. О себе она нисколько не заботилась, хоть и вспоминала, какой изумительный суп из морской капусты с цыплятами готовят в Кагосима, да и другие вкусные блюда, которых она уже давно не пробовала.

Хотя Масуи решил выехать из Юки тайком, кое-кто об этом все-таки пронюхал, и на вокзале собрались провожающие. Среди них был и Сёдзо как посланец дяди. Мацуко и Марико тоже пришли на вокзал. Некоторое время Сёдзо* Мацуко и Марико шли вместе. Мацуко успела сообщить, что они пробудут здесь не более трех-четырех дней.

— Жара здесь адская и москиты не дают покоя. Мы бы рады уехать хоть завтра, но нужно еще проследить за переделками в доме. А то теперь, когда гость приходит, и повернуться негде. Не правда ли, Мариттян?

Если человек не отвечает ни да, ни нет и только улыбается, значит, он хочет уклониться от прямого ответа. Но улыбка Марико была чиста и бесхитростна и свидетельствовала лишь о смущении.

Тетушка с племянницей сели у вокзала на ожидавших их рикш, а Сёдзо пошел пешком. Ему показалось, что лицо Марико затуманилось грустью, когда Мацуко сказала ему, прощаясь:

— Нам будет скучно, приходите нас развлекать.

Сёдзо запомнилось печальное лицо девушки. Но он не собирался сразу же навестить их. Ему почему-то труднее было пойти туда сейчас, чем в первый вечер, когда они приехали. И все же, идя на следующий день утром в библиотеку и возвращаясь оттуда вечером, он невольно поглядывал в сторону долины, примыкающей к плато. «Она еще здесь»,— думал он, всматриваясь вдаль, и в душе его пробуждалось какое-то теплое чувство.

Было как-то странно и необычно, что он подумал о ней одной. До сих пор он думал о Марико только в связи с кем-нибудь — ее дядей, теткой, Тацуэ или младшей ее сестрой. Словно Марико отдельно от них не существовала. И вдруг его отношение к ней изменилось. В чем же тут дело?

Сёдзо не раз слышал, как Тацуэ высмеивала Мацуко за то, что та усердно подыскивала жениха для Марико. «У нее глаза разбегаются, как в универмаге при виде новинок. Она без конца меняет свой выбор, намечает все новых и новых кандидатов...»

Сколько кандидатов в женихи находила Мацуко до сих пор, Сёдзо не знал, но с одним из них он теперь познакомился. Может быть, именно поэтому он впервые увидел в Марико юную женщину. Он с любопытством подумал: согласится ли она выйти замуж за того, кого выбрала ей тетка?

Сёдзо отлично понимал, что лаконичные ответы Марико «да» и «нет» часто значат больше, чем вся болтовня ее тетушки. Помнил он и разговор, слышанный им однажды в Каруидзава.

Мацуко говорила тогда Мидзобэ, который добивался разрешения написать портрет Марико: «Прежде чем спрашивать Масуи, нужно спросить саму Марико. Уж если она скажет нет, то никакая сила не заставит ее сказать да. Не смотрите, что она такая кроткая с виду. За этим скрывается упрямство, которому можно только удивляться».

Портрет так и не был написан.

А уж в таком вопросе, как замужество, она наверняка скажет свое слово, и оно будет решающим. Она сумеет поставить на своем. Он в этом почти не сомневался и был уверен, что она не скажет «да». Иными словами, он не допускал мысли, что она согласится выйти замуж за Эбата. Вообще замужество для Марико было естественным выходом из того положения, в каком она находилась. А раз так, то Сёдзо, который ей сочувствовал, должен был радоваться, что наконец Мацуко остановилась на ком-то и перед девушкой— любимицей фортуны, как казалось со стороны, а на самом деле глубоко несчастной — открывается наконец страница новой жизни. Лишь в одном случае он, разумеется, не должен был бы радоваться: если бы заведомо знал, что избранник не может осчастливить ее.

Но можно ли было сомневаться в Осаму Эбата? Сёдзо его совсем не знал и все же питал к нему какую-то антипатию. Судя по всему, Эбата человек неглупый, способный, он прекрасно справляется с ролью личного секретаря Масуи. Благодаря родству с Мацуко положение его вполне прочное. Значит, его можно считать вполне подходящей партией для Марико. Но это только одна сторона, и судить только по этому очень рискованно. Мысль эта очень тревожила Сёдзо. Эбата был года на три старше его. Он служил в заграничном отделении фирмы, получал приличное содержание, и нетрудно себе представить, какой образ жизни он вел Там — человек молодой и пользующийся полной свободой.

Но, подумав об этом, Сёдзо покраснел. Ведь он все еще тайком таскал в кармане пузырек е лекарством. Какой же он судья другим! Но именно потому, что он сам оступился, он был теперь особенно непримирим к нечистоплотности других. Короче говоря, Сёдзо не считал Эбата подходящим мужем для Марико. У него была дородная фигура, большие красивые глаза, хорошо очерченный крупный рот, но чувствовалось, что он груб и ограничен. Он на десять с лишним лет моложе своей родственницы Мацуко, но она в общем простодушна и добра, в характере ее подчас сквозит даже что-то детское, а этот нахален, самоуверен и сух. Такое впечатление возникло у Сёдзо еще в тот вечер, когда он вдруг почувствовал к Эбата неприязнь, а сейчас оно укрепилось. Интересно, в каком колледже он учился? И к какому студенческому лагерю он принадлежал в те недавние годы, которые для Сёдзо и его товарищей были эпохой «бури и натиска»?

Молодое поколение того времени находилось под влиянием идей нового экономического учения, и многие, став его верными приверженцами, должны были мучиться и страдать за свои убеждения. Но и те, кто не разделял их взглядов, если только это были серьезные ребята, не могли не терзаться «проклятыми вопросами». Те же, кто сумел избежать клейма, благополучно окончить колледж или университет и пробраться на теплые местечки, были либо счастливчики, которым действительно повезло, либо первоклассные пройдохи, либо безнадежные тупицы. Тех, к го учился в начале тридцатых годов и сумел выйти сухим из воды, Сёдзо и его друзья делили именно на эти три категории. Эбата, по-видимому, принадлежал ко второй из них, то есть к разряду ловкачей, а о них Сёдзо не мог думать без ненависти и презрения. Так он относился к ним и поныне, несмотря на свое отступничество.

— Нет! Если уж выбирать для Марико мужа, то не из таких людей, как Эбата.

Сёдзо возвращался из библиотеки. До нижнего парка он шел со стариком директором и еще одним сотрудником. Затем те свернули в сторону, и он с ними расстался.

В наполненном водой замковом рву уже распустились лотосы. Цветы, раскрывшиеся на зеленых, круглых, словно резиновые трубочки, стеблях, озаренные лучами. закатного солнца, казались золотистыми и были изумительно красивы. Но Сёдзо и не взглянул на цветы. Он шагал вдоль рва, раздумывая о том, что занимало его вот уже три дня, с тех пор как он расстался с Марико и ее теткой у вокзала. Губы его скривились в горькой усмешке, он замедлил шаг и выплюнул в воду окурок. Далась ему эта Марико!

Он не отец ей и не брат! Почему он должен принимать близко к сердцу ее дела? А может быть, он потому и жалеет ее, что у нее нет ни отца, ни матери, ни братьев, ни сестер? Но ведь сколько на свете девушек, которые заслуживают куда больше сочувствия, чем она! Это те девушки, на несчастье которых построена жизнь Марико, хотя сама она этого и не подозревает. Это те девушки, которые работают на фабриках и заводах, на шахтах и рудниках, на складах и в конторах Масуи. Их молодость и счастье приносятся на алтарь благополучия таких, как Масуи.

Чего стоит ее горе по сравнению с их горькой судьбой? Она живет среди людей, купающихся в роскоши. Она ведет праздную, полную удовольствий жизнь. Это ведь простые истины, очевидные для всякого человека революционных взглядов. Он почти рассердился на нее. Ему сразу стало легче на душе, словно он сбросил с себя груз, и вдруг ему захотелось увидеть Марико. Может быть, завтра они уже уедут в Кагосима? Нужно к ним зайти. И он свернул на дорогу, ведущую к подножию плато.

«Хм! А ведь я уже с самого утра собирался побывать у них! Странно!—мысленно посмеивался над собой Сёдзо.— А, ничего в этом особенного нет! В конце концов, совать свой нос в чужие дела, сочувствовать и жалеть — это одно, а просто зайти проститься — совсем другое и никому не возбраняется».

В ветвях мирики с уже созревшими темно-красными плодами заливались ранние вечерние цикады. Мирика росла возле самого дома Масуи. От ворот до крыльца было метров шесть-семь. На участке, похожем на крошечный крестьянский дворик, поливала цветы сторожиха, возле нее стояла с лейкой горничная Нобу. Женщины оживленно разговаривали. Сёдзо сразу понял, что хозяев нет дома.

— О! Госпожа? Она пошла кое с кем проститься. Сказала, что зайдет в два-три дома.

— Когда уезжаете?

— Завтра. Вечерним поездом.

На грядке у ограды росли многолетние цветы, их разводили со специальной целью — возлагать на могилы. Такие цветы росли тут у всех, то была одна из местных традиций. И в старом доме Масуи нерушимо сохранялся этот обычай, как сохранялась нетронутой и живая изгородь из бамбука, посаженная еще предками.

Глядя на только что орошенные светло-красные лепестки китайской гвоздики, Сёдзо некоторое время молчал, затем спросил горничную, не отправилась ли с хозяйкой и Марико?

— Нет, барышня пошла на кладбище.

— На кладбище? Так поздно? Одна?

— Вчера я с ней ходила. А сегодня было столько возни с чемоданами, что я не смогла выбраться. Барышня сказала, что завтра побывать там, возможно, не удастся и что ничего с ней не случится — она и одна сходит. Ушла-то она совсем недавно. Если пойти ближней дорогой, то в оба конца за сорок минут можно обернуться. Она, наверно, только дошла до места. Потом я выйду на дорогу встретить ее.

Выслушав горничную, Сёдзо решил пойти следом за Марико. Ему все равно нужно заглянуть к дяде. А на обратном пути он проводит ее до дядиного дома.

— А как вы обычно ходите? Через какой склон?

— Через колодезный.

— Что? Да это самая крутая дорога! — словно ни к кому не обращаясь, воскликнул Сёдзо.— Ладно, схожу посмотрю, где она там.

— Спасибо! Но мне, право, неловко, что мы причиняем вам такие хлопоты.

Нобу поставила медную лейку на влажную после поливки землю и низко поклонилась. По правде говоря, она не пошла с Марико не потому, что была занята сборами в дорогу, а потому, что боялась змей аодайсё — их здесь называли «паиньками». По дороге на кладбище они часто попадались в траве. Хотя это и не ядовитые змеи, но Нобу не доверяла «паинькам» длиною почти в два метра.

Шагах в ста от дома Масуи, справа от дороги находился колодец. Воду из него берут только для стирки. Колодец окружает естественная каменная площадка, и хозяйки стирают белье прямо на ней. Колодец стоит у самого склона, поэтому он и называется «колодезный».

Дорога до кладбища через этот склон и в самом деле была кратчайшей, но она была гораздо круче, чем та, которая проходила в центральной части горы, близ дядиного дома. На колодезном склоне приходилось подниматься вдоль канавы, прорытой в каменистой почве горы. По обе стороны дороги лепились ветхие домишки, большей частью под соломенными крышами, зажатые между клочками полей и бамбуковыми зарослями. Здесь не было и двух домишек, которые стояли бы в ряд. Все они вкривь и вкось лепились по склону, образуя вместе нечто вроде слоеного пирога.

Сёдзо вспомнил, как еще будучи учеником колледжа, он смотрел типичный для старой экспрессионистской школы кинофильм «Доктор Калигари», и ему тут же пришел на память этот колодезный склон. Домишки кажутся необитаемыми, кругом ни души, а вверху над ними ряды надгробных камней. Сейчас эта угрюмая картина воскресила в его памяти мрачный, полный безнадежности и тоски фильм.

Но унылый пейзаж не испортил его хорошего настроения. Шел он бодро, словно какая-то тайная пружина направляла его движение. -

Лоб его покрылся испариной, спина была мокрая. Но он быстро поднимался по крутому склону, весело размахивая коричневым портфелем и даже пробуя что-то насвистывать.

Домишки кончились. Дальше на отлогом скате раскинулось бататовое поле. Постепенно поднимаясь все выше, оно переходило в поляну, напоминавшую альпийский луг. Здесь уже начиналось кладбище. Чтобы пройти к могилам, где покоились предки Масуи, нужно было спуститься по узкой тропинке и затем повернуть направо. Тропинка пересекала кладбище и дальше углублялась в густой сосновый бор.

Сейчас все кладбище было уже хорошо видно, но Сёдзо нигде не видел Марико — одни унылые могильные холмики.

Может быть, она уже ушла? Но тогда почему он ее не встретил? А что если она возвращалась по другой дороге? У Сёдзо было такое ощущение, будто он допустил какую-то непоправимую ошибку. Что ж, придется идти обратно. Он еще раз окинул взглядом кладбище. На противоположной стороне дороги, на небольшом пустыре у обрыва, росло камфарное дерево. Внимательно присмотревшись, Сёдзо бросил портфель на землю и, сложив ладони рупором, громко крикнул:

— Ма-ри-тян!..

Девушка обернулась, ее фигурка на фоне скрюченного ствола старого дерева казалась особенно тонкой и стройной. Марико вышла из тени. Лучи заходящего солнца золотистыми бликами падали на ее овальное личико. Она пошла к нему. Но, словно опасаясь, как бы это голубое видение не растаяло в вечернем воздухе, Сёдзо сам уже бежал ей навстречу.

— Что вы тут делаете? — спросил он еще издали, убедившись, что она не растворилась в воздухе.— В этом мрачном месте?!

— Смотрела на море,— последовал лаконичный ответ.

— Значит, вы уже побывали у могил?

- Да.

Они стояли на вершине плато. Внизу темнели квадраты коричневых крыш, а дальше за ними виднелось полное вечерних красок, но еще голубое море.

Жители Юки по праву гордятся своими живописными окрестностями. Вот слева широкая лента полноводной Юкигавы, возделанные поля и рощи вдоль ее берегов, а за ними мягкая линия вытянутых цепочкой невысоких гор. А над всем этим — врезающаяся в море, покрытая густым лесом крутая гора с развалинами крепости, напоминающими о прежнем могуществе феодалов; в этом месте город как бы поднимал голову, все еще гордясь своей былой славой. Справа город обрамлял сосновый бор, похожий отсюда на слабо натянутый лук. Но особую живописность ландшафту придавала голубая гладь залива.

С возвышенности, где находилось кладбище, открывался. самый красивый вид. Возможно, именно потому это место и было облюбовано как последнее земное пристанище людей, чтобы, покоясь здесь в вечном сне, они могли безмятежно созерцать с высоты все то, что так любили и чем так гордились при жизни. Но и у живых обитателей Юки открывавшаяся отсюда панорама, несомненно, будила дорогие их сердцу воспоминания.

И Марико, приходившую на кладбище каждый день, влекло сюда не столько желание поклониться праху отца, сколько голубая мечта, голубой сон, во власти которого она находилась. Когда она пыталась вспомнить свой первый приезд в этот город, ей казалось, что в памяти ее сохранилось лишь смутное видение сверкающего голубого моря. Больше ничего она припомнить не могла.

Но, может быть, и это туманное воспоминание на самом деле относилось к более раннему периоду ее детства. Когда она сейчас смотрела на море, у нее было точно такое же ощущение, какое бывает у человека, который, увидев сон, с удивлением вспоминает, что ему уже снилось это. Она хотела запечатлеть в своем сердце это море и сегодня пришла сюда еще раз взглянуть на него, ибо завтра должна была с ним расстаться. Но она не собиралась никому об этом говорить. Если бы ее спросили, она, может быть, и не стала бы таиться. Но никто ее не спрашивал. Даже Сёдзо...

По узкой горной тропе рядом идти было трудно. Пропустив Марико вперед и сойдя на травянистую обочину, Сёдзо посмотрел на обрыв, у которого они стояли, и сказал:

— Как сильно пахнет камфарное дерево.

Стоял июль, в это время камфарное дерево особенно пахнет. Кажется, что густой, вязкий древесный сок сочится даже из листьев, густо покрывающих ветви. Перед заходом солнца сок становится маслянистее, обильнее, и резкий аромат камфары разносится по всей окрестности.

Раздувая ноздри, Сёдзо вдыхал этот аромат. Он уже привык к нему, как привык к винному запаху, пропитавшему его родной дом.

Если бы Марико не промолчала, он рассказал бы ей о камфарных деревьях, росших под окном библиотеки. И о том, что под ними с древних времен зияют четырехугольные отверстия, обнесенные каменными парапетами. С виду это были обыкновенные колодцы, мало чем отличавшиеся от тех старинных колодцев с изящными бамбуковыми крышками, которые в феодальные времена строились во внутренних двориках. На самом же деле это были подземные ходы, устроенные на случай бегства из замка в тяжелую минуту.

Но Марико молчала. Это не было то свойственное ей безмятежное молчание, когда она не хотела ни говорить, ни спрашивать. Впрочем, по ее лицу, обрамленному широкими полями панамы с голубыми лентами, ничего нельзя было прочесть. Одета она была так же, как часто одевалась в Каруидзава: простенькое платье из голубого английского ситца, сшитое мешком (словно взяли два лоскута материи одинаковой ширины и наспех соединили по бокам), на ногах белые спортивные туфельки. Походка у нее была непринужденная, естественная, как у девочки-подростка, и шла она, чуть размахивая руками, уже по-девичьи округлыми. Когда они подошли к колодезному склону, Марико замедлила шаг, точно желая остановиться. Затем у нее как-то странно дрогнули руки, неторопливым движением она скрестила их на груди и медленно спросила:

— Сёдзо-сан, вы больше не приедете в Токио?

Она сказала это, не глядя на него и таким тоном, словно рассуждала сама с собой.

— Нет,— не задумываясь, ответил он и тут же спохватился: слишком уж решительно прозвучало это. Он решил смягчить свой резкий ответ и, улыбаясь, добавил:— Впрочем, по делам, конечно, приеду. Не знаю только, будут ли у меня такие дела, хотя мне и очень бы хотелось, чтоб они были. Все будет зависеть от господина Масуи.

Услышав, что все зависит от дяди, она впервые посмотрела на него, Под полями панамы личико ее казалось еще более детским, а глаза совсем голубыми. Ей хотелось уяснить смысл сказанного. Взгляд ее был настолько выразителен, что Сёдзо решил рассказать ей о своем разговоре с Масуи в тот вечер, когда он посетил его с дядей.

— Мне кажется, что в Японии надо иметь одну такую библиотеку. Если пойти па это, здешняя библиотека может стать замечательной. Она приобрела бы свое оригинальное лицо, стала бы единственной в своем роде и очень ценной. Этот город — самое подходящее место для изучения истории христианства. Кстати, Марико, ведь и ваша школа имеет непосредственное отношение к истории проникновения христианства в Японию. Но вам об этом, наверно, никогда не рассказывали?

— Нет.

То ли это было влияние английского языка, которому в школе отводилось много часов, то ли потому, что Марико ( / только наполовину была японка, но в противоположность японцам, которые, подтверждая что-либо, говорят «да» независимо от формы вопроса, она в таких случаях говорила на иностранный лад «нет». Прямым, открытым взглядом она смотрела в лицо Сёдзо и не сводила с него глаз.

А он продолжал говорить. Может быть, не так занимательно, как он когда-то рассказывал сказки своему ученику Тадафуми, но живо и с увлечением. Тема эта очень его интересовала, он жил ею и мог говорить о ней без конца.

— Давно это было, более четырехсот лет назад. В замок, стоявший на том месте, где теперь разбит парк, один за другим прибывали католические миссионеры. Теперь уже от их пребывания там не осталось и следа, но когда-то в нашем городе была духовная семинария, церковные школы. Молодые люди в то время изучали латынь, и не так, как у нас сейчас в школах учат английский или французский язык, а серьезно, по-настоящему. Они совершенно свободно читали и писали по-латыни. И четыреста лет назад здесь, в Юки, словно где-нибудь в Риме или Толедо, на утренних и вечерних мессах японцы распевали в соборе католические гимны на латинском языке. Вы представляете себе такую картину, Мариттян?

Не только миссионеры, но и купцы-португальцы привозили сюда множество разных европейских диковинок. Вон там, на Китайской улице, шла бойкая торговля вещами, которых японцы дотоле и в глаза не видели. Князь Сорин Отомо с распростертыми объятиями встречал заморских гостей. Он был могущественным покровителем католических отцов и их первым прихожанином.

Когда отважные патеры решили отсюда проникнуть в Адзути и дальше в глубь страны, где-то здесь, на берегу залива, что расстилается под нами, была заново построена великолепная каравелла. Я не приверженец христианской религии, и мой интерес к ней ограничивается лишь рамками одной проблемы. Меня интересует ранний период проникновения в Японию и заимствования ею западноевропейской культуры. Те времена выгодно отличаются от нынешних.

Присмотритесь к жителям Юки, ко всем этим лавочникам, торгашам. Чем они живут? Погоня за прибылью, зависть, распри по пустякам, грызня, сплетни, заботы лишь о том, чтобы повкуснее поесть да хорошенько выпить,— в этом вся суть и весь смысл их существования. А в те времена здесь била ключом иная жизнь. Новая вера, новая культура. С благоговением и энтузиазмом люди обращались к ним, стремились к новым знаниям, ища ответа на трудные вопросы, которые ставила жизнь. У них были какие-то идеалы, надежды. Разве не печально, что все это сейчас утрачено? Но у традиций глубокие корни. И если их расчистить, от них снова пойдут побеги.

Семена, посеянные в прошлом, могут дать новые и, быть может, еще более прекрасные цветы. И с этой точки зрения я считаю здешнюю библиотеку лучшим подарком городу.

А вы знаете, как к ней относятся местные обыватели? Они считают ее излишней роскошью и хотели бы, чтобы вместо нее была открыта какая-нибудь контора, около которой и они могли бы погреть себе руки... Если бы у меня была возможность осуществить свой план, роль библиотеки еще больше бы возросла. По сравнению с прибылями, которые господин Масуи извлекает из своих предприятий, нужная на это сумма настолько ничтожна, что о ней не стоило бы и говорить. Да, на такую цель не грех бы и раскошелиться, не говоря уже о том, что вообще деньги этих людей...— Но тут он внезапно прикусил язык, словно кто-то его дернул за рукав.

Увлекшись, он забыл, с кем говорит. Вернее, он забыл, что уже утратил право читать подобные лекции кому бы то ни было. Это может показаться только смешным. Да если бы он даже и имел на это право, не слишком ли жестоко затевать такой разговор с беспомощной девочкой?

Чем ближе они подходили к склону, тем извилистее становилась заросшая бурьяном дорожка среди белых выступов известняковой горы. Они шли так близко друг к другу, что если бы один из них оступился, то обязательно задел бы другого плечом. Поэтому Сёдзо боялся даже закурить, чтобы не толкнуть Марико. Но все-таки он полез в карман и достал сигареты. Чиркнув спичкой, он неожиданно сказал:

— Итак, будущей весной вы кончаете школу. А дальше, Марико-сан, собираетесь учиться?..

В сгущавшихся сумерках огонек спички на мгновение розоватым светом озарил левую половину ее лица и тут же погас. Марико называла его иногда Сёдзо-сан, иногда Канно-сан. Вдруг и он почему-то назвал ее Марико-сан, хотя до сих пор чаще всего запросто называл ее, как Тацуэ и все близкие, уменьшительным именем «Мариттян». Во-обще-то говоря, в таком почтительном обращении не было ничего необычного. Но сейчас это получилось как-то очень неожиданно. Будто и не заметив его смущения, Марико даже не повернула к нему головы и промолчала. Сёдзо волей-неволей должен был продолжать что-то говорить.

— Вам, кажется, нравятся иностранные языки? — спросил он.

— Да.

— Пока еще вы можете сколько угодно учиться. Поэтому следует продолжать.

«Главное — не выскочить очертя голову замуж»,— хотелось сказать ему. А это означало, что Осаму не выходит у него из головы. Заговори он о ее замужестве, он, несомненно, сказал бы ей все, что думает об Осаму. И Сёдзо промолчал.

Словно подавляя в себе это желание, он не выпускал изо рта сигареты и заботился лишь о том, чтобы дым не попадал в лицо спутнице. Нечего ему совать нос в чужие дела!

Они не стали спускаться по Колодезному склону и направились по Центральной Дороге. Так было удобнее и для Сёдзо, собиравшегося зайти к дяде, и для Марико, которой хотелось подольше видеть море.

Они пошли по другой дороге не сговариваясь. Сёдзо все курил и молчал. Молчала и Марико, мысленно повторяя последние слова Сёдзо, все еще звучавшие в ее ушах. Его совет был противоположным тому, что ей при каждом удобном случае то обиняками, то с грубоватой откровенностью говорила тетка: «Нельзя же всю жизнь сидеть на школьной скамье! Хочешь заниматься языками? Или еще чем-нибудь? Занимайся на здоровье! Но ведь это можно с успехом делать и дома. А вообще, если бы меня спросили, я бы сказала, что это дело не первостепенной важности. У тебя теперь на первом плане должно быть другое. Из всех наук важнейшая для тебя — стать настоящей дамой. Или ты собираешься получить диплом, избрать себе какую-нибудь модную женскую профессию и работать? Ха-ха-ха!—громко смеялась тетка.— Сомневаюсь, чтобы в вашей школе нашлась хоть одна девушка, мечтающая о такой карьере».

Может быть, тетка была и права, но одна такая девушка все же нашлась. Это была Марико. И если бы тетка об этом узнала, она, несомненно, испугалась бы так же, как ее горничная Нобу, наступив на прячущуюся в бурьяне «паиньку».

Из всех наиболее распространенных женских профессий Марико больше всего привлекало преподавание в начальной школе. Но ее желание иметь какую-то специальность не было продиктовано вполне осознанным стремлением работать, освободиться от материальной зависимости, а значит, избавиться от своего благополучного и вполне обеспеченного, но в сущности безрадостного и никчемного существования. Пожалуй, Марико далека была от такой мысли.

Ее мать, лица которой она даже не помнила, до того как вышла замуж за японского эмигранта, работала учительницей в начальной школе. И этого Марико не забывала. Ей казалось, что нет на свете более милых существ, чем католические монахини, преподававшие у них в колледже.

Особенно ей нравились сестры, учившие младших. Например, мисс Арманда, по прозвищу Гроза. Стоило кому-нибудь посадить чернильное пятнышко на парту — она тут же заставляла виновницу оттирать пятно песком и не спускала с неё глаз до тех пор, пока она начисто не сотрет чернила. Сверкая синими глазами, за что ее и прозвали Грозой, она могла смотреть на провинившуюся и полчаса, и целый час. И казалось, что нет никого страшнее этой сестры. А на самом деле не было никого добрее и справедливее ее, и никого в школе так не любили, как мисс Арманду.

Марико тоже любила детей. Если бы она могла, то собрала бы в начальной школе, где будет преподавать, только таких несчастных ребятишек, у которых, как и у нее, нет родителей. И еще ей хотелось, чтобы во дворе школы рос большой зеленый вяз и по двору гуляли две белые-белые козочки. Может быть, она и не сознавала, что этот образ навеян детскими сказками, которые она еще до сих пор иногда читала. Голубая сверкающая гладь моря, зеленый раскидистый вяз и две белые козочки под ним неизменно представали в ее видениях, стали ее мечтой.

В своем тайном желании Марико призналась только самой близкой подруге, с которой сидела на одной парте, да и то лишь после того, как обе поклялись друг другу никому не рассказывать о своих планах.

Подруга возражала. Стать учительницей, да еще в какой-нибудь захудалой начальной школе? Что за дикая фантазия! Да случись это, всем подругам Марико было бы за нее стыдно. Учительницы выглядят вовсе не такими поэтичными, как сестры-монахини в их колледже или те, которых изображают на своих картинах западные художники.

Да и живут они в ужасающей бедности. Она это хорошо знает, ведь сестра их шофера служила учительницей в начальной школе.

Подруга Марико была своего рода знаменитостью в их колледже. Однажды, возвращаясь из школы домой вместе с няней, она подбежала к рельсам и пыталась броситься под трамвай. Оказалось, что ей захотелось поскорее попасть в рай, в тот прекрасный блаженный мир, о котором она узнала от сестер-монахинь.

Дамы ничего толком не понимали ни в католической религии, ни в протестантстве, и они отдавали своих дочерей в эту школу только потому, что обучение здесь было поставлено на европейский лад и школа считалась даже более респектабельной, чем школа для дочерей пэров. Они потребовали, чтобы их детям больше не рассказывали о таких ужасных вещах, как рай. После этого в колледже собрали всех учениц младших классов и объяснили им, что ни старики, ни дети, если только они не умирают естественной смертью, ни под каким видом в рай не допускаются.

Сейчас эта девица больше всего мечтала о том, чтобы выйти замуж за дипломата. Но Марико не изменила своей мечте. Слушая увлекательный рассказ Сёдзо о том времени, когда в этих исторических местах стали впервые появляться христианские проповедники, и о его страстном желании собрать здесь всю литературу на эту тему, она думала об одном. Как хорошо было бы, если бы дядя построил здесь и школу для сирот. И притом рядом с библиотекой. Из окна школы она видела бы голубое сверкающее море — море ее сновидений и грез, а во дворе — зеленый вяз и двух белых козочек под ним. И как цветы в вазе именно благодаря их различной окраске составляют ласкающий взор букет, так и эти ее видения постепенно сливались в один чудесный, волнующий образ.

Солнце закатывалось у подножия Западной горы. Над горой, до середины, окутывая ее, теснились и уходили вдаль пепельно-фиолетовые облака с багровыми краями. Оставляя за спиной закат и гряду облаков, Сёдзо и Марико повернули к центральной дороге. Небо над ними было чистое. Все кругом здесь застыло в вечернем безветренном затишье. Было очень душно.

Они подошли к спуску, и вдруг Марико остановилась.

— Что с вами? — озабоченно спросил Сёдзо.

— Н-нет... Ничего,— улыбнулась она.

В ее улыбке сейчас было что-то новое. Она была более выразительной и застенчивой, чем всегда.

Не поделиться ли своими планами с Сёдзо? — подумала Марико. Если бы подруга не подняла ее тогда на смех, она наверняка рассказала бы ему о своей мечте...

Теребя длинную голубую ленту панамы, она, словно желая убежать от Сёдзо, стала быстро спускаться по склону горы.



Глава четвертая. Пролив


После кровавых событий 26 февраля два главаря мятежа застрелились. Пятнадцать молодых офицеров были взяты под стражу и 12 июля по приговору военного трибунала расстреляны в гарнизонной тюрьме в Еёги.

Японцы склонны поддаваться своеобразному обаянию людей, действующих не из личных, корыстных побуждений, даже если они и являются виновниками серьезных бед. К тому времени, когда начались заседания суда, острота момента прошла, и общество было уже довольно благодушно настроено к мятежникам, хотя еще недавно готово было растерзать их. А сторонники фашизма решительно заявляли, что ни один волос не упадет с их головы. Впрочем, почти все были уверены, что дело обойдется благополучно. На худой конец им устроят побег в Маньчжурию. Поэтому сообщение о том, что вся группа военных заговорщиков сурово наказана, произвело на людей не менее сильное впечатление, чем сами февральские события.

На другой день после этого приговора Киити был выпущен на поруки.

Адвокат известил об этом по телефону Сёдзо, и тот вместе со старшим приказчиком Хирота отправился в Камада.

— Вы не находите, что между вашим делом и этим событием, как ни странно, существует тесная связь? — спросил Сёдзо брата, когда они в полдень сели в пустой вагой второго класса и он рассказал Киити о казни заговорщиков.

Сёдзо вспомнил, что дядино письмо об аресте брата он получил воздушной почтой в тот день, когда вспыхнул февральский путч. Узнав вчера о приговоре мятежникам, он сразу подумал об этом странном совпадении: накануне выступления мятежников брата арестовали, а через день после вынесения им приговора освободили. И он поделился своими мыслями с братом.

Но тот был как будто недоволен и в ответ пробормотал что-то неопределенное.

Одетый в короткое черное шелковое кимоно с гербами и японские шаровары-хакама, он сидел, отвернувшись к окну, и смотрел на проплывавшие мимр заливные рисовые поля. Посадки уже закончились, и теперь на полях ровными, аккуратными, как щеточки, зелеными рядами тянулись сеянцы. И вдруг он резко повернулся к брату. Его густые, косматые брови были насуплены. Глаза его, продолговатые и красивые (единственное, чем он был похож на Сёдзо), сузились, и лицо сразу изменилось.

Он был явно чем-то расстроен или обижен.

— Вы что, решили мое освобождение держать в секрете? —спросил он, и Сёдзо сразу понял, чем недоволен брат.

— Вовсе нет. Мы тут же сообщили всем родным. Немедленно прибежали Наката, Хорикава, Суги. Они сказали, что сегодня непременно поедут с нами встречать вас, но...

— Но?..

Это были его приятели и единомышленники, наиболее твердокаменные сэйюкайевцы из всех его друзей. Они были буквально помешаны на избирательной борьбе. Для них это было чем-то вроде скачек или бейсбола. В феврале их тоже арестовали, но, подержав некоторое время в полиции, отпустили.

— Адвокат не советовал, чтобы при встрече были no-i сторонние,— продолжал Сёдзо.— По его мнению, это может произвести неблагоприятное впечатление и даже как-то повлиять на исход дела в суде. Дядя согласился, поэтому решено было никому больше не ехать.

— Этот адвокатишка просто жалкий трус! — вспылил Киити.— Он боится прокурора, как черт ладана. Этот тип с самого начала мне голову морочил: власти-де сейчас не так настроены, законность-де укрепляется... Только и знал, что хныкал и скулил. У него с самого начала не было ни желания, ни уменья, ни смелости по-настоящему взяться за дело.

Киити был убежден, что его длительное заключение в тюрьме зависело не столько от фашизации органов юстиции, которые стремили-сь, как ему старались внушить, к укреплению законности, сколько от бездарности, нерадивости и трусости его адвоката. Он злился и на адвоката, и на Таруми, и на депутата парламента Хаясэ. Постепенно он начал ненавидеть всех, кто жил на воле. И даже радость долгожданного освобождения не смягчила его и не примирила с людьми, которые не пострадали, как он. В частности, ему казалось, что трое его друзей вышли сухими из воды не потому, что на сей раз было решено главный удар направить против партийных заправил, остальных же не трогать, но лишь потому, что им удалось укрыться за его широкой спиной, а ему пришлось одному за всех отдуваться. Понятно, что, узнав о его освобождении, они первыми прискакали в его до>м. Однако с какой легкостью они сошлись на том, что встречать его не надо! Хороши дружки, нечего сказать! Он готов был обругать и дядю, поддержавшего адвоката, но не решился и всю свою ярость обрушил на последнего.

Отведя душу, Киити замолчал. С тех пор как они вышли из тюрьмы, он непрерывно курил. Отвернувшись от Сёдзо, он сидел с сигаретой во рту. По выражению его лица Сёдзо видел, что он злится и на него и что самое благоразумное сейчас — оставить его в покое. Поэтому Сёдзо тоже молча курил, поглядывая на пассажира, который, по-.видимому утомленный дальней дорогой, растянулся на скамейке и, положив под голову чемоданчик, сладко дремал.

Черные с сильной проседью волосы этого человека, которому на вид было лет пятьдесят, и его приплюснутый нос, покрытый капельками пота, напомнили Сёдзо хозяина меблированных комнат в Токио. Он задумался, и вдруг у него над самым ухом раздался голос Киити:

— Х-хирота! Хирота!

Чуть заикаясь, Киити нетерпеливо звал приказчика, из скромности сидевшего на некотором расстоянии от хозяина.

— Слушаю вас,— отозвался тот и, поднявшись со своего места, подошел к Киити.

По традиции Хирота был одет в кимоно, подпоясанное твердым поясом, какой исстари носили приказчики.

— Там знают, что я приеду этим поездом?

— Я полагаю, что Сато из филиала позвонил им по телефону.

— Полагаешь! Неужели ты не мог ему это поручить?

Черт побери! Если уж и ты за время моего отсутствия так распустился, то что же говорить о других! — Киити хотел было наброситься на старшего приказчика, но сдержался, сообразив, что здесь неудобно браниться. Озадаченный неожиданным выговором, Хирота недоуменно пожал плечами и, не скрывая недовольства, вернулся на свою скамейку. Он умел постоять за себя, когда это надо было, в отличие от старых приказчиков, которые начинали службу с мальчиков на побегушках.

Сёдзо решил не вмешиваться — спорить в вагоне просто неприлично. Он был убежден, что расторопный и услужливый Сато наверняка позвонил домой и никаких оснований для беспокойства нет. Кроме того, он понимал, что брат дал нагоняй Хирота по той же причине, по какой злился на адвоката и вообще на всех на свете.

Поезд останавливался на каждой станции и шел медленно по раскаленным рельсам, сверкавшим в лучах горячего солнца, каким оно бывает в это время года на юге Кюсю в третьем часу дня. Слева по ходу поезда из окна виден был залив. Временами он скрывался за каменистыми горами.

Они проехали.уже несколько туннелей. Остался еще один. Скоро они будут дома. На открытой, усыпанной галькой платформе последней перед Юки станции стояли несколько человек. Это были партийные соратники Киити, решившие встречать его здесь, потому что ехать в Камада им не советовали. Как только поезд остановился, они с шумом ввалились в вагон. Среди них были и трое его друзей.

— Привет! Привет! С благополучным возвращением! — раздавалось со всех сторон.

— Слава богу! Наконец-то! Долгонько они вас там продержали.

— Да, пришлось вам хлебнуть горя за нас всех! Спасибо вам!

— Смотрите-ка! Мы беспокоились, что наш лидер там похудеет, а он, наоборот, даже поправился!

На местном диалекте с его характерной отрывистой интонацией, благодаря которой самый обыкновенный разговор со стороны кажется перебранкой, можно было без всякого стеснения высказывать самые напыщенные приветствия и изъявления благодарности, примешивая к ним известную толику лести и угодничества.

Киити перестал хмуриться, и впервые за все это время в глазах его засветилось что-то похожее на радость.

Выпятив грудь и размахивая белым веером, он в ответ на приветствия произнес целую речь. Он подчеркнул, что никакой благодарности не заслужил, что он лишь выполнил свой долг, бремя которого добровольно взялся нести, и что именно он должен благодарить всех и извиняться за беспокойство и хлопоты, которые причинил.

В Юки на вокзал явилось еще больше встречающих. А на следующий вечер в доме Киити был устроен званый ужин, который превратился в настоящий банкет. Когда была откупорена большая бочка старого сакэ и вино развязало языки, голоса зазвучали воинственно и стало шумно. Главной темой разговоров были, конечно, выборы. Начали с того, что выборы весной этого года вообще проводились по-дурацки, и кончили, как полагается, ожесточенными нападками на коварные происки минсэйтовцев и поношением их главаря Ито.

Все единодушно утверждали, что эти выборы были не чем иным, как состязанием в покупке голосов противника. Какая бы у вас ни была прочная база, но, чтобы она не расшаталась, нужен цемент в виде пачек казначейских билетов. И никакие «упорядочения выборов», «укрепления законности» и прочие выдумки не смогут этого изменить. Минсэйтовцы не меньше пользовались таким цементом, а пострадали только сэйюкайевцы. Это еще больше разжигало их давнюю ненависть к противнику. Пройдохи! Жулики! Они привыкли подличать на каждом шагу, поэтому и умеют выкручиваться из любой беды!

Вообще-то сэйюкайевцы были недовольны своим нынешним лидером, у которого не было ни способностей, ни размаха, ни солидности его отца. Но сейчас они были преисполнены сочувствия к нему. Это было похоже на то сострадание, которое некоторые из них испытывали к расстрелянным молодым офицерам.

Виновник торжества горделиво восседал среди гостей, подпирая спиной колонну парадной ниши в зале, где они собрались.

Ниша была украшена выдержанными в темно-зеленых тонах пейзажами Тикудэна; таких хороших картин не было ни в одном доме Юки, и уже по одному этому можно было судить о том положении, которое занимал дом Канно.

Хозяин чокался с гостями и пил наравне с ними, стараясь не уронить своего достоинства. Он не преминул произнести речь, состоявшую из громких фраз, как и подобает лидеру партии.

— Ничего! Судьба улыбается всем по очереди. Улыбнется она и нам, мы еще сумеем отомстить врагу! Не будем унывать! Выше головы! Сплотимся еще теснее, и тогда мы горы сдвинем!

Но когда гости разошлись, он завалился в спальне на постель и, тяжко вздыхая, начал скулить и ругать всех своих приятелей, называя их пропойцами и пустобрехами.

Так же как его покойный отец и младший брат, он при случае мог выпить немало, но вообще вина не любил. И все же ему часто приходилось выпивать. Вся эта братия частенько наведывалась к нему: кто—поделиться радостью, кто —пожаловаться на свое горе, и по каждому поводу нужно было выпить. А те только и искали повода.

— Ты думаешь, почему они вчера мне устроили такую встречу? Просто надеялись на хорошую выпивку сегодня! Шайка пьяниц! — жаловался он жене.

Сакуко всегда считала, что всю эту публику, которая вечно здесь толчется, притягивает, как магнит, только даровая выпивка или какая-нибудь другая корысть. Дела для них — только предлог. Она не выносила их наглости, не то что прежние терпеливые «матушки-хозяйки», и не скрывала своего недовольства. Но после всех пережитых волнений их участие и сочувствие казались ей искренними, а те, кто эти чувства выказывал,— милыми и близкими людьми. И она сказала мужу, что напрасно он всех подряд порочит.

— Ого! Если уж и ты так сильно изменилась, значит, я действительно долго отсутствовал,— ухмыльнулся Киити.

— Но ведь они все это время так беспокоились за тебя! Словно за себя самих! Как же можно не благодарить их за это?

— Благодарить? Ну, уж если на то пошло, не я их должен благодарить, а они меня. Я там страдал, мучился, а они тут жили в свое удовольствие. Ты думаешь, это благодаря кому?

— Но все-таки...

— Ладно, хватит! Ведь все равно, что бы я ни сказал, ты скажешь наоборот! — оборвал жену Киити и повернулся к ней спиной.

Дома Киити вел себя по пословице: в своей конуре каждая собака — лев. Он не терпел возражений и по любому поводу впадал в тон капризного диктатора. Если бы он не спал сейчас на свежих, прохладных полотняных простынях с женой, с которой так долго был разлучен, он, возможно, еще не скоро забыл бы те проклятые ночи, когда насекомые не давали ему сомкнуть глаз.

Через неделю Киити поехал в Токио. Ему нужно было встретиться с Таруми и депутатом парламента Хаясэ. Хотя в тюрьме он и злился на них, обвинял в лицемерии и предательстве, но сейчас необходимо было с ними повидаться. Нужно было заставить их нажать где следует и добиться либо прекращения дела, либо благоприятного решения суда. Таруми и Хаясэ приняли его, как самого желанного гостя. Оба деятеля сочли нужным похлопать его по плечу, они хотели, с одной стороны, как-то вознаградить его за то, что он пострадал, а с другой — предотвратить трещину в том фундаменте, на котором в конечном счете покоилось и их собственное благополучие. Вернулся Киити в прекрасном настроении.

Он с гордостью рассказывал о своей поездке, восторгаясь и отелем, в котором жил, и вкусными блюдами в ресторане «Кинсуй», и специально показанным ему новым мраморным парламентским конференц-залом, который строился уже несколько лет и был почти готов.

Военно-фашистские выступления имели своей целью разгон политических партий, погрязших в коррупции, и ликвидацию парламентаризма.

Это заявляли в своих показаниях на суде и главари февральского мятежа, которых недавно казнили.

Нарастала новая волна фашистского движения, о чем красноречиво свидетельствовало усиление своеволия экспедиционных войск, действующих в Маньчжурии и Северном Китае. И именно в это время, как некий акрополь парламентаризма, спешно достраивался великолепный дворец взамен старого, обветшавшего парламентского здания.

Слушая за ужином бесконечные рассказы брата, который не переставал восхищаться и умиляться, Сёдзо еще острее чувствовал свою отчужденность, но не желал ввязываться в спор.

— Кстати, Сёдзо, твой самовольный уход со службы у Ато поставил меня в очень затруднительное положение. Меня стали расспрашивать, а я сидел как дурак и не знал, что ответить,— сказал Киити, принимаясь за печеного окуня и орудуя оправленными в серебро хаси из слоновой кости. Точно такие же хаси были и у Сакуко.

«Началось!»—подумал Сёдзо, выпив бульон и спокойно ставя чашку на стол. Он ожидал этого разговора с того момента, как брат сообщил, что побывал с визитом у Ато.

— Весьма сожалею,— проговорил он, не желая обострять разговор.

— Ты ведь и мне сообщил об этом уже после того, как бросил службу. А я тебе сказал, что отказываться от работы, которую с таким трудом удалось получить,— глупость. Помнишь?

— Да.

Сёдзо, конечно, помнил. Помнил он и то, как объяснил это тогда брату. Он в основном уже закончил сбор материала по истории клана. Теперь нужно писать. А это целесообразнее поручить человеку с хорошими литературными способностями. К тому же управляющий считает, что писать нужно не на современном, а на архаичном языке, так, мол, будет солиднее, а для Сёдзо это трудно. Доля истины в таком объяснении, конечно, была. Однако в письме к управляющему Сёдзо об этом не упоминал.

— Ведь тебя приняли по рекомендации Таруми. Это была особая любезность, можно сказать — милость. И вдруг уехать, черкнуть пару слов, что отказываешься от службы, и на том все кончить! Разве это разумный поступок? Таруми спрашивал меня, что господин Сёдзо намерен сейчас делать. Но я бы и сам хотел это знать.

Сёдзо вынужден был вкратце рассказать брату о своих планах собрать нужные материалы и исторические документы в здешней библиотеке и превратить ее в своеобразный центр изучения ушедшей эпохи, когда через эти края шло проникновение христианства и западноевропейской культуры в Японию.

— Библиотека перестала служить для меня только временным прибежищем. И в Токио теперь меня уже не особенно тянет,— закончил Сёдзо.

— Так, так...— Тон Киити отнюдь не свидетельствовал о том, что он понимает брата и сочувствует ему.

Доев рис, он потребовал добавки и поставил миску на поднос, который держала прислуживавшая за столом горничная Томэ. Шумно обмахиваясь веером, он продолжал:

— Когда я на свою беду стал наследником, я принял на себя тяжелое бремя ответственности за сохранность состояния, издавна возлагаемое на главу семьи. И если все взвесить, я на этом больше теряю, чем выигрываю. Выгоды мне от этого никакой. А ты счастливчик. Тебе можно только позавидовать. Жены у тебя нет, детей кормить не надо, ты ни за кого и ни за что не отвечаешь. За своими словами можешь не следить — болтай себе что хочешь. Захотел прилепиться к дому—и живи на всем готовом, а все, что заработаешь, идет на карманные расходы. Чем плохо?

Сёдзо чувствовал себя так, будто ему горло сжали тисками. Хотелось плюнуть брату в лицо. Конечно, лучше всего было бы подняться и уйти. Но это привело бы к разрыву, а оставаясь в родном городе, он не мог поселиться отдельно и жить один. Поэтому он ничего не ответил и лишь отрывисто сказал Томэ:

— Чаю!

— Погодите, сейчас подадут омлет,— взглянув на него, примиряюще оказала невестка. Она, конечно, понимала, что творится у него в душе.

Киити так же грубо и назойливо продолжал:

— У тебя от всего быстро кружится голова. Что же Масуи собирается отпустить денег больше, чем сейчас дает?

— Не знаю. Но его личный секретарь господин Эбата письменно просил директора библиотеки подготовить смету на предполагаемые расходы, чтобы в случае запроса послать ее в Токио. Так что какая-то надежда есть.

— Допустим. Но пока ты живешь на родине, ты не должен забывать, что прежде всего принадлежишь к дому Ямадзи, и впредь не должен своевольничать. И потом, пользуясь случаем, хочу тебя со всей ясностью предупредить еще об одном. Моя неприятность и твой арест ничего общего между собой не имеют. И если ты когда-нибудь вздумаешь ссылаться на то, что, мол, и брата сажали, я этого не потерплю. Запомни!

. . < .

Над заливом стоял легкий туман. Голубые волны были невысокие, медлительные Юркие лодочки легко разрезали их.

Держа на коленях чемоданчик, взятый у брата, Сёдзо с верхней палубы рейсового пароходика рассеянно смотрел в сторону Симоносеки, где сквозь дымку тумана вырисовывались бледные очертания сопок, домов, тянувшихся рядами вдоль берега, мачт и широких низких труб.

Бессознательно он искал что-то глазами. Не стоит ли на якоре какой-нибудь иностранный пароход? Эта привычка сохранилась у него со школьных лет. Когда он уезжал в Токио учиться или возвращался оттуда на каникулы, он сходил на этой пристани и отыскивал глазами какой-нибудь иностранный пароход.

Сейчас судов было мало. Открытое море, в котором уныло покачивались бакены, казалось пустынным. Национальную принадлежность судов трудно было распознать издали, но вот на корме одного из них Сёдзо увидел красный флаг. Это был огромный черный грузовой пароход. На нем был поднят голубой с белыми полосками сигнальный флажок, возвещавший о том, что судно собирается отплыть. Неподалеку от него глубоко, по самую ватерлинию, сидело в воде тоже совершенно черное судно для перевозки угля. Справа от его центральной мачты, расходясь, как лучи, торчали три подъемных крана.

— Далеко едете? — неожиданно раздалось над ухом Сёдзо, взгляд которого был прикован к морю.

Он поднял глаза. Рядом с ним стоял Хорикава. Обычно он носил японскую одежду и широкий жесткий пояс, какой в старину носили купцы. Но сейчас на нем была пиджачная пара, а в руках он держал мягкую фетровую шляпу. Если бы она была надета, Сёдзо, возможно, не сразу бы его узнал. Но его крупная, совершенно лысая голова с кустиками волос над ушами была приметной и знакомой.

— В Симоносеки. А вы? — ответил он, стараясь быть любезным.

— Я тоже. Нужно заглянуть в «Енэхан».

Хорикава, владелец старинной фирмы в Юки, торговавшей рисом, назвал маклерскую контору своего симоно-секского контрагента. Расплывшись в улыбке, он добавил:— А потом думаю съездить в Хиросиму. Хочу побывать там на митинге.

В это время политические партии проводили в провинции массовые митинги, считая это одним из методов борьбы против фашизма. Сёдзо знал из газет, что сегодня такой митинг состоится в Хиросиме. Туда должны были съехаться представители всех центральных провинций Японии.

— Когда же он начнется?

— Назначено на два часа дня. Хочу побыстрее управиться с делами и прямо туда, а то опоздаешь к открытию.— Потеснив молодую кореянку с ребенком за спиной, одетую в грязноватое бледно-голубое чима, он уселся рядом с Сёдзо.— Минсэйтовцы недавно устроили грандиозный митинг в Кумамото. На нем присутствовали в полном составе все деятели этой партии во главе с председателем. Не желая отставать от них, сэйюкайевцы решили провести свой митинг в Бэппу. Там соберутся представители со всего Кюсю,— рассказывал Хорикава.

Сёдзо вынужден был слушать разглагольствования этого торговца и заядлого политика, пока пароход не причалил к берегу.

От пристани к железнодорожной платформе вел туннель, и пассажиры ринулись в него, стремясь хоть на шаг опередить один другого, чтобы раньше сесть в поезд. Началась толкотня. Хорикава скоро затерялся в толпе, но кореянка почему-то все время держалась возле Сёдзо.

Выйдя из вокзала, он остановился, чтобы купить сигарет, и, когда опускал сдачу в карман, нащупал телеграмму, полученную от Кидзу. Его вдруг охватило сомнение: не перепутал ли он день условленной встречи? Отель «Санъё», где они должны были увидеться, находился как раз против вокзала. Но назначена ли встреча именно на сегодня?

Он задержался у лотка с бананами и, достав телеграмму, прочитал: «Пятнадцатого жду до полудня Симоносеки отеле Санъё Кидзу». Нет, все в порядке. И снова в голове замелькали те же мысли, что и вчера, когда он получил эту телеграмму. Сёдзо вошел в отель, узнал, что Кидзу остановился в номере 53, на втором этаже, но не пошел наверх, а попросил дежурного позвонить по телефону. Вдруг Кидзу приехал сюда не один? Вскоре на крутой лестнице показались носки новеньких, шоколадного цвета ботинок, а затем он увидел Кидзу, почти бегом спускавшегося к нему.

— О, все-таки приехал! — воскликнул Кидзу, улыбаясь и показывая свои ослепительно-белые зубы.— А я все думал — приедешь или нет? Ну, пойдем! — И он потащил Сёдзо к выходу.

— Ты куда?

—- Не будем же мы разговаривать в вестибюле!

— Конечно, но я хотел спросить: ты едешь куда-нибудь по делам своей газеты?

— Нет, с газетой покончено. Теперь я еду за границу.

— Да ну!

— Ха-ха-ха,— засмеялся Кидзу, глядя на удивленное лицо Сёдзо.— Только не в Лондон и не в Париж. Если я тебе скажу, что собираюсь всего-навсего добраться на пароходе до материка через пролив, ты, вероятно, будешь меньше удивлен. Это ведь тоже поездка за границу. Так звучит куда значительнее, чем просто: «еду в Маньчжурию». Как ты считаешь?

Узкая шумная улица за вокзалом с вывесками ресторанчиков и харчевен через каждые два-три дома напоминала улицу в Бэппу, примыкавшую к «веселому» кварталу.

Сёдзо ничего не ответил приятелю. Во-первых, его смутила эта улица, напомнившая о той апрельской ночи, о которой ему не хотелось вспоминать. Во-вторых, он был озадачен, что его предположение оправдалось: Кидзу едет в Маньчжурию. А тот, не замечая, в каком настроении Сёдзо* внезапно спросил совсем о другом:

— Ты ешь фугу*?

— Ем, но ведь сейчас не обеденное время.

— А я утром, как встал, должен был встретиться с одним человеком и еще не завтракал.

— Ты едешь сегодня?

— Да. В три часа дня.

В маленьком, как жилище отшельника, ресторанчике с черным дощатым забором и узенькой дверью, только что, видно, закончилась утренняя уборка, и крупная галька, кои торой был усыпан пол в сенях, еще сверкала влажным блеском.

Сняв обувь, Кидзу с видом завсегдатая сразу прошел во внутренний зал, уселся, скрестив ноги, перед круглым лакированным столиком и заговорил:

— В французских популярных романах, когда писатель не знает, как ему поступить со своим героем, он отправляет его в Алжир и на этом ставит точку. После захвата Эфиопии в Италии тоже стали следовать этому образцу. Там стало теперь модным спроваживать героев в Аддис-Абебу. Мне рассказывал об этом один. из наших корреспондентов,

* Фугу — название рыбы.

недавно вернувшийся из Рима, и мы с ним от души смеялись. Но то, что Япония состряпала такую штуку, как маньчжурская империя, для людей вроде нас с тобой просто находка. . _

— Ну и что же ты собираешься там делать?

— Вообще подумываю об издании журнала. Но окончательное решение приму, когда на месте выясню обстановку. Во всяком случае, я еду с твердой решимостью взяться за любое дело. Издавать журнал, выпускать газету, грабить, убивать — все равно что! Там, брат, ни от чего отказываться нельзя, это было бы изменой долгу. Отказ означал бы покушение на те великие принципы, на которых основано это государство. Ведь рельсы, обагренные кровью Чжан Цзо-лина130, пролегли там через-сознание и жизнь всех людей! От черепных коробок офицеров Квантунской армии они протянулись к башкам руководителей «Кёвакай» 131, которые сейчас петушатся не хуже нацистских эсэсовцев. А вообще это не люди, а заводные куклы, роботы! Жить в Маньчжурии — значит бить с ними в один барабан и неуклонно следовать по их стопам. И еще это значит, что там можно творить любое бесчинство. Полная свобода! Ибо там, брат, иной мир, там царство «справедливости и благополучия», почти что рай. Это тебе не Алжир или Эфиопия! А что, Сёдзо! Чего доброго, ты послушаешь, послушаешь и тоже захочешь туда махнуть... А?!

Прежде чем подать чай, принесли пиво. Средних лет официантка с острым подбородком разлила его по стаканам и тут же ушла. Но Сёдзо так и не прикоснулся к своему стакану, в котором пена уже осела. Прислонившись спиной к колонне и скрестив ноги под столом, он молчал, не выпуская изо рта сигареты. От его внимания не ускользнуло, что кожа на лице Кидзу возле глаз и вдоль носа стала какой-то дряблой.

Сёдзо бросил окурок, вытащил ноги из-под столика и, сев прямо, сказал:

— Послушай, Кидзу! Разве у тебя нет ко мне дела? Ведь не для того же ты меня вызвал, чтобы я слушал всю эту болтовню?!

— Ну вот, ты меня сразу и осадил. Не знаю, как мне теперь и быть,— лукаво, но дружелюбно улыбнулся Кидзу и залпом осушил второй стакан пива,—По правде говоря, у меня действительно нет к тебе такого дела, из-за которого тебе стоило бы сюда специально приезжать.

Он бы мог, конечно, сказать прямо: «Дела у меня к тебе никакого нет, но прежде чем покинуть Японию, я хотел повидаться с тобой как с другом, как с близким мне человеком». Но сказать так было бы не в духе Кидзу. Однако не высказанное им как-то проникло в душу Сёдзо, и ему стало неловко за свою резкость, стало жаль Кидзу, и он подумал, что хорошо сделал, приехав сюда.

За недомолвками Кидзу скрывалось искреннее дружеское расположение, а за его болтовней — чувство одиночества и тоска. Сёдзо знал, как все это глубоко и серьезно.

Закуривая новую сигарету от зажигалки, протянутой ему Кидзу, он колебался: спросить или не стоит? Но он не мог не спросить.

— Как у тебя дела с женой?

— Разошлись,— небрежным тоном ответил Кидзу и затем, точно речь шла не о нем, а о ком-то постороннем, продолжал:

— Она изумительная женщина. Даже после того как мы с ней обо всем договорились, наутро она, как всегда, встала на час раньше меня, прибрала в квартире, приготовила мне на завтрак мое любимое жареное кунжутное семя, пересмотрела и починила белье, заштопала носки и уложила все в чемодан. Если бы я ее позвал, она, пожалуй, поехала бы и сюда, чтобы меня проводить. Но теперь я для нее такой же далекий человек, как какой-нибудь эскимос.

— А где она теперь?

— Работает в больнице, там же, где и ее приятельница. Муж этой женщины сидит в тюрьме в Абасири на Хоккайдо, она как будто человек волевой и сильный духом. Так что Сэцу вступила в такой «иностранный легион», по сравнению с которым мой «Алжир» — детская забава!

Сказав это, Кидзу беззвучно засмеялся, но правая щека его подергивалась, как при нервном тике, и лицо странно исказилось.

Подобно тому, как вода, прорвав перемычку, переливается из одного водоема в другой, тяжелое, горькое чувство стало заполнять сердце Сёдзу. Во взглядах и поступках Кидзу все больше обнаруживалось то, чего Сёдзо не мог

одобрить и с чем не мог согласиться. А когда он пробовал представить себе, какая метаморфоза может произойти с его другом в Маньчжурии, ему становилось жутко. Тяжелым камнем все это легло на его сердце. У него не было ни ненависти, ни презрения к Кидзу. Скорее даже он испытывал к нему еще более дружеское чувство, чем прежде, какая-то невидимая ниточка связывала их. И, может быть, это было потому, что интуицией он угадывал состояние друга.

— Извините, что заставила ждать.— Появилась официантка. Непринужденно болтая с Кидзу, она стала подавать завтрак; в разговоре выяснилось, что ее зовут Осуга.

Она включила переносную газовую печку, поставила на нее кастрюлю и расставила -на столе мелкие тарелки и мисочки. Пришла еще одна, молоденькая официантка и принесла большое плоское блюдо, на котором лежали тонко нарезанные сочные куски фугу. И когда это бледно-зеленое фарфоровое блюдо подали на стол, он сразу ожил, словно на него положили венчик какого-то огромного цветка.

— Ладно, теперь мы и сами справимся,— резким тоном сказал Сёдзо, которого всегда раздражала назойливая болтовня этого рода женщин.

Осуга только что собиралась положить рыбу в кастрюлю, в которой уже кипел соус из мисо.

— Ах, как вы со мной нелюбезны!—и она поджала губы.

— Да нет, просто он сам великолепно готовит эти блюда. Как настоящий повар! — вмешался Кидзу.

— О, в таком случае остается только пожалеть, что этот молодой господин не хозяин нашего заведения,— съязвила официантка.

Налив в стаканы пиво, женщины ушли. Глядя на их стройные, изящные фигуры в полосатых кимоно с широкими оби, Кидзу бросил вдогонку:

— Вы все-таки про нас не забывайте! Вдруг мы тут окачуримся 132. Ты обратил внимание на ту, что постарше? — спросил он Сёдзо.— Лицо у нее как сушеный каштан, а ведь она отличная танцовщица школы Иноуэ, ей разрешили взять театральный псевдоним.

Сёдзо промычал что-то неопределенное. Он с удовольствием ел сдобренные уксусом и соей ломтики сырой рыбы, вспоминая, что у них в роду старшим сыновьям фугу есть не дозволяется. Он сказал об этом Кидзу и усмехнулся:

— Нехорошо, если вдруг скончается наследник! Ему полагается жить.

— Ну а если это второй или третий сын? Тот, значит, пусть подыхает — плевать?

— В принципе — да. Что ты хочешь, это одно из проявлений так называемого семейного права. На таком законе с древних времен покоится у нас семья, и до сих пор он остается неизменным. Суровый закон!

— Да, брат, не думал я, что и тебе достается столь горький хлеб,— без всякой иронии, а скорее со свойственной ему особой задушевностью проговорил Кидзу, цепляя палочками белые мясистые кусочки рыбы из кастрюли.— Кстати, как у тебя с той работой, о которой ты мне писал?

Когда были выпущены новые открытки с видами развалин замка и комплект их был подарен библиотеке, Сёдзо решил написать Кидзу и сообщил ему о своих планах.

— Дело не безнадежное, но все зависит от патрона. Он как будто и не против отпустить деньги, но пока что медлит. У него, разумеется, на первом плане прибыльные дела. Глаза его теперь денно и нощно устремлены туда, где кончается твой «Алжир» и начинается Северный Китай. И, естественно, ему сейчас не до провинциальной библиотеки.

— Ничего удивительного. Там ставится спектакль, который с каждым актом становится все интереснее для японских капиталистов. И они не просто зрители. Будет дан сигнал, и они начнут выбегать на сцену. Короче говоря, они сохраняют за собой право сценического исполнения. Они зорко следили за ходом действия и с нетерпением ждали момента, когда им надо выходить. Теперь наконец момент этот настал. Сторонники экономики сабли 133, которые вначале собирались захлопнуть перед их носом дверь, сейчас сложили оружие и ставят, кажется, вопрос об организованном привлечении японского капитала.

— Но ведь у них там и до сих пор не было денег?

— Это верно. Но суть дела в том, что с такими средствами, как те японские деньги, которые когда-то для приличия были израсходованы на компанию Южно-Маньчжурской железной дороги, сейчас уже далеко не уедешь. Иначе говоря, при создании Маньчжоуго туда достаточно было ввозить из Японии только изделия легкой промышленности. Но сейчас речь идет уже о другом. По мере расширения арены действий возрастает необходимость ускоренного строительства Маньчжоуго как военно-промышленной базы. А это не то, что строительство «царства справедливости и благополучия». На это денежки нужны, и немалые. А их-то у вояк и не хватает. В общем капиталистам сейчас только наживайся! Лопатой будут золото загребать!

— Если теперь что-нибудь начнется, то уж, видно, всерьез,— вставил Сёдзо.

— Да, по-видимому, опять дело идет к мировой войне. В Европе ее очаг уже разгорается на Иберийском полуострове. Ведь так?

Далее Кидзу сказал, что гражданская война в Испании, являясь борьбой между Франко и красным правительством Асаньи, в то же время есть вызов, брошенный Германией и Италией Англии и Франции. Уже одно это грозит мировым пожаром. Затем он с профессиональной осведомленностью журналиста заговорил о том, что внешне англичане и французы как будто поддерживают в Испании ресцубликанские войска, но за кулисами ведут двойную и даже тройную игру. Ясно лишь одно, и это со всей откровенностью демонстрируется обеими сторонами: испанский театр, на котором развертывается гражданская война, используется ими как своего рода полигон для испытания различных видов новейшего оружия.

— Фабриканты оружия ждут войны,— заметил Сёдзо, вспомнив при этом не те фамилии, которые обычно ассоциируются с войной, то есть не Круппа, Армстронга или Шкоду, а своего земляка Ито. Стоит только прогреметь первому выстрелу — и какой-нибудь захудалый лесоторговец из захолустного японского городка, который и с лупой-то не скоро на карте найдешь, первый заорет ура. Ведь Ито и не скрывает того, что он ждет и не дождется первого залпа. А все потому, что у него есть маленький заводик металлических изделий и консервная фабрика, которые почти не приносят прибыли, но могут стать для него золотым дном, если начнется всемирное взаимоистребление. Ужас! Ну, а Масуи? Что же тогда о нем говорить!

А сам он, Сёдзо?.. Получив по милости Масуи работу, он (не важно, для какой цели, но факт остается фактом) клянчит у него деньги. У Масуи замыслы, хотя бы в силу масштаба его деятельности, в тысячу раз более зловещие и опасные, чем поползновение какого-нибудь Ито!

Прикрутив в газовой печке огонь — соус слишком кипел,— он неожиданно спросил:

— А как у тебя с призывными делами? У тебя какой разряд?

— Первый «Б». А у тебя?

— «В».

— Неужели у тебя так плохо со здоровьем?

— Да нет. Я проходил комиссию сразу после того, как вышел оттуда, и еще не успел поправиться. Тогда я действительно был болен. Но и вообще нашего брата предпочитают держать подальше от армии.

— Вот видишь, кое-кому и тюрьма на пользу пошла!

— Это до поры до времени. А пойдет война полыхать по всему миру — и все эти «Б» и «В» тоже к чертям полетят. И погонят нас с тобой как миленьких. На пушечное мясо и мы сгодимся. Поэтому, друг, и у нас есть полная надежда умереть самой бессмысленной смертью. Кстати, Кидзу! В интернациональных бригадах в Испании много интеллигенции, начиная от студентов и кончая молодыми писателями. Ими, несомненно, руководят идейные побуждения. Но как ты думаешь, нет ли среди них людей, которые рассуждают так: раз уж все равно придется погибать на войне, так лучше умереть в бою за свободу в Испании, пока капиталисты не погнали тебя на войну за их интересы!

— Хм! А что если мне отказаться от Маньчжурии, а взять, да и махнуть с тобой в Испанию, а? —пьяным голосом ответил Кидзу и со стуком поставил на стол еще одну пустую бутылку — уже четвертую.

Откинувшись снова спиной к колонне, Сёдзо погрузился в молчание. На лбу его резко обозначилась продольная складка.

В отличие от европейцев, которым стоит только занести ногу за демаркационную линию — и они уже на земле соседней страны, японцы, окруженные со всех сторон морями, этого сделать не могут. Они в таких случаях наталкиваются на препятствия, преодолеть которые не так просто. Эти условия географической изоляции были успешно использованы для осуществления политики «закрытия страны для иностранцев» в эпоху Токугава.

И когда Сёдзо, переправляясь через пролив, каждый раз по привычке высматривал, нет ли где на рейде иностранного корабля, он, возможно, был движим не только тем безотчетным стремлением побывать в неведомых странах, увидеть новые места, познакомиться с чужой культурой, которое так свойственно юношам. В душе его в это время, возможно, пробуждалось то унаследованное от предков заветное желание, та сокровенная мечта, что похожа на мечту узника, заключенного в окруженную глубоким рвом крепость, с тоской и надеждой высматривающего из своего оконца, не появится ли на горизонте маленькая лодочка, которая избавит его от плена. И так же, как мечтает узник о спасительной лодочке, которая все не появляется на горизонте, так и они, сидя здесь, могли только мечтать о фронте в Испании. Вырваться отсюда им было не легче, чем узнику из своей крепости. Большинство японцев в этом смысле — узники. Отсюда могли благополучно улизнуть только сынки аристократов и богачей. Они уезжали за границу учиться, и не случайно число японских студентов, обучающихся за границей, значительно возросло теперь, когда предвиделась война.

Но Сёдзо больше не хотелось говорить об Испании, и он молчал. Кидзу тоже молчал. Осушив залпом стакан пива и тяжело вздохнув, он облокотился правой рукой на стол и уронил на нее голову, подперев ее ладонью. Его смуглое худощавое лицо казалось сейчас еще более темным и худым, чем всегда.

— Ч-черт! Выпил натощак — вот и опьянел,— проговорил он, обращаясь как бы к самому себе.

Полузакрыв глаза, он уставился на бледно-зеленое блюдо с остатками рыбы, но чувствовалось, что он не так уж пьян И внимание его поглощено отнюдь не едой. Мысль его усиленно работала, и думал он в эту минуту о многом.

За стеной послышался глухой жиденький паровозный свисток. Дом наполнился глухим гулом, слышен был тяжелый перестук колес, по которому сразу можно было определить, что проезжает товарный состав. Звуки эти проникали сюда через маленький мощеный дворик, такой же, как дворики при чайных домиках, и отдавались в ушах.

И словно по сигналу, Кидзу поднял голову и протянул руку к звонку.

— Поедим рису?

Осуга тут же принесла черные лакированные ящички с рисом. Они перемешали рис со сдобренными соей и пряностями кусочками осенних баклажанов и остатками фугу, и получилось такое вкусное рагу, что даже Сёдзо, которому казалось, что больше он уже не сможет прикоснуться к еде, ел с удовольствием.

Громко чавкая, Кидзу сказал:

— Когда я уеду, я, пожалуй, буду тосковать по этому-рагу больше, чем по всей Японии.

— Что вы такое говорите! — вмешалась Осуга, подававшая в это время Сёдзо зеленый чай. Тот уже кончил есть и отложил хаси в сторону.

— Честное слово! Как вспомнишь, что там тебя не будут так вкусно кормить, как здесь, всякая охота ехать в Маньчжурию пропадает.

— О! Но ваша жена будет очень разочарована. Вчера вечером она была такой веселой и говорила, что ей как раз потому и нравится Маньчжурия, что там можно жить с комфортом.

— У тебя и в самом деле есть какая-то жена?—шепотом спросил Сёдзо. Кидзу вызывающе засмеялся и, не ответив на вопрос, попросил:

— Слушай, черкнем пару слов Оде. Я так спешил, что не успел с ним проститься.

Они расстались на углу, у кинотеатра. Кто-то из них первый машинально протянул руку, и они обменялись крепким рукопожатием.

По той же причине, по которой Сёдзо не хотел подняться к Кидзу в номер, он не захотел и проводить его на пристань. Затем Сёдзо заглянул в книжные лавки, где имелись новинки, которые в Юки нелегко было достать. Переправившись снова через пролив, он сел в поезд линии Ниппо и, как только занял место в вагоне, стал перелистывать только что купленное «Токийское обозрение». Это был универсальный журнал, издававшийся другом Уэмуры. В оглавлении он увидел несколько статей, которые, судя по заголовкам, противоречили духу этого журнала с его столь ярко выраженной либеральной окраской. «Наверно, заставили!»— подумал Сёдзо и тут же, свернув его, сунул в корзинку с бананами, которые вез в подарок домашним, и поставил ее на верхнюю сетку. У него пропало желание читать этот журнал, а к тому же его сильно клонило в сон. Прошлую ночь он спал мало, а выпитое пиво совсем разморило его. Он раскрыл чемоданчик, достал из него надувную подушку и прилег. Когда ему приходилось ехать по хорошо знакомой, малоинтересной дороге, он всегда, если была возможность, спал.

Сёдзо не знал, как долго он проспал. Ему снилось, что они едут мимо какого-то высокого здания. Из окна второго этажа высунул голову человек — это был Кидзу. Потом рядом с ним появился Ода! Они размахивали красными флажками, похожими на железнодорожные. Они подавали сигнал о землетрясении. И тут он услышал чьи-то громкие крики: «Поздно! Теперь уже не догонишь! Как ужасно трясет!»

Разбуженный этими криками, Сёдзо открыл глаза и, подавляя зевок, усмехнулся. В поезде часто снится землетрясение.

За окном бежали облитые золотом предвечернего солнца плодородные поля Усы, на которых уже началась жатва. «Больше часа проспал»,— подумал Сёдзо, вставая и направляясь в туалет. Возвращаясь на свое место, он обратил внимание на молодого человека, стоявшего у третьего или четвертого окна, который из-под козырька гимназической фуражки пристально и как бы выжидающе смотрел на него. Где он видел это лицо? И тут же вспомнил: луна, море, юноша попросил у него спичку, потом оба стояли и курили... Словно угадав, что его узнали, молодой человек приветливо заулыбался. Сёдзо невольно улыбнулся в ответ. Он молча сел на свое место, вытащил из корзинки с бананами журнал и начал читать очерк римского корреспондента «Асахи», совершившего поездку по дорогам войны в Эфиопии. Корреспондент касался даже таких вопросов, как специфика боевых операций в условиях высокогорных районов,— горы там достигают высоты Асамаямы. С огромными трудностями была сопряжена транспортировка оружия и боеприпасов, но еще больше забот доставляло питание.

В частности, поскольку итальянский солдат дня не может Прожить без макарон, нужно было организовать их бесперебойное приготовление. И- вот решено было как вспомогательную силу использовать в этих целях свиней. Ежедневно сотни хрюшек карабкались на горы с большими котлами на спине.

В этих котлах варились потом не одни макароны. Свиньи стяжали себе славу как обозные части фашистской армии, но еще больше солдаты ценили их как дополнение к своему рациону. Их отправляли тоже в котлы. Для Сёдзо это буколическое варварство в какой-то мере символизировало общую политическую тенденцию государства чернорубашечников с их теорией превосходства. Да и вообще война такова, думал он. Тебя гонят с котлом на спине, а в конце концов ты попадаешь в этот же котел. Разве только свиней ждет подобная участь?

Поезд остановился на какой-то станции. Одни пассажиры сходили, другие садились. Синго тоже направился К выходу. Сёдзо подумал, что он собирается сойти. Но тот, поравнявшись с его скамьей, остановился и спросил:

— Можно здесь пристроиться?

— Пожалуйста, место, кажется, освободилось.

Сидевшая тут раньше женщина с ребенком, видимо, сошла с поезда, скамейка пустовала. Чтобы занять свободное место в вагоне, обычно разрешения не спрашивают. И то, что Синго сделал это, объяснялось особыми обстоятельствами в их отношениях. Пока он усаживался, Сёдзо огляделся. Он решил проверить, нет ли поблизости кого-либо из жителей их города, кто знает их в лицо. Но никого не было, и он успокоился. Они закурили.

Синго с юношеской откровенностью тут же рассказал ему, что возвращается из Фукуока, из больницы, где его просвечивали.

— Ну и как?—с участием спросил Сёдзо.

— Ничего серьезного. Я, собственно, ездил с другой целью. Хотел повидаться с приятелем по колледжу в Кумамото. И еще мне сказали, что там можно достать книгу, за которой я охочусь. Но, к сожалению, ее не оказалось.— Его верхняя пухлая губа на бледном, красиво очерченном лице, которое Сёдзо хорошо рассмотрел еще в ту ночь, дрогнула в чуть лукавой и печальной улыбке. Он говорил таким тоном, будто признавался какому-то своему другу, что хотел, но не сумел сбежать с урока. Сёдзо это подкупило. Он сказал, что и ему приходилось прибегать к подобным уловкам, й спросил, за какой книгой он охотится.

— Английский перевод «Мыслей»,— ответил Синго.

— Ого! Вон ты какие книги читаешь!

— Я прочитал книгу Мики «Познание человека по Паскалю», и тогда мне захотелось почитать его самого. Но я плохо знаю французский язык и решил достать английский перевод. А как вы, Канно-сан, относитесь к Паскалю?

Вопрос был задан с живостью, наивностью и смелостью гимназиста. Сёдзо пришлось признаться, что у него весьма смутное представление о Паскале и потому он ничего не может сказать. Правда, в свое время и он ознакомился с этим знаменитым, исполненным юношеского пыла первым произведением господина Мики.

Он часто и с удовольствием читал этот труд, ведь, поступив в колледж, он набрасывался на всякую книгу. Тогда же он после нескольких месяцев изучения немецкого языка вооружился словарем и самоотверженно одолевал «Страдания юного Вертера». Почти два года он читал все без разбору, Затем волны нового мировоззрения, перекатываясь через мол готовых, установившихся понятий, идей и представлений, вовлекли в свой водоворот почти все молодое поколение. И подобно тому, как девятый вал смывает все на своем пути, они смыли его прежний образ мышления и вышибли из рук те книги, за которые он до тех пор хватался. С того времени автор «Мыслей», как и многие другие, стал ему чужд.

В его исполненном отвагой и воодушевлением сердце больше не находила отклика философия Паскаля, несмотря на проницательность ума автора, несравненную поэтичность и тонкость чувств, которыми проникнуты его размышления. И мысль Паскаля о человеке как о слабом, чувствительном тростнике 134 Сёдзо воспринимал уже как своего рода игру ума, которая больше не волновала его. Теперь он, возможно, перечитал бы эту книгу с несколько иной точки зрения.

Но в данный момент его занимало другое. Откуда в сердце сына Ито, выросшего в среде, отнюдь не представлявшей собой благодатной почвы, могли появиться подобные духовные ростки? Он рассказал Синго о том, как ему в свое время пришлось бороться с отцом при выборе факультета, и спросил, не собирается ли тот поступить на философский факультет и уверен ли он, что родные дадут на это согласие?

— Мне до университета еще два года учиться. И боюсь, что до того, как у меня возникнут с семьей из-за этого раздоры, нас всех заберут в солдаты,— ответил Синго.

— Едва ли,— возразил Сёдзо.

— Тем не менее наш военный руководитель все время нам это внушает. Мы от него только и слышим: Япония сейчас не может дать вам возможность отсиживаться в университетах, так что готовьтесь послужить империи!

— Ого! Я вижу, вас здорово муштруют!

— Да. И потому, как подумаю, что к третьему семестру нужно возвратиться в колледж, тоска берет,— грустно улыбнулся Синго.

Военная подготовка была в школах и в то время, когда учился Сёдзо. Военные власти упорно насаждали ее через министерство просвещения, и школьное начальство вынуждено было подчиняться. Но тогда оно относилось к ней без всякого энтузиазма, а учащиеся встречали ее в штыки. На строевые занятия Сёдзо попросту не являлся, а в часы аудиторных занятий, которые волей-неволей приходилось посещать, садился в самом последнем ряду, закладывал уши ватой, и пока полковник или подполковник зычным командирским голосом читал лекцию, например, на тему «Тактика Наполеона при захвате Москвы», он преспокойно листал какой-нибудь учебник или решал задачи по математике.

Синго слушал рассказ своего собеседника с тем детским интересом, с каким обычно в общежитии колледжа младшие слушают забавные рассказы старшеклассников.

— Здорово! — в восхищении воскликнул Синго и прикусил нижнюю губу.

— Но тогда,— сказал Сёдзо,— прикомандированные к школе офицеры делали вид, что не замечают этого, и не придирались к нам.

— Нет, теперь совсем не то. У нас, например, есть такие офицеры, которые ни во что не ставят даже директора. Они считают, что колледжи превращены в военные школы и что с нас совершенно достаточно, если мы будем знать наизусть «Воинские заповеди императора Мэйдзи» и «Хагакурэ» 135.

— Н-да! С «Мыслями» тут связь весьма отдаленная,— усмехнулся Сёдзо.

Придавив носком ботинка брошенный на пол окурок, он с тайным волнением подумал о том, что в свое время и из его рук были вышиблены такие книги, как «Мысли» Паскаля, и все же огромная разница между тем, что было тогда, и тем, что творится сейчас! И как должен был страдать этот юноша с его чутким сердцем, который, слушая командирские окрики офицеров, несомненно, понимал связь между тем, к чему его готовили и что вселяло в него ужас, и тем, к чему с такой жадностью прислушивался его отец.

Сидевший слева от Сёдзо низкорослый человек, с виду похожий на купца, был увлечен беседой со своим приятелем, который примостился рядом с Синго. Нагнувшись друг к другу, они с головой ушли в разговор о положении дел на осакской рисовой бирже и, по-видимому, не обращали никакого внимания на своих соседей. Мысли, которыми обменивались Сёдзо и Синго, были не для посторонних ушей, поэтому оба они все время пересыпали свою речь словами и целыми фразами на иностранных языках.

Вскоре за окном сгустились ранние осенние сумерки и в вагоне зажегся свет. Когда проехали Камада, слева, со стороны моря, которого еще не было видно, стала подниматься круглая луна. В ясном синем небе она была видна на уровне окна. Пока поезд бежал через пашни и рисовые поля, она, словно посмеиваясь над его скоростью, медленно плыла рядом. Но как только встречалась роща или сосновый бор, она начинала со скоростью быстроногого божества мелькать за черными стволами, словно боялась отстать от поезда. Бананового цвета, круглая, похожая на пышный маслянистый блин. Сёдзо самому показалось смешным это ребяческое сравнение и, отвернувшись от окна, он, улыбаясь, сказал Синго:

— Странно. Когда мы с тобой встречаемся, всегда красивая луна.



Глава пятая. Мост


Было это на третий или четвертый день после встречи с Синго. Позавтракав, Сёдзо переодевался, торопясь на службу. Горничная Томэ доложила, что его просит к себе брат.

— Сейчас приду,— ответил Сёдзо.

Наскоро повязав синий галстук и надев пиджак, он схватил со стола портфель и почти бегом спустился по темной лестнице. Грата он не нашел ни в его комнате, ни в конторе. Заглянув в большую столовую, он спросил невестку:

— Где же брат? Он просил меня зайти к нему, а я нигде не могу его найти.

Сакуко разговаривала с зеленщицей, приносившей каждое утро большую бамбуковую корзину с овощами. Не поворачивая головы, она ответила, что Киити в дальней гостиной. Сёдзо удивился и, пока шел по галерее, ломал себе голову, зачем он мог так срочно понадобиться брату ? Кажется, еще не было случая, чтобы тот вызывал его перед самым его уходом на службу, да еще в дальние, изолированные комнаты.,х

— Это я,— громко проговорил он, раздвигая двери.

Однако брат, сидевший в глубине гостиной спиной к неглубокой нише, отозвался не сразу. Брови его были сдвинуты, и он был так бледен, что казалось, будто вся кровь у него отхлынула от лица. Чувствовалось, что он едва сдерживается, чтобы не наброситься с бранью на брата. Еще проходя через переднюю, Сёдзо заметил выражение его лица и сразу догадался, в чем дело. Ощущение было такое, будто он чуть дотронулся до колесика на оси бинокля, и неясные очертания фигуры, которую он старался рассмотреть, моментально стали четкими,.

Теперь он понял, почему невестка, отвечая, не глядела на него и почему брат позвал его для разговора в эту дальнюю комнату.

— Ты что это затеваешь с сынком Ито?

Предположение Сёдзо оправдалось. Но грозный окрик брата не особенно испугал его. У него мелькнула мысль, что брат ничего толком не знает, просто слышал чьи-то сплетни. И он спокойно ответил, что ничего они не затевают и не собираются затевать.

— Брось ты мне очки втирать!

Белое как мел лицо Киити мгновенно стало пунцовым, словно его окрасили одним взмахом кисти. Правая его рука потянулась к стоявшему на полу черепаховому ящичку с сигаретами. Еще немного — и он запустил бы этим ящичком в брата. Он весь дрожал от гнева. Выводило его из себя не столько то, что Сёдзо все отрицал, сколько то, что он нисколько не испугался, а больше всего это «мы не затеваем»,; Значит, он признает, что вообще-то он якшается с Ито, что они приятели!

— Вы ехали вместе в поезде? Шептались всю дорогу? Хорикава сидел в соседнем вагоне и все видел через стекло! А вчера вдвоем шатались по парку! Это мне тоже известно. Ну как? Ты и теперь намерен разыгрывать из себя невинность? Будешь отрицать?

—* Нет, не буду. Но это отнюдь не значит, будто мы что-то затеваем. Какой вздор! Тот, кто это говорит, лжет!—решительно ответил Сёдзо,

Он тут же представил себе Хорикаву, его лысую голову и остатки волос над ушами, щетинистые, словно зубные Щетки.

Этот помешанный на политике торговец рисом собирался съездить на митинг в Хиросиму, но когда он еще был в фирме «Енэхан», туда позвонили из дому, и ему пришлось по срочному делу вернуться в Юки. Однако досада Хорткавы оттого, что не удалось побывать на митинге, исчезла, ибо он получил удовольствие, наблюдая неожиданную сцен-1 ку в вагоне. Она давала ему не меньше материала для «рассказов о путешествии», чем если бы он побывал в Хиросиме. Вернувшись из Симоносеки, он ежедневно заглядывал в большую столовую, постоянную резиденцию хозяйки, и справлялся:

— Не приехал еще хозяин?.

Киити все эти дни ездил то в Камада, то в Кумамото и обратно, где у него были дела в банке и союзе винокуров. Вчера вечером Хорикаву удалось наконец застать его дома. Вот он все ему и выложил. Тем более что прибавилась еще одна новость: Сёдзо и Синго видели вместе в парке. Приятель Хорикавы, по имени Ёсида, владелец магазина рыбной кулинарии, был приверженцем культа Инари136, храм которого находился близ парка и сохранялся в том виде, в каком был построен еще в начале XVII века. Каждый месяц первого и пятнадцатого числа он отправлялся туда, чтобы поклониться своему богу и принести ему в дар жареного соевого творогу. Без дела люди, подобные Ёсиде, обычно в парке не появлялись. Считая, что прогуливаться могут только бездельники, не имеющие понятия о том, что значит делать деньги, они и парк называли местом для пустого времяпрепровождения. Тем не менее вчера Ёсида там побывал, так как дорога к его богу вела только через парк. Весь день он был занят в своей лавке, в храм выбрался поздно, а домой возвращался уже под вечер. Вот тогда-то он и видел там Сёдзо и Синго. Они шли со стороны библиотеки по вишневой аллее, расцвеченной осенними красками. И хоть были на порядочном расстоянии от него, но он их сразу узнал и остолбенел от удивления. Когда Ёсида наконец пришел в себя и продолжал свой путь, он решил (это было не иначе, как откровение, ниспосланное ему богом Инари), что пара эта замышляет сближение между местными сэйюкайевцами и минсэйтовцами. Сначала рисо-торговец Хорикава скептически отнесся к выводу Ёсиды, но ведь он и сам располагал довольно вескими доказательствами. В поезде они шептались с видом заговорщиков. Сёдзо явно без всякого энтузиазма относился к борьбе сэйюкайевцев против минсэйтовцев, а Хорикаве хотелось бы, чтобы эта борьба стала еще более ожесточенной. Больше того, в словах Сёдзо нет-нет да и проскальзывали намеки на то, что эта борьба наносит лишь вред местным Интересам, а это рисоторговцу было совсем не по вкусу — свой человек не должен был так рассуждать. Если все это сопоставить, то Одержимый, пожалуй, и прав. Одержимый — это было насмешливое и вместе с тем почетное прозвище знаменитого местного кулинара Ёсиды, торговавшего заливной рыбой.

Благодаря ниспосланному ему свыше откровению он, например, во время выборов точно предсказывал, сколько в каком районе его партия получит голосов.

Пусть в данном случае дело обстоит не совсем так, как говорит Одержимый, но он, по-видимому, близок к истине. Если Синго и Сёдзо замышляют создать, скажем, при библиотеке что-нибудь вроде модных сейчас культурных обществ и вовлечь в эту организацию молодежь обеих партий, то и это уже серьезная угроза. Конечно, хочется думать, что второй сын Канно не способен на такие каверзы, но бдительность прежде всего. Как ни крути, а ведь когда-то он был красным. А этот народ способен на всякие безрассудства.

— Вот видишь, что люди забрали себе в голову!

Киити говорил и морщился то и дело, как бы вспоминая, что пережил, когда слушал рассказ Хорикавы. Казалось, он вот-вот разразится бранью, но он перешел на более спокойный тон:

— Ты сам на себя накликаешь беду. Когда вчера вечером прибежал Хорикава и стал мне наговаривать на тебя, я заявил ему, что все это чушь, что этого не может быть. Но ведь если разобраться, история-то действительно возмутительная! Я оказался в идиотском положении! Я знаю, ты, по своему обыкновению, начнешь вилять. Причем-де здесь я? Человек случайно оказался напротив меня в вагоне. Не мог же я его прогнать! Но эти отговорки тебе не помогут. Ты не маленький и прекрасно знаешь, что ни с кем из этой семьи, ни при каких обстоятельствах ты не должен был вступать в разговоры. Но тебе и этого показалось мало. Ты еще приглашаешь его к себе в библиотеку, разгуливаешь с ним по парку! Только сумасшедший может себе позволить подобную выходку. Допустим, это не то, что думают Хорикава и его приятели. Но о чем же вы разговаривали? Может быть, ты мне все-таки скажешь?

Когда Киити начинал читать нотации, это могло длиться часами. Сёдзо предпочитал выслушивать брань, это по крайней мере короче. И что он мог сейчас ему ответить? Киити все равно не способен ничего понять. А дело было самое простое. Синго приходил в библиотеку, чтобы узнать, нет ли там английского перевода книги Паскаля «Мысли», ему очень хотелось её достать.

Библиотека, в которой числилось не более тридцати ты-> сяч томов, имела, однако, много книг на иностранных языках. В свое время Масуи купил их у вдовы своего земляка и старого товарища, профессора английской филологии Киотоского университета. Приобретая их, Масуи одним выстрелом убил двух зайцев: пополнил библиотеку вполне приличным для провинциального городка фондом иностранных книг и обеспечил вдову профессора средствами на воспитание ребенка.

Однако такой редкой книги, как «Мысли», в библиотеке не оказалось. Сёдзо заранее был уверен в этом. Он и Сип-го шли вместе из библиотеки по вишневой аллее. Но это не было прогулкой, и о встрече они не договаривались. Просто Синго пришел в библиотеку довольно поздно, осталы ные сотрудники, закончив работу, поспешили уйти, и Сёдзо вместе с Синго вышли из здания последними. Правда, нельзя сказать, чтобы Сёдзо это было неприятно. Ему хотелось немного развлечь юношу, который совсем пал духом. Ему доставляло удовольствие встречаться с кротким и приветливым юношей, охваченным благородными порывдмщ Смутная надежда, возникшая у него в ту лунную ночь, cefu час сбывалась.

Синго почувствовал дружелюбное отношение Сёдзо и проникся к нему глубоким доверием.

Как только они вышли из библиотеки, он начал рассказывать о биографии Паскаля, которую ему дал почитать его друг, учившийся с ним в колледже и живший в Фукуока.

— Все-таки удивительно!—с неподдельной искренно стью говорил Синго, все еще находившийся под впечатленнием прочитанной книги—Как это можно совместить? С одной стороны, такой глубокий и разносторонний ум: ученый, философ, изобретатель, гениальный практик, а с другой — религиозный экстаз, мистицизм, вера в чудеса. С одной стороны, он изобретает суммирующую машину, впервые в мире по его предложению в Париже вводится омнибусное движение, а с другой — верит в чудесное исцеление своей юной племянницы, страдающей тяжелой глазной болезнью, от одного прикосновения терния из христова венца и возн носит хвалу всеблагому провидению.

Синго никак не мог примирить одно с другим, а вот Сано, его друг из Фукуока, не находит в этом противоречия. Он говорит, что именно в этом весь Паскаль. Он был сыном своего века, и прежде всего католиком. Сам Сано, который собирается поступить на юридический факультет, тоже христианин. Его отец — пастор, принадлежащий к англиканской Высокой церкви 137. Сано с пеленок воспитан в этой вере и до сих пор предан ей. Мало того, он считает, что своекорыстие и эгоизм, которым подвержено большинство христиан, коренятся в том, что они уповают на всемилостивого и всепрощающего господа, пребывающего в небесах. «Господи, услыши молитву мою»,— то и дело взывают они к нему, как избалованные дети, ластящиеся к отцу. Сано говорит, что нужно вернуться к более скромной, бесхитростной и смиренной молитве: «Господи, вразуми раба твоего!» Он убежден, что только такая молитва может привести к тому, что наконец наступит на земле мир и благоволение. Он говорит, что если его заберут на войну, он возьмет с собой библию.

Но если бы даже у каждого японского солдата в ранце за спиной была библия, то и тогда вряд ли бы удалось устранить опасность войны на Дальнем Востоке,— хотел возразить Сёдзо, но побоялся еще больше смутить своего собеседника и промолчал. А кроме того, сейчас, когда одновременно с Всемерным усилением военной муштры по всем многочисленным пропагандистским каналам все громче звучала проповедь о якобы особом характере японского государства, когда все яростнее трубили о превосходстве нации Ямато 138, на все лады превозносили «японизм» и все это с каждым днем приобретало все более явную фашистскую окраску, даже таких людей, как Сано и его друзья, несомненно, следовало рассматривать как антимилитаристски настроенных представителей учащейся молодежи. Они ссылались на «Мысли» и библию, но не называли те книги, которые будили раздумья о войне, те книги, которые несколько лет назад Сёдзо и его товарищи обертывали в бумагу, чтобы скрыть обложку, и прятали в самый угол на книжной полке. Синго и его приятели, возможно, даже и названий этих книг не знают. Неужели все вырвано с корнем и не осталось никаких следов?—думал Сёдзо, но он не смел вторгаться в эту область, и не стал задавать во-; просов. Настроение его омрачилось.

Они прошли вишневую аллею, обогнули обширную, высокую каменную террасу, на которой когда-то стояла сторожевая башня, пересекли заросший травой пустырь с торчавшими повсюду развалинами замка и затем спустились по широкой каменной лестнице, уцелевшей среди руин крепости. От подножия лестницы вниз по склону шла крутая дорога, прорубленная в известняковой горе и состоявшая из бесчисленного множества поворотов. Она представляла собой последнее из звеньев системы оборонительных сооружений, рассчитанной на упорную защиту замка от неприятеля.

Когда они подошли ко рву, сумерки уже сильно сгустились. Сёдзо всю дорогу внимательно слушал Синго и лишь изредка вставлял какое-нибудь замечание. У рва они расстались.

Таким образом, при этой встрече с Синго он вел себя столь же сдержанно, как и в поезде. Может быть, он не подумал о том, что само его общение с представителем враждебной семьи для таких людей, как его брат, Хорикава и другие, казалось более опасным, нежели если бы он указал кому-либо на запрещенную литературу и посоветовал ее почитать? Нет, Сёдзо не забывал об этом и знал, что подвергается риску. Он считал вполне естественными и чувства Хорикавы и остальных обывателей, поднявших весь этот шум, и негодование брата. Но он не испытывал никакого страха и не собирался им уступать. И вовсе не потому, что хотел показать свое отрицательное отношение к старинной нелепой вражде между двумя группировками в городе и объявить ей борьбу. Такого замысла у него не было. По привычке люди невозмутимо делают самые нелепые вещи. Пропасть, разделявшая семьи, казалась им такой же естественной и закономерной, как и наличие у каждой партии своей собственной вышки для прыжков в воду. Но, пожалуй, именно в силу своей естественности эта пропасть и была легко преодолима.

Сёдзо, конечно, мог бы все это объяснить брату, но, скорее всего, эти объяснения еще больше бы его рассердили. Сёдзо молчал, глядя в окно на пруд в садике, разбитом между складскими помещениями. Садик был небольшой, под соснами красовались живописные группы камней, а пруд был хоть и совсем маленький, но глубокий. При жизни отца в пруду водились золотистые карпы по тридцать сантиметров в длину. Всплески их нарушали тишину, и казалось, что это не садик при городском доме, а деревенская усадьба. Теперь пруд зарос тиной и стал похож на омут. В сад время от времени врывался порывистый осенний ветерок, поднимавший рябь на воде и доносивший в комнаты терпкий аромат хурмы — на дворе винокурни красили винные мешки.

Вдохнув вместе с прохладным ветерком знакомый аромат, Сёдзо вдруг спросил:

— А верно, что Ито тоже когда-то были винокурами?

— Что это ты вдруг заинтересовался? — раздраженно ответил Киити. Его прямой хрящеватый нос, придававший лицу жестокое, надменное выражение, сморщился и покраснел.— Какой болван тебе это сказал? И какое это имеет отношение к делу?

— Это, конечно, особая тема, но мне бы хотелось раз навсегда уяснить себе причину наших странных взаимоотношений с семьей Ито. Вражду, которая длится уже несколько поколений, распространяется на повседневный быт и, пожалуй, больше похожа даже на ненависть к чужеземцам, вряд ли можно объяснить только принадлежностью к разным политическим партиям. С точки зрения здравого смысла это глупо.

— Почему глупо?—перебил его Киити.— Ведь существует же такое выражение: исконные враги. И в истории немало таких примеров. Взять хотя бы дома Тайра и Ми-намото 139, которые на протяжении веков боролись между собой. Или государства Германию и Францию, которые никогда не уживались друг с другом. Можно считать, что и у нас с семьей Ито такие же отношения.

Тон Киити становился все более спокойным. Он взял из черепахового ящичка сигарету и закурил. Чувствовалось, что он доволен этим сравнением с Тайра и Минамото, с Германией и Францией. А Сёдзо слушал, и ему было стыдно за брата. Если бы Киити не боялся спутать Ромео и Джульетту с американскими киноактерами, он, возможно, привел бы в пример и семьи Монтекки и Капулетти.

Чтобы не затягивать неприятный разговор, разумнее всего было дать брату высказаться и на том закончить. Но Сёдзо жаль было упустить удобный случай, и он решил добиться ясного ответа на свой вопрос. Если правда, что и семья Ито когда-то занималась винокурением, то вывод напрашивался сам собой. Началось дело с конкуренции, которая в таком маленьком городке, как Юки, должна была носить ожесточенный характер и постепенно перешла в борьбу двух враждующих партий, достигшую ее нынешней остроты.

— Если вы тоже не знаете подробностей,— продолжал Сёдзо,— то не следует ли добраться до истины? Допустим, что ваша аналогия что-то объясняет, но и в таком случае изучение этого вопроса представило бы несомненный интерес для истории нашего рода.

Нельзя сказать, чтобы слова Сёдзо пришлись Киити не по душе. В какой-то мере они льстили его самолюбию, и он даже подумал, что это совсем недурная мысль. Однако не в его правилах было сразу с чем-либо соглашаться. В объяснениях со своими домашними или подчиненными он никогда прямо не говорил «да» или «хорошо». И сейчас, кривя рот с зажатой в нем сигаретой, он промолчал, будто ничего не слышал.

Хотя Сёдзо и хотел добиться полной ясности, для него в общих чертах все было уже ясно. Действительно, когда-то Ито тоже были винокурами. Вернее, не сами Ито, а боковая ветвь их фамилии. Те Ито разорились, и главной причиной этому было появление в Юки прадеда нынешних Канно, выходца из семьи деревенского старшины. Он обосновался в городе и открыл свою винокурню. Это был весьма энергичный человек, наделенный редкостными коммерческими способностями. Через некоторое время после его приезда, зимой, в городе вспыхнул пожар» начавшийся с дома кондитера, жившего на главной улице. Огонь бушевал целый день и всю ночь. Город сгорел дотла, уцелели только замок и усадьбы местных аристократов. Молодой сметливый хозяин новой фирмы Ямадзи не растерялся. В соседних городах он закупал рис, лес, черепицу, циновки. Он забирался далеко, вплоть до Осака, и везде заключал контракты на поставку ему различных товаров, в которых нуждались погорельцы. Не успели люди расчистить пожарище, как у него уже стояли временные лавки, полные товаров, в которых нуждались все пострадавшие. Деньги так и потекли в его сундук, Ито не могли с ним тягаться. К тому же сакэ Ямадзи с каждым годом становилось все вкуснее, а у Ито, как на грех, оно все чаще получалось с кислинкой. Но Ито теперь еще с большим презрением относились к конкуренту, фыркали и говорили: «Подумаешь, деревенщина! Тоже решил в люди вылезти!» Канно же был верен себе. Он сказал Ито: «Тебя зло берет? Так делай сакэ получше и богатей. Потягайся с нами, кто тебе мешает?» Канно все больше задирал нос перед Ито. Кончилось тем, что Ито закрыли свое предприятие. Таким образом, длившаяся на протяжении двух поколений борьба конкурентов накануне Реставрации завершилась победой фирмы Ямадзи, а фирма Ито потерпела крах.

Историю эту Киити не раз слышал еще до своего поступления в среднюю школу от покойного старшего приказчика Якити. Сам Якити вовсе не имел намерения внушить мальчику, что вражда эта пустила такие глубокие корни, которые предопределили возникшую впоследствии политическую борьбу. Преданный старик хотел лишь рассказать Киити, будущему наследнику и главе дома, об одном из его предков, заложившем основы процветания семьи. А мальчик слушал рассказы старого верного слуги как увлекательную легенду, похожую на те чудесные сказки, которые обычно рассказывались на всех винокурнях, вроде поверья о Белом Змее и красавицах наядах. В тот год, когда Белый Змей показывается людям, сакэ получается особенно вкусным. Во всех трех колодцах на дворе живут прелестные наяды. Как только наступает полночь, они выходят из колодцев и расхаживают по двору. Старик сторож слышит стук их деревянных гэта по каменным плитам двора. «Кара-коро, кара-коро» —»смутно и таинственно звучит в ночной тишине.

Если бы Киити стал искать в далеком прошлом причины вражды двух домов, он прежде всего вспомнил бы рассказы Якити. Но он вовсе не собирался посвящать в это младшего брата, и не потому, что было уже четверть одиннадцатого и он спешил на заседание директоров банка. Он вообще не намерен был ничего рассказывать Сёдзо, ибо не в его интересах было копаться в прошлом. Семья Канно пыталась сейчас доказать, что она чуть ли не самая старинная в городе. Но Ито третировали эту семью, считая всех Канно деревенщиной и выскочками, так как их родоначальником был второй сын деревенского старшины, появившийся здесь всего каких-нибудь три-четыре поколения назад. У Киити не было желания касаться этой темы.

— Что ты все хитришь? Я тебя спрашиваю, а ты не отвечаешь и хочешь увести меня куда-то, в сторону,— вдруг снова вспылил Киити. Брови его сдвинулись и поползли кверху, взгляд стал тяжелым, сердитым, нос покраснел.— Ладно, слушай — продолжал он таким тоном, словно выносил приговор.— У меня нет больше времени препираться с таким человеком, как ты. И вот тебе мое последнее слово: если ты намерен все это повторить, то убирайся вон из города! И немедленно! Здесь тебе не место! Если бы даже я и хотел оставить тебя дома, я не могу этого сделать из уважения к родственникам и людям, с которыми связан. Вот и все, и закончим на этом разговор. Если то, что я тебе говорю, до тебя не доходит, сходи на косогор и спроси дядюшку. Надеюсь, что тут и он тебя не поддержит!

Выпалив это, Киити вскочил и, не дожидаясь, пока выйдет Сёдзо, выбежал из комнаты.

— Сакуко! Сакуко! Переодеться! Брюки, пиджак, да поскорее!—закричал он.

В полдень Сёдзо отправился в библиотеку. Как только он пришел, директор показал ему письмо от Эбата, личного секретаря Масуи. В письме предлагалось командировать кого-либо из сотрудников в Токио для согласования сметы и других вопросов, связанных с собиранием документов и литературы по истории проникновения в Японию христианства.

— Пошлите, пожалуйста, меня, сэнсэй! — Невольно Сёдзо обратился к директору тоном ученика, поднимающего руку, чтобы раньше других ответить на заданный вопрос.— Я могу выехать хоть сегодня же вечером.

«Компания развития промышленности» Масуи находилась на деловой улице Маруноути. Пятиэтажное серое здание из грубо обтесанного камня, без каких-либо архитектурных украшений, своей массивностью напоминало крепость и выделялось среди окружающих его кирпичных строений.

На втором этаже, где комнаты были расположены как купе в вагоне, находилась приемная. Сёдзо уже больше часа ждал здесь Эбата.

Когда он вчера поздно вечером приехал в Токио и остановился в своем бывшем пансионе на Табата, он хотел тут же позвонить Масуи, но передумал и позвонил на следующее утро. В особняке Масуи на улице Хаяситё трубку снял дежуривший у телефона мальчик-слуга. Он ответил, что хозяин сейчас собирается выехать из дому и просит господина Канно встретиться с господином Эбата. Чувствовалось, что слуга отлично вымуштрован и прекрасно усвоил как с кем нужно разговаривать. Сёдзо, окрыленный надеждой, что мечта его сбудется, влетел в телефонную будку в самом радужном настроении. После разговора с Масуи он хотел позвать к телефону Марико. Но тут он сразу сник, как надутый шар, из которого выпустили воздух, и уныло повесил трубку. На родине Масуи обращался с ним любезно и приветливо, потому что Сёдзо был членом семьи Канно, а Есисуке доводился ему дядей. Там он отнесся к нему как к человеку, своего круга. Здесь же ему сразу указали его место.

Сёдзо сидел в приемной, смотрел в окно и курил сигареты одну за другой. Перед окном высилась красная стена соседнего дома. Сёдзо поднял глаза и увидел узкую продолговатую полоску прозрачного голубого неба, осень уже вступала в свои права. Затем он перевел взгляд на кирпичную стену, на которой была укреплена пожарная лестница. Освещенная солнцем, эта лестница отбрасывала на стену ломаные тени. Сёдзо усмехнулся: вот так и отношения между людьми по-разному преломляются, в зависимости от времени и обстоятельств.

Как и во всяком учреждении, приемная здесь ни минуты не пустовала. Посетители садились за длинный стол. Одних отпускали без лишних поклонов тут же, других почтительно провожали до самых дверей. Здесь время попусту не тратили. Разговор был деловой, немногословный, встречи длились не более пяти-десяти минут. Чувствовалась бесперебойная, четкая, слаженная работа всех частей главного механизма компании, в котором клерки были винтиками и подшипниками.

— Привет! —послышался голос Эбата. Он шел вразвалку, покачивая широкими плечами.

Мелкие сошки всегда перенимают небрежные жесты и брюзгливый тон своих шефов, и слово «привет», произносимое так, словно вам совали кулак под нос, было тоже в стиле Масуи. Но тонкий, пронзительный голос Эбата, столь не соответствовавший его комплекции, и этот наигранный тон производили впечатление, противоположное тому, какое оказывали на собеседника сильный, глубокий, чуть сиплый голос и сдержанные властные манеры Масуи.

Ограничившись этим лаконичным приветствием и даже не спросив Сёдзо, когда он приехал, Эбата сразу приступил к делу.

— Документы у вас готовы?

С растерянным видом Сёдзо смотрел на полное, краснощекое и какое-то ненастоящее, похожее на маску лицо Эбата. Его удивила не сама манера так вести разговор. Пока Сёдзо сидел в приемной, он уже пригляделся к этой поточной системе. Дело есть дело, и сейчас это его, пожалуй, вполне устраивало. Он растерялся потому, что от него неожиданно потребовали документы.

— Позвольте,— ответил Сёдзо,— но ведь без предварительного согласования мы не могли составить никаких документов.

— А как же вы хотите получить деньги? Без всякой сметы? Чтобы ассигновать средства, необходимо знать, какие вы собираетесь приобрести книги, в каком количестве, где будете покупать, сколько они будут стоить. Пока все это не будет ясно определено и подсчитано, никакого разговора быть не может. Деньги так просто не выдаются.

Говорил Эбата таким тоном, словно он должен был дать собственные деньги. Достав великолепную английскую зажигалку, он зажег сигарету. Сёдзо вспомнил летний вечер в Юки, когда Эбата протянул ему свои заграничные сигареты «Три замка», а он отказался. У него сразу пропал страх перед этим господином, который обвинил его в непредусмотрительности.

— Если дело только в том, чтобы составить на бумаге нашу смету, то для этого не стоило Сюда и ехать. Такой документ можно было выслать и почтой.

Ему захотелось скрестить шпаги с этим субъектом, и он продолжал:

— Планы и наметки могут быть самые различные. Все зависит от размеров ассигнований. Поэтому мы полагали, что прежде всего вопрос нужно решить в принципе: на какую сумму можно рассчитывать. Литература по интересующему нас вопросу огромна и исторических документов множество. Даже если собирать книги только общего характера, их тоже наберется порядочно. Не считая работ японских авторов, десятки томов написаны европейцами. Существуют «Анналы и письма», представляющие собой отчеты миссионеров и дающие полную картину об их деятельности в Японии. Имеется жизнеописание, а также письма патера Ксавье, сыгравшего видную роль в распространении у нас христианства и вообще в установлении связей с Европой княжества Бунго и Кюсю в целом. Есть история Японии, надписанная Луисом Фройсом, который был связан с Сорином Отомо еще более тесными узами, чем Ксавье. Имеются также и другие важные работы, без которых никак нельзя обойтись, если мы хотим собрать что-то стоящее. На первое время хотя бы это. Причем должен предупредить, что не все даже наиболее ценные труды мне известны. Кроме того, не все эти труды и документы удастся приобрести в типографских изданиях, Значительная их часть давно уже стала библиографической редкостью. Видимо, придется прибегнуть к перепечатке и фотографированию, хоть это и не слишком желательно. Но какие бы ни предстояли трудности, я полагаю, что все это собрать можно и нужно.

Сёдзо увлекся и говорил так, словно перед ним был не Эбата, а Уэмура, с которым он привык беседовать по душам на эту тему. Он не подумал о том, что его собеседник далек от науки и вряд ли ему что-либо говорят названия трудов и имена авторов.

Возможно, Эбата счел его доктринером, привыкшим сыпать именами, но он ни разу его не перебил. Одетый в отлично сшитый синий шевиотовый костюм, скрестив на груди сильные руки, Эбата смотрел то на Сёдзо, то на пустую коробку из-под сигарет, которая лежала рядом с пепельницей на столе. Но как только Сёдзо умолк, он сразу спросил:;

— Ну а сколько же потребуется денег для осуществления первого этапа вашего плана?

— Полагаю, что не менее ста тысяч,.

— Сто тысяч? Вы не шутите? Но ведь вы, вероятно, знаете, что и сейчас на вашу библиотеку тратится значив тельно больше средств, чем расходует любая другая провинциальная библиотека. Отпустить такую сумму было бы просто безрассудством!

— Но ведь эта сумма потребуется не сразу,

— Все равно. Сто тысяч! Ни за что ни про что выбросить такие деньги! Да кто же может это себе позволить! Любой здравомыслящий человек скажет, что это невозможно. Впрочем,— добавил он помолчав,-»* у людей, занятых в провинции подобной работой, вероятно, свои понятия об экономике.

Таким образом ой причислил Сёдзо к той же категории людей, к какой относил старого директора Ямадзаки и остальных сотрудников библиотеки. Это не столько обидело Сёдзо, сколько рассмешило. Следя за тем, чтобы его ответ не был воспринят как отповедь, и взвешивая каждое слово, Сёдзо спокойно заметил, что именно в точки зрения эко-комических понятии для некоторых людей сто иен значат больше, чем сто тысяч. Но господин Масуи человек других масштабов, и он может себе позволить истратить большую сумму, чтобы поднять значение библиотеки, являющейся своего рода символом его любви и привязанности к родному краю. И тут же Сёдзо привел пример, слышанный им от Уэмуры. В свое время Ивасаки купил собрание книг Моррисона, и на этой основе была создана Восточная библиотека.

— Обстановка была несколько иной,— продолжал Сёдзо,— но говорят, что и тогда это показалось невероятной смелостью — заплатить за книги триста пятьдесят тысяч иен! Однако как раз в этот момент в продажу с аукциона были пущены подлинники портретов из серии «Тридцать шесть великих поэтов» 140, вся серия была раскуплена, каждый портрет был продан за десять тысяч иен и всего было выручено триста шестьдесят тысяч. «Ну, коли так,— сказали тогда ученые,— то триста пятьдесят тысяч за Восточную библиотеку — небольшие деньги, это просто даром!»

— Очень похоже на ученых! Потому-то они и бедняки!— усмехаясь, заметил Эбата.— Уплатить в то время за Восточную библиотеку триста пятьдесят тысяч иен — это и в самом деле значило зря выбросить деньги. Ведь они и процентов не приносят. Это мертвый капитал. Другое дело—«Тридцать шесть великих поэтов». Это надежное помещение капитала. Когда-нибудь найдется покупатель, который за них и вдвое заплатит. Ведь так? Вот об этом и следовало бы подумать.

Сёдзо и в самом деле следовало бы подумать прежде всего о том, с кем он имеет дело. Он допустил явный просчет, забыв о психологии этих людей, которые, накопив огромные состояния, тянутся к редкостям. Ведь они в их глазах то же, что акции, идущие на повышение.

Спорить дальше было бесполезно.

Эбата поднялся первым, шумно отодвинув стул. Его массивная фигура была стиснута в узком пространстве между стулом и столом. Он объявил, что во всяком случае доложит Масуи об их разговоре. Затем он достал из бокового кармана пиджака записную книжку и записал адрес Сёдзо на Табата и номер телефона.

В последние дни стояла переменная погода. Утра были чудесные, ясные, а с полудня начинали собираться тучи. Сегодня эта перемена наступила раньше. Не было еще и одиннадцати, когда Сёдзо вышел на улицу, а кругом уже все померкло, словно наступили сумерки. В подвальных помещениях контор зажглись электрические лампы. Ряды круглых окон были ярко освещены. В обеденное время тротуары этой улицы бывают заполнены людьми, но сегодня встречались лишь редкие прохожие. Уже начавшие желтеть деревья, стройные, прямые, стоявшие на равном расстоянии друг от друга, были похожи на шеренги вытянувшихся в струнку гвардейцев. Между ними по гладкой, как скатерть, асфальтовой мостовой то и дело проносились гордые, недоступные, соперничающие - друг с другом яркостью окраски и оригинальностью формы автомобили. Сёдзо, только что приехавший в Токио после долгого отсутствия, чувствовал себя сейчас особенно одиноким — каким-то провинциалом или иностранным туристом.

Из-под полей своей выгоревшей фетровой шляпы он время от времени поглядывал на небо. Темные тучи становились все гуще, нависали все ниже — вот-вот начнется дождь. Сёдзо хотел где-нибудь перекусить, а потом пойти к главному редактору «Токийского обозрения» на Кёбаси. Но поскольку собирается дождь, то, пожалуй, лучше сначала зайти к редактору. В Марубиру (Марубиру — высотное здание перед Токийским вокзалом) Сёдзо купил сигарет. Не успел он обогнуть белое здание почтамта и выкурить сигарету, как полил дождь. Три-четыре пешехода на противоположной стороне улицы устремились под виадук. Сёдзо стал переходить мостовую широким, но неторопливым шагом, размышляя, не укрыться ли ему в Токийском вокзале, и вдруг остановился как вкопанный под проливным дождем. Наперерез ему неслась машина. Впрочем, он не столько испугался, сколько поражен был ее необычной ярко-розовой окраской. Машина сбавила скорость. Дождь хлестал ее изящный корпус, и брызги летели во все стороны. Через окно, обдаваемое косым дождем, на заднем сиденье смутно виднелась женская фигура.

Сёдзо разозлился. Черт бы их побрал! Ездят, как вздумается, а на других им наплевать! Он только собрался перебежать мостовую, как вдруг машина, словно преследуя его, плавно подкатила к нему и затормозила. Тут же открылась дверца и раздался повелительный женский голосок, который он не мог спутать ни с каким другим.

— Садитесь! Да поживее!

Это была Тацуэ. Сёдзо вскочил в автомобиль. Злость, вспыхнувшая в нем несколько секунд назад, мгновенно погасла. Машина — куда более удобное укрытие от дождя, чем виадук или Токийский вокзал.

— Хорошо, что я его надел,— сказал Сёдзо, снимая промокшее пальто, которое он из предосторожности надел сегодня.

Он положил его на сиденье и, усевшись как следует, подумал: а если бы на голову лил не дождь, а поток лучей чудесного осеннего солнца, разве он так непринужденно прыгнул бы в этот лимузин? Конечно, Тацуэ и он равной душны друг к другу, они могут спокойно сидеть лицом к лицу, почти касаясь друг друга коленями, но ведь это уже не прежняя Тацуэ и живет она не той жизнью, что несколько месяцев назад.

На Тацуэ был костюм из легкой ткани в мелкую, белую с голубым, клетку, возвращалась она, по-видимому, из магазина, о чем свидетельствовали лежавшие в машине свертки.

Трудно сказать, о чем в эту минуту думала Тацуэ, но она без всяких традиционных любезностей, которыми обычно обмениваются в таких случаях, спросила:;

— Когда приехали?

Она держала себя так, словно то, что они давно не виделись, и то, что за это время в ее жизни произошло такое важное событие, как замужество, не имело никакого значения.

— Вчера вечером,— ответил Сёдзо.

— О, и с утра сразу в контору?

— Да, но откуда это Таттян известно?

— Хм! Боксер по части болтовни не уступает своей кузине!

Спрашивать, кого она наградила этим прозвищем, не было надобности.

Тацуэ, видимо, кое-что знала и о его планах относительно юкской библиотеки. Она восхищена тем, что он даже в таком медвежьем углу сумел найти способ убить время! Сказав это, она чуть поджала губы — манеры и тон остались у нее прежние. Сёдзо знал: если Тацуэ говорит о чем-либо с подчеркнутым равнодушием, значит, это ее особенно интересует. Но он не стал рассказывать ей о своих планах, как рассказывал Марико. И не потому, что она любила его поддразнивать, а он платил ей той же монетой — такой уж у них выработался стиль. Он вдруг спохватился и спросил:

— Куда вы едете?

— Домой.

— Тогда мне придется где-то выйти, чтобы пересесть на городскую электричку.

— В такой дождь? А как вы потом будете добираться? Вот что! Раз уж так случилось, поедем ко мне.

— К тебе? В такую даль? Ведь ты теперь, вероятно, живешь где-нибудь в Дэнъэн-Тёфу?

— При чем тут даль? На этой машине мы доедем за полчаса. Ведь все равно вам нужно где-то пообедать. После такого долгого перерыва не грех было бы затащить вас в какой-нибудь ресторан, но сегодня у меня все приготовлено дома. В конце концов, хоть раз вы должны меня навестить? Это просто долг вежливости!

— Что ж, поедем! Только чтоб угощение было на славу!— внезапно оживляясь, ответил Сёдзо и, закурив, посмотрел в окно.

Если он наконец займется намеченным делом, ему придется работать главным образом в Восточной библиотеке, а директор ее, доктор Имура, живет тоже в районе Дэнъэн-Тёфу. Об этом ему сказал Уэмура, который учился у доктора. Не вспомни он сейчас об этом, то, несмотря на дождь и на желание взглянуть на новое жилье Тацуэ, он вряд ли поторопился бы выполнить долг вежливости на другой же день после приезда в столицу.

В это время года дожди идут редко. К вечеру, вероятно, прояснится. Сёдзо слышал, что Имура бывал в библиотеке не каждый день. А вдруг он застанет его сегодня дома?

Где они едут? Ничего не разберешь! Мешали струи дождя, бежавшие по стеклу, и бешеная скорость. Тикая, как часы, мерно работал стеклоочиститель. Но, несмотря на большую скорость, Сёдзо не ощущал толчков. В противоположность яркоокрашенному корпусу внутри машина была обтянута бархатом спокойного синего цвета. И эта обивка и продолговатые серебряные вазочки для цветов по обе стороны окна создавали впечатление, будто находишься в чудесной тихой комнатке. И было особенно хорошо и уютно потому, что на улице проливной дождь, неприветливо и пасмурно.

— Какой марки эта машина?—спросил Сёдзо.

— Альфа ромео.

— Не знаю такой.

— Итальянская. Мне ее господин Садзи всучил.

Это была машина его приятеля, тоже дипломата; тот, возвращаясь на родину, привез ее из Италии. На улицах Токио она слишком бросалась в глаза, да и вообще это была скорее гоночная машина, ездить в ней по делам и в гости не годилось. Дипломат решил избавиться от нее и попросил Садзи помочь ему, а тот навязал ее Тацуэ... Она говорила еще что-то, но Сёдзо почти не слушал. Скосив глаза, он рассеянно смотрел через плечо шофера. Лицо его приняло то простодушное выражение, какое бывает у детей, когда они смотрят на что-нибудь интересное. Они ехали сейчас по реконструированному шоссе. По виадукам Нагорной электрички 141 и по аккуратно обсаженным поворотным кругам Сёдзо догадался, что они уже в Осака. Трамвая здесь не было, по обеим сторонам шоссе тянулись ровные ряды платанов. Их пожелтевшие густые кроны отражались в мокром, блестящем асфальте, словно в реке, и казалось, что машина мчится не по шоссе, а по водной глади. Вскоре действительно показалась рёка, огибавшая подножие склона, по ней сразу стало видно, что ливень был сильный. Издалека доносились глухие раскаты грома — совсем не по сезону. Сплошные, низко нависшие тучи местами начинали расползаться, как пенка на кипящем молоке, и между ними виднелись голубые чешуйки неба.

— Вы, наверно, проголодались, Сёдзо-сан? Я тоже безумно хочу есть... Накрывайте на стол побыстрее!—приказала Тацуэ служанкам, как только они с Сёдзо вошли в дом, и, заявив, что идет переодеться, поднялась по лестнице, устланной красной ковровой дорожкой.

Удобно усевшись на софе, Сёдзо в ожидании хозяйки рассматривал убранство гостиной. Здесь все соответствовало вкусам Тацуэ, и ему казалось, будто он уже бывал в этом доме. Даже служанки, встретившие их в вестибюле, были те самые, которых он привык видеть в доме Таруми.

И то, как они нараспев, в стиле госпожи Кимико сказали: «здравствуйте»,— было ему знакомо и привычно.

— Я вижу, ты привела с собой целый отряд из дому,— улыбаясь, сказал Сёдзо, когда они с Тацуэ перешли в столовую и сели за стол.

— Не сразу,— ответила она.

Когда молодые после свадебного путешествия, прибыли в этот дом, их встретила старая няня, которая пестовала Кунихико в детстве. Пока они путешествовали, она присматривала за домом и теперь осталась у них жить. Но вскоре старуха попыталась играть роль свекрови, и, хотя вела себя как будто почтительно, Тацуэ это не понравилось, и она решила взять из дому своих служанок.

Но рассказывать Сёдзо об этом во всех подробностях она не хотела. Взять из родительского дома двух служанок она решила неспроста: она сразу же хотела избавиться от опеки со стороны родни мужа, установить свои порядки в доме и стать полновластной госпожой.

Одетая в темно-голубое платье из тонкой шерсти с единственным украшением — брошью из великолепных жемчужин, она сидела спиной к серванту из английского дуба, на полках которого сверкали серебро и хрусталь. И этот фон, и весь ее вид ясно свидетельствовали о том, что она здесь хозяйка. Обед был всего из трех блюд. Но Сёдзо давно уже не ел таких изысканных европейских кушаний, и отварной цыпленок с гарниром из белых грибов и паприки показался ему удивительно вкусным. Превосходным было и поданное к нему легкое белое вино.

— Хацу! Кофе будем пить там,— бросила Тацуэ служанке, принимавшей тарелочку из-под салата, и, сняв с себя салфетку, поднялась.

Из столовой через террасу они прошли в небольшую комнату, одна стена которой расширялась в виде веера. Чуть не всю эту стену занимало единственное многостворчатое окно, из него был виден большой газон, сверкавший влажной зеленью, омытой дождем.

Небо прояснилось, ярко сияло осеннее солнце, и в комнату лился поток зеленоватых лучей.

Сёдзо постоял немного у окна и, обводя взглядом террасу, сказал:

— Чтобы греться на солнышке, лучшего места, пожалуй, и не придумаешь для таких бездельников, как ты. Идеальное местечко!

— Ну вот, не успел войти в дом, и сразу такие комиплименты! —отпарировала Тацуэ.

— Ничего не могу с собой поделать «— обожаю говоритькомплименты,— пожал плечами Сёдзо.

— Ладно уж, садитесь,— притворно ворчливым тоном сказала Тацуэ, указывая ему место рядом с собой.

Хану принесла серебряный кофейный сервиз. Зажигая спиртовку, Тацуэ вдруг шаловливо улыбнулась:.

— Признайтесь, Сёдзо-сан, вы ведь думали, что у меня более роскошный дом?

— Признаюсь,— ответил он,

Когда машина, въехав в низкие каменные ворота, огибала обширный двор с красивым газоном посредине, Сёдзо подумал, что, если судить по участку, дом должен быть большой, как и окружающие его роскошные особняки. Однако, когда машина подкатила, этот прелестный коттедж, сложенный из красного кирпича и увитый до самой крыши диким виноградом, показался Сёдзо совсем маленьким.

— Впрочем,— продолжала Тацуэ,— он гораздо вместительнее, чем кажется снаружи. При желании здесь можно даже балы устраивать. Я сразу же заявила Инао, что не хочу такого дома, как наш на Усигомэ, ни такого, как их наАояма. Надоели мне эти огромные дурацкие хоромы. В них чувствуешь себя, как в сарае. Мне хотелось иметь как раз такой домик.

— Я думал, вы построите себе новый,

— Так скоро? Нет! Мы купили этот дом у одного англичанина, приятеля Инао. Он был тут английским торговым атташе и выстроил себе точно такой же коттедж, какой у него был в Йоркшире. По его словам, здесь все, до последней мелочи, вплоть до замков,— точная копия йоркширского оригинала. Домик Инао понравился. Перед отъездом на родину англичанин продал его нам,

Сёдзо отметил, что она впервые заговорила о муже. Правда, полагалось, чтобы он первый спросил о нем. Но он не спросил. И не потому, что недоброжелательно относился к Инао, просто у них с Тацуэ так сложились отношения, что не было необходимости соблюдать традиционные правила вежливости. К тому же вся атмосфера дома, напоминавшая ему его давнюю дружбу с Тацуэ, знакомые лица служанок — все здесь казалось ему привычным, и он как-то забыл о ее замужестве. Короче говоря, у него не было того ощущения незримого присутствия мужа, какое обычно бывает, когда остаешься наедине с чужой женой. Кроме того, Сёдзо не забыл, как отзывалась Тацуэ об Инао, когда он еще только сватался к ней.

Конечно, он не думал, чтобы молодая женщина, как бы ни была она с ним откровенна, стала после четырех месяцев замужества высказывать ему свое мнение о муже. И все-таки Сёдзо не хотелось вызвать ее на подобный разговор, и он умышленно не упоминал об Инао. Когда речь зашла о доме и она сама заговорила о муже, у Сёдзо как-то сразу отлегло от сердца.

— В общем вы счастливы?

— Хм! Во всяком случае, мы договорились не ссориться.

— Это разумно.

— Ну а вообще, Сёдзо-сан, разве люди могут быть по-настоящему счастливы?

— И ты об этом спрашиваешь!

— Конечно, если понимать под этим только условия...

— Но ведь от них-то счастье прежде всего и зависит.

— Если так, то дальше можете мне свою проповедь не Читать. Я и сама знаю, что у меня все есть.

На лице Тацуэ появилось выражение, какое обычно бывало, когда они с Сёдзо вели разговор на подобные темы. Щеки ее постепенно покрывались бледностью, и на них стал заметен пушок. Но вдруг она задорно усмехнулась и, подняв на уровень груди маленькую белую руку, именно ту, на которой было обручальное кольцо, стала загибать пальцы, как это делают дети, вычисляя, сколько осталось дней до Нового года.

Смотрите: живет в таком доме — раз, отлично питается — два, роскошно одета три, катается на альфа ромео — четыре, танцует до упаду — пять! Что еще? Ах, да! Самое главное: опасность остаться в старых девах больше не угрожает — шесть!

Тацуэ резко оборвала свой монолог, словно перед самым носом Сёдзо с треском опустили шлагбаум на железнодорожном переезде.

Подперев подбородок указательным пальцем, она облокотилась на ручку кресла и принялась рассматривать каемку на серебряной крохотной чашечке с недопитым кофе. Но через несколько секунд она подняла голову. Сёдзо стоял у окна и с таким видом, словно собирался скоро уйти, беспокойно поглядывал на небо, снова начинавшее хмуриться.

Он изменился с тех пор, как уехал из Токио: раздался в плечах, шире стала шея. Но вообще он похудел. Еще больше изменилось его лицо: в нем исчезло то юношеское, почти детское выражение, которое ему было свойственно. Немного впали щеки и резче обозначились скулы; особенно это было заметно, когда он становился в профиль и свет падал на нижнюю часть лица.

— А вы возмужали! — заметила Тацуэ таким тоном, словно не к нему обращалась, а рассуждала сама с собой.

Сёдзо не расслышал этого замечания. Он был занят своими мыслями. Он собирался пойти к доктору Имуре и беспокоился, что попадет под дождь. Попросить зонтик — значит, надо его возвратить и побывать здесь еще раз, а этого ему не хотелось...

Однако он обернулся на голос Тацуэ и по выражению ее глаз понял то, что она сказала. Он смутился и, испугавшись, что может покраснеть, не вернулся на свое место к столу, а перешел на узкий полукруглый диванчик у стены. Затем спросил:

— У доктора Имуры; наверно, есть дома телефон? Я хочу к нему зайти, но сначала, пожалуй, лучше позвонить.

— Можно узнать,— ответила Тацуэ, но позвать горничную не торопилась.

Она лукаво смотрела на него, как будто хотела сказать: «А ведь я тебя, милый, насквозь вижу!» Чувствовалось, что это доставляет ей удовольствие. И сразу стало заметно, что глаза у Тацуэ разные: правый немного косил. В детстве Сёдзо дразнил ее этим, и она обижалась на него. Но, повзрослев, она поняла, что благодаря этому недостатку ее внешность будет только выигрывать. И действительно, разные глаза придавали ее лицу какую-то загадочность и лукавство, и это казалось особенно оригинальным и прелестным.

После замужества у Тацуэ вошло в привычку — чего раньше не было — днем обязательно прилечь. Когда наступал этот ее «мертвый час» и она боролась с сонливостью, диспропорция между правым и левым глазом была очень заметна. Ее похожие на ракушки нежные веки, обрамленные густыми ресницами, начинали подрагивать, глаза расширялись, причем правый казался почти круглым, а лицо становилось каким-то теплым и полным жизни.

На танцевальных вечерах и званых обедах она пользовалась не меньшим успехом, чем до замужества. Ее причисляли к категории женщин, очаровывающих с первого взгляда, и ни одна из молодых дам и девушек, даже более красивых, чем она, не могла с ней соперничать.

Временами казалось, что каждый ее глаз выражает что-то свое: один — одни желания и чувства, другой — другие. Взгляд ее был пристальным, испытующим и вместе с тем загадочным и неуловимым. Эти выразительные глаза отчасти вводили в заблуждение родственников ее мужа; они находили ее то довольно скромной, покорной и приветливой, то чересчур своенравной и резкой, похожей на своего родителя, человека решительного, дерзкого, которого не проведешь. Они не догадывались, что в зависимости от времени и обстоятельств настроения Тацуэ бывали такими же разными, как ее глаза, а иногда, когда ей это было выгодно, она умела представляться совсем не такой, какой была на самом деле.

Сейчас ее правый глаз казался неподвижным, а левый был прищурен и слегка косил. В этом странном пристальном взгляде разных глаз была беспощадная проницательность, и собеседник никак не мог уклониться от ответа.

— Госпожа Ато, кажется, ездила на родину?—спросила она, глядя на Сёдзо из-за синей вазочки с георгинами.

- Да-

— Говорят, в кладовых усадьбы хранятся театральные костюмы. И такие замечательные, что она поехала из Токио только для того, чтобы посмотреть их?

— Она ездила в Бэппу. А заодно заглянула и туда.

— Странно, мне она сказала, что главное — костюмы, а в Бэппу она заедет просто по пути. Но как бы то ни было, а она все-таки заставила вас угождать ей.

— Таттян, вы ведь знаете, что в то время я был их служащим и, следовательно...

— О! Сёдзо-сан снова принимается за свои мистификации! — перебила его Тацуэ. Ресницы ее дрогнули; казалось, что один глаз ее многозначительно подмигивает другому, словно она знает больше, чем говорит.— И вы рассчитываете отговориться этим и прикинуться паинькой? Так провести можно разве только мою матушку, которая всегда делает вид, что все знает, а на самом деле ничего не знает. Ее-то вы сумели провести очень ловко. Известно вам, как она о вас отзывается? «Жаль, конечно,— говорит она,— что Сёдзо-сан путался когда-то с красными, но уж зато по части нравственности он безупречен. Я убеждена, что он ни одной шалости себе не позволяет, и просто восхищаюсь им!» Видите, как она вам доверяет! И я полагаю, что вы сумели втереть очки не одной ей. Пока вы жили дома, вы, вероятно, ухитрялись не менее успешно водить за нос и своего братца с невесткой и даже дядюшку с Косогора. Скрытность и уменье дурачить — это у вас еще с детства. Помните, я однажды говорила: если бы вы не смирились в тюрьме и вышли оттуда действительно настоящим красным, я бы за это, пожалуй, стала вас даже любить. Но вы не стали настоящим красным, зато стали настоящим притворщиком. В этом я все больше убеждаюсь. Я ведь и сама умею притворяться и вряд ли кому в этом уступлю. Но я никогда не лицемерю с людьми, которые искренни со мной. Может быть, вам и не понять, как легко, как светло и радостно бывает у меня на душе, когда мне не нужно притворяться. А вы! Уж если вы решили хитрить со мной, пытаться дурачить меня, то чего же от вас ждать? Что касается госпожи Ато — мне не нужна ваша исповедь. Я и так все знаю. Как только я услышала, что она отправилась в те края, я сразу все поняла. Вы, вероятно, думаете сейчас: «Ну что ей надо? Что она лезет в чужие дела?» В самом деле, я вам не жена и вы мне не муж, так с какой же стати я пытаюсь докопаться до истины? Но я ничего не могу с собой поделать. Вы не знаете, как мне это всё отвратительно, как обидно и больно. Если бы вы были моим братом, я бы вам, кажется, дала пощечину!

—- Бей! Я не буду сопротивляться,— это было единственное, что сумел сказать Сёдзо в ответ на обвинительную речь, которая обрушилась на него так же внезапно, как дождь.

Но он не растерялся и не покраснел. И даже не подумал о том, что она не имеет никакого права вмешиваться в чужие дела и выведывать чужую тайну. Он и не собирался протестовать. Упреки Тацуэ ранили его душу, в нем словно что-то прорвалось, и он почувствовал, как к горлу подкатывается горький комок. Ему стало бы легче, если бы она ударила его. Дяде, который проявил столько заботы о нем и дал ему деньги на лечение, он лишь в общих чертах рассказал, что произошло с ним в ту ночь, но не рассказал о том, что привело его в сомнительное заведение и толкнуло на непростительный поступок. О главной причине он умолчал. Однако он до сих пор сгорал от стыда и мучился своей тайной. Единственным человеком после дяди, кому бы он мог открыться, была Тацуэ. Быть может, поэтому он не заметил того, чего не заметила и она сама: уж слишком глубокая привязанность к нему звучала в ее словах, и отнюдь не сестринская. В этих упреках скорее было что-то похожее на ревность, на боль и обиду жены, узнавшей об измене мужа.

— Хорошо, что ты мне все это высказала. И я благодарен тебе. Нет никого, кто бы так тревожился за меня, как ты. А основания для-- этого есть. Я и сам сознаю, что становлюсь все хуже и хуже и все больше увязаю в грязи...

Он умолк, чувствуя, что лицо его запылало от стыда.

Он уже признался, что у него была какая-то связь с госпожой Ато. Но ведь это еще не все. Признаться теперь в том, в чем он признался дяде? Нет, это было бы чересчур! Уж очень стыдно! Получалась довольно странная вещь: то, что он не скрыл от нее, он не смог открыть дяде, а то, что он открыл дяде, он не может рассказать ей. Это вызвало еще большее смятение в его душе и, опустив голову, он угрюмо замолчал.

— Когда вы так сокрушаетесь, это вам помогает?

Тацуэ умышленно продолжала говорить суровым тоном, но ее взгляд стал значительно мягче.

— Что-то вы вдруг пригорюнились. Поневоле задумаешься, искренний вы человек или просто хитрите,— улыбнулась Тацуэ и, не дожидаясь ответа, неожиданно спросила:— А чем кончились переговоры насчет библиотеки?

— Пока ничего определенного. По нашим предварительным подсчетам понадобится сто тысяч иен. Ну а господин Эбата заявил: «Вы что, шутите?» В общем дела неважные!

— Не понимаю, разве Боксер свои деньги дает? Последнее время, я вижу, этот тип начинает все больше корчить из себя зятя!

— Мне безразлично, кого он из себя корчит. Лишь бы вопрос был положительно решен. Для этого я сюда и приехал. Идея собрать в библиотеке литературу по истории христианства принадлежит мне. Но сейчас ею увлеклись все сотрудники, начиная со старика директора. И если бы наш план провалился, это было бы ударом для всех,— сказал Сёдзо и взял кофейник, чтобы налить себе еще чашку.

— Может быть, подогреть?—спросила Тацуэ, пододвигая сахарницу, и, продолжая разговор, сказала: — Ну, этого ни в коем случае не должно , быть. Масуи не такой человек. Уж если он на что-нибудь решился, то скаредничать не станет. А поскольку он вас сюда вызвал, значит, заранее все обдумал и на попятную не пойдет. Он человек точный — слов на ветер не бросает. Но я не понимаю, зачем вам понадобился Боксер? Почему вы не поехали прямо домой к Масуи? Тогда бы все сразу и выяснилось.

— Не мог же я так запросто явиться,— ответил Сёдзо.

Мысленно он увидел красную кирпичную стену с зигзагообразной пожарной лестницей, напомнившей ему о том, что отношения между людьми преломляются в зависимости от времени и места, в чем он сегодня утром лишний раз убедился. Но говорить об этом с Тацуэ ему не хотелось.

Он решил, что пора уходить, и снова попросил узнать номер телефона доктора Имуры. Через несколько минут горничная Хацу, которой это было поручено, с расторопностью прислуги, вымуштрованной на Усигомэ, доложила, что сегодня доктор в библиотеке.

— Вот не повезло! — воскликнула Тацуэ.

— Ну что же, придется завтра днем опять приехать,— ответил Сёдзо.

— В таком случае приходите ко мне ужинать! Раз уж я буду знать заранее, что вы придете, постараюсь дело исправить: угощение будет не таким скудным, как сегодня. Приготовим по вашему заказу. Я бы вас оставила и сегодня ужинать, но на вечер мы приглашены к моему свекру. А завтра у нас вечер свободный. Ведь вы и с Кунихико давно не виделись.

Второй раз она сегодня заговаривает о муже,— отметил Сёдзо и вспомнил старинную поговорку: «Пока несчастливая жена может говорить о муже, она еще не совсем несчастна».

— Пожалуйста, передай привет от меня господину Инао. А насчет завтрашнего вечера твердо не обещаю.

— Это потому, что я на вас сегодня так обрушилась?

— Да нет. Мне кажется, я хорошо сделал, что сегодня у тебя побывал. У меня теперь легче на сердце.

— Так ли?

Глаза ее стали опять разными, а взгляд пристальным и печальным.

— Больше не надо попадаться ей в сети,— глухим голосом проговорила она.

— Не беспокойся,— решительно ответил Сёдзо, прямо смотря ей в глаза, из которых один, широко открытый, как бы говорил, что он ему верит, а другой, прищуренный, сомневался.

— Правда, ее сейчас нет в Токио,— добавила она. Сёдзо, будто не расслышав, вышел из комнаты.

Распорядок дня Рэйдзо Масуи тоже был довольно своеобразным, хоть и не в такой степени, как у чудака Мунэмити Эдзима. Он спал в своем рабочем кабинете и поднимался зимой в четыре, а летом в три часа утра.

Часы со светящимся циферблатом, стоявшие на массивном, таком же широком, как кровать, письменном столе, придвинутом к окну, струили таинственный голубоватый свет. Секунда в секунду в установленное время, словно разбуженный мигающими цифрами, Масуи быстро вскакивал с постели, включал свет и электрическую печь и в пижаме (зимой он набрасывал на себя ватное кимоно) усаживался в вертящееся кресло за письменный стол. Надев очки в черепаховой оправе, которыми пользовался только для чтения, он сразу придвигал к себе два ящика, стоящие рядом на столе. Они были похожи на те, которые стоят на столе у каждого начальника в правительственном учреждении с бумагами: «исполнено» — в одном и «на исполнение» в другом. У Масуи в одном ящике были деловые бумаги, требовавшие его подписи, в другом — письма. Г олова после сна у него была свежая, и меньше чем за час он успевал разделаться со всеми бумагами. Правда, на письма он редко сам писал ответы, но все бумаги были подобраны в строго определенном порядке, к ним приложена соответствующая документация, он моментально схватывал суть дела. Этим он обязан был расторопности своего секретаря, совсем не вязавшейся с его наружностью увальня. Эбата еще накануне, завершая свой рабочий день, тщательно подготовлял бумаги для шефа. Недаром Масуи так высоко ценил деловые качества Эбата, хотя не все в нем ему нравилось.

Покончив с работой в пять утра, он снова ложился и спал до семи или в спальне жены, или в своем рабочем кабинете, свободно раскинувшись на кровати. Просыпался он освеженный, бодрый, в приподнятом настроении и как бы встречал второе утро — удовольствие, которого другие люди не знали. Эта привычка выработалась у него еще с того времени, когда он был бедным студентом и старался как можно эффективнее использовать время для занятий,

Минут двадцать-тридцать у него уходило на просмотр газет, а ровно в восемь он появлялся в столовой, где завтракал с женой. Когда начинались занятия в колледже, Марико тоже садилась с ними за стол. Мацуко и Марико подавались европейские кушанья — тосты, яйца, бекон. Масуи же предпочитал национальные блюда. Он ел суп из мисо, приправленный зеленью, и квашеные соевые бобы, без которых не мог обходиться и которые им присылал специальный поставщик из Мито. Он клал их в круто сваренный рис, густо сдабривал горчицей, с удовольствием вдыхая ее едкий запах, и с аппетитом съедал эти бобы: видимо, они напоминали ему далекое детство, проведенное в бедности,— тогда это блюдо казалось ему восхитительным. Быстро управившись с завтраком, он клал на стол хаси и, не удостоив даже взглядом своих сотрапезниц, которые принимались в это время за фрукты, вставал из-за стола.

Посетители, являвшиеся к нему на дом, ожидали его или в гостиных — их было в доме две,— или, кто был рангом пониже, в приемной, дверь в которую вела прямо из вестибюля. К этому времени приходил и секретарь Эбата, у него тоже был свой кабинет.

Ровно в одиннадцать паккард Масуи подкатывал к подъезду здания на Маруноути. Сопровождаемый секретарем, Масуи поднимался к себе в директорский кабинет и не покидал его до полудня.

Однако этот распорядок, похожий на работу точного механизма, охватывал только первую половину дня. Вторая половина совершенно не регламентировалась. Такой переход от строжайшего режима к хаотическому расходованию времени мог бы показаться даже противоестественным. Но, как у кентавра сочетание человека с конем не кажется ни уродливым, ни странным, так и у Масуи смешение двух распорядков дня не казалось диким. Скорее это выглядело вполне закономерно. Масуи, несмотря на свое высокое положение, не перепоручал важных дел другим. А деятельность его была такая кипучая, что он не мог заранее предрешить время и место действий.

Когда Сёдзо утром явился в особняк Масуи, хозяин уже принимал посетителей. Двое из них подкатили к особняку на своих машинах после прихода Сёдзо, но были приняты раньше его и, переговорив с хозяином, уехали. А ему пришлось сидеть и ждать в приемной. Но это не было пренебрежением к нему, а скорее свидетельствовало о сердечном отношении, ибо, отпустив других посетителей, Масуи мог говорить е ним в более спокойной обстановке. Во всяком случае, Масуи сам распорядился вызвать его наутро к себе, о чем Сёдзо сообщили по телефону, как только он вернулся домой от Тацуэ. Сёдзо не представил вчера никакой записки, и в ящике у Масуи не было документов, касающихся библиотеки; Эбата устно доложил ему о своей встрече а Сёдзо, и шеф решил поговорить с ним сам.

— Привет!

От этого обычного приветствия Масуи на Сёдзо повеяло холодом. Такое же впечатление произвело на него черное кожаное кресло, в которое он сел напротив хозяина.

Получив от господина Эбата надлежащий урок, Сёдзо вечером составил довольно обстоятельную записку с обоснованием просимой суммы и, не дожидаясь, пока ее потребуют, тут же положил бумагу на стол. Собираясь к Масуи, он вложил эти три листа бумаги в портфель, и, когда вышел из дому, настроение у него было такое, как будто он шел узнавать о результате своих вступительных экзаменов в университет. Правда, Сёдзо помнил замечание Тацуэ: если его вызвали сюда, значит, Масуи уже принял положительное решение. И все-таки он волновался.

Пальцами с крепкими и гладкими, словно отполированными, ногтями Масуи быстро перелистал записку, тут же снял очки, которые только что надел, и, сунув их в футляр, сказал:

— Если уж ставить дело, то на солидную ногу.

— Вот и мы так считаем! — подхватил Сёдзо и облегченно вздохнул.

— Однако,— продолжал Масуи тоном, который должен был несколько охладить собеседника,— это вовсе не значит, что я могу расходовать на библиотеку большие средства, и мне хотелось бы, чтобы ты это крепко усвоил. Лишних денег у меня нет.

— В самом деле? —иронически улыбнулся Сёдзо и замолчал.

Он мог себе позволить эту усмешку. Во-первых, вопрос был явно решен. А во-вторых, он не был служащим фирмы Масуи и, следовательно, ему незачем было трепетать перед ним. Кроме того, ему нечего -было сказать в ответ. Разве только повторить то, что он наговорил Масуи еще в Юки, когда приходил с дядей. Или, наконец, высказать ему все те мысли, которые он готов был высказать Марико, провожая ее с кладбища. Но это было бы слишком рискованно. Он не мог себе позволить поставить под угрозу то, за что ухватился обеими руками.

Масуи отлично уловил иронию, но, сверкнув глазами, спокойно заговорил о другом.

— Вчера в разговоре с Эбата ты, кажется, ссылался на «тридцать шесть великих поэтов»?

— Да, но, к счастью, господин Эбата доказал мне мое невежество в вопросах торговли антикварными предметами и поправил меня.

— Но ведь не все же их приобретают как своего рода акции в расчете на повышение курса. Есть и настоящие Любители и ценители старины. Например, старик Инао, который увлекается коллекционированием чайных сервизов. Есть и еще один человек, ты его вряд ли знаешь...

Масуи имел в виду Мунэмити Эдзима, однако не стал говорить об этом чудаке, помешанном на театре Но. Взяв с большого деревянного блюдца чашку с зеленым чаем — когда новому посетителю подавался чай, перед Масуи тоже каждый раз ставили чашку,— он продолжал:

— Подлинное, бескорыстное увлечение чем-нибудь — особая статья. Тут любые расходы оправданы. Но библиотека совсем другое дело. Деньги, которые с меня хотят получить, я должен дать просто так. Вернее, потому, что ты сумел подобрать ко мне ключи,— пошутил Масуи, что бывало с ним крайне редко, и чуть шевельнул крыльями носа — это означало у него улыбку.

На мысль создать библиотеку натолкнул его в свое время старый учитель Ямадзаки. Он пожаловался Масуи на то, что в городе совсем нет культурных учреждений. Случилось это вскоре после его очередной поездки «галопом» по странам Европы, где он наблюдал подобного рода благотворительность. А на этот раз он поддался уговорам молодого Сёдзо, сумевшего сыграть на его привязанности к родному краю — единственная сентиментальность, которую Масуи себе позволял. Ну а потом отступать уже было поздно. Масуи был из тех, кто не любит останавливаться на полпути и действует по поговорке: сел в лодку — плыви! Это, однако, не помешало ему прикинуть в уме: «На содержанку тратят не менее двух тысяч иен в месяц — в общем тысяч двадцать в год; значит, выбросить мне на эту затею тысяч сто —это не так уж много...»

— Ведь при всех обстоятельствах,— продолжал Масуи,— я никакого интереса к истории проникновения христианства в Японию не питаю и никакого понятия о ней не имею. Так что для меня это не сделка, равноценная приобретению прибыльных акций, и не страсть коллекционера. Я тут ничего не приобретаю, а только даю деньги. Так что с моей стороны это не более как причуда или прихоть.

— Я полагаю,— возразил Сёдзо,— что это самое чистое из всех увлечений. Кроме того, для вас ведь такая сумма — пустяк!

— Суждение решительное, но не убедительное.

Масуи в подобных случаях пользовался своим излюбленным аргументом. Чтобы работала машина, нужно горючее и масло; чтобы общество могло процветать, нужны деньги, а следовательно, люди, имеющие капитал. И как машина превращается в силу, заставляющую приставленного к ней человека действовать соответственно ее требованиям, так и капитал, будучи гигантским механизмом, приведенным в действие, тоже становится самостоятельной движущей силой, и с ним нельзя обращаться небрежно. Иными словами, капиталист не имеет права тратить деньги как ему заблагорассудится. Но он не стал прибегать к этому доводу. И не потому, что ему скоро нужно было уходить и не следовало задерживаться с утренними посетителями. Нет, он просто знал, что этот смиренно сидевший перед ним молодой человек, так похожий на его земляка и друга детства, принадлежал к числу тех людей, которых такой аргументацией не проймешь. Метнув на Сёдзо быстрый взгляд, он спросил, за какой срок он рассчитывает осуществить свой план.

— Это тоже зависит от того, какую ставить перед собой задачу,— ответил Сёдзо.— Для полного завершения всей работы, возможно, не хватит и целой жизни. Но первый этап при достаточном усердии, я полагаю, может быть осуществлен в четыре-пять лет.

— Четыре-пять лет?

— Предположительно. Точно я пока и сам еще не знаю.

— Ладно,— сказал Масуи и в знак согласия кивнул. Он глубже погрузился в кресло, положил ногу на ногу и, казалось, о чем-то задумался.

Названный Сёдзо срок говорил ему о многом. Масуи лучше чем кто-либо другой понимал, какое значение ближайшие пять лет будут иметь для Японии.

Масуи был одним из тех, кто считал, что самое благоразумное— прекратить большую игру экспедиционной армии, по крайней мере севернее Хуанхэ. И он старался убедить в этом те круги, с которыми был связан через своего тестя генерала Камада.— через «папашу», как он его называл. Масуи принадлежал к той группе прожженных, и дальновидных дельцов, которые рассуждали так: нынешняя марка и лира — это все равно что трепанги для людей, пробующих их впервые; неизвестно, может, это и вкусная вещь, а, может, только на любителя. Тому, кто знает вкус доллара и фунта, трудно отбросить свое настороженное отношение к марке и лире, под каким бы соусом они ни преподносились. Во всяком случае самое лучшее—это удовольствоваться пока Северным Китаем, заработать там, сколько можно, а потом подождать, пока удастся договориться с Англией и Америкой. Если же рука, которая сейчас тянется из Маньчжурии к Китаю, вздумает еще вцепиться в нефть на Борнео и малайский каучук, то...

Но вряд ли кто мог бы догадаться о том, какие мысли таятся в голове Масуи, непомерно большой по сравнению с телом, утонувшим в черном кожаном кресле и казавшимся маленьким на фоне массивной мебели.

Сёдзо показалось, что на какое-то мгновение выразительное лицо Масуи, напоминавшее бронзовое изваяние, изменилось, но в чем именно и что это означало — Сёдзо не мог бы сказать. Впрочем, ничего особенного не чувствовалось в словах Масуи, когда он проговорил:

— Тянуть не следует, лучше сделать это побыстрее.

— Ну разумеется!

— Недавно я видел доктора Имуру из Восточной библиотеки, выяснил у него обстановку и просил помочь. Ты, вероятно, знаешь, что эта библиотека существует на средства Фонда. А главный директор Фонда — мой добрый приятель. Так что там можно рассчитывать на полное содействие.

— Я как раз туда сейчас собираюсь.

— Вот и прекрасно,— сказал Масуи и, вытащив из жилетного кармана старинные платиновые часы на цепочке и убедившись, что уже без пятнадцати десять, встал.— Эбата получит от меня указания. Пришли его, пожалуйста, ко мне.

Сёдзо знал, что Эбата находится сейчас в своем кабинете. Попрощавшись, он вышел в дверь, на которую Масуи указал ему кивком.

От особняка Масуи до Восточной библиотеки было всего две трамвайные остановки. Если бы Сёдзо, войдя в кабинет Эбата, не встретил госпожу Мацуко, зачем-то заглянувшую туда, он попал бы в библиотеку значительно раньше, чем Масуи и его секретарь добрались к себе на Маруноути, хотя паккард, разумеется, мчался быстрее трамвая.

На веранде, куда его затащила Мацуко и продержала добрых полчаса, Сёдзо прежде всего с удовольствием затянулся сигаретой; в кабинете у Масуи он почему-то не решался курить. Чашка красного чая и отличные бисквиты были по достоинству оценены Сёдзо, который дома перед уходом выпил лишь стакан молока.

Мацуко безостановочно болтала, но болтовня ее была безобидной, без колкостей и язвительных замечаний, и Сёдзо слушал ее молча. Он невольно обратил внимание на большой рот Мацуко, такой же, как у ее кузена Эбата. Мацуко, между прочим, сообщила, что госпожа Ато перенесла воспаление почечных лоханок. Операция прошла не очень удачно. Для поправления здоровья врачи посоветовали ей переменить климат, и она давно уже лечится на минеральных водах в Сюдзэндзи. Сёдзо вспомнил, что и Тацуэ ему говорила то же самое. Но он тут же забыл об этом. Мечта его начинала сбываться, он был взволнован, и сообщение Мацуко о госпоже Ато тронуло его не больше, чем какая-нибудь заметка в отделе светской хроники.

Всю дорогу до библиотеки он думал только о предстоящей работе.

Сёдзо вошел в подъезд с готической аркой и вручил старику привратнику, сидевшему в будочке, кроме своей визитной карточки, еще две. Рэйдзо Масуи на правах друга главного директора Фонда, на средства которого содержалась библиотека, и Уэмура, как один из учеников доктора, живущий в далекой провинции, оба просили доктора Имуру принять Сёдзо и помочь ему советом и указаниями. Взяв через оконце визитные карточки, старик исчез в глубине своей комнатушки. Спустя несколько минут он снова появился, но уже за массивной стеклянной дверью на площадке каменной лестницы. Толкнув дверь, старик бесшумно, как и подобало в библиотеке, спустился к посетителю и, сутулясь, стал подниматься по лестнице, ведя Сёдзо наверх. Следуя за ним, Сёдзо чисто по-детски мысленно считал ступени: раз, два, три... Он насчитал их девять. Приемная была в коридоре, недалеко от лестницы. С тем же детским любопытством, прежде чем сесть, Сёдзо осмотрел комнату. Посередине стоял четырехугольный дубовый стол, вокруг него — черные кожаные кресла, точно такие же, как в кабинете Масуи. Стены были обиты серовато-коричневой тканью. Белым был только потолок, на котором висел на бронзовых цепочках плафон в виде полушария.

Если бы не четыре широких окна, выходивших на улицу, то эта строгая, бедная красками комната с ее скудной обстановкой, вероятно, казалась бы мрачной.

Сёдзо случалось не раз проходить мимо этого здания. Ему всегда нравилась его лаконичная выразительная архитектура и бледно-розовая окраска. Но к тому, что хранилось здесь, он в студенческие годы никакого интереса не проявлял. Больше того, он рассматривал письменные памятники, собранные в этом книгохранилище, лишь как памятники культуры, весьма далекие от современности и ничего не значащие с точки зрения ее насущных нужд. И то, что он находился сейчас в этом здании, глубоко взволновало его.

Сидя в кресле, он мысленно повторял слова привратника: «Доктор сейчас в книгохранилище и, возможно, немного задержится». Сёдзо начинал жалеть, что предварительно не договорился по телефону, и уже подумывал, не лучше ли зайти в другой раз. Рассеянно посмотрел он на висевшую на стене картину с изображением большой статуи Будды. Такая же картина с Буддой, но только в другой позе, висела на задней стене. Обе они и по облику бога и по характеру рисунка, исполненного в черно-белых тонах, даже неискушенному глазу напоминали фрески храма Хорюдзи 142.

Сёдзо встал и уже хотел подойти к картинам, чтобы рассмотреть их поближе, но в это время послышался легкий стук в дверь, и не успел он сесть на свое место, как в комнату вошел доктор Имура.

— Прошу извинить, что заставил ждать. Прекрасное, прекрасное вы там затеяли дело! Я получил письмо от господина Уэмуры. Идея ваша мне очень и очень нравится. Не скажу, чтобы это было легко осуществимо, но раз господин Масуи решил раскошелиться, думаю, что любые препятствия можно будет преодолеть. Превратить провинциальную библиотеку в столь важный культурный центр — замечательное начинание. Господин Масуи теперь, можно сказать, не только Будду слепил, но и душу в него вложил! Ха-ха-ха! — рассмеялся Имура. Он выглядел очень элегантно, этот высокий худощавый человек с серебряной шевелюрой. Имура был не только крупнейшим авторитетом в области истории Востока, но и одним из самых образованных и знающих людей в Японии; он часто ездил за границу и представительствовал на многих международных научных конгрессах. Он был общителен и умел обходиться с людьми. И хотя до этого он Сёдзо и в глаза не видел, тот не заметил в его обращении ни тени высокомерия или сухости, которые нередко свойственны видным ученым, а по сути свидетельствуют лишь об их узости и ограниченности. Сёдзо сразу почувствовал себя с ним свободно и почти с такой же непринужденностью, с какой он привык говорить с Уэмурой, признался доктору, что в области истории проникновения христианства в Японию он пока еще профан и делает лишь первые шаги. В первую очередь он хотел бы посоветоваться по двум вопросам: с каких источников целесообразно начать и какой метод копирования лучше всего применить.

— Господин Уэмура считает, что главные источники — это годовые отчеты и письма миссионеров. Все, что в них относится к Японии, надо собрать; если же это невозможно, то хотя бы отобрать те материалы, которые связаны с Бунго и другими районами Кюсю, граничившими с княжеством Отомо. Он, кажется, об этом написал вам.

— Да, конечно. Разумеется, вашей библиотеке следует начать с того, что имеет самое непосредственное отношение к вашему краю. И если это удастся сделать, будет прекрасно. Однако должен предупредить, что отобрать интересующие вас материалы из того огромного количества ежегодников и писем, которым мы располагаем, дело нелегкое. Ну а какого-нибудь дельного помощника вы себе подыскали? Хм... Впрочем, пока вам, наверное, не до этого. Было бы хорошо, если бы сам господин Уэмура мог сюда приехать.

— Ничего лучшего нельзя было бы и пожелать,— согласился Сёдзо,— но...

Он представил себе своего друга Уэмуру с малышом на коленях и почему-то вдруг почувствовал себя беспомощным и одиноким, точно ребенок, оставшийся один в поле. Со свойственным ему прямодушием он признался в этом доктору, и тот снова громко захохотал.

Имура заявил, что робеть не надо и что на первых порах, может быть, лучше упорно поработать одному, чтобы ничто не связывало, а со временем он, вероятно, сможет порекомендовать ему подходящего человека.

— Кстати,— заметил Имура,-— существуют разные способы копировки. Вам нужно решить, какой вы вы-; берете.

Имура принес с собой три книги. По-видимому, из-за них он и задержался в книгохранилище. Он брал их одну за другой и показывал Сёдзо:

— Вот это — репродукция с помощью желатинной пластинки, а это — на ротографе; здесь получается обратное изображение — бумага черная, а текст белый; иногда пользуются еще лексиграфом, но первые два способа более удобны.

Сёдзо был рад, что доктор обращается с ним как. с новичком и дает ему подробное объяснение. На титульном листе одного из томов, которые показывал ему Имура, было изображение Иисуса и надпись латинскими буквами: «Доктрина христианства. Настоятель Японского общества Иисуса. Доктрина, Амакуса, 1592».

— Репродукцию этой книги, изданной в Амакуса, мне как-то показывал господин Уэмура. Говорят, оригинал издан роскошно?

— О да, это чудесное издание! Книга была напечатана в Амакуса, а переплет сделан в Португалии. Имеющийся у нас экземпляр — единственный в мире! — На розовом, как у младенца, лице седовласого профессора появилось выражение того особого удовлетворения, какое испытывают библиотекари и особенно книголюбы, рассказывая о своих библиографических редкостях. Перелистывая страницы книги мизинцем с длинным, изящным, похожим на лепесток орхидеи ногтем, Имура заговорил о том, что миссионеры того времени весьма серьезно изучали японский язык, историю Японии и ее традиции. Об этом свидетельствует хотя бы перевод с японского Хэйкэмоногатари 143. Приобретенные знания они широко использовали в своей миссионерской деятельности. Затем, быстро переменив тему, Имура спросил, в каких иностранных языках Сёдзо чувствует себя наиболее уверенно.

— Уверенно? — переспросил озадаченный Сёдзо.—

Признаюсь, мне трудно это сказать.

Сёдзо знал, что частые командировки доктора Имуры за границу объяснялись также и тем, что он отлично владел многими языками. Он свободно говорил и писал на языках тех стран, куда ездил. И поэтому Сёдзо не мог осмелиться похвастать перед ним своими знаниями. Подавив смущение, он добавил: — Немецкий я, пожалуй, знаю несколько лучше английского.

— А французский?

— Учась в колледже, прошел курс в объеме программы «Афин» 144.

— Н-да... Как же нам быть?—проговорил доктор Имура, сплетая пальцы и отставив мизинец с длинным ногтем.— Беда в том, что годовые отчеты и письма миссионеров написаны на латыни, португальском, итальянском и других языках романской группы. Надеюсь, вы со мной согласитесь, что твердое знание хотя бы одного из языков этой группы совершенно необходимо.

— Об этом я уже думал и решил ими заняться.

— Раз у вас уже есть база, вам нетрудно будет усовершенствовать свой французский. Можно выбрать и итальянский. Однако лучше, всего было бы начать с латыни. Многие считают латинский и греческий языки мертвыми. В последнее время так думают кое-где и в Европе. Но это большая ошибка. Я полагаю, что заимствованная Японией западноевропейская культура не получила у нас должного развития именно потому, что мы пренебрегли античной культурой. Во всяком случае мне это представляется одной из причин... Ну-с, а теперь вот что. Сегодня как раз удобный день, пойдемте-ка, я покажу вам библиотеку.— Имура взял книги со стола и направился к двери. Сёдзо последовал за ним.

Пока они шли по широкому, устланному желтовато-зеленым линолеумом коридору, Имура продолжал убеждать своего спутника в необходимости овладеть латынью. «Для молодого человека это большого труда не составит. Стоит только как следует взяться за дело»,— говорил он. В глазах доктора Имуры Сёдзо, конечно, был не более как новичок в науке, решивший взяться за изучение истории христианства. Но вряд ли этот маститый ученый мог бы себе представить, какими окольными, извилистыми путями интересы этого молодого человека привели его к такой довольно необычной теме. А если бы он знал, он бы, пожалуй, немало удивился. Но вообще иностранные языки были коньком Сёдзо еще в студенческие годы. Во время чтений в кружке R. S. товарищи всегда обращались к нему, так как он хорошо знал немецкий язык. Ради дела, которое он теперь затевал, он собирался усовершенствовать свои знания во французском языке и, кроме того, заняться португальским, считая его наиболее важным для своих целей. Но забираться в дебри латыни, которую ему нужно было бы начинать с азов, у него никакой охоты не было — латынь казалась ему непреодолимой.

Они прошли через читальный зал, где в это время не было ни одной живой души, и вошли в книгохранилище.

Такой же линолеум, как в коридоре, соперничал здесь по чистоте с белизной потолка. В центре книгохранилища был проход, по обеим сторонам которого тянулись в три ряда поставленные спинками друг к другу высокие шкафы; между ними тоже были проходы. Эта длинная прямоугольная комната была похожа на своеобразный городок, в котором вдоль главной магистрали тянутся бесчисленные боковые улицы, соединенные между собой небольшими переулками, заполненными книгами. Здесь были собраны наиболее значительные труды по Востоку, и Сёдзо снова подумал о том, что эта библиотека пользуется заслуженной славой. Подумал он также и о том, что если бы какой-нибудь студент решил заняться изучением одной из восточных проблем, то, заглянув в эту библиотеку, он наверняка был бы настолько ошеломлен этой массой книг и рукописей, что немедленно отказался бы от своего намерения. На лице Сёдзо, шедшего за высоким доктором, который был одет в отличную, сшитую, видимо, за границей, черную пару, блуждала задумчивая, несколько растерянная улыбка. Дойдя до конца книгохранилища, они очутились перед небольшой комнатой, откуда лестница вела на второй этаж. Поднявшись по лестнице, они попали в такой же книжный городок. Имура остановился возле одного из шкафов и сказал:

— Вот здесь на верхних двух полках—миссионерские отчеты и письма.

Сёдзо был поражен, увидев тридцать-сорок толстых томов в прекрасно сохранившихся красных кожаных переплетах с золотым тиснением на корешках, и сразу почувствовал себя тем воображаемым студентом, который взялся за непосильное для него дело.

— И все это относится только к Востоку? — растерянно спросил Сёдзо.

— Конечно. Сообщения, которые святые отцы присылала в Ватикан, там собирали и раз в два-три года выпускали в виде таких сборников, отдельно по каждой стране. Это была большая работа!

Имура вытащил один из томов. Перелистывая его, он сказал:

— Взгляните, вот это на португальском языке, а вот по-латински. Как видите, обработать все это — задача не из легких. —

Осторожно поставив книгу на место, он стал с увлечением говорить о том, что в этих отчетах содержится весьма интересный материал. Здесь затронуты все стороны жизни каждой страны, в которой подвизались миссионеры, начиная от важнейших политических событий и кончая обычаями, нравами и самыми незначительными деталями быта. Особая их ценность в том, что это объективные свидетельства ничем не стесненных, ни от кого не зависевших и ничего не боявшихся людей. Отцы-миссионеры писали очень подробно. Например, сообщая о своей аудиенции у Хидэёси, они описывают, кто с ними рядом сидел, кто что говорил и тому подобное. Короче говоря, эти материалы представляют огромный интерес не только для историков христианства, но и для историков вообще. К сожалению, они очень редко прибегают к этим источникам, и главным образом потому, что не знают как следует иностранных языков, и прежде всего латыни.

Таким образом разговор снова вернулся к необходимости изучения латыни.

Иностранные языки Сёдзо не пугали, с ними он надеялся справиться, Нужно было только как следует поработать. Но вот как выбрать из этого огромного материала то, что его интересует;— этого Сёдзо не представлял. Только сейчас он понял, что попал в положение человека, сунувшегося в воду, не зная броду.

— Откровенно говоря,— признался он Имуре,— я стал жертвой своей неопытности и самонадеянности. В этой затее заинтересована, конечно, вся библиотека. Но инициаторы— господин Уэмура и я. Это наша с ним мечта. А еще вернее — это моя мечта. Но в силу скудости своих познаний в области истории христианства я оказался в плену иллюзий. Я предполагал, что можно без особого труда выбрать из этих годовых отчетов и писем все, что касается Отомо, Бунго и Кюсю в целом, не пропустив, как говорится, ни одной строчки. Теперь же я вижу, что это все равно что сортировать звезды в небе. И я совсем растерялся. Мечта моя оказалась безрассудной.

Взглянув на Сёдзо, который с беспомощным видом уставился на книжные полки, как будто и в самом деле смотрел на небо, усеянное звездами, в ясную осеннюю ночь, доктор Имура коротко рассмеялся.

— Сортировать Звезды? Это удачное сравнение! — И тоном чуткого наставника, привыкшего убеждать своих питомцев, продолжал: — Но, голубчик, ведь посвящает же астроном наблюдению за какой-нибудь звездой целую жизнь! А исследовать одну какую-нибудь тему—это в конце концов то же самое. Вы говорите, что это была ваша мечта ? Но ведь это прекрасная мечта! И ни в коем случае не следует ей изменять. В науке самые серьезные исследования и наиболее крупные открытия, пожалуй, чаще всего начинаются с мечты. И если бы, голубчик, такие молодые люди, как вы, перестали мечтать — это означало бы конец всему. Ибо сколько бы вы ни мечтали, это никогда не будет чересчур.

Но разве раньше Сёдзо не мечтал? Нет, мечтал он всегда — и раньше и теперь. Однако его нынешние мечты слишком уж отличались от прежних, связанных с животрепещущей действительностью, полных размаха и молодого задора. Тем не менее угнетало его не только сознание, что попытка укрыться со своей новой мечтой в уголке этой библиотеки похожа на дезертирство и бегство от прошлого. Еще в большей мере его грызло сомнение и неверие в себя; хватит ли у него настойчивости и упорства довести до конца дело, за которое он берется, или он окажется шатким и беспринципным, снова проявит малодушие и изменит этой своей новой мечте так же, как изменил прежней. И как всегда в минуты тяжелого раздумья, глаза его начали косить, а на лбу обозначилась глубокая складка.

Обсудив некоторые практические вопросы, они спустились по лестнице. Затем доктор провел его в новое крыло здания. Здесь Имура передал служащему, который, дожидаясь его, приводил в порядок книжный шкаф, те книги, что он показывал Сёдзо, и, вытащив из кармана ключи, подошел к сейфу. Открыв его, он достал знаменитую книгу из Амакуса, которой очень гордился, и подал ее Сёдзо. Трудно сказать, что послужило причиной такой любезности со стороны доктора: то ли визитная карточка Уэмуры, рекомендовавшего этого молодого человека, то ли карточка Масуи, близкого друга главного директора Фонда. Но как бы то ни было, а доктор не только показал, но и дал Сёдзо подержать в руках этот уникальный экземпляр. Это было несомненным признаком его внимания к Сёдзо.

По темно-голубому полю золотом и еще пятью красками были изображены павлины, цветы, часовенки и на их фоне — диковинная фигура католического священника, одетого как японский бонза и сидящего по-японски, с веером в руке. Так были разукрашены и обложка, и титульный лист, и форзацы. Книга была действительно роскошно издана, самый вид ее доставлял удовольствие, и Сёдзо было отрадно, что доктор проявил к нему такую благосклонность, но на сердце у него оставался какой-то горький осадок, от которого он никак не мог избавиться, так же как, потирая лоб, никак не мог стереть перерезавшей его поперечной морщины.

— Уф! Ну и досталось мне сегодня! Еле на ногах стою!

Ввалившись в лабораторию Ода, находившуюся в том же квартале, что и Восточная библиотека, Сёдзо плюхнулся на стул.

Очень обрадованный появлением товарища, с которым давно не виделся, простодушный Ода, глядя на его бледное, усталое лицо, пришел к поспешному выводу, что приятель явился к нему прямо с вокзала. „

— Ничего удивительного. От Кюсю почти тысяча двести километров. Да и в вагонах, наверно, полно народу?

— Да ты о чем толкуешь?—удивленно спросил Сёдзо.— Я ведь сейчас из Восточной библиотеки.

— Ах, вот как! Значит, дело, о котором ты мне как-то писал, улажено?

- Да.

— Отлично! Очень, очень рад за тебя!—воскликнул Ода, блеснув глазами с припухшими веками из-за толстых стекол очков, и, словно решив, что только одним этим выражением радости ограничиться нельзя, взял свой стул и, обогнув стол с пробирками, тигельками, колбами, книгами и диаграммами, уселся рядом с Сёдзо.

— Кидзу удрал в Маньчжурию, ты застрял в провинции, а я тут без вас прямо подыхаю от скуки. Это здорово, что ты приехал!

— Ну, пока не очень здорово. Самое трудное еще впереди.

— Да разве не здорово уже одно то, что ты опять в Токио?

— Вот и я себя этим утешаю... Кстати, Ода, тебе не хотелось бы продемонстрировать мне свое искусство варить кофе?— переменил тему Сёдзо.

— О, с удовольствием! Сейчас же будет сделано. Вчера я как раз купил молотого кофе.

Пользуясь электроэнергией, которую в лаборатории можно было расходовать сколько угодно, Ода научился варить такой вкусный кофе в электрическом кофейнике с ситечком, какого ни в одном кафе на Гинзе не подавали. Сёдзо знал об этом из письма Оды, присланного в ответ на послание, которое они с Кидзу отправили ему из Симоносеки. Ода очень гордился своим уменьем варить кофе.

Большой, на пять-шесть стаканов, кофейник, представлявший собой комбинацию стеклянных частей, стоял рядом с электроплиткой и тоже казался предметом лабораторного оборудования в этой похожей на заводской цех комнате с бетонными стенами и полом.

Толстый, неуклюжий Ода в небрежно надетом и вечно перепачканном белом халате варил кофе с знанием дела и управлялся с таким проворством и даже грацией, что просто не верилось. А когда он заявил, что часто готовит себе здесь обед, Сёдзо был окончательно сражен.

— Сегодня у меня тоже кое-что припасено, и мы перекусим с тобой,— сказал Ода и, выдвинув ящик лабораторной стойки, вытащил оттуда хлеб и ветчину.

С не меньшей ловкостью Ода быстро приготовил целую гору бутербродов. Вскоре в стеклянной трубке кофейника поднялся маленький коричневый смерч и комнату наполнил аромат кофе.

— Я бы никогда в жизни этого не сумел,— улыбаясь, сказал Сёдзо.

— Стряпать гораздо легче, чем ставить опыты. Я пригласил Сэттян зайти ко мне и посмотреть, как я тут стряпаю.

— Ты с ней виделся послё того, как уехал Кидзу?

— Да. Наш филиал недалеко от ее больницы. Недавно я ходил туда по делу и заглянул к ней. Сделать несчастной такую чудную женщину, такого прекрасного человека! Никогда я этого Кидзу не прощу! Но если как следует разобраться, виноваты и мы! Мы безучастно наблюдали за его фокусами и позволили ему так по-хамски с ней поступить. Поэтому я готов сделать для нее все, что в моих силах. Лишь бы я только сумел быть чем-нибудь ей полезен!

Сидя с видом гостеприимного хозяина за лабораторной стойкой, превращенной в обеденный стол, Ода, набив полный рот, продолжал говорить. Сёдзо ел и думал: «А ведь ты, приятель, по-настоящему в нее влюблен, хоть и сам того не сознаешь!»

Подобно тому как красивый человек кажется еще красивее, когда не замечает своей красоты, так, по-видимому, и истинная любовь, если она безотчетна, становится еще более глубокой и сильной. «И как это похоже на милого добряка Оду!» — думал Сёдзо, с улыбкой глядя на своего друга и чувствуя, как потеплело у него на сердце. «Сколько в его чувстве нежности, заботы и неосознанной радости,— продолжал думать Сёдзо,— и какая в сравнении с этим...» И вдруг у него возникла странная галлюцинация: он явственно услышал плеск воды в ванной одного из отелей Сюдзэндзи. Если бы он захотел встретиться с ней, он мог бы туда съездить...

Чтобы прогнать эту опасную мысль, Сёдзо принялся усиленно расхваливать угощение и, выпив залпом остатки кофе, стал собираться домой.

— Что ж, пора, пожалуй, и честь знать!

— Я очень рад, что ты меня навестил. Надеюсь, ты будешь ко мне часто заходить. Ведь тебе, наверно, придется постоянно бывать в библиотеке?—чуть не упрашивая, приглашал его Ода, облизывая губы, на которых остались крошки хлеба.

— Возможно, придется на некоторое время вернуться домой, рассказать там обо всем директору и коллегам. Ну а потом, когда начнется настоящая работа, Восточная библиотека станет местом моих постоянных занятий.

Сказав это, Сёдзо как бы впервые осознал, что теперь путей к отступлению нет. И отчасти поэтому, а отчасти потому, что он вкусно и сытно поел, настроение его сразу поднялось и он почувствовал себя гораздо бодрее. Закурив новую сигарету, он встал.

Сёдзо, когда брался за что-нибудь, то увлекался до самозабвения. Так было и на этот раз. Целыми днями он сидел в Восточной библиотеке, а по вечерам посещал «Афины». Несмотря на свое обещание, к Оде он заходил редко. Библиотека, как и в Европе, с двенадцати до часу для читателей закрывалась, и это время Сёдзо удобнее всего было бы проводить в лаборатории Оды. Но обычно они слишком увлекались беседой и обед их затягивался, а Сёдзо дорожил сейчас каждой минутой. Он работал так напряженно, будто готовился к вступительным экзаменам в колледж или университет, и сам посмеивался над собой. Карманы его были полны карточек с латинскими словами, в портфеле вместе с учебными французскими текстами лежали аккуратно подобранные фотокопии из сборников годовых отчетов и писем миссионеров. В переписке картезианцев145, относящейся к 1570 году, среди восьмидесяти двух писем ему удалось обнаружить семнадцать, отправленных из княжества Сорина Отомо и содержащих сведения о Бунго. Удачное начало работы помогло ему преодолеть робость — у него уже не было чувства, что он занимается «сортировкой звезд»,— и вернуло уверенность в своих силах.

— Нет, ты только послушай, что здесь написано! — восклицал он, неожиданно появляясь у Оды.

Никаких других тем для беседы он теперь не признавал.

Что заставило Сорина принять христианство — чисто религиозные убеждения или более веские причины, а именно: экономические интересы — выгодная торговля с европейскими странами — и военные — возможность получать новое, европейское огнестрельное оружие, в чем он особенно нуждался.

Эта проблема, занимавшая Сёдзо с того самого времени, когда он впервые заинтересовался историей проникновения христианства в Японию, сейчас волновала его еще в большей мере. Годовые отчеты и письма миссионеров, возможно, прольют свет и на эту загадку. Нужно только как следует в них порыться. Если бы ему удалось получить подтверждение своей мысли, тогда его работа, которая пока лишь превращала его самого в некий копировальный аппарат, приобрела бы определенную ценность и доставила бы ему настоящее удовлетворение. В надежде на это он упорно изучал документы, в которых отцы-миссионеры повествовали о своих деяниях под эгидой властителя Бунго князя Сорина Отомо.

В библиотеку Сёдзо приходил к открытию. Когда она закрывалась на обеденный перерыв, он в хорошую погоду уходил в парк Рикуги и там, сидя на скамейке и жуя хлеб, зубрил, словно школяр, латинские слова. Вечером, вернувшись домой с уроков французского языка в «Афинах», он приводил в порядок изготовленные за день репродукции текстов и засиживался над ними за полночь. Так текли его дни, и он неуклонно держался в рамках этого строгого образа жизни.

Как-то при встрече с Одой он сказал ему:

— Помнишь, когда-то я с друзьями подтрунивал над тобой и говорил, что ты свои личинки готов разглядывать день и ночь? А теперь я сам превратился в такую личинку.

Подобно тому как червячок точит рис и ему нет дела до того, на каком поле растет этот колос и как колышется он на осеннем ветру, так и Сёдзо, центром жизни которого стала Восточная библиотека, был сейчас до странности равнодушен ко всему, что происходило за ее пределами. Теперь он не всегда даже газеты просматривал.

Кабинет Хаяси, сформированный в начале нового года, не продержался и до конца апреля. Парламент был распущен, произошли новые выборы. Новый состав парламента как будто намерен был дать решительный отпор чрезмерным притязаниям военщины. Вновь сформированный кабинет Коноэ провозгласил как будто более разумный и реальный политический курс. Однако первое, что сделал новый парламент, было одобрение дополнительных бюджетных ассигнований в связи с северокитайским инцидентом. И достаточно было просмотреть лишь одни заголовки в газете, чтобы понять, что по существу ничего не изменилось и наивно возлагать какие-то надежды на нового премьера, о котором почтительно отзывались как о блестящем представителе японской дворянской культуры.

В тот роковой день, 7 июля, Сёдзо не было в Токио. Он уезжал в Нара и там провел целую неделю, роясь в библиотеке Тэнри. В одиннадцать часов сорок минут ночи, когда ножницы богини судьбы перерезали нить, он дремал в вагоне третьего класса, возвращаясь ночным поездом в столицу. На следующий день, еще не отдохнувший после своего не слишком комфортабельного путешествия, он зашел в лабораторию к Оде, с которым давно не виделся, и тот встретил его словами:

— Значит, началось!

— Что началось?

— Ты что, не читал экстренного выпуска? Началась стрельба в Китае.

— Несколько дней назад в газете было сообщение об обстреле русского военного судна на какой-то реке. Ты это имеешь в виду?

— Нет, на сей раз дело произошло на мосту.

— Да, теперь только успевай следить за событиями: вчера на реке, сегодня на мосту... Впрочем, не угостишь ли ты меня чашкой кофе?

Вскоре аромат кофе наполнил всю комнату. Сёдзо закурил. Глядя на бурлящий столбик коричневой жидкости в стеклянной трубке кофейника, он почему-то вспомнил своего земляка—-старика лесоторговца Ито, который с нетерпением дожидался первого выстрела в Китае. Но Сёдзо пока еще не понимал, что значит этот выстрел на мосту и сделанный в эту минуту Японией шаг, не понимал и того, куда, к какой судьбе идет через этот мост и Япония, и мир, и живущее в нем человечество.



Глава шестая. Осень


Наступила осень. В запущенной и уединенной сомэйской усадьбе ее очарование было особенно ощутимо. Золотом и киноварью покрывались старые красные клены и, смешивая свои краски с зеленью сосен, казалось, стремились великолепием убранства перещеголять театральные одежды, столь бережно хранимые хозяином усадьбы и .столь милые его сердцу. Постепенно краски начинали темнеть, и на закате солнца клены казались сплошь багряными. Но вот однажды служанки, собирающие в парке каштаны, заметили, что желтые листья на деревьях разных пород стали совсем ржавыми, стволы начали оголяться и сквозь сильно поредевшую листву отчетливо проступают черные линии — сплетения и развилины веток.

Старый слуга Моримото когда-то был одним из постоянных садовников, бережно ухаживавших за парком. Простодушный и беспечный, он никогда не был трезвым. С годами он обленился и даже осенью не считал нужным поработать немного больше, чем обычно. Кроме площадки перед крыльцом господского дома, садика, в который выходили окна парадных комнат, и лужайки в парке вокруг сцены, везде было полно опавших листьев. Лишь получив очередной нагоняй от управляющего Хирано, старый слуга быстро обвязывал полотенце вокруг лысой головы и вскидывал на плечи грабли. Он сгребал листья в кучи и поджигал их. Пламя с хрустом жевало листья, костры разгорались, серовато-фиолетовый дым тянулся по ветру, и всю усадьбу наполнял запах гари.

Но это длилось не более двух-трех дней. И тут уж вина была не столько Моримото, сколько листопада: старик сгребал и сжигал опавшие листья, а их становилось все больше. И он прекращал этот сизифов труд. А когда домоправитель Хирано снова начинал пробирать его, он заявлял, что видит больше здравого смысла даже в том, что на Фудзимитё каждый день без толку хлопают ставнями. На Фудзимитё стоял главный городской дом графов Эдзима, в котором жил Хидэмити. Там каждый день тщательно убирались все комнаты, даже те, в которых никто ( никогда не жил, вплоть до чайного павильона в саду. Служанки всюду подметали, вытирали пыль, мыли, чистили, скребли и, закончив уборку, запирали двери, окна и став- ни. Это и имел в виду старый садовник, когда говорил, что там «без толку хлопают ставнями». Строптивость старика, на которого не действовали выговоры домоправителя, имела основание. Он хорошо знал, что хозяину важно лишь одно — чтобы сцена. в саду была хорошо убрана и чтобы как солнце сиял ее янтарного цвета пол. Что же касается остальной уборки, то она его особенно не беспокоила. А за сцену отвечал секретарь Окабэ, садовник Моримото к этому никакого касательства не имел. Но после того, как прикрытая до сих пор шапкой-невидимкой война . показала наконец на мосту Лугоуцяо свое истинное лицо, старику Моримото прибавилось работы — нужно было вывешивать флаг на главных воротах. И не только, в те дни, когда сообщалось о крупных победах на фронтах. Кровожадные полчища стремительно ворвались в Пекин, вторглись в Шанхай, пересекли Пекин-Ханькоускую и Тяньцзин-Пукоускую железные дороги и продвинулись до северного берега Хуанхэ. И чем дальше они продвигались, тем больше убитых оставалось на полях войны, и с каждым днем поезда привозили все больше урн с прахом павших в боях. Толпы людей приходили встречать их на вокзал с теми же флажками, бумажными фонариками и двухлитровыми оплетенными бутылями сакэ, с которыми приходили провожать их на фронт; мертвых встречали так же торжественно, как провожали живых. Разница была лишь в том, что тогда провожающие без устали кричали «банзай», а теперь произносили речи, в которых восхвалялись преданность, мужество и воинская доблесть тех, кто с радостью сложил голову за его величество императора. Во всех концах Токио тянулись процессии с белыми некрашеными деревянными ящичками, в которых горстки пепла героев совершали свой путь к месту последнего упокоения. Оживилось и старое кладбище в Сомэи. Несколько раз в день направлялись процессии и к этому кладбищу. В безмолвии, торжественном и строгом, как безмолвие самой смерти, со скорбными лицами шли молодые вдовы, обхватив руками четырехугольные ящички, висевшие у них на груди, шли маленькие сыновья, шли седовласые матери, родственники и друзья. И на всех домах, стоявших вдоль дороги от ближайшей станции Комагомэ, где высаживались эти люди, и до кладбища, жители должны были в знак соболезнования или, вернее, в знак участия в этих траурных шествиях вывешивать флаги. Приходилось это делать каждый день. Для людей, у которых не было никаких личных трагедий, возня с флагами была лишь никчемным, докучливым делом. К числу таких людей принадлежал и старый Моримото. Сын и дочь у него умерли еще в детстве, жену он потерял два года назад и был теперь равнодушен ко всему на свете. К тому же, живя близ кладбища, он давно привык к похоронам, и то, что война столь резко увеличила их число, его не очень трогало. Гораздо больше ему досаждала необходимость то и дело вывешивать и снимать флаг — ему это было труднее делать, чем окрестным жителям. Тем что! Выскочил из дому — и тут же ворота. А ему приходилось добрых сто метров тащиться с флагом на плече до главных ворот.

Кстати, эти двустворчатые черные ворота с синими, окованными медью столбами давно уже не открывались. Да и калитку открывали лишь для проформы. Давно уже ходили и ездили только через задние ворота.

Приладить древко к ветке сосны возле ворот, да еще привязать его так, чтобы не сорвало ветром, тоже было нелегко. А вечером отвязывай и тащи назад! Полотнище с золотой бахромой Моримото убирал в чулан, находившийся рядом с каморкой, в которой он жил, а древко забрасывал на крышу.

Всю эту нудную процедуру он с неизменной последовательностью проделывал теперь каждый день и все же время от времени забывал снять флаг на ночь. Иногда забывал по рассеянности, а чаще притворялся, что забыл. Но проделка эта редко когда удавалась. Домоправитель Хирано, который обычно, едва начинало смеркаться, уходил к себе в контору близ главных ворот, как на грех, часто задерживался у хозяина. Направляясь в контору, он замечал висевший на воротах флаг. Тогда он возвращался, и под окном старого слуги раздавался окрик:

— Эй, Моримото, не забыл ли ты снять флаг?

И случалось это обязательно в тот момент, когда Моримото, ужинавший в своей комнатушке (завтракал и обедал он на кухне), едва успевал сделать несколько глотков живительной влаги, бутылочку которой он тайком всегда носил с собой. У него только-только появилось хорошее настроение, а тут на тебе — вставай из-за стола и иди за этим чертовым флагом!

— Хорошо, хорошо! Сейчас сделаем!—кричал он в ответ.

По тону его чувствовалось, что он подвыпил, но домоправителя это не удивляло, так как голоса трезвого Моримото он никогда не слышал.

Моримото забывал не только снимать на ночь флаг, но и вывешивать его по утрам. И тоже трудно было определить — то ли он и впрямь забыл, то ли прикидывается. А когда наступил декабрь и начались первые зимние холода (температура здесь всегда была на три-четыре градуса ниже, чем в центре Токио), на воротах сомэйской усадьбы флаг и вовсе редко вывешивался. Домоправитель пробирал Моримото, но старого слугу это мало тревожило. В конце концов, Хирано только домоправитель, а не хозяин. А хозяина мало беспокоило — это Моримото знал,— висит флаг или нет. Иными словами, хозяин не интересовался теми важными государственными событиями, по поводу которых ежедневно вывешивался флаг. Да и вообще ему, кажется, было безразлично все, что происходит за пределами сомэйской усадьбы, вернее, даже за порогом его комнат. В общем он был из тех хозяев, у которых, как говорится, и псы во дворе не лают.

Но в этот день не только не забыли вывесить флаг на главных воротах, но широко распахнули их черные створки, что случалось крайне редко. Мало того, дорога от ворот до крыльца дома была тщательно выметена. В усадьбу должен был прибыть граф Хидэмити Эдзима, который собирался проститься с братом, ибо уезжал в Китай, и заодно поздравить его с предстоящими проводами старого года. Как и всегда, брат мог принять его только после дневного сна. С утра Хидэмити ездил по делам, связанным с отъездом, и собирался приехать к брату не раньше положенного времени. Но как он ни следил за часами, все же его импортный немецкий мерседес-бенц (типичный образец нацистского вкуса: массивный прямоугольный черный корпус и серебряная звезда на радиаторе) въехал в ворота сомэйской усадьбы на целых десять минут раньше, чем рассчитывал граф.

— Сегодня я весь день путешествовал по городу и ре-шил, не заезжая домой, ехать прямо к вам. Вот немного и не рассчитал,— словно оправдываясь, сказал он встретившей его в вестибюле Томи.

Мунэмити никогда не вставал раньше двух часов, какое бы важное дело ни предстояло ему, и не любил, когда гости сидели в доме и дожидались его. К счастью, он уже проснулся и был в умывальне, так что Томи не пришлось ( идти докладывать ему о посетителе. По гудку въехавшей во двор машины он уже знал, что приехал брат. Тем не менее он не спеша, тщательно вытер лицо, причесал свои поредевшие, но еще без всяких признаков седины волосы и затем внимательно посмотрел на себя в зеркало, обнажив зубы. Лицо его, узкое, тонкое, с непропорционально широким ртом, розовыми деснами и белыми зубами, было сейчас очень похоже на театральную маску, олицетворяющую злых духов и известную под названием «львиный оскал». Несмотря на возраст, все зубы у него были целы и совершенно здоровы. Рассматривая их в зеркало, он лишний раз в том удостоверялся. Это радовало его как залог хорошего здоровья и долголетия, но еще больше —как гарантия безупречной дикции в пении, которая и сейчас была у него не хуже, чем в молодости.

— Когда едешь?—только и сказал Мунэмити в ответ на церемонный поклон брата, который чопорно сидел за столиком лицом к двери и при появлении Мунэмити по- спешно соскользнул с фиолетового шелкового дзабутона

на пол и застыл перед ним на коленях.

Одет был граф по-японски — в кимоно и новые шаровары.

— Собираюсь послезавтра ночным поездом. Но не знаю, успею ли управиться со всеми делами. Если нет, придется на день-другой отложить.

— Едешь как эмиссар? С каким-нибудь секретным поручением?

— Да нет. Ничего особенного.

Хотя Хидэмити и ответил отрицательно, но, зная, что от брата так просто не отвертишься, он тут же пояснил:

— После того как семнадцатого взят был Нанкин, бои в том направлении пока затихли. Вот я и решил съездить и посмотреть на месте, что там делается. Ведь до сих пор

попасть туда было невозможно. Только и всего! Но, конечно, нашлись люди — каждый со своими просьбами: одному— узнай про это, другому — посмотри то, третьему — переговори с таким-то. Пришлось пообещать.

Речь его была, как снятое молоко. То, что он говорил, не было ложью, но не было и всей правдой. О сути дела он умалчивал. Например, среди «навязанных» ему поручений, о которых он говорил с такой кислой миной, были и сложные, щекотливые предварительные переговоры в связи с разрабатываемой правительством новой политикой «совместной японо-маньчжуро-китайской эксплуатации ресурсов». К этой политике правительство волей-неволей вынуждено было прибегнуть в предвидении затяжной войны, перед лицом которой, собственно, оно уже оказалось. В конечном счете в области экономической речь шла о реорганизации всей системы использования ресурсов в соответствии с военными нуждами, а в области политической —? о создании некоего нового органа, который способствовал бы сглаживанию трений между кабинетом министров и военным командованием. Позондировать почву на месте — такова была тайная миссия, возложенная на Хидэмити Эдзима. Он весьма гордился этим поручением, которое должно было еще больше укрепить его репутацию как виднейшего представителя континентализма 146 в палате пэров, и нельзя сказать, чтобы ни один из его приятелей не слышал от него и намека на эту миссию. Склонность прихвастнуть отнюдь не чужда была графу. Однако он не был расположен вести откровенный разговор с братом и старался крепко держать язык за зубами. Поручение действительно было строго секретным, но не это было главной причиной его уклончивого ответа. Больше всего он боялся, что брат по своему обыкновению сунет ему в руки карандаш и скажет: «Остерегайся посторонних ушей. Пиши!» Во избежание этого он и решил прибегнуть к дымовой завесе. Но Мунэмити тоже привык к его трюкам и никогда не давал себя провести. Он редко когда пытался у него что-либо выведать, но при желании умел добиться своей цели. Переменив тему, он искусным обходным маневром подбирался к сути дела, постепенно прижимал брата к стенке, и тот невольно проговаривался.

Хидэмити знал эту его тактику.

Когда Гоми принесла черный лакированный поднос с тончайшими фарфоровыми чашками, наполненными чаем, Мунэмити, беря свою чашку, как бы между прочим спросил:

— Широкая публика, кажется, ценит Коноэ. Ну а как в ваших кругах?

— Во всяком случае у него есть все данные: происхождение, неплохая биография, связи при дворе, начиная с министерства и кончая генро 147. Вряд ли сейчас есть еще кто-нибудь, у кого так счастливо все сочетается. В этом самая сильная его сторона,— ответил Хидэмити, держась настороже и следя за тем, чтобы брат на чем-нибудь не подловил его.

— Гм! Знаю я этих придворных умников! Чем умнее и способнее сановник, тем больший он эгоист и карьерист. А в критическую минуту это первые трусы и паникеры. Ни на грош им нельзя доверять!

Ненависть Мунэмити к дворцовой знати постоянно подогревалась его воспоминаниями о трагической судьбе его деда Оминоками Эдзима. Ультиматум адмирала Перри, который во второй раз появился на рейде Синагава и потребовал выполнить прошлогоднее обещание и открыть двери Японии для иностранцев, вынуждал к принятию не-медленного решения. Дед Эдзима, тогда первый министр бакуфу, оказался между молотом и наковальней. Перед ним встала проблема: либо открыть порты, либо подставить и Эдо и всю Японию под жерла пушек черных кораблей. И он предпочел первое. А что в это время делала дворцовая камарилья? Она травила его, готова была в ложке воды утопить. И лишь благодаря твердости и решимости первого министра Эдо осталось целым и невредимым, а Япония после всех испытаний сумела остаться Японией. Наградой же за все это деду была насильственная смерть, убийство из-за угла у Вишневых Ворот.

Эта страница истории последних лет сёгуната до сих пор будила в сердце Мунэмити негодование. И когда он думал о тех, кто стоял за спиной у тогдашних сановников, допустивших столь беспримерное коварство, еще сильнее разгоралась его ненависть к сапумско-тёсюской клике.

Эта скрытая ненависть, тлевшая в душе Мунэмити, иногда прорывалась наружу. Хидэмити в таких случаях отмалчивался. Подыгрывая другим, он привык относиться к словам и поступкам брата как к странностям чудака, хотя отлично знал, что это вовсе не так. С его стороны это была лишь тактика осторожного человека, который знал, что есть вещи, которые лучше не ворошить.

Но на этот раз речь шла о премьер-министре, с которым он чуть не каждый день встречался, и он решил вступиться за него. Хидэмити сказал, что, по его мнению, Коноэ никак нельзя отнести к категории придворных умников. У него есть качества, которые выгодно отличают его от других придворных. Обстановка с момента сформирования кабинета резко изменилась. Трудности на каждом шагу, и все возрастают. Тем не менее премьер тверд, стоек и, кажется, полон решимости последовательно отстаивать свои позиции.

— Да у него и помощников, кажется, немало,— заметил Мунэмити.

— О, у него отличные помощники! И каждый превосходно знает свое дело. В этом тоже особые преимущества Коноэ.

— И все-таки декларация его была дурацкая! — выпалил Мунэмити. Это прозвучало так, как будто он ударил в барабан.— Ведь надо же было такое бухнуть: «Мы не признаем власти Чан Кайши!» С кем же он тогда воюет, с чьей армией он сражается? Неужели он не понимает, что Чан Кайши — это каждый китайский солдат. И не только солдат. Каждая граната, каждая пуля, которая летит в голову наших солдат,— все это Чан Кайши. И в Шаньдуне, и в Шаньси, и в Центральном Китае — на всех фронтах, везде против нас сражаются те же самые Чан Кайши. А он, видите ли, не признает политической власти Чан Кайши! Кого же он тогда признает, кого он собирается взять за шиворот? Дело ведь не в Чан Кайши, а в китайцах...

Глаза Мунэмити сузились и помрачнели, что всегда служило у него признаком сильного раздражения. Чересчур удлиненный разрез глаз придавал его узкому лицу с непропорционально широким прямым ртом и тонкими губами сходство с суровыми, надменными лицами египетских фараонов. Сейчас лицо этого гордого своим одиночеством мизантропа казалось необычайно суровым. Он редко когда спорил с младшим братом по политическим вопросам. Гнев его был вызван попыткой Хидэмити взять под защиту Коноэ, этого ничтожного сановника, который был ему не по душе. Была и еще более серьезная причина. Мунэмити не нравился не только Коноэ, но и эта война. Если бы сейчас перед ним сидел не Хидэмити, а Коноэ, он не побоялся бы высказать ему то же самое и в тех же выражениях, ничуть не сдерживая своего гнева. Знатное происхождение и пре-: красное современное образование, каким мало кто из прежних премьеров мог похвастать, делали Коноэ «блестящей личностью»; он пользовался доверием двора и был весьма популярен в обществе. Но для Мунэмити он был не больше чем заурядный сановник, да еще из молокососов.

Под пышными седыми усами Хидэмити (в последнее время в газетах часто появлялись на него шаржи, и усы его стали прямо-таки знаменитыми) мелькнула неопределенная улыбка, и он шмыгнул своим орлиным носом, который был у него такой же формы, как у старшего брата, что было их единственной общей фамильной чертой.

— Да, это, конечно, была ошибка,— проговорил он наконец.

Это были совсем не те слова, какие он говорил другим по данному поводу, и имел он в виду совсем другое. Он считал ошибкой мнение некоторых кругов, которые, подобно Мунэмити, считали заявление Коноэ большой оплошностью. Но еще большей глупостью он считал сейчас свою собственную ошибку: не надо было раздражать брата. Поэтому он не стал с ним спорить и не выразил никакого недовольства, хотя тот и вцепился в него так, будто виноват был не премьер, а сам Хидэмити. Вместе с тем он и не раскрывал всех карт перед братом, так как тогда прежде всего пришлось бы объяснить ему первопричину этого на первый взгляд нелепого заявления Коноэ. Ведь если бы Коноэ удалось осуществить тот проект, над которым он сейчас негласно работал, то в Китае было бы создано новое, прояпонское правительство, что, по его мнению, позволяло сбросить со счетов правительство Чан Кайши. Поездка Эдзима в Китай хоть и косвенно, но тоже была связана с осуществлением этого замысла. Хидэмити старался не проговориться об этом, боясь, что’ брат скажет: «Остерегайся посторонних ушей. Пиши!»

Дни стояли ясные, солнечные, будто снова вернулось лето. Солнце заливало гостиную. В углу горела электрическая печка, и в комнате, несмотря на раскрытое окно, было очень тепло.

Мунэмити отвел взгляд от брата и уставился куда-то в пространство. Через стеклянную дверь виднелся росший у самого дома куст дикого чая, еще осыпанный белыми цветами. Мунэмити очень любил эти скромные цветы с тонкими свежими лепестками, которые без всякого кокетства, с каким-то целомудрием откинувшись назад, окружали желтые чашечки. Эти цветы словно с самого начала стремились не расцвести, а осыпаться. Но сейчас они не привлекли его внимания. Он на одно мгновение останавливал на них рассеянный взгляд, но Хидэмити казалось, что это длится бесконечно долго. Мунэмити иногда вдруг обдавал собеседника холодным, колючим взглядом, в котором была надменность и какая-то тоска, и редко кто из встречавшихся с ним людей выдерживал этот суровый взгляд. У них начинали трястись поджилки, и они спешили уйти. Еще несколько минут — и, возможно, Хидэмити поступил бы так же. Соскользнув с дзабутона, он снова отвесил бы церемонный поклон и, пожелав благополучных проводов старого года и счастливой встречи нового, на этом закончил бы свой визит. Это было бы достойно и нисколько не похоже на бегство.

Но тут в коридоре послышались легкие шаги. Улыбаясь живыми черными миндалевидными глазками, в гостиную вошла Томи.

На ней было серовато-сиреневое кимоно с рисунком по подолу, расшитое тем же гербом, что и кимоно хозяина. Наряд этот вполне соответствовал торжественности сегодняшнего визита Хидэмити. Вслед за ней вошли служанки и внесли два лакированных обеденных столика... Бутылка виноградного вина. Два бокала. Три маленькие тарелочки кутанийского фарфора. И сервировка и угощенье были скромные. Томи ничуть не кокетничала, извиняясь, что ничем особенным сегодня не может угостить.

С появлением Томи, которая, казалось, излучала радушие и доброту, сразу изменилась атмосфера в гостиной. Можно было подумать, что Томи ясновидящая: и столики и угощение — все было подано в самый подходящий момент, ни минутой раньше, ни минутой позже, и это походило на чудо. Если бы Томи задержалась еще на мгновение, мучительная пауза стала бы невыносимой и граф наверняка обратился бы в бегство. Томи напоминала искусного мастера мозаики, вставляющего в образовавшуюся пустоту точно пригнанную и отлично гармонирующую с общей картиной деталь. Ее уменье все сделать вовремя было во сто крат ценнее, чем самые изысканные угощенья-на столе.

— О! Весьма тронут! — воскликнул Хидэмити, принимая из рук Томи бокал с вином с таким видом, будто он собирался уходить, а теперь решил остаться. Смочив в вине седые усы, он громко засмеялся:—Да вы как на. фронт провожаете! И настроение у меня сейчас такое, слов-, но вернулись дни моей молодости. Должен сказать, что это очень радостное чувство.

— Да ведь вы и в самом деле почти что на фронт едете.

И это замечание Томи и само угощение свидетельствовали о ее теплом внимании к графу. Вино и закуски в это время дня не принято было подавать. Томи действительно считала, что его поездка в район боевых действий связана с серьезной опасностью.

— Представляю себе, как будет волноваться графиня, пока дождется вашего благополучного возвращения.

— О, будьте покойны! Скорее она будет радоваться, что меня нет. По крайней мере сможет без лишних хлопот проводить старый год и встретить новый. Право, я не шучу. Вы ведь знаете, какая она у меня беспечная,— рассмеялся Хидэмити.— О! Я совсем забыл вам передать...

Подцепив кончиком палочки черную икру, он с аппетитом закусил и только после этого сообщил Томи, что гра--финя приглашает ее навестить вместе с ней госпожу Ато в Сюдзэндзи.

— Я и сама собиралась еще в этом году непременно побывать у нее. Если госпожа Таэко возьмет меня с собой, это будет замечательно,— ответила Томи.

— Да, да, непременно. А насчет того, в какой день,—. об этом она позвонит вам,— сказал Хидэмити.

— Она еще не выздоровела? —обращаясь не то к брату, не то к Томи, спросил Мунэмити.

Это была первая фраза, произнесенная им с того момента, как в гостиную внесли столики. Его бокал, наполненный вином, стоял нетронутый. Не прикасался он и к закуске. И не потому, что настроение у него испортилось. Просто спиртного он вообще никогда не пил, а есть в неположенное время тоже себе не позволял. И не было таких гостей, ради которых он отступил бы от своих правил. Когда речь зашла о госпоже Ато, он поддержал разговор-спросив о ней, и это несколько разрядило атмосферу, которая уже начала смягчаться с появлением Томи.

По словам Хидэмити, после операции Миоко чувствовала себя плохо, опасались даже, что у нее начинается процесс в легких, но перемена климата оказалась благотворной, и сейчас она чувствует себя значительно лучше. Однако врачи пока не рекомендуют ей возвращаться в Токио.

— Ничего удивительного. Вы ведь знаете, что Ато возвращается после игры в маджан в двенадцать, в час, а то и в два часа ночи. Она же всегда ждет его и не ложится спать. А утром старается встать пораньше, чтобы отправить сына в школу. Муж нежится в постели до девяти, а то и до десяти, а она, бедняжка, должна вставать ни свет ни заря. Тут, конечно, никакого здоровья не хватит.

— Да, она заботливая мать и жена,— сочувственно подтвердила Томи.— Но что удивительно — даже такая тяжелая болезнь ничуть не отразилась на ее внешности. В больнице она не осунулась, не похудела. Я бы даже сказала, что болезнь сделала ее еще красивее. Вот уж кого действительно можно назвать красавицей, не правда ли?

— Недаром ей завидуют. Поэтому одно время о ней и распускали всякие нехорошие слухи. Возможно, они и до вас доходили?

— Да нет, что вы!—несколько смущенно ответила Томи.

— Ну и не стоит об этом говорить. Просто сплетни. Когда женщина так красива, другим женщинам красота ее колет глаза. И завистницы начинают мстить ей злословием. Это обычная история. Как говорится, чем выше дерево, тем больше ему достается от ветра. Самое трудное — это бороться с ложными слухами. Всем сплетникам рты не заткнешь. И против меня тоже нет-нет да и появляются в газетах пасквили. Это, конечно, весьма неприятно, но ничего не поделаешь, приходится мириться.

Напомнив поговорку о дереве, Хидэмити, скорее всего, имел в виду не столько Миоко, сколько себя. Что же касается нападок со стороны газет, то, видимо, он намекал на статью, в которой писалось, что мерседес-бенц (на котором он сегодня приехал сюда) получен им в подарок от некой фирмы, заинтересованной в военных заказах.

Томи искоса взглянула на Мунэмити. Он перехватил ее взгляд. Но этот тайный обмен взглядами относился не к «высокому дереву», красовавшемуся за столом, а к тому цветущему деревцу, о котором шла речь ранее.

Когда слухи о любовных приключениях Миоко какими-то неведомыми путями проникли в сомэйскую усадьбу, Мунэмити сказал только одно слово:

— Чушь!

И одним этим словом он накрепко запечатал тот дурно пахнущий сосуд, пробку которого Хидэмити сейчас приоткрыл.

«И вы решительно настаиваете, что это чистая выдумка?»— спрашивали черные глазки Томи.

Но, как и всегда, со стороны Томи это не было ревностью. Скорее, это было своеобразным кокетством — наполовину игрой в семейную ссору, а наполовину поддразниванием. Только Томи и могла себе это позволить.

Изменившееся на миг выражение глаз Томи, обычно светившихся преданностью и покорностью, когда она смотрела на него, оказало на Мунэмити такое же действие, какое оказывает на зрителей игра протагониста в театре Но, где все подчинено условности и где едва уловимое движение неподвижного, как статуя, актера вызывает у зрителя такие переживания, от которых дух захватывает.

Сделав вид, будто он ничего не заметил, Мунэмити снова отвернулся и стал смотреть через стеклянную дверь в сад. В профиль его лицо с крупным орлиным носом казалось чуть нахмуренным, но глаза были живыми и такими же ясными, как стекло, в котором отчетливо отражалась освещенная послеполуденным солнцем позолоченная ширма. По глазам его можно было заметить, что ему доставляет удовольствие поведение Томи. Но то, что происходило у него в душе, было более сложно. Любовные тайны Миоко не удивляли его и не вызывали у него чувства отвращения. Если он кого-нибудь любил, то любил беззаветной и бескорыстной любовью. К Миоко он испытывал какую-то странную привязанность и нежность, свободную от всякой чувственности. Но если он кого-нибудь ненавидел, то ненавидел всей душой и был непримирим. Виконта Ато он терпеть не мог и глубоко презирал. И если бы Миоко не понимала, что муж ее беспредельно глуп, искренне любила его и была ему верна — в чем почти все были твердо убеждены,— вот тогда бы он действительно мог на нее сердиться. Пусть у Миоко были увлечения — он оправдывал ее. С его точки зрения, это была не испорченность, а естественный протест прекрасной, но несчастной женщины, изящество и утонченность которой лишь помогали ей искусно скрывать свои страдания. И потому Мунэмити еще больше любил и жалел ее. Она была для него прекрасным цветком, чудесной розой, аромат которой проникал в душу и отогревал его сердце, в котором с юных лет накапливалась обида на людей, ненависть и отвращение к светскому обществу. Но даже Томи, превратившая «ревность» к Миоко в своеобразное орудие кокетства, не могла проникнуть в эту его тайну. Тем более ничего не мог знать Хидэмити. Было бы невероятно, если бы он догадался, какая буря чувств поднялась в душе брата, когда тот смотрел в сад. Но Хидэмити ничего не заметил. Во всяком случае, ему не могло прийти в голову, что настроение брата как-то связано с его неуместной болтовней о Миоко. Граф уже подумывал о том, что ему пора уходить.

Ему предстояло в условленном месте свидание с человеком, имевшим некоторое отношение к его мерседес-бенцу.

Он продолжал сидеть за столом — не потому, что ему оказали необычный прием и было бы невежливо слишком торопиться, а скорее по той причине, что еще оставалось время до условленной встречи.

В этот момент доложили о приходе Кодзиро Хамада.

— Что, Хамада пришел? — спросил Мунэмити, прежде чем Томи успела ответить горничной, почтительно склонившейся в дверях.

Кодзиро Хамада, владелец старинной антикварной лавки на Атагосита, знал толк в театральных костюмах, масках и предметах реквизита театра Но. Он был одним из немногих, кто имел свободный доступ в дом Мунэмити Эдзима; через них Сомэйский затворник поддерживал связь с внешним миром.

— Он просит извинить, что явился без предупреждения, но говорит, что принес обещанную вещь,— ответила Томи.

Если Хамада пришел без предупреждения, значит, он собирался показать нечто такое, что его должны были принять, даже если бы он и явился не совсем кстати.

— Проводи его!

Приказ Мунэмити прозвучал так, что мог в равной мере относиться и к посетителю, который только что пришел, и к гостю, который еще не ушел.

— -Ну, я, пожалуй, откланяюсь,— сказал Хидэмити, поднимаясь с места.

Его прогоняли, но это его вполне устраивало.

Он вышел в сопровождении Томи, громко и оживленно болтая с ней, как всегда. В коридоре им попался Хамада. Антиквар вошел в дом с черного хода. В руках у него был продолговатый сверток в светло-зеленом шелковом платке.

По манере одеваться и некоторой старомодной франтоватости пятидесятилетний Хамада напоминал хозяина чайного домика.

— Опять что-нибудь откопал? Наживаешься ты, брат, я смотрю!

Хидэмити считался человеком высокомерным и неприступным, о нем говорили: «Вот в ком сказывается голубая кровь». Но в доме брата он даже с его поставщиками говорил фамильярно дружелюбным тоном.

Хамада, поклонившийся ему издали, еще раз низко поклонился и молча прошел мимо. Вероятно, Томи поняла значение мелькнувшей на его лице усмешки — у Хамада чуть дрогнула верхняя губа и блеснул передний золотой зуб.

В отношении костюмов, масок и театрального реквизита Мунэмити был таким знатоком, который мог дать сто очков вперед любому антиквару.

Имевшие с ним дело продавцы древностей буквально стонали — рассчитывать здесь на легкую наживу было бы наивно. И все-таки, если вещь была редкостная и нравилась Мунэмити, он приобретал ее, какую бы высокую цену ни запрашивали. Это тоже было одной из особенностей сомэй-ского чудака.

— Ах какая прелесть! — воскликнула Томи, входя в гостиную, после того как проводила гостя.

Когда приходил Хамада, служанки сами знали, что нужно делать. Они тут же внесли в гостиную расписанную фамильными гербами складную раму-вешалку.

На ее верхнюю перекладину Хамада начал вешать великолепные ленты. Стоя на коленях, он продолжал вытаскивать из свертка все новые и новые ленты, расправлял их и вешал на раму.

Ленты эти в театре Но имеют строго определенное назначение. Актер, исполняющий женскую роль, надевает женскую маску и прикрепляет сзади к парику огромный пышный бант, концы которого спускаются чуть не до пят. Размеры этих лент точно установлены: 2,28 метра в длину и 4,3 сантиметра в ширину. Это роскошные ленты ручной работы с узорами, вышивкой и блестками.

Все они разного цвета, по-разному расшиты и предназначаются для различных амплуа. Учитывается и возраст: для молодых женщин одни ленты, для женщин средних лет — другие, для старух — третьи.

По поводу каждой ленты знатоки Но способны были поднимать такой шум, словно речь шла о каком-нибудь купоне материи из императорской палаты сокровищ «Сёсоин» в Нара.

Для Томи, которая столько лет имела дело с театральным реквизитом Но и знала толк в нем не хуже, чем Мунэмити, ленты эти не были диковиной. Однако такого множества чудесных лент, которые висели здесь, ей еще ни разу не приходилось видеть.

Мунэмити, казалось, не обратил внимания ни на Томи, ни на необычное для нее восклицание восторга. Его широкий рот был крепко сжат, между бровями набухла складка, он пристально следил за проворными руками Хамада, который развешивал ленты. Можно было подумать, что Мунэмити заботит только одно: а все ли тридцать шесть лент набора имеются налицо? Взгляд у него был напряженный, казалось, будто его принуждают смотреть на нечто такое, что вовсе не радует, а, наоборот, беспокоит и огорчает. Когда наконец из трех картонных футляров, завернутых в светло-зеленый шелковый платок, были извлечены и развешаны все ленты, Мунэмити с облегчением вздохнул и улыбнулся. Выражение его лица мгновенно изменилось, как у младенца, который истошно вопил, но, как только ему дали грудь, сразу успокоился. Когда Мунэмити бывал доволен, его обычно неприветливое, угрюмое лицо становилось спокойным, ласковым и простодушным.

И тогда Томи думала: «Оказывается, и у вас бывает очень милое лицо».

Сейчас ее живые черные глазки смотрели на него с нежностью матери, разделяющей радость своего ребенка.

— Это, вероятно, годится и для «Ян гуйфэй»? 148 — обрадованно сказала Томи.

— Конечно, из этих лент получится настоящая «драгоценная штора» — ответил Мунэмити.

В пьесе «Ян гуйфэй» император Сюань-цзун тоскует по своей умершей возлюбленной; он приказывает придворному магу разыскать ее дух. Маг отправляется на поиски. Он ищет принцессу и в синих небесах, и в подземном царстве и наконец находит ее за далекими морями в Стране вечной юности. Принцесса по-прежнему прекрасна и кажется полной жизни, но она не может вернуться в мир людей. Она посылает на память императору украшенный драгоценными камнями гребень и в доказательство того, что маг действительно отыскал ее, велит ему напомнить императору слова клятвы в вечной любви, которой они когда-то обменялись при звездах в седьмую ночь седьмой луны:

Клянемся мы

В небе быть крыльями птицы одной И жить на земле неразлучно. Как дерево с корнем, как тело с душой.

На прощанье она исполняет перед магом один из тех танцев, которыми она когда-то развлекала императора в подаренном ей дворце на горе Вороного коня. Много веселых ночей провели они там. Танцуя, она грустит и тоскует о былом.

Автор пьесы — Дзэнтику Компару. Его творчеству, как и творчеству его учителя Сэами, присуща мистическая окраска. Но для Сэами в большей мере характерна созерцательность, в то время как у Компару преобладают настроения тревоги, мотивы отчаяния. Его произведения проникнуты ужасом перед потусторонним и непостижимым. Эта тенденция сказалась и в пьесе «Ян гуйфэй».

Принцесса сохраняет прежний облик живого существа, хоть и находится в волшебной стране, где обитают души умерших. Она по-прежнему любит императора Сюань-цзу-на. Она привязана к миру живых и страдает в разлуке, но с горечью сознает, что теперь это несбыточные мечты.

Мунэмити любил эту пьесу, считая ее лейтмотивом трагедию небытия. Тем не менее на своей домашней сцене он уже давно ни сам не выступал в ней и не поручал ее ставить другим, потому что у него не было необходимого реквизита для одного из наиболее ярких, как он считал, эпизодов пьесы, известного под названием «драгоценная штора».

Когда принцессе Ян сообщают о приходе придворного мага, она, чуть касаясь веером шторы, поет:

Открывается занавес, расшитый девятью цветками, И поднимается драгоценная штора...

Правда, эпизод этот вставной, и школой «Кандзэ» он давно из пьесы исключен. По условиям театра Но, с его строжайшей регламентацией, подобные ограничения обязательны для всей школы и отступление от них не прощается ни одному самому влиятельному и богатому человеку. Но именно это в еще большей мере подстегивало упрямого и капризного Мунэмити, которому «драгоценная штора», особенно нравилась, и без нее он вообще не хотел ставить у себя пьесу. ,

С другой стороны, те же правила Но допускают вольное, отличное от авторской ремарки, исполнение так называемых вставных эпизодов, если они в принципе предусмотрены постановкой данной школы. Однако эпизод «драгоценная штора» дается всегда в классическом виде соответственно оригиналу, и исполнять его без шторы нельзя. А ее у Мунэмити не было.

В театре Но штору заменяют ленты, какие Хамада показывал Мунэмити. Сооружение в центре сцены, изображающее дворец в Стране вечной юности, с трех сторон плотно завешивается лентами. Их должно быть тридцать шесть — по двенадцати на каждую сторону. Однако полных наборов лент почти не сохранилось, и Мунэмити, несмотря на все усилия, до сих пор не мог достать такую штору. Ленты, конечно, можно было заказать, но он не желал осквернять свою ценнейшую коллекцию безвкусной современной подделкой. Это относилось и к костюмам, и к маскам, и к любому незначительному предмету театрального реквизита.

Наконец судьба послала ему великолепный набор лент, нужных для «драгоценной шторы», и Мунэмити чувствовал себя так, будто исполнилось одно из самых его заветных желаний.

Сначала он попросит Мандзабуро исполнить эту сцену. Правда, эпизод этот его школой отвергается, но ведь выступать он будет в домашнем театре, куда, кроме хозяина, никто не допускается, так что не беда! Да и вообще пора отказаться от некоторых канонов. Собственно говоря, театр Но страдает сейчас своеобразным склерозом. Он закоснел во многих предрассудках. А ведь эстетика Сэами учит, что какой бы оригинальной и совершенной ни была постановка, всегда следует стремиться вносить в нее новое в зависимости от возможностей актерского мастерства. «Дерзайте, улучшайте!»— говорил Сэами. Поэтому ставить такую сцену, как «драгоценная штора», может себе позволить без малейшего колебания любая школа Но, думал Мунэмити, любуясь феерическим каскадом лент, ниспадавших с вешалки.

Томи поднялась с места, делая вид, будто не замечает румянца удовольствия, выступившего на щеках Мунэмити.

Хамада в это время увязал в платок картонные коробки из-под лент, и Томи предложила ему дзабутон, принесенный для него служанкой. Дзабутон этот был в обыкновенном шелковом чехле, но Томи пригласила Хамада сесть так же любезно, как приглашала до этого Хидэмити сесть на дзабутон, обтянутый дорогим узорчатым шелком.

— Хамада-сан, курите, пожалуйста,— сказала она, жестом приглашая его к столику, на котором стояла шкатулка с сигаретами.

— Благодарю вас,— ответил Хамада и учтиво, избегая ступать на ковровую дорожку, приблизился к столику.

Взяв сигарету, он прикурил от уголька из жаровни. Хамада курил молча, с невозмутимым, чуть угрюмым спокойствием. Этот высокомерный, капризный старик явно очарован лентами, сделка может оказаться выгодной, но лучше держать язык за зубами — старик не любит лишних слов. Такого рода «тайная война» всегда начиналась между Мунэмити и антикваром, когда тот приносил какой-нибудь костюм, маску или музыкальный инструмент оркестра Но. Так иногда в супружеской ссоре побежденным оказывается тот, кто первый заговорил. Оба они понимали, чего каждый из них хочет, и знали, что каждый будет упорствовать и легко не сдастся.

У Мунэмити чуть сердце не выскочило от радости при виде долгожданных лент, но хотя на лице его было разлито такое же блаженство, как у младенца, сосущего материнскую грудь, он не проронил ни слова, не то что Томи! Переведя наконец взгляд с вешалки на Хамада, он спросил его как о чем-то совершенно постороннем:

— Давно эти ленты уплыли из Конго? 149

— Говорят, что Юкё расстался с ними за год до своей смерти.

Обмен этими репликами означал, что в принципе сделка состоялась.

Вот теперь Хамада мог развязать язык. Нужно было осторожно назначить цену, чтобы не продешевить. Он еще и до половины не докурил сигарету, но без сожаления сунул ее в золу жаровни и стал оживленно рассказывать, как эти редкостные ленты, принадлежавшие представителю актерского рода Конго, умершему несколько лет назад, достались некой вдове, которая была его ученицей.

— А получилось так,— рассказывал Хамада.— Приходит однажды господин Юкё к этой даме, приносит ленты и говорит: «Примите их на хранение. Если я соберусь с силами и еще смогу выступать в «драгоценной шторе», я их опять возьму у вас на время». Дама сначала была поражена. Но, как вашей милости известно, у Юкё-сана в последние годы жизни появились некоторые странности. Дама подумала: если отказаться, старик может отдать ленты в какие-нибудь сомнительные руки или они у него вообще пропадут, и это будет большим огорчением для всей школы Конго. Тогда, посоветовавшись с супругом, который в то время был еще жив, она сказала Юкё-сану, что согласна принять ленты На хранение, но с условием: пусть он их оценит, а она сразу выдаст ему всю сумму. Он согласился, и она заплатила ему.

Как и неделю назад, когда антиквар впервые сообщил Мунэмити о том, что продается «драгоценная штора», он и сейчас не назвал имя ее владелицы, ссылаясь на данное ей слово. Умолчал он и о том, что почтенная вдова решила расстаться не только с «драгоценной шторой», но тайком от сына — теперешнего главы семьи — и от других родственников распродавала перстни, броши, пряжки и другие ценные вещи, исчезновение которых из дому не бросалось в глаза. Деньги ей нужны были, чтобы помочь дочери, му?к которой, банковский служащий, пустился в биржевые спекуляции и оказался на грани полного разорения.

Уж если Хамада что-нибудь рассказывал, то весьма бойко и подробно, а если хотел о чем-нибудь умолчать, у него хоть язык тащи клещами — слова не скажет. Профессиональное уменье хранить тайну — одно из важнейших условий успехов антиквара, и, памятуя об этом, он умел держать язык за зубами.

у Однако Мунэмити со своим упрямством и настойчивостью при желании мог даже кукушку заставить куковать. И когда он хотел, ему удавалось выпытать кое-что и у Хамада. Но сегодня он не стал интересоваться владелицей штор. С этой семьей знаменитый Юкё до последних дней своей жизни поддерживал близкие отношения, и для Мунэмити не составляло никакого труда догадаться, о ком идет речь. Любопытство Мунэмити скорее было возбуждено необычным поступком Юкё, которому, по намекам Хамада, на закате жизни были свойственны странности. Чтобы такой прекрасный актер и знаток Но, каким был Юкё Конго, отдал вдруг в чужие руки «драгоценную штору» — это казалось невероятным. Нет, тут не просто чудачество. Тут что-то другое.

— Поскольку эта дама была ученицей Юкё, то, в конце концов, не так уж удивительно, что он обратился к ней. Но как он мог допустить, чтобы такая вещь попала в руки Ёцуи— вот это совершенно непонятно. Не так ли, Хамада?

— Так точно,— кланяясь ответил антиквар.

— Н-да, не иначе как Юкё к тому времени немного рехнулся,— заметил Мунэмити.

— Уж очень он дурно поступил. Не правда ли, Хамада-сан? — Тема была настолько занимательной, что даже Томи, вопреки обыкновению, позволила себе вмешаться в разговор. Ходили слухи, что Юкё передал на хранение Ецуи и маски.

Это были ценнейшие маски, которые из рода в род переходили в актерской семье Конго и были неразрывно связаны с ее историей.

Среди них была и знаменитая маска «Снег» — одна из трех замечательных масок работы Рюэмона. Маски эти, пользуясь своей властью главного советника императора, в свое время заставил разыскать Хидэёси, он сам был любителем Но и недурно танцевал. Маски эти олицетворяли три прекраснейших явления природы и назывались «Снег», «Луна» и «Цветок». Они достались трем лицам: «Цветок» — актеру Компару, «Луна» — будущему сёгуну Иэясу Токугава, «Снег» — актеру Конго. «Луна» погибла во время пожара в эдоском замке. Затем, после революции Мэйдзи, когда актерский род Компару пришел в упадок, попал в чужие руки и бесследно исчез «Цветок».

Уцелела только маска «Снег». Прелесть этой старинной маски и связанные с ней легенды делали ее величайшей ценностью в глазах представителен всех актерских школ, относившихся к ней как к некой священной реликвии и завидовавших ее обладателям. Все актеры-любители театра Но были потрясены, когда распространилась весть, что эта маска, принадлежавшая театру Конго, попала к господину Ецуи, который не был даже учеником этой школы. Причем удивлял не столько сам факт, сколько простота, с какой все это совершилось. Старый Юкё, отдав маску, попросил лишь, чтобы ему с семьей было обеспечено пропитание до конца жизни. Это было единственное условие. А в семье и было-то всего два человека: он сам и его престарелая жена. Прокормить этих двух стариков стоило, вероятно, не дороже, чем прокормить двух воробьев. Вопрос о том, как выполнял это условие Ёцуи, в то время тоже был предметом оживленных разговоров, но толком никто ничего не знал. Известно было лишь одно: после этого Юкё на сцене больше не появлялся и, конечно, не выступал в пьесе «Ян гуйфэй». Спустя несколько лет он умер.

— То, что Юкё оставил сцену из-за возраста,— чепуха! Вранье! Сакурама Садзин, например, и в восемьдесят лет выступал с успехом! И никто бы не мог и подумать, что ему столько лет.

Между бровями у Мунэмити снова появилась складка — значит, он был раздражен.

Хамада поспешил согласиться с мнением Мунэмити, Юкё был выдающимся актером. Игра его отличалась большим своеобразием и высоким мастерством. Но, несмотря на это, токийский театр Конго все больше приходил в упадок. С другой стороны, у Юкё не было детей, которым он мог бы передать свое искусство. По-видимому, это и вызвало у него чувство разочарования и безнадежности, и у него пропало всякое желание выступать на сцене.

— Может быть, потому, что они были одиноки,— рассказывал Хамада,— но редко кто так заботится о своей супруге, как заботился он. Когда он изредка заходил к нам и мы угощали его сластями или фруктами, он обязательно половину откладывал и завертывал в бумагу. «Для нас это редкое лакомство, так что уж разрешите мне побаловать и свою супругу»,— говорил он. «Даже очень дружные супруги, состарившись, обычно начинают ссориться, а тут, смотри, им только позавидовать можно»,— замечала моя жена.

— Такой рассказ послушать и то приятно. Ваша супруга, несомненно, права,— сказала Томи, обращаясь к

Хамада, а ее черные миндалевидные глаза смотрели на Мунэмити.

Ни этот ласковый, кокетливый и в то же время застенчивый взгляд Томи, ни трогательный рассказ Хамада не разгладили суровой складки на лбу Мунэмити.

«Родиться ради искусства, жить ради искусства и умереть за искусство» — таким, с точки зрения Мунэмити, должен был быть символ веры всякого, кто посвятил себя служению искусству. Тем более это было обязательно для человека, возглавлявшего школу, имеющую традиции столь же древние, как и само искусство Но. Сделать своим девизом: «Во-первых — театр и во-вторых — театр» — и не только самому неустанно трудиться и совершенствоваться, но и неотступно требовать этого от своих учеников — вот долг такого человека. У Юкё Конго не было детей, которым он вместе с именем мог бы передать и свое мастерство. Но у него были ученики, и он мог бы воспитать преемника себе! Неужели среди них не нашлось ни одного истинно талантливого человека? Виноват, скорее всего, сам Юкё, не сумевший подыскать и подготовить себе достойную замену.

Взяв голубую фарфоровую чашку и отхлебнув из нее свежезаваренного чаю, Мунэмити сказал:

— Если ты достиг совершенства в искусстве, ничто не мешает подготовить себе преемника. Хотя бы из числа учеников. И если у тебя нет детей, ты обязан воспитать себе наследника из учеников. Разве не так? Думаю, что так. Взять хотя бы Куро Хосё. У него, как и у Юкё, не было своих детей. Но он всю свою энергию обратил на занятия с учениками и, будучи человеком темпераментным, так вколачивал в них знания, что, говорят, первый его приемный сын был до того изнурен непосильными занятиями, что умер. Зато Куро Хосё подготовил отличных мастеров, и они сохранили школу. А Юкё поступил плохо.

— Думаю, ваша милость, что вы абсолютно правы,— спокойно произнес Хамада, прекрасно усвоивший, в каком тоне следует вести разговор с Мунэмити, и, сложив руки на коленях, продолжал:—Однако позволю себе заметить, у школы Конго, как известно, есть боковая ветвь в Канадзава. Взаимоотношения между старшей ветвью, где главой был покойный Юкё-сан, и представителями Канадзава всегда были весьма натянутыми. Поэтому вопрос о преемнике главы школы, по-видимому, был связан с большими осложнениями. Это приходится учитывать. И если серьезно вдуматься, почему Юкё-сан так поступил с лентами и прочим, то, простите, ваша милость, но мне иногда приходит в голову мысль, что он руководствовался совсем иными побуждениями, чем те, о которых говорят. Больше всего он боялся, как бы эти уникальные маски и костюмы, служившие стольким поколениям, не попали в руки невежественных юнцов, которые начнут ими пользоваться как попало и в конце концов испортят их. А ведь это было бы еще большим грехом, чем тот, в котором его сейчас обвиняют.

— Хм!—задумчиво произнес Мунэмити.

— А что касается того, что он принес эти вещи к господину Ецуи, который к школе никакого отношения не имел, то, возможно, он рассуждал так: «Во всяком случае он глава одной из богатейших японских фамилий и сохранит эти реликвии для потомства». Может быть, в этом и сказались те некоторые странности, которые появились у Юкё-сана на закате его дней, но...

Мунэмити промолчал. Но складка между бровями исчезла. В его удлиненных глазах с полуопущенными веками, словно он смотрел на что-то ослепительно-яркое, светилось новое выражение, совсем не похожее на то, которое у него было, когда он «допрашивал» Хамада. Его пристальный взгляд был устремлен на сверкающий многоцветный поток, струившийся с вешалки. И взгляд этот был спокойным, задумчивым и даже печальным. Одиночество, разочарование и тоска покойного Юкё находили отклик в его душе. Если прав Хамада и эксцентричный, похожий на безумие поступок Юкё объясняется его нежеланием, чтобы священные реликвии школы были осквернены прикосновением рук невежд, то такая брезгливость была вполне по душе Мунэмити, она достойна лишь похвалы. И подобно тому, как в сигнальном звонковом устройстве стоит зазвенеть одному колокольчику, как начинают звенеть и другие, так в душе Мунэмити сочувствие к Юкё заставило зазвучать и другие струны. И он тут же вспомнил о своем младшем брате, который только что был здесь. Мунэмити без всякого сожаления передал ему графский титул и права главы рода. Но если бы они родились в актерской семье, славной своими традициями и насчитывающей более двадцати поколений, и если бы Хидэмити как актер вызывал у него такое же недовольство и презрение, какое он вызывает у него сейчас как общественный деятель, разве он, Мунэмити, передал бы ему свое имя и права главы школы? Нет, вполне возможно, что и он поступил бы так же, как Юкё.

— А ведь если взглянуть твоими глазами, Хамада, то выходит, что Юкё не только никакого греха не совершил, но даже, наоборот, заслужил спасение души.

Перемена, происшедшая в Мунэмити, сразу настроила его на ровный, спокойный тон. Отдать ценнейшие вещи и получить взамен какое-то жалкое пособие на пропитание себе и престарелой жене — это было совершенно в духе Юкё. Это очень интересно.

— Да, ваша милость,— подтвердил Хамада,— Юкё был человеком, чуждым всякой корысти. Этой чертой он, кажется, вполне походил на великих актеров Но прошлых времен и, кажется, отличался от Куро Хосё, о котором вы изволили упомянуть.

— Да, но Курс был человеком с характером, он не сделал бы такой глупости, как Юкё,— ответил Мунэмити.

— Во всяком случае господину Ецуи явно улыбнулось счастье. Он-то остался в чистом выигрыше,— сказал Хамада.

— Хм!

Орлиный нос Мунэмити сморщился, тонкие губы искривились, между бровями снова появилась складка, и в глазах сверкнула злоба. Всем своим видом он выражал презрение и брезгливость. Лютой ненавистью ненавидел он всю эту новую финансовую аристократию, к которой принадлежали такие семьи, как Ецуи или Исидзаки — типичные представители японского финансового капитала. Он считал, что это жулики, всплывшие на мутной волне событий переворота Мэйдзи и сумевшие нажить огромные богатства благодаря своим связям с сацумско-тёсюской шайкой, которая, как он считал, в результате переворота захватила власть в стране. Правительство Мэйдзи для него было правительством этой шайки.

«Мерзавцы! Воры!» — обычно говорил он о них. Он и сейчас, казалось, готов был разразиться бранью, но, разумеется, не проронил ни слова и лишь неожиданно крикнул хриплым голосом:

— Томи!

Обернувшись к ней, он указал на парадную нишу, где висела большая каллиграфическая надпись его любимого Кусия и на полочке стояла ваза с бледно-желтыми нарциссами.

— Хорошо,— откликнулась Томи и, быстро поднявшись, направилась к нише.

Открыв дверцу нижней полочки, она достала лакированный, с золотом письменный прибор.

— Хамада, я хотел бы записать наше соглашение, чтобы ты письменно все подтвердил, имея в виду, что второй стороной в этой сделке выступает женщина. Это может в будущем пригодиться.

Мунэмити придерживался своего излюбленного правила «Остерегайся посторонних ушей» не только при секретной беседе, но и когда совершал покупки вроде этой, причем иногда требовал полной записи всего хода переговоров.

Хамада это знал, однако разговор пока шел вокруг да около, а главного вопроса еще не касался. Томи уже поставила перед ним тушечницу с искусно растертой тушью и положила прекрасную плотную рисовую бумагу. Пора было приступать к делу.

— Ну, коли вы приказываете,— поглядел на Мунэмити антиквар и улыбнулся, сверкнув золотыми зубами. Казалось, он впился в хозяина не взглядом, а именно этими зубами.— А сколько ваша милость предполагает заплатить за штору.

— Сколько за нее просят?

— Дело в том, ваша милость, что госпожа решилась расстаться с этой вещью лишь под давлением чрезвычайных обстоятельств. Поэтому ей желательно получить как можно больше.

— Ого! Ты, я вижу, решил сыграть на моей слабой струне!

Мунэмити громко расхохотался. Перемены в его настроении были внезапными и стремительными. Так летом после полудня вдруг прекращается ливень и небо становится лазурным.

В эту минуту настроение у него было самое радужное — ведь стоит только договориться о цене, и он станет наконец обладателем «драгоценной шторы», о которой так долго мечтал.

Движением подбородка указав на бумагу, он потребовал:

— Напиши цену!

Поспешно взяв кисть, Хамада четким, красивым почерком написал цифру на сложенном вдвое листке и протянул его Томи.

— Что если так? —Хамада вопросительно взглянул на Мунэмити.

— Ну-ка, ну-ка, покажи! — улыбаясь, поторопил Мунэмити и, чуть прищурив глаза, взглянул на листок, который ему передала Томи.

— Ну, брат, ты и заломил! Хоть штора и драгоценная, но все-таки это не бриллианты, а ленты, не так ли? Позволь-ка...

Мунэмити не успел договорить, как Томи переставила тушечницу, стоявшую на полу перед Хамада, на столик.

Мунэмити взял кисточку, быстро написал свою цифру и сказал:

— Полагаю, что этого будет вполне достаточно.

— О нет, ваша милость,— возразил Хамада, взглянув на запись,—это вы обижаете. Верно, это не алмазы, а ленты, но они стоят не меньше, чем несколько караори,— твердо стоял на своем Хамада.— Ведь это подлинный набор, принадлежавший роду Конго. И налицо полный комплект — все тридцать шесть лент.

Он выдвинул и другой довод: если бы он предложил купить штору кому-нибудь из глав других школ, то у него бы ее с руками оторвали, но он и не подумал это сделать и просил принять во внимание его преданность.

Бумага несколько раз переходила из рук в руки, на ней появлялись все новые цифры.

Хотя Хамада и подчеркивал, что он в данном случае выступает лишь как комиссионер, но Мунэмити отлично понимал, что он старается содрать с него побольше. Правда, он сразу же решил купить ленты, сколько бы они ни стоили, однако не собирался платить ту сумму, какую запрашивали. Они торговались, словно барышники, но это доставляло Мунэмити удовольствие.

Вскоре больше половины листа было испещрено цифрами. Наконец, минуя руки Томи, листок перелетел через стол к Хамада, и Мунэмити снова гулко рассмеялся:

— Ну, сдаюсь! Сегодня твоя взяла!

— Не думаю, ваша милость,— заулыбался Хамада, блеснув золотыми зубами.— Согласитесь, что вещь эта уникальная. Если бы вам когда-нибудь и посчастливилось найти еще одну драгоценную штору, вряд ли она была бы такого же качества, как эта.

— Согласен.

— Ну а обошлась она вам, в конце концов, не дороже двух пушечных выстрелов, если можно так выразиться. Ей-богу, это недорого.

В любом другом доме такая фраза обязательно послужила бы поводом к разговору о военных событиях. В тс время эта тема почти везде подавалась либо как закуска— перед обедом, либо как десерт — после обеда. Иными словами, с нее начинались или ею кончались всякие, в том числе и деловые, беседы во всех гостиных и столовых в японских домах. Начинался обмен новостями. Говорилось о непобедимой японской армии, восхвалялась беспримерная доблесть ее воинов.

Ленты были оценены в три тысячи иен, и сравнение их стоимости со стоимостью нескольких пушечных снарядов было довольно остроумным.

Но на Мунэмити эта острота не произвела никакого впечатления. Снаряды, так. сказать, не разорвались и без пользы зарылись в землю.

Однако, внимательно присмотревшись, можно было бы заметить, что улыбка, не сходившая с лица Мунэмити, вдруг потускнела, подобно тому как от пыли чуть заметно туск* неют близлежащие рощи и отдельные деревья.

Томи тут же встала и вышла из гостиной, чтобы передать домоправителю Хирано распоряжение выписать чек. Но даже изворотливый и проницательный Хамада не смог почувствовать едва уловимой перемены в настроении Мунэмити. Вот уж чего никак нельзя было прикинуть на счетах!

Хамада написал по установленной форме расписку, в конце которой указывалось: «Деньги в сумме трех тысяч иен получил сполна», и расписался. Затем на отдельном листе бумаги стал излагать обстоятельства и ход заключенной сделки, как требовал Мунэмити.

В комнате стояла тишина, густая и недвижимая. И вдруг эта тишина была разорвана донесшимися откуда-то издалека, похожими на вой протяжными криками: «...ай! ...ай!..» Это кричали «банзай», провожая уезжавших на фронт. Крики были нестройные, и отчетливо слышалось лишь наводившее тоску: «...ай!., ай!..» Даже окружавший усадьбу густой лес, своеобразный мол, ограждавший ее от волн мирской суеты, не мог защитить дом от этих звуков. Железная дорога находилась от него на таком расстоянии, что по ночам шум проходящих поездов был слышен здесь, как журчание ручья. Со стороны станции сюда то и дело долетало это «банзай». И когда ветер дул в сторону усадьбы, казалось, что кричат где-то совсем рядом.

— Везде одно и то же: отправляют на фронт! —не выпуская из рук кисточки и не поднимая головы, со вздохом сказал Хамада; у него был сын призывного возраста.

Мунэмити, казалось, даже не слышал его. Он как будто не слышал и криков «банзай», которые взволновали Хамада и в которых чувствовалась тревога родителей, провожавших своих молодых сыновей, и тревога молодых жен, провожавших своих мужей на фронт.

У Мунэмити был такой вид, словно он совсем забыл о Хамада и о том, что тот сейчас делает. Лучи солнца перешли в соседнюю комнату. Оклеенная белой бумагой раздвижная дверь стала почти прозрачной. Отраженный свет падал на стоявшую под прямым углом к ней складную вешалку с лентами. Часть лент снова ослепительно засверкала, другие же оставались в тени. Подобранные по тонам — киноварь к киновари, золото к золоту — ленты казались необычайно красивыми.

Сосредоточенно, не отрывая взгляда, смотрел на них Мунэмити, чуть прикрыв глаза; так он всегда смотрел на что-нибудь очень яркое.

За драгоценной шторой он видел образ прекрасной Ян и мечтал о его сценическом воплощении. Но думал он не только об этом. После долгих поисков маг нашел фаворитку императора во дворце в Стране вечной юности.

«Если бы действительно существовал такой потусторонний, волшебный мир, где человек навеки освобождается от людской глупости, уродства, подлости, зависти, злобы, лжи и фальши, то ради него не жалко было бы еще в юности расстаться с жизнью и уйти из этого гнусного мира, в котором живут люди»,— думал Мунэмити.

По традиции двадцать пятого числа каждого месяца на домашней сцене Мунэмити Эдзима давалось представление. В декабре предполагалось поставить «Пьяницу». Пьеса эта была заключительным спектаклем в конце каждого года. Но на этот раз она была заменена пьесой «Ян гуйфэй». И в нее была введена сцена «драгоценной шторы».

Вначале Мандзабуро был удивлен таким нарушением правил школы, ведь эпизод этот ставить не полагалось. Но он лучше чем кто-либо другой знал характер Мунэмити, не терпевшего никаких возражений и всегда поступавшего по-своему. Кроме того, Мунэмити сказал ему, что первоначально театр Но не был так скован ограничениями, которые появились позднее, и что если последуют упреки в нарушении канонов театра, ответственность он примет на себя. Мандзабуро не мог, конечно, противиться Мунэмити. Его постоянный партнер Арата Хосё был человек беспечный и сразу согласился. «Ну что ж, сыграем!» — сказал он; ободренный Мандзабуро спокойно ожидал дня спектакля, но именно в этот день возникло непредвиденное препятствие из-за Арата. Препятствие это было такого рода, что даже сам Мунэмити при всем своем авторитете и влиянии не мог его устранить: единственный сын Арата Хосё получил по-< вестку о мобилизации.

— Завтра утром сын его обязан явиться в казармы в Сэтагая,— рассказывал Мандзабуро.— По пути сюда я забежал к нему на минутку. Арата-сан совершенно подавлен, на нем лица нет. Глядя на него, и я расстроился.

Разговор этот шел во время традиционного ужина после представления. За высоким обеденным столиком с фамильным гербом сидел Мунэмити, за другим таким же столиком, стоявшим рядом,—Мандзабуро, а слева от него—домоправитель Хирано. Мандзабуро начал рассказывать уже после того, как осушил несколько чашек сакэ, которое распивал со своим единственным собутыльником Хирано. Против обыкновения Мандзабуро был разговорчив. Говорил он так, что трудно было понять, обращается ли он к хозяину, или к домоправителю, или к обоим вместе.

Такие ужины, как этот, давались лишь два раза в году — в конце декабря и на Новый год. На них присутствовал один Мандзабуро. Всем прочим актерам и оркестрантам раздавались в специальных конвертах деньги на угощенье, и они сразу уезжали домой. Исключения не было даже для Арата Хосё — непременного партнера Мандзабуро, без которого тот не выступал. Не приглашались на ужин и сыновья Мандзабуро, составлявшие хор.

Молодые сыновья Мандзабуро считали Мунэмити капризным и сварливым стариком, хотя в те дни, когда ставились спектакли, у него бывало такое настроение, что он казался самым счастливым человеком во всей Японии. Они считали также, что он куда более требователен и придирчив по части исполнения, чем их отец. Поэтому они радовались, что их не оставляли на эти ужины, и, как только кончался спектакль, спешили удрать.

Несмотря на свои семьдесят лет, Мандзабуро был еще крепким, статным стариком с круглым, полным лицом; краснея от вина, оно напоминало маску Пьяницы.

Он продолжал говорить о сыне Арата Хосё. По-види-мому, он тревожился и за своих молодых сыновей, которым тоже могли прийти эти красные мобилизационные листки.

— В октябре мой племянник отправился в Сэтагая.

— Да? А я, Хирано-сан, этого и не знал.

— Теперь в каждом доме кого-нибудь отправляют на фронт. И родители племянника были уже к этому готовы.

Вино развязало язык не только Мандзабуро. Обычно сдержанный и осторожный, домоправитель тоже сегодня разговорился. При актере, любимце хозяина, он не боялся сболтнуть что-нибудь лишнее. Оба любили при случае выпить и по этой части не уступали друг другу. Кроме того, Мандзабуро вообще ко всему относился терпимо, что же касается Мунэмити, то широта его взглядов была известна домоправителю. И Хирано увлекся темой, на которую в усадьбе был почти что наложен запрет.

— Племянника,— рассказывал Хирано,— приставили к лошадям. Он ездовой. Парень с детства в глаза не видел живой лошади, а теперь должен за ними ходить. Говорят, для непривычного человека это нелегкий труд. И довольно опасный. Лягнет лошадь в живот — и конец. Такие случаи не редкость.

— Да, да...— сочувственно откликнулся Мандзабуро.

— Это еще обиднее, чем смерть на фронте,— продолжал Хирано.— От пули или от мины — тут уж ничего не поделаешь. Но стать жертвой лошадиного копыта, да еще задолго до того, как попал на фронт, чересчур уж нелепо. И каково это было бы для его родителей!

— Да, но я полагаю, что о таких случаях родителям не сообщают, это держат в секрете,— заметил Мандзабуро.

— Вообще-то верно. Но шила в мешке не утаишь. Люди все узнают. Вот хотя бы его мать — это моя младшая сестра: не успел он попасть в казармы, как ей уже стало известно, что сын ее там голодает; положенный на обед котелок риса с солеными овощами и тот у него там крадут. Она целыми днями плакала и сама перестала есть, кусок ей в горло не лез. Хорошо, что, на счастье, племянник сдружился в казармах с одним человеком и теперь горя не знает. Послушать, что там творится,— от смеха можно лопнуть. Приятель моего племянника тоже ездовой, его напарник. Узнав, что кто-то стянул обед у племянника, он притащил ему рису и солений. Так один раз, потом другой. А когда мой племянник удивился, откуда он это берет, тот со смехом сказал: «Не удивляйся. Ведь до армии я был вором».

— Что? Вором? А теперь солдат?—удивился Мандзабуро.

Его тонкие длинные брови поднялись кверху, глаза округлились, он изумленно смотрел то на Хирано, то на Мунэмити.

Ничего смешного в этой истории Мандзабуро не находил.

В армии, восхваляемой . как несравненная и лучшая в мире, в армии, каждый солдат которой является образцом доблести и преданности императору, оказывается, есть профессиональные воры! Для Мандзабуро это было так же немыслимо, как если бы он узнал, что Гоэмон Исикава (Известный грабитель, казнен в 1594 г.) был командиром войсковой части.

— Ну, если об этом сообщает ваш племянник, значит, это не выдумка,— растерянно проговорил Мандзабуро.

— Да он, кажется, этому не особенно и удивляется. Во всяком случае воры — народ ловкий, находчивый, и, по-видимому, напарник у племянника оказался просто завидный. По крайней мере этот вор спасает его от других воров, и теперь он не голодает. И лошадиного копыта ему бояться нечего — товарищ его отлично умеет обращаться с лошадьми. Вот какое дело! — улыбнулся Хирано.

— Да, видно, вашему племяннику действительно повезло. Но все-таки... вор-солдат... как-то это все-таки...

Мандзабуро осушил чашечку сакэ, поставил ее на стол и, уронив голову на грудь, повторял: «Солдат-вор, вор-солдат...»

Рассказ Хирано буквально ошеломил простодушного Мандзабуро, воспитанного в специфическом актерском мире с его стародавними нравами. Кроме того, подействовало и вино — сегодня он захмелел больше, чем обычно.

Пробуя свою любимую маринованную скумбрию, Мунэмити в разговор не вмешивался. Но рассказ Хирано, видно, его заинтересовал. Когда домоправитель упомянул, что напарник его племянника вор, на лице Мунэмити мелькнула усмешка; может быть, с такой же усмешкой тот солдат признался, что был вором. Но как после ярко блеснувшего луча мрак кажется еще более густым, так и лицо Мунэмити после этой мимолетной улыбки помрачнело. От того приподнятого настроения, в каком он находился сегодня с утра благодаря спектаклю, не осталось и следа.

«В этой войне, которая ведется в целях ограбления одного государства другим, воры — самые подходящие солдаты,— думал Мунэмити.— Они продолжают заниматься своей прежней профессией, но только в больших масштабах».

— Простите, что я вас всегда угощаю одним и тем же блюдом,— весело сказала Томи, входя в столовую. За ней служанка несла большой поднос, на котором стояли три горшочка с тушеными овощами. Красные лакированные крышки, плотно прикрывавшие горшочки, блестели при свете электрической лампы.

Тушеные овощи и маринованная скумбрия были любимыми блюдами Мунэмити.

На торжественных ужинах, устраиваемых в конце каждого года после заключительного спектакля, эти два блюда и бульон из морского угря, заправленный кунжутным семенем, были обязательны.

Томи то и дело бесшумно выходила из комнаты, чтобы узнать, все ли, вплоть до приправ, приготовлено в соответствии со вкусом и требованиями хозяина.

— Боюсь, что сегодня не очень удачно получилось,— проговорила Томи, ставя перед Мунэмити горшочек с овощами.

Мунэмити снял с него крышку и, подцепив круглую репу, окунул ее в ароматную, острую приправу. Репа была так хорошо распарена, что хаси легко вонзились в нее, словно в свежую рисовую лепешку.

— Как всегда, приготовлено чудесно! Все в меру,— похвалил овощи Мандзабуро, выпив вместе с Хирано очередную чашечку сакэ, и, следуя примеру хозяина, приступил к овощам.

За вкусной едой он, казалось, совсем забыл о воре, ставшем солдатом; о том, какие мысли вызвал у Мунэмити этот вор, он, конечно, знать не мог.

Мунэмити ел так быстро, словно совсем не жевал. Он первым покончил с овощами и, взглянув на Мандзабуро, спросил:

— Многих у вас мобилизовали?

— Да.— Положив хаси, Мандзабуро поднял левую руку и стал загибать пальцы:

— Флейтиста Иссо — раз, барабанщика Ясуфуку — два, барабанщика Кондо — три... Начали почему-то с молодых музыкантов... Затем: старшего сына Сакурама — четыре, и теперь вот сына Арата Хосё— пять. Это только у нас. А кроме того, из каждого дома наших учеников... В общем много наберется, и все талантливая молодежь.

— Хоть об этом и не следует говорить вслух,— вмешался в разговор Хирано,— но очень печально, что забирают молодых людей в самый разгар обучения.

— Что и говорить, Хирано-сан,—ответил Мандзабуро и, положив чинно руки на колени, продолжал:—Ничего не поделаешь, неприятности сейчас у всех, в каждом доме. Но раз этого требуют интересы государства, нужно мириться. Во имя долга приходится жертвовать личным. Правда, из всех искусств наше, пожалуй, самое тонкое и трудное. За короткое время хорошего актера не подготовишь. Вы ведь знаете, актерскому мастерству в нашем театре нужно начинать обучаться с четырех-пяти лет. И только к сорока-пятидесяти годам можно стать настоящим артистом. Годы и годы уходят на подготовку артиста Но. И несмотря на это, не из каждого получается толк. Короче говоря, артист театра Но должен терпеть муки совершенствования до самой смерти. Поэтому, конечно, когда молодого человека в двадцатилетием возрасте, в самый разгар подготовки, отрывают от искусства, имеющего вековые традиции, это очень прискорбно. Ему потом, может быть, и за всю жизнь не наверстать упущенного.— И Мандзабуро снова заговорил об Арата Хосё:— Не мудрено, что он настолько обескуражен, что не смог сегодня даже выступать и его пришлось заменить учеником. У него забрали в армию единственного сына — наследника и к тому же подающего надежды актера.

Лицо Хирано выражало живейшее сочувствие. Желая отвлечь собеседника от неприятных мыслей, он налил ему сакэ из новой, только что подогретой бутылочки и сказал:

— Вы еще можете считать себя счастливым. У вас пока оба сына дома... А может быть, можно так сделать, чтобы их вообще не взяли, а?

— Нет, это исключено,— возразил Мандзабуро, не притрагиваясь к вину.— Я уж примирился с мыслью, что это неизбежно... Родительская любовь слепа. Хоть об этом вслух и не говорят, но все родители только и мечтают, чтобы война миновала их детей. Но я ... я ничего не собираюсь предпринимать, чтобы мобилизация не коснулась моих сыновей. И не буду об этом ходатайствовать. Я не говорю о преданности императору, долге и прочих таких вещах. Я исхожу прежде всего из самых обыденных соображений: как бы я мог после этого прямо смотреть в глаза хотя бы тому же Хосё? Уж если это неизбежно, то пусть будет красная повестка или синяя повестка. Чем раньше она придет, тем лучше. Скорее успокоишься. И в этом смысле Арата-сану можно, пожалуй, и позавидовать.

— Так-то оно так, а все-таки...— замялся Хирано.

— Нет, я правду говорю! Пока ты на сцене, к счастью, как будто про все забываешь. Но ведь в остальное время это ни на секунду не выходит из головы. Спишь и во сне слышишь, что стучится почтальон, и в страхе вскакиваешь с постели. Пройдет благополучно день — наступает беспокойная ночь, кончается ночь — наступает полный тревожного ожидания день. И так из недели в неделю. Хоть и стыдно мне, но, откровенно говоря, это ведь все равно что день и ночь тигру на хвост наступать или ядовитой змее—-на жало.

Приведя такое сравнение, заимствованное из знаменитой пьесы «Атакаская застава», Мандзабуро посмотрел на Мунэмити и поднял свою чашечку сакэ. Маленькая чашечка из кутанийского фарфора с тонкой красной росписью, налитая до краев вином, дрогнула.

Хотя мастерство Мандзабуро, достигшее своего наивысшего расцвета, уже близилось к той черте, за которой начинается увядание, о нем все еще можно было сказать словами Сэами: «Он заставляет цветы на скалах цвести». Каждое движение Мандзабуро, каждый его жест был исполнен выразительности и изящества. И не только на сцене, но и в обыденной жизни. И сейчас чашечка в его руке дрогнула не потому, что его рука потеряла твердость, нет — рука у него была еще уверенная. И не потому, что он выпил лишнего.

Мунэмити посмотрел на Мандзабуро пристальным взглядом, каким он обычно следил за актером, исполняющим танец в быстром темпе в пьесе «Додзёдзи».

— Томоэ в новом году исполнится двадцать восемь?

- Да.

— Значит, Мамору будет двадцать семь?

Первенец Мандзабуро умер еще в раннем детстве. Потом рождались только девочки. Наконец родился мальчик, а через год — другой. Родители, что называется, их у бога вымолили.

Томоэ и Мамору должны были призвать в армию одного за другим, через год. Старшего признали годным по первой группе, но по жребию он был от действительной службы освобожден и зачислен в резерв. Младший считался ограниченно годным. Таким образом, братья, к счастью, до сего дня продолжали играть на сцене. Но если уж красные повестки придут, то, скорее всего, обоим сразу. Мандзабуро этого боялся. Но, пожалуй, не в меньшей степени тревожился он и о том, что в результате длительной и кровопролитной войны может вообще захиреть и исчезнуть с лица земли искусство его любимого театра.

— Тревожные симптомы уже есть. Актеры перестают упражняться, дома не готовятся. У одного на фронте кто-то из близких, у другого — какой-нибудь родственник. Говорят, что неловко перед окружающими, и перестают заниматься, особенно музыканты. Эти прямо заявляют, что неудобно бухать в барабаны, когда кругом столько горя, получается, что люди страдают, а ты веселишься. Играют теперь как неживые. В театре любой школы все меньше становится учеников, и постепенно это, конечно, скажется...

— Зато новому театру как будто повезло. Он теперь может привлекать зрителей пьесами на военные темы.

— Да, Хирано-сан, вы, пожалуй, правы,—- подхватил Мандзабуро, наливая домоправителю вина.— Но, между прочим, должен вам по секрету сказать,— продолжал он, понизив голос,— что нечто подобное затевается и в наших театрах.

Из такта Мандзабуро не решался громко говорить об этом в присутствии Мунэмити, у которого даже упоминание о новых пьесах Но вызывало безграничное отвращение. Однако Мунэмити сделал вид, что это его не так уж трогает, и спросил:

— Что, появились военные Но?

-— Да. Нетрудно себе представить, что это будут довольно странные пьесы. По правде говоря, тех, кто это затевает, больше всего волнует, как бы Но совсем не погиб, если затянется война. К счастью, мы одерживаем великие победы. Победу за победой!

— Война, Мандзабуро,— это не только победы, но и поражения! Это игра!—сказал Мунэмити таким неожиданно резким тоном, что Хирано, поднесший было свою чашечку сакэ к губам, тут же поставил ее на стол.

Мандзабуро ожидал, что Мунэмити начнет бранить новые, военные пьесы Но, и был на седьмом небе от счастья, что грозу пронесло. И вдруг старик обрушился на войну. Уж эта-то тема беседы, казалось бы, не могла и не должна была раздражать его и вызывать в нем гнев. Не столько удивленным, сколько рассеянным и задумчивым взглядом Мандзабуро смотрел сейчас на человека, который был его другом детства, учеником и могущественным покровителем.

Круглое, полное лицо Мандзабуро, в котором всегда было что-то детское в те минуты когда он задумывался, особенно ясно выражало всю его сущность. Безупречно честный, безнадежно ограниченный, всегда одинаковый, ничего, кроме Но, не знающий и не желающий знать, ничего не умеющий и не желающий делать вне театра Но, он был как бы отражением чистого, прекрасного искусства, подобно тому как тихая водная гладь отражает луну.

На Мунэмити благотворно подействовал взгляд Мандзабуро, и он сказал уже значительно мягче:

— Да, да. Как в шахматах или шашках! Игра складывается из побед и поражений, и они определяют исход игры. То же самое и в войне. Рассчитывать на одни только великие победы — великое заблуждение.

— Ох! Ох! — качая головой, вздохнул Мандзабуро. Замечание Мунэмити поразило его.— Да может ли это быть, чтобы японская армия потерпела поражение?—вымолвил он наконец.

— Лучше, чтобы этого не случилось. Но если продолжить то же сравнение, то в шахматах и шашках дело обстоит значительно проще. Там играющих только двое. Не то в войне. Здесь в зависимости от обстоятельств возможно присоединение все новых и новых партнеров. Нужно смотреть правде в глаза и быть готовым к самым суровым последствиям войны.

Мунэмити был уверен, что дело, затеянное в Китае,— это спичка, брошенная в пороховой погреб. Англо-американский блок вряд ли намерен отказаться от своих интересов и привилегий в Азии, а ось Германия — Италия, несомненно, тоже вступит в борьбу с этим блоком за мировое первенство, и тогда мировой взрыв станет неизбежен.

Пытаться втолковать актеру Но эту истину, очевидную для всех трезво мыслящих и умных людей, было то же самое, что делать своим партнером на сцене «мицукэбасира» — столб, подпирающий навес.

Мунэмити не обманывался насчет своего друга, да и сам Мандзабуро вряд ли настроен был слушать столь мудреные и докучливые разъяснения. Однако пример с шашками и шахматами был наглядным. Значит, война — это не только победы? Значит, возможны и поражения? Слова Мунэмити показались ему страшными, он был перепуган, и его легкое, приятное опьянение сразу прошло. Пусть даже Япония в конце концов и победит (в этом он не сомневался), но раз предстоят и поражения, то война скоро не кончится. И главное—.что будет потом, какая жизнь наступит после войны? На душе становилось все тревожнее. Мандзабуро вспомнил слышанные еще в детстве рассказы своего отца Минору о невероятно тяжелых испытаниях, выпавших на долю актеров в эпоху мэйдзийской революции, и заговорил о них. Крушение правительства Токугава, считавшего Но государственным театром и субсидировавшего его, привело к тому, что все актерские дома, начиная с дома Кандзэ, который был учителем танцев самого сёгуна, и кончая домами Компару, Хосё, Конго и Кита, лишились казенного содержания.

В тяжелом положении оказались не только актеры. Разорение и упадок стали уделом самураев во всех кланах. Но актеры бедствовали больше всех. В повседневной, практической жизни это были люди беспомощные. Они умели только петь и танцевать. Когда им перестали за это платить, они очутились на грани нищеты. Знаменитые артисты начали делать зубочистки и оклеивать веера, чтобы их семьи не умерли с голоду. На улицах по вечерам с лотков распродавались театральные костюмы, которыми полны были актерские сундуки. Лучшие вещи предлагались за какие-нибудь двадцать иен, но никто на них и смотреть не желал. Покойный ныне Минору, отец Мандзабуро, не растерялся и не отступил перед трудностями. Он с неослабной энергией продолжал преданно служить искусству, которому посвятил себя, и считал своим первейшим долгом сохранить и продолжить славные традиции театра Но. И именно ему принадлежит заслуга создания славной школы Умэвака. Продолжая главную линию школы Кандзэ, он обогатил ее мастерство, внеся в него много нового и оригинального и выработав свой особый стиль. Когда в те трудные годы он начинал представления, у него не было даже театрального занавеса. И вместо традиционного пятицветного — голубого с желтым, красным, белым и черным —занавеса из узорчатого шелка с блестками ему пришлось сшить какую-то жалкую тряпку из фуросики. Пять-шесть человек своих домашних — вот кто были тогда его первые зрители...

Мунэмити, словно дожидавшийся, когда навеянный воспоминаниями рассказ Мандзабуро дойдет наконец до этого знаменитого эпизода, громко и решительно произнес:

— Это-то и заставило твоего отца усовершенствовать свое искусство до самой высокой степени. Беда помогла.

— Да, верно. Я с вами вполне согласен. Но как бы война ни затянулась, я не думаю, чтобы могли повториться времена мэйдзийского переворота.

— Может быть, и нет, а может быть, и да.

— О, это было бы слишком страшно!—воскликнул Мандзабуро.

— И все-таки, какие бы ни наступили времена и даже если бы снова пришлось вместо занавеса вешать фуросики, все будет зависеть от вас самих, от вашей решимости не изменять искусству. Пусть будет некого учить, пусть не будет зрителей, перед которыми можно выступать, но ничто не должно помешать вам самим непрестанно совершенствоваться и оттачивать свое мастерство. И вот что я хочу еще тебе сказать: если ты не все успел передать сыновьям, спеши научить их сейчас, пока они дома. Если в конце концов их и заберут, требуй от них, чтобы они до самой последней минуты, пока не отправились в казармы, не прекращали заниматься. Такое напутствие важнее, чем всякие шумные проводы и громкие крики «банзай».

Тон Мунэмити не был очень резким, но в нем все же слышалась та суровость, которая присуща людям, одержимым одной определенной идеей.

Мунэмити считал, что история человечества — это история войн. И на его памяти было уже столько войн, что, если посчитать их, на руке не хватило бы пальцев. Понимал он и причины войн, коренящиеся в современной экономической и политической международной обстановке, в тех отношениях и противоречиях, которые существуют между государствами. Но понимал он далеко не все. Он не способен был разобраться в тех «загадочных силах», которые на базе экономики и политики возникают в человеческом обществе и при мало-мальски серьезном столкновении интересов между государствами приводят к войнам с такой же неизбежностью, с какой изменения в атмосферном давлении приводят к внезапным похолоданиям или потеплениям и вызывают дождь или снег.

Это было уже за пределами кругозора старого аристократа. И ему трудно было стать даже тем гуманистом, который изыскивает пути к предотвращению возникновения этих «сил» и молятся о том, чтобы на земле наконец прекратилось массовое взаимоистребление людей, не знающих друг друга и не питающих друг к другу ни злобы, ни вражды. Для Мунэмити войны были лишь следствием неисправимой глупости человечества, проявляемой на всем протяжении его истории,— глупости, от которой оно, вероятно, никогда не избавится и в будущем.

А что касается вопроса — кому от войны польза, а кому вред, то он знал одну истину, весьма просто выраженную: «Слава одного генерала — это десять тысяч солдатских могил». С его точки зрения, существовало два противоположных лагеря. На одной стороне находилась верхушка, состоящая из финансовых воротил, военных и видных политиков, к которым он питал непреодолимое отвращение, основанное на его фатальной ненависти к сацумско-тёсюской клике, а на другой стороне — простой народ, толпа, которую любое правительство отдавало на съедение этой верхушке. Одним из очевидных доказательств того, что народ приносится в жертву чужим интересам, не сегодня-завтра будет близкая ему семья. Тем не менее его беспокойство по поводу предстоящей мобилизации сыновей Мандзабуро, по правде говоря, проистекало не от любви или жалости к ним самим и даже не от сострадания к их отцу, хотя нельзя сказать, чтобы эти чувства были ему совершенно чужды. Но гораздо сильнее в нем была любовь к тому искусству, которое было единственным светочем в его одинокой, безрадостной жизни. То, что этих парней должны были забрать на фронт, разжигало в душе закоренелого гордеца и эгоиста чувство гнева и какой-то личной обиды, словно делалось это нарочно, чтобы досадить ему.

На лице Мунэмити редко появлялся румянец. Сейчас при свете электрических ламп, падавшем с филенчатого потолка, оно казалось и вовсе мертвенно-бледным, словно смерть уже наложила на него свою печать.

Мунэмити замолчал и плотно сжал губы, они, словно тонкий фиолетовый шнурок, перерезали его узкое лицо. Заметнее обозначились складки между бровями, и взгляд удлиненных глаз стал еще более пристальным и холодным. От этого взгляда мурашки пробегали по телу даже у тех людей, кто хорошо знал Мунэмити и привык к нему.

Но вот принесли одно из самых его любимых блюд — заправленный кунжутным семенем бульон из морского угря, и лицо Мунэмити несколько просветлело.

Когда Мандзабуро стал прощаться, Томи против обыкновения поднялась, чтобы проводить его.

Они шли по длинному, устланному циновками коридору, освещенному бумажными фонариками, и Томи как бы невзначай сказала:

— Сегодня, дорогой учитель, и вам пришлось попасть под встречный ветер. Я вам очень сочувствую.— И, улыбаясь своими живыми черными глазами, добавила:—Но вы, надеюсь, понимаете, что это такой ветер, о котором нельзя упоминать в сообщениях о погоде.

— Да, да, я это прекрасно понимаю,— быстро, словно опять испугавшись чего-то, пробормотал Мандзабуро и закивал своим полным круглым подбородком.

Этот добрый, простодушный человек все еще не мог опомниться от удивления и страха, вызванного у него сегодняшним шквалом. «Как только сделаешь шаг от ворот, постарайся начисто все забыть, будто ничего подобного никогда и не слышал,— говорил себе Мандзабуро.— Упаси бог, если этот ветер вырвется из стен дома и долетит куда не следует. Да что там говорить, достаточно одного слова, чтобы вышла неприятность». Престарелый актер, толком не знавший разницы между жандармерией и полицией, все же отлично понимал, насколько все это серьезно.

Хирано и ученик Мандзабуро, оставшийся, чтобы его сопровождать, дожидались актера в передней. У крыльца стоял автомобиль, блестевший при свете электрических фонарей.

— Поедемте с нами, Хирано-сан,— пригласил домоправителя Мандзабуро.

— Благодарю вас, но мне ведь недалеко. К тому же у меня здесь еще есть кое-какие дела,— кланяясь, ответил Хирано.

Как только автомобиль отъехал, Хирано пошел в свою контору и уселся за стол у окна. Домоправитель вел дела с тщательностью и пунктуальностью, вполне соответствовавшими образу жизни хозяина. Он решил не откладывать на завтра, а сейчас же подсчитать и записать в книгу расходы на сегодняшний спектакль. Затем Хирано принялся разбирать вечернюю почту. Прибыла накладная от комиссионера, поставлявшего продовольствие из городка, входившего в бывший феод Эдзима. Нужно было занести в особую товарную книгу перечень продуктов, их цену и тому подобное. Груз был большой, много крупных посылок. Тут были рис, соя, соль, мясо, жиры, разных сортов мука, вина, сушеные продукты, сушеная скумбрия и прочее. В сомэйской усадьбе продовольствием запасались на целый год. Заготовки делались не потому, что время было военное. Это было заведено Мунэмити после землетрясения, когда в доме оказалось не более двух килограммов риса — он не хотел, чтобы горький урок повторился. В старые, феодальные времена на случай осады в замках также заготовляли впрок морскую капусту, водоросли и прочие дары моря.

Двадцать лет подряд люди смеялись над Мунэмити и говорили, что в сомэйской усадьбе едят только тухлятину. Стремление запасать продукты тоже считалось одним из чудачеств Мунэмити.

Но через два-три года после описываемого вечера насмешки эти сменились завистью.



Глава седьмая. Ширма и культурная миссия


Наступил новый год. Люди верили, что стоит им повесить свеженькие, еще пахнущие типографской краской календари, и сразу же сбудутся их радостные ожидания, но надежды их не сбылись. Новый год ничего нового не принес.

Те, кто встречал его на полях сражений, залитых кровью и окутанных пороховым дымом, продолжали проливать свою кровь.

И все больше на земле становилось сирот, вдов и стариков, лишившихся кормильцев. Ничего хорошего новый год не сулил.

Сёдзо и в новом году продолжал жить по-прежнему. Он целиком был поглощен работой в Восточной библиотеке и, кроме того, изучал латынь. Доктор Имура подыскал ему помощника, но не прошло и месяца, как того мобилизовали. Сёдзо снова пришлось работать одному. Если война примет такие масштабы, что ее уже больше нельзя будет маскировать этикеткой с надписью «китайский инцидент», то скоро всех до одного угонят на фронт. Не сегодня-завтра дойдет очередь и до него. Сёдзо нервничал, но работал много — ведь надо же успеть хоть что-нибудь сделать, пока его не мобилизовали. Как неизлечимо больной, раскрывающий по утрам газету, старается не смотреть на объявления в траурных рамках, так и Сёдзо старался ничего не читать о войне. Тем не менее однажды утром в начале февраля он прочитал сообщение, что на основании закона об охране общественной безопасности арестована группа профессоров Токийского императорского университета. Это сильно подействовало на него; такое же чувство он испытал в конце прошлого года, когда узнал об аресте четырехсот человек, обвиненных в принадлежности к так называемой «группе народного фронта». Среди арестованных профессоров был один молодой ученый-экономист, господин X, родственник доктора Умуры. Он интересовался китайскими источниками, часто бывал в Восточной библиотеке и там познакомился с Сёдзо. Известие о его аресте особенно задело Сёдзо. Со временем он узнал, что все сообщения по делу профессоров, печатавшиеся под крикливыми заголовками, так же далеки от действительности, как небо от земли. Каждый раз, когда Сёдзо приходил в лабораторию к Оде, они начинали обсуждать это событие.

— Все это вранье, чистейшая выдумка! — говорил Сёдзо.— Утверждение, что они занимались нелегальной агитацией, похоже на анекдот. Ты знаешь, что на самом деле было? Сначала они собирались дома у господина X. Обменивались мнениями по различным вопросам современности. Спорили о прочитанных книгах. Дом господина X находится в Мэдзиро, вечером туда трудно добираться, и вот они решили перенести встречи в один из домов на Канда. Собирались там совершенно открыто, у всех на виду. Очень похоже на нелегальную деятельность, не правда ли? Это был типичный кружок ученых, занятых специальными исследованиями, не больше. Да и эти встречи они решили временно прекратить, ведь положение в стране осложнилось. По этому поводу устроили нечто вроде прощального товарищеского ужина с традиционным сукияки. И вот прямо с ужина всех их вместе со стариком мясником, доставившим заказанную говядину, забрали и бросили в тюрьму. Согласись, что даже для нашей охранки это уже слишком...

— Короче говоря, всю эту братию за якобы крамольные речи будут теперь держать за решеткой, пока война не кончится,— заметил Ода.

— Да. И скорее всего, это еще только начало,— сказал Сёдзо.

Уписывая бутерброды, приготовленные Одой, и запивая их кофе, которое на этот раз Сёдзо варил сам, он развернул газету «Асахи», взяв ее с лабораторного стола, заменявшего Оде и обеденный и письменный. Привычка читать за едой сохранилась у него со студенческих лет. На полосе, отведенной новостям дня, ему бросился в глаза большой портрет. Это была фотография Тацуэ. Под крупным заголовком в заметке сообщалось, что в ближайшее время в Италию отправится культурная делегация во главе с графом Умэдзоно, Граф едет без жены. Заместителя главы делегации Кунихико Инао будет сопровождать его молодая супруга. Ее молодость, красота и прекрасное знание иностранных языков, несомненно, будут способствовать успеху важного международного визита. Написано все это было в очень высокопарном стиле.

Поставив чашку на стол, Сёдзо горько усмехнулся. Господин и госпожа Инао в роли членов культурной делегации— не смешно ли? И вообще вся затея с делегацией просто комедия, одна из тех, которые не сходят со сцены общественной жизни с начала так называемого всестороннего японо-германского и японо-итальянского сотрудничества. Все буквально помешались на Гитлере и Муссолини. Это было и смешно и печально. А рядом с этой заметкой была напечатана очередная статья о деле арестованных профессоров Токийского университета. Сёдзо не стал ее читать. Под этой колонкой шло продолжение заметки о культурной делегации и, в частности, сообщалось, что госпожа Инао едет не в обычном кимоно, а в великолепном наряде из театрального гардероба Но.

— Есть там что-нибудь интересное? Я тоже сегодня еще не просматривал газет,— сказал Ода, держа чашку кофе у рта и заглядывая в газету.

— В Италию отправляется культурная делегация.

— Ого! Ну, если в ее состав включили такую красавицу, это уже неплохо!

По свойственной ему рассеянности Ода даже не обратил внимания, что эта красавица и есть та самая Тацуэ, с которой его когда-то познакомили. Он только сказал, что такие заметки по крайней мере веселее военных статей, заполняющих теперь газетные страницы.

— И то и другое читать противно.— Сёдзо отшвырнул газету. Говорить Оде, что в газете напечатана фотография Тацуэ, ему не хотелось и он спросил приятеля:

— Кстати, а как у тебя дела с новым назначением?

— Вчера меня опять вызывали в министерство. Стоит мне дать согласие — и вопрос будет решен.

В Шанхае было уже создано несколько научно-исследовательских институтов, а в Пекине создавалась широкая сеть такого же типа промышленных лабораторий. Ранее посланных туда специалистов не хватало, требовались все новые опытные и умелые научные работники. Все это нужно было для того, чтобы перестроить систему эксплуатации источников сырья. Одной из насущных проблем стало максимальное повышение урожайности — прежде всего риса, хлопка и масличных культур. Продукты мирного сельского труда ныне тоже превращались в «стратегическое сырье». Отсюда возникала задача улучшения обработки земли и ухода за посевами.

Поэтому на исследовательские работы, подобные той, которой занимался Ода, денег теперь не жалели.

— Конечно,— говорил Ода,— соблазн для меня большой. Здесь ведь отпускают на исследования жалкие гроши.

— Да,— в раздумье заметил Сёдзо,— искушение серьезное. Ведь есть такие ученые, инженеры, конструкторы, которые настроены против войны и в то все время целиком посвящают себя розданию отравляющих веществ и новых видов оружия. Наверняка и на них действует эта приманка.

— Несомненно! Взять хотя бы наш институт. У нас есть группа сотрудников, которые в студенческие годы, хоть их не сажали и не исключали из университета, тоже были «еретиками». А сейчас они с увлечением работают по заданиям военного ведомства. «Нас интересуют сами исследования,— заявляют они,— а кем и для какой цели будут использованы результаты, мы не знаем. Мы тут ни при чем!»

— Эгоизм ученых — дело страшное.— Сёдзо сидел, плотно прижавшись к спинке стула, и, словно позабыв о своем давно остывшем кофе, напряженно всматривался в висевшие на стене листы, расчерченные красными и синими линиями.— Нет лозунга более ясного, прямого и действенного, чем «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» К сожалению, его не так просто осуществить. Ну, а что если обратиться с призывом к ученым? Ведь можно поставить себе задачу объединения всех крупных ученых, с тем чтобы они, работая над научными проблемами, ни в коем случае не сообщали правительствам и военным кругам о тех своих открытиях, которые могут быть использованы в военных целях. И если бы это удалось, сделано было бы великое дело. Пусть это не устранило бы войны, но жертв было бы значительно меньше.

— К сожалению,— возразил Ода, жуя бутерброд,— провести эту идею в жизнь, пожалуй, не легче, чем тот лозунг. Что ни говори, но помимо тех ученых, которых привлекает только возможность свободного расходования средств на исследовательскую работу, немало и таких, кто поддался шовинистическому угару. Допустим даже, что действия Японии мало у кого встречают одобрение, но ведь соблазн тратить сколько хочешь денег на науку все равно остается... Я лично отказался.

Он повернулся и посмотрел на свою установку, стоявшую на другом конце стола. Наконец доев бутерброд, он продолжал:

— По правде говоря, и я едва не поддался искушению. Взять хотя бы снабжение куколками. Здесь мне приходится буквально клянчить их у опытной станции и земледельческих обществ. В лучшем случае они запаздывают с присылкой, а то и вовсе забывают. Для них это только морока. Другое дело там, где мне помогали бы военные власти. Представляешь себе, какие это открывает перспективы? Там все бы делалось по команде. Прислать оттуда-то, тогда-то, столько-то ящиков личинок — и точка. Все выполнялось бы аккуратно и в строго назначенный срок. В моих руках оказались бы личинки вредителей риса из самых различных рисоводческих районов Китая. Здорово!.. Что ты смеешься?

— Ты говоришь о своих личинках так,— отвечал Сёдзо,— словно речь идет об установлении господства над народами всей Азии. Этим как раз и бредят наши вояки. Но почему ты все-таки отказался? Или это resistance (сопротивление) в присущем тебе стиле?

— А ты выслушай меня, не перебивая. Я отказался от работы там, где мне предоставлялись богатые возможности, и сожалел не только о том, что упускаю их. Я жалел и о другом. Ты догадываешься, о чем я говорю?

— Мм... Нет!

— Ведь я бы мог встретиться с Кидзу. От Пекина до Чанчуня рукой подать. Там бы я ему показал, где раки зимуют!

— Не вижу сейчас в этом никакого смысла,— возразил Сёдзо.

— Ты невероятно равнодушный человек.

— Равнодушный?

— Тебя не волнует безнравственное поведение Кидзу! Да! Или, вернее, судьба его несчастной жены! А я не могу относиться к этому спокойно. Как друзья Кидзу, мы несем ответственность за то, что позволили ему так мерзко с ней

Сопротивление. поступить. Мы ведь видели, что дело идет к разрыву. Но предпочли не вмешиваться.

— И правильно сделали,— подхватил Сёдзо.— В таких случаях третий — лишний. И почему ты ее называешь несчастной? У нее есть профессия, работа, она вполне может сама себя прокормить. К тому же убеждения у нее твердые, и человек она куда более устойчивый, чем Кидзу. Это не тот случай, когда муж бросает на произвол судьбы беспомощную жену. Возможно, что при известных обстоятельствах она и сама порвала бы с Кидзу.

— Ты совсем не знаешь Сэттян! — Когда в разговоре с приятелем Ода называл Сэцу уменьшительным именем, оно звучало как-то особенно ласково.— Это в романах из-за несходства взглядов то и дело разводятся и меняют мужей. Если ты относишь Сэттян к этому разряду женщин, то глубоко заблуждаешься. Она ничего общего с ними не имеет. Сэттян по-прежнему всей душой любит Кидзу. И даже чувствует себя виноватой перед ним. Она считает, что у нее не хватило любви и силы духа, чтобы не дать ему сбиться с пути. Когда заходит об этом разговор, я всегда решительно протестую. Но разве можно не восхищаться красотой и благородством ее чувства? Вот это, наверно, и есть настоящая любовь!

Обычно сонные, припухшие глаза Оды казались сейчас необыкновенно живыми. Так загорались у пего глаза, только когда он говорил о своих личинках или о Сэцу. Ода продолжал доказывать, что им должно быть особенно стыдно — это такая благородная любовь, а они пренебрегли своим товарищеским долгом и не оказали Сэцу никакой помощи. Он хотел бы искупить перед ней свою вину, но получается как-то так, что он все больше ей обязан. Сэцу и сейчас стирает и чинит ему одежду. Она работает в больнице, очень занята и все же ухитряется выкраивать время для него. А когда он ей об этом говорит, она отвечает: «Что тут особенного? Чиню себе, а заодно и вам». Хотя бы только за это он не знает, как ее отблагодарить.

Ода, по-видимому, мог без конца говорить о Сэцу. Эти разговоры настолько увлекли его, что он забыл даже про бутерброды. А обычно он их уписывал с молниеносной быстротой.

Сёдзо хотелось сказать: «А ведь твоя любовь еще благороднее и сильнее, чем ее!» У него не раз появлялось искушение сказать ему это, когда у них заходил разговор о Сэцу. К искреннему восхищению душевной красотой друга примешивалось озорное желание открыть Оде тайну его сердца, о которой тот, по-видимому, и не подозревает, и посмотреть, какой у него будет вид. Лицо его, наверно, сразу станет растерянным и испуганным, как у человека, который, не зная, что такое зеркало, вдруг видит в нем себя. Острое любопытство мучило Сёдзо, но он старался подавить его. Брало верх сознание, что безупречно чистое, бескорыстное чувство Оды — это то белоснежное, пронизанное мягким, нежным светом круглое облачко в синем небе, которым можно любоваться издали, стоя на земле, но которым нельзя играть, как мячиком. «Интересно, а как Сэцу? Неужели и она ни о чем не догадывается? Ведь обычно в таких делах женщины сообразительнее мужчин»,— думал Сёдзо и молча курил. Хрупкий столбик пепла упал и рассыпался у него на брюках. Неожиданно Сёдзо сказал:

— А что касается Кидзу, то тебе вовсе не обязательно, переводиться туда на работу, чтобы встретиться с ним. Одного из нас наверняка скоро погонят в Маньчжурию или в Китай. Или, может быть, у тебя бронь от института?

— Нет, что ты, я, быть может, надену шинель еще раньше тебя. Чтобы избежать этого, надо было ехать в Пекин. Там на этот счет можно быть спокойным до конца войны. Человек, который решился поехать в Пекин вместо меня, кажется, только поэтому и дал согласие,— ответил Ода.

«Почему же все-таки ты не согласился? — подумал Сёдзо.— А если бы Кидзу отправился в Маньчжурию не со своей любовницей, а с Сэттян, ты бы и тогда отказался?» Но спрашивать он не стал, боясь, что искушение снова поднимет свою змеиную голову.

Желая переменить тему, он решил рассказать Оде о письме, полученном им несколько дней назад от Синго Ито.

— Я тебе, кажется, как-то уже говорил об одном земляке, который учится в колледже в Кумамото... Нет? Впрочем, это неважно.

Сказав это, Сёдзо сразу замолчал — ему неприятно было вспоминать о нелепой вражде его семьи с семьей Синго. И его слова: «Впрочем, это неважно» — скорее относились к этим неприятным воспоминаниям, чем к тому факту, что Ода не знает, о ком идет речь.

Письмо это, по словам Сёдзо, красноречиво свидетельствовало о тех душевных муках, которые испытывают сейчас молодые люди, ожидая своей очереди быть принесенными в жертву на кровавый алтарь Марса.

— Этой весной,—продолжал рассказывать Сёдзо,— Синго и его друзья кончают колледж. Все они мечтали поступить в университет. Но они убеждены, что война не позволит им спокойно учиться три года. Военный инструктор у них в колледже страшно мерзкий тип. Он их все время запугивает и советует выбросить из головы мысль об университете. Но моего земляка не пугает ни армия, ни даже перспектива быть убитым на войне. Он пишет, что раз уж его все равно заберут в солдаты, то он хотел бы, чтобы это случилось поскорее. И погибнуть на фронте не боится. Мучительно жить в неизвестности и ждать каждую минуту призыва. В своем письме он,то и дело возвращается к проблеме probability 150. Любопытная вещь: из числа резервистов, призывавшихся в одном и том же месте, в одно и то же время и имевших одну и ту же категорию годности, многие давно мобилизованы и некоторые из них уже погибли на фронте, а другие пока еще сидят дома. Причины такого явления, возможно, известны военному командованию, но совершенно не поддаются нашему учету. Он делает интересное сопоставление с «вероятностью» при игре в вист. Когда ты открываешь карту, вероятность того, что это пики, равна одной четвертой, а если это будут пики, то вероятность того, что это фигурная карта — король, дама, валет или туз — равна одной тринадцатой. Это вполне очевидно. Таким образом, существует «вероятность», которую можно заранее предвидеть, вычислить. А вот в каком году, в каком месяце, какого числа и в котором часу придет тебе красная повестка — это такая вероятность, которая никакому вычислению не поддается. И это досадно и мучительно. Земляк мой пишет, что когда он думает о том, что впредь над ними все время будет висеть дамоклов меч подобной «вероятности», занятия на ум не идут, и он считает, что придется пойти в контратаку.

— В контратаку?

— Да, он собирается вступить в армию добровольцем. Он больше не в силах терпеливо ожидать своей участи и решил против этой probability пойти, так сказать, на таран.

— Но вообще-то нынешняя учащаяся молодежь, кажется, больше склонна к милитаризму. Во всяком случае в ее среде много поклонников Гитлера и Муссолини,— сказал Ода.

— Нет, моему парню больше нравится Паскаль. Он очень склонен к самоанализу. Это, возможно, и не совпадает с нынешней общей тенденцией.— «Хотя,— подумал Сёдзо,— это не совсем совпадает и с тенденцией, господствовавшей в наше время, когда мы еще учились в колледже».

В те времена чем больше учащийся был склонен к самоанализу, тем более чутко он воспринимал внешний мир. Философствовать для него значило действовать. Probability, подобные той, с которой столкнулся Синго, и тогда мучили учащуюся молодежь и вызывали у нее протест. Но очертя голову ринуться на войну добровольцем—на такое примитивное решение вряд ли кто из друзей Сёдзо был способен...

На этом размышления Сёдзо прервались. Обычно, когда его мысли начинали течь в этом направлении, в голове его происходило нечто такое, что напоминало поступление боды в резервуар: как только она достигает определенного уровня, тут же захлопывается клапан. С тех пор как Сёдзо утратил право упрекать других в непоследовательности убеждений, этот механизм в его мозгу срабатывал иногда в самый разгар спора, и он мгновенно смолкал.

После нескольких минут молчания он неожиданно сказал:

— А все-таки люди странные существа!

— Что ты имеешь в виду?

— Да вот взять хотя бы нас с тобой. Сидим и рассуждаем о «вероятности» получения красной повестки так, словно для нас эта «вероятность» вовсе не существует.

— А что мы еще можем делать? Как и твоему земляку, нам остается лишь ждать.

— Тебе это легче. Пока ты возишься со своими личинками, ты забываешь и про войну, и про людей, и про самого себя.

— Но ведь и у тебя есть настоящая работа.

— Ты так думаешь ? — усмехнулся Сёдзо и проглотил остаток остывшего кофе.

Затем он закурил, взглянул на часы и, поднимаясь со стула, шутливо проворчал:

— Вечно так: засядешь с тобой обедать и забудешь обо всем!

Вернувшись в библиотеку, он работал там до закрытия. Из библиотеки пошел в «Афины», а когда возвращался домой, было уже около десяти вечера. Так повторялось изо дня в день. После напряженной работы в библиотеке занятия на курсах очень изматывали его. Неприятно действовали и зимние холода, державшиеся в этом году особенно долго.

Сёдзо сошел с трамвая на горе Докан. Пройдя асфальтированный торговый проспект, он свернул на улицу, застроенную особняками, и оттуда вышел на узкую неосвещенную дорожку, поднимающуюся в гору позади кладбища и старинных храмов, которые лепятся на террасах обширного плато, простирающегося от Уэно до Асукаяма,— снимки с них можно встретить во всех альбомах достопримечательностей Токио.

Когда Сёдзо за сучьями голых деревьев увидел на горе цепочку огней — свет в окнах неуклюжего двухэтажного здания, в нем пробудилось какое-то теплое чувство к своему убогому жилищу, словно это был его родной дом.

— Канно-сан, а вам звонили,— сообщил старичок администратор, выходя навстречу Сёдзо из своей конторки с застекленной дверью.— Звонили с Дэнъэн-Тёфу и сказали, что вы сами догадаетесь, кто это, и просили вас туда позвонить, когда вернетесь.

«Тацуэ, конечно»,— подумал Сёдзо, вспомнив заметку в сегодняшней газете. Однако он не зашел в телефонную будку, устроенную под лестницей. Было уже поздно, он устал, и ему было не до разговоров с Тацуэ. «Если что-нибудь срочное — позвонит еще раз»,— решил он и стал подниматься по деревянной лестнице на второй этаж, где находилась его комнатушка. Но не успел он дойти до верхней площадки, как внизу резко зазвонил телефон. Сёдзо невольно остановился, прислушиваясь к низкому хриплому голосу старика администратора — тот, подходя к телефону, всегда оставлял открытой стеклянную дверь будки с крупной надписью красными иероглифами: «Телефон». Старик говорил на грубоватом этигоском диалекте. Сёдзо сразу понял, что это звонят ему, и, не дожидаясь, пока старик окликнет его, спустился вниз.

— Алло!.. Да... Только что вернулся.

Тацуэ, которой горничная передала трубку, сказала, что просит его завтра вечером прийти к ним ужинать. Сёдзо начал было отказываться, уверяя, что у него решительно нет свободного времени, но Тацуэ только засмеялась:

— Ну вот, я как в воду смотрела! Заранее знала, что начнете отказываться.— И тем же непринужденным тоном спросила:— Газеты читали?

— Читал. Но признаться, мне эта ваша поездка...

— Господи! Опять за свое! — перебила его Тацуэ.— Послушайте! Кроме завтрашнего вечера, все дни до самого отъезда мы с Кунихико будем заняты. Так что будьте послушным мальчиком и без лишних разговоров завтра обязательно приходите. Хорошо? А?.. Только свои. Да и то не все. Маме нездоровится, отец и дядя Масуи заняты и твердо не обещали. Тетушка Мацуко сейчас в Атами, и если она завтра к вечеру не вернется, то, скорее всего, будут только Мисако и Мариттян.

Неохотно сказав, что придет, Сёдзо повесил трубку.

Телефонная будка представляла собой дощатую клетушку, пристроеную к стенке под лестницей И похожую на четырехугольную деревянную трубу. Хотя стеклянная дверь закрывалась, но все было слышно, и в ночной тишине его голос разносился чуть не по всему первому этажу. В соседних комнатах жильцы, без сомнения, чутко прислушиваются к каждому его слову, стараясь определить, не с женщиной ли он говорит. Сёдзо это было не очень-то приятно, и он хотел поскорее закончить разговор, но разве только потому он поспешил дать согласие? Стараясь об этом не думать, он шумно стал подниматься по лестнице.

На другой день Сёдзо не пошел заниматься в «Афины» и закончил свою работу в библиотеке задолго до ее закрытия. С ним это редко случалось. Он решил освободиться пораньше не только потому, что обещал Тацуэ прийти к ней и не хотел опаздывать. Была и еще одна причина. Не-< дели три назад он позвонил Тацуэ по делу, связанному с одной просьбой брата. Хотя было воскресенье, но оба супруга оказались дома. С ним говорил и Кунихико. Он сказал, что проще обо всем договориться при встрече, пригласил его ужинать. В тот день Сёдзо тоже пропустил занятия на курсах и отправился к ним. Пока он ехал электричкой до Сибуя, где надо было сделать пересадку, огненно-красное зимнее солнце, клонившееся к закату, еще светило в окна, но когда он добрался до конечного пункта, уже совсем стемнело. Повернув от станции налево, он стал подниматься по обширному склону и вдруг понял, что не знает, как и куда дальше идти.

С того дня, когда Тацуэ укрыла «го от дождя в своем ярко-розовом альфа-ромео и привезла к себе, он у нее ни разу не был. А вообще у него было самое смутное представление об этом районе. Ему казалось, что он отлично знает дорогу, на самом же деле он потерял нужное направление, как только сошел с электрички. В темноте же и вовсе трудно было ориентироваться. Остальные пассажиры уверенным шагом сразу же разошлись в разные стороны. Кругом не было ни души, словно в полночь. Почти однотипные, европейской архитектуры особняки в глубине обширных дворов, высокие ограды на выложенных дерном насыпях, прекрасные гаражи свидетельствовали, что это район, где живут богачи. Дома стояли довольно далеко друг от друга, фонари на их воротах и редкие уличные огни слабо освещали тротуары. И как назло — нигде ни одной табачной лавчонки, куда бы можно было заглянуть и расспросить, как найти дом Инао. Сёдзо блуждал здесь, словно в лабиринте: круч жил, поворачивал за угол, возвращался назад. Время от времени мимо проносились автомобили. Свет их фар вырывал из темноты его беспомощную фигуру, и машины мчались дальше. На небе ни звездочки, кругом темнота. Ветер стал сильнее. Сёдзо проголодался и озяб. Уныние переходило в раздражение. Он не столько огорчался, что опаздывает и заставляет себя ждать, сколько злился, что из-за них попал в дурацкое положение. Он уже решил вернуться домой, но тут разглядел в темноте белый крашеный забор, который хорошо запомнил. Значит, дом Тацуэ где-то тут недалеко. Едва Сёдзо подошел к забору, как на него свирепо залаяли две овчарки.

Когда-то Сёдзо в шутку говорил товарищам, что он только потому симпатизирует Акутагава Рюноске, что тот ненавидит собак. Особенно Сёдзо не терпел сторожевых псов этой породы. Если исходить из овидиевских «Метаморфоз», то можно было подумать, что псы почуяли в Сёдзо душу отвратительного бродяги, которого и колесовать мало. У Сёдзо не было никакой охоты бродить здесь под этот собачий аккомпанемент. Он отошел от забора, и тут в темноте засветился карманный фонарик: кто-то шел ему навстречу. Это был разносчик телеграмм. Почтальон сказал, что ворота слева — это и есть задние ворота дома Инао. Если бы не встреча с почтальоном, Сёдзо уже без всяких колебаний вернулся бы на станцию. Чтобы снова не попасть в такое же положение, он и решил сегодня отправиться к Тацуэ пораньше.

Он прошел прямо в комнату, выходившую окнами в сад,— сюда допускались лишь самые близкие друзья — и застал здесь одну Тацуэ; она сидела у камина.

— А малютки еще не пришли? — спросил он, едва переступив порог.

«Малютками» они привыкли называть Мисако и Марико еще с того времени, когда те были совсем маленькими девочками, а Сёдзо и Тацуэ считали себя уже взрослыми.

— Они были у меня днем на примерке, а потом отправились на вокзал. Звонила Мацуко и сказала, что постарается прийти к ужину, девушки поехали на Токийский вокзал встречать ее. У них еще было в запасе время, они хотели дождаться вас и вместе пить чай,— продолжала Тацуэ, усмехаясь.— Но я рассказала им историю о заблудившемся младенце, и они поняли, что ждать, когда придет Сёдзо-сан, можно до бесконечности. В общем я вас выдала с головой.

— Ну и напрасно!

— Впрочем, сегодня вы сумели попасть к нам даже до десерта, и я от вас просто в восхищении. Кунихико вернется еще до ужина... С чем будете чай пить? С молоком? С лимоном?—спросила Тацуэ, наливая в чашку горячий ароматный чай и пододвигая к Сёдзо красный лакированый столик на колесиках с закусками и сластями, оставленными для опаздывающего гостя.

Сёдзо молча стал пить чай и поглощать тоненькие, как листья, кусочки хлеба с маслом, фруктовый пирог, пирожные с кремом, отдавая дань всему, что было на трех полках передвижного столика.

Основательно закусив, он повеселел и, вытирая салфеткой кончики пальцев, заявил:

— Ничего не скажешь, вкусно! И вообще англичане, пожалуй, умно делают, что пьют чай в это время. Сказывается англосаксонская практичность. Рациональное питание!

— Возможно. Но ведь у них даже рабочие в обеденные перерывы не спеша попивают чай. Это скорее для удовольствия.

— Но все же, когда заморишь вот так червячка — за ужином не станешь чересчур набивать желудок. Кстати, вы собираетесь, наверно, побывать и в Англии?—спросил Сёдзо.

— Конечно,— ответила Тацуэ, затем поднялась и пошла к камину — горничная подбросила слишком много угля, и в комнате попахивало дымом.

— Ну а что Сёдзо-сан вообще думает о нашей поездке?— спросила Тацуэ, разгребая красную горку углей, потом бросила каминные щипцы и вернулась на место, всем своим видом выражая готовность к перепалке.— Наверно, смеялись, когда читали газету?

— Признаться, более нелепую компанию в роли культурной делегации трудно вообразить.— Ему не хотелось делиться с Тацуэ теми мыслями, которые возникли у него при чтении заметки о делегации, напечатанной рядом со статейкой по делу группы арестованных профессоров. Он только сказал:—По сравнению с другими даже вы с мужем выглядите там более или менее прилично.

— Вы сегодня на редкость откровенны,— улыбаясь, заметила Тацуэ таким тоном, словно сказанное Сёдзо относилось не к ней. Потом уже серьезно продолжала: —По правде говоря, мне вовсе не хотелось оказаться в свите господина Умэдзоно. Пока война идет только в Китае, но если она распространится на другие страны, когда еще удастся повидать Европу? Вы, вероятно, знаете, что месяц тому назад господин Садзи уехал в Испанию. Перед его отъездом я попросила вместо сувенира на память, чтобы он ответил мне на вопрос, представляет ли он себе дальнейший ход событий. Иными словами, будет или не будет мировая война, если мы завязнем в Китае? Ведь он наверняка должен был что-то знать!

— Даже тебе посланник вряд ли мог правдиво ответить на такой вопрос,— заметил Сёдзо.

— Конечно, дипломат остается дипломатом. Чтобы не соврать, да и правды не сказать, он мне только и ответил: «Посмотрите на государства современного мира! Во главе Германии и Италии — Гитлер и Муссолини. Во главе России — Сталин, в Америке — Рузвельт. В Англии, правда, Чемберлен: он этой осенью, во время мюнхенских переговоров, выглядел весьма смиренным со своим «Try, try» *. Но зато там, за стенами кабинета министров, есть еще неистовый Черчилль, который бдительно следит за всем, что творится вокруг. Короче говоря, миром управляют сейчас люди, известные своей несгибаемой волей. Вот что

Попытаемся (англ.). прежде всего не следует забывать». Садзи сказал, что это не его собственные слова, а высказывание одного старого, опытного дипломата, выше его рангом.

— Ну вот, оказывается, он подарил тебе на прощанье даже не собственную, а чужую вещь! Отделался тем, что выведал у других,— добродушно пошутил Сёдзо.

Но Тацуэ сказала, что эти сведения помогли ей укрепиться в своем решении поехать в Европу.

— И это правильно,— продолжала она.— Я знаю, что нет таких овечек, которые сами отдаются на съедение, а когда собираются хищники, между ними начинается грызня. Мне это понятнее, чем всякие доводы политиков и экономистов. Поэтому, когда нам было сделано это предложение, я сразу же согласилась, уж если ехать в Европу, так ехать сейчас. А при других обстоятельствах разве кто-нибудь согласился бы сопровождать этого нудного, напыщенного старика, у которого и копейки нет за душой, а корчит он из себя невесть что!

Было ясно, что речь идет о графе Умэдзоно. Несмотря на громкий титул и видное положение в обществе, денег у него действительно не было. Не обладал он и такими способностями, как, например, Хидэмити Эдзима, принадлежавший к столь же родовитой аристократии. По мере расширения связей с Германией и Италией стали всплывать в различных ролях самые неожиданные фигуры из числа тех, кто когда-либо имел отношение к этим странам. Старый граф был назначен главой культурной делегации лишь потому, что когда-то был посланником в Риме, говорил по-! итальянски и имел довольно представительную внешность.

Сёдзо так и не понял, почему супруги Инао, которые в любое время могли поехать за границу, должны были дожидаться подобного случая. Ведь Тацуэ не настолько глупа, чтобы ей льстила роль участницы культурной делегации и вся эта шумиха.

Ткнув окурок в расписной греческий кувшинчик, служивший пепельницей, Сёдзо спросил, почему же они до сих пор не съездили в Европу.

— Не к чему заводить этот пустой разговор! — неожиданно резко оборвала его Тацуэ. В тоне ее слышалось такое раздражение, что Сёдзо, задавший вопрос без всякой задней мысли, даже растерялся. Он потянулся было за спичками, но тут же опустил руку.

Понурив голову, Тацуэ глубоко задумалась. В такие минуты она казалась особенно прелестной. Облокотившись на ручку кресла и подперев пальцем подбородок, она сосредоточенно смотрела на ковер, устилавший пол. Красин вые тонкие брови, нежные, похожие на ракушки веки, длинные, загнутые кверху ресницы придавали ей какое-то сходство со скорбящей богоматерью. На лице ее появилось не свойственное ей выражение горечи и безысходной тоски. Но выражение это мгновенно исчезло, как исчезает тень птицы, мелькнувшей за окном. Внезапно Тацуэ взмахнула ресницами — Сёдзо даже показалось, будто он слышит их шорох,— широко раскрыла глаза и, сняв руку с подлокотника, выпрямилась в кресле.

— Сёдзо-сан, хотите я- вам расскажу нечто такое, что даже вас удивит?

— А стоит ли? Ведь я это просто так, к слову спросил.

— И я к слову. Уж если зашел об этом разговор, нужно договорить все до конца,— запальчиво возразила Тацуэ и начала рассказывать.

Вернувшись из свадебного путешествия по Китаю и Формозе, они решили, что поедут в Европу, как только приведут в порядок свои домашние дела. Но тут у Кунихико возникло опасение, как бы не случилось чего с его отцом, когда они будут в отъезде.

— Старик гораздо здоровее, чем выглядит. Он очень бережет свое здоровье, не курит, не пьет. Правда, он страдает гипертонией, но врач никому не говорит, какое у него давление. Он уже в преклонных годах, и люди полагают, что старый Хэйхатиро Инао может в любую минуту покинуть этот мир. Но супруг мой не столько тревожится за жизнь папаши, сколько за наследство, которое ему предстоит получить после его смерти.

— Да, но ведь господин Инао уже получил свою долю имущества при женитьбе. А что касается остального, то разве на случай внезапной кончины не решено уже все заранее?

— Решено-то решено, но Кунихико говорил, что не все решено. Он считал, что нужно быть ротозеем и последним дураком, чтобы в такой момент уехать в Европу. Но не подумайте, что только Кунихико так относится к отцу. Его старший братец ничуть не лучше. Тот все время скулит, что особняк, в котором он живет, настоящая дыра, а самого оттуда и дымом не выкуришь. А почему? Потому что особняк его рядом с домом отца и в случае внезапной его смерти он хочет прибежать первым. А вообще-то он ненавидит отца. Будучи его сыном от содержанки, он с детских лет относится с неприязнью и недоверием к отцу и страшно ревнует его к Кунихико. А тут еще зависть его мучает. Вот,например, в первый же раз, когда мы пригласили его вместе с женой к нам сюда... Фу! Вспоминать даже противно! — передернулась Тацуэ, брезгливо оттопырив нижнюю губу.

Едва старший брат Кунихико переступил порог их дома, как тут же сказал: «Ну, конечно! Так я и думал, это не то что наша лачуга!» Потом, ахая и удивляясь, стал осматривать и чуть ли не щупал руками каждую вещь в доме. Заглянул в сервант, где хранится столовое серебро,— наверно хотел проверить,, не надули ли его. И вдруг заявил: «Вот видите, а мне этого не дали!»

— Если бы с ним не было несчастной невестки, которой помыкает даже их экономка — этакая продувная бестия,— я бы выгнала его вон,— говорила Тацуэ.— И этот тип уверяет, что не может покинуть старика, а потому вынужден жить в своем старом доме. Он твердит это без конца. Но это вранье! Он держится за свою нору только для того, чтобы в случае несчастья иметь возможность первым прибежать в дом отца, обшарить там каждый угол и утащить все, что удастся, пока не придут другие. И все это отлично знают.

— Если тут есть хоть доля истины, и то все это ужасно,— тяжело вздохнул Сёдзо, скрестив руки на груди.

— Вы находите?—горько усмехнулась Тацуэ.— А я нет. Иначе бы мне пришлось нюхать кокаин и я бы дня не могла без него прожить,— вдруг выпалила она. И поспешно продолжала:—А главное, Сёдзо, что ведь все это я заранее предвидела. Я не могу пожаловаться, что кто-то меня обманул. Пусть Кунихико несколько лучше своего братца, но разница между ними не такая уж большая. И я это знала. Я прекрасно знала, что он за человек. И все-таки вышла за него замуж. На кого же мне теперь пенять?! Того, что я вам сейчас сказала, я никому еще не говорила.

— Что же, очень разумно,— заметил Сёдзо.

— Во всяком случае я бы не хотела, чтобы о моем муже злословили. Это было бы для меня невыносимо. Вам я тоже сегодня наболтала лишнего. И жалею, что так вышло,— резко проговорила Тацуэ и снова опустила глаза.

Действительно ли она жалела об этом или в глазах ее светилось нечто такое, что ей хотелось скрыть от Сёдзо? Трудно сказать. Но когда она через несколько секунд взглянула на него, в них горели задорные искорки. Все это произошло так же мгновенно, как смена декораций на затемненной сцене, и снова она оживленно заговорила:

— Уж если я не могу долго пробыть в Европе, то постараюсь объездить как можно больше стран. Начну, конечно, с Италии. Приказано в первую очередь добиться аудиенции у Муссолини. Сейчас кто бы из японцев ни попал в Рим, он прежде всего стремится припасть к стопам Муссолини. Говорят, что наше посольство там просто не знает, что и делать. Конечно, будет неприятно, если и про нас начнут говорить: «Опять нам провинциалы свалились на голову!» Впрочем, все равно! Если мне и придется предстать перед Муссолини, я не стану перед ним заискивать. Будь он трижды гений, мне с ним дружбы не водить и денег взаймы я у него просить не собираюсь.

— Тем не менее отныне вас будут причислять к друзьям Италии. Италофилы! Что ж, это, возможно звучит не хуже, чем столь преуспевающие сейчас «германофилы»,— усмехнулся Сёдзо.

— За меня можете быть спокойны! Единственное, чего я хочу,— это воспользоваться удобным случаем и получить представление об одном из тех людей, о которых во всем мире без конца пишут в газетах и каждый день назойливо кричат по радио. Хочу посмотреть, какое у него лицо, послушать, что он говорит. Для меня это то же, что осмотр египетских пирамид. И интерес к нему такой же, как к пирамидам. Если бы Муссолини пришелся мне по душе, возможно, я и вправду стала бы другом Италии. Но боюсь, что я вернусь еще большей ее противницей. Не более нежные чувства у меня и к остальным нашим милым друзьям, в том числе и к Германии, от которой сейчас все без ума. Да и к Англии, и к Франции у меня такое же отношение. Вот только никак не могу решить: возвращаться ли домой через Америку или через Россию. Я ведь упрямая и ничему не верю, пока не увижу своими глазами. Поэтому мне бы очень хотелось посмотреть Советскую Россию. Страна, о которой левые говорят, что это рай, а правые — что это хуже ада! Посмотреть хоть, какая она, уловить хотя бы ее общий облик — меня это интересует не меньше, чем поглазеть на Муссолини. Но и в Америку меня тянет. Вот вы бы, наверно, решили этот вопрос не задумываясь? Не правда ли?

Не отвечая прямо, Сёдзо лишь сказал, что заезжать в Россию с намерением посмотреть на нее, как на некое диковинное зрелище, не то рай, не то ад,— затея пустая.

В дверь легонько постучали, вошла горничная и доложила, что хозяин вернулся. Сёдзо был рад, что этот разговор невольно прекращался; серьезно беседовать на такую тему с Тацуэ ему не хотелось.

Через несколько минут в комнату размашистым шагом вошел Кунихико. Он, видно, вернулся с какого-то приема. На нем были брюки в полоску и визитка, прекрасно сидевшая на его высокой, статной, широкоплечей фигуре.

Тацуэ не поднялась ему навстречу, только приветливо сказала:

— О, вы вернулись даже раньше, чем обещали! Я очень рада.

— И я... А, привет! — тоном радушного хозяина поздоровался он с Сёдзо.— Не темновато ли? — спросил он, обращаясь как бы к самому себе, и повернул выключатель. Яркий свет залил комнату, и сразу же заблестели золотые нити на вышитых диванных подушках. Кунихико сел.

Было начало весны, день заметно прибавился, и на улице еще было светло. А Тацуэ вообще любила, когда в полумраке комнаты видны красные отблески огня в камине. Кунихико это знал и все же включил свет. Возможно, он сделал это инстинктивно, ведь всякому мужчине было бы неприятно застать в неосвещенной комнате свою жену оживленно беседующей с молодым человеком. Как бы Кунихико ни доверял Тацуэ, какое-то неприятное чувство, должно быть, возникло и у него. Но это не была ревность. Впрочем, после женитьбы Кунихико стал таким ревнивым, каким не был во время сватовства. Тацуэ иногда, смеясь, говорила ему: «А я и не подозревала, что вы такой ревнивец!» При их отношениях ревность Кунихико свидетельствовала о ее победе. Однако Сёдзо не вызывал у него никаких подозрений. Он был убежден, что друг детства его жены относится к ней, как к младшей сестре, и что она тоже никаких нежных чувств к нему не питает. Поэтому с Сёдзо он держался вполне дружелюбно. Иначе Сёдзо и сам перестал бы у них бывать.

Кунихико спросил гостя, правда лишь из приличия, как у него идут дела в библиотеке. Сёдзо в свою очередь поинтересовался, решено ли уже, каким пароходом они поедут.

— Да,— ответил Кунихико,— едем на «Асама-мару». Отплывает он двадцать пятого числа — несколько раньше, чем предполагалось.

— Значит, до отъезда осталось меньше недели?

— Да. И узнали мы об этом только вчера. Все так неожиданно! — вставила Тацуэ и, поднявшись, подошла к камину, чтобы подбросить угля. Затем села не в кресло, а рядом с мужем на диване и одернула на коленях свое светло-коричневое платье.

— А подарок будет готов? — спросила она Кунихико.

Речь шла о золоченой ширме, которую делегация должна была отвезти в дар Муссолини. Знаменитому художнику — мастеру больших полотен и члену жюри выставки императорской Академии художеств было поручено расписать эту ширму с двух сторон. На ней должна быть изображена гора Фудзи и цветущая дикая вишня.

— Все сделано, осталось только изготовить футляр.

-— А я так надеялась, что не успеют!

— Странное желание! Почему это?

— Я не знаю, куда эту штуку придется доставлять — в Венецианский дворец или в какое-нибудь другое место, но тащить такую махину — удовольствие небольшое! Наверно, культурной делегацией будет эта ширма, а мы при ней — ее свитой. Определенно!

Тацуэ состроила такую забавную гримасу, что Кунихико и Сёдзо невольно засмеялись. Сама она даже не улыбнулась.

— Эту нашу дурацкую манеру,— сказала она,— непременно нести подарок, когда идешь в гости — вовсе не обязательно распространять на наши международные знакомства. Чтобы засвидетельствовать свое почтение, люди отправляются в путь, который продлится целых тридцать дней. Разве это недостаточное доказательство дружбы и внимания? Нет, изволь еще во что бы то ни стало везти какой-нибудь подарок. Правда, золотая ширма, может быть, и лучше, чем хаори и хакама, преподнесенные Гитлеру. Но все равно. Мы — как те бабушки, которые из деревень приезжают к родственникам в Токио и тащат на себе мешочки с гречневой мукой и миллион узелков с лепешками, травами, кореньями и прочими деревенскими гостинцами. Все эти подарки — медвежья услуга. Лучше ехать без вся-«Роща ранней весной» Писарро. Сидевшая на золотистокрасном диване молодая чета вполне гармонировала с окружающей обстановкой. Казалось, Кунихико и Тацуэ очень подходят друг к другу. И уж никак нельзя было сказать, что совсем не такой муж нужен был бы Тацуэ. Да и она — самая подходящая жена для Кунихико. Сзади на платье у нее расстегнулась пуговица, которую сама она не могла застегнуть. С серьезным видом она попросила мужа помочь ей и повернулась к нему спиной. На лице ее не было ни следа того отвращения, ни тени той горечи, которые полчаса тому назад заметил Сёдзо. Он не забыл и вызова, брошенного ему Тацуэ в тот день, когда он впервые пришел в ее новый дом. «Разве счастье только в материальном благополучии?» — сказала она тогда. И он не верил, что это были пустые слова, сказанные просто так, своеобразная реакция, свойственная иногда молоденьким женщинам, вполне довольным своим замужеством. Вернее, он лучше, чем кто-либо другой, знал, что это не так. Хотя Тацуэ сама выбрала себе мужа и выбор этот вполне оправдан, он был уверен, что живется ей совсем не сладко. «И все-таки муж и жена — странные существа»,— усмехнулся про себя Сёдзо, словно ему впервые пришла в голову эта мысль.

Он вышел в коридор и невольно заглянул в приоткрытую стеклянную дверь ванной комнаты, предназначенной для приезжих гостей. Белая, в форме дыни ванна, кафельная стена, на ней — большое мохнатое, с красными полосками полотенце. И вдруг Сёдзо почувствовал какое-то сладостное томление. Атами — Сюдзэндзи — два эти названия, как некий пароль, пронеслись в его голове.

«Скоро, наверно, вернутся и малютки с вокзала»,— подумал он, желая отвлечься. Но журчание воды в умывальнике сливалось с шумом полноводной реки, которая текла там, в Юки и, как всегда, когда им владело тайное искушение, ему казалось, что мерещившийся ему гул того потока отдается во всем его теле.

Хотя на ужин собрались только свои, было шумно и весело, отчасти благодаря Мацуко. Для нее поездка супругов Инао в Европу служила поводом, чтобы болтать о чем угодно и сколько угодно. Замечания Мацуко то и дело вызывали взрыв веселого хохота. Но она ничуть не обижалась. «Пожалуйста, смейтесь, если вам смешно!» — казалось, говорила она всем своим видом и смеялась вместе со всеми.

Немалое оживление внес и Дзюта Таруми. Он хоть и не обещал быть, но все-таки пришел. И, очевидно, не только затем, чтобы приятно провести время. Войдя в дом, он сразу же обратился к зятю:

— Кунихико, можно вас на минуту?—Тесть и зять поднялись на второй этаж, в кабинет Инао, и оставались там до тех пор, пока не услышали удар в гонг, прозвучавший как сигнал к выступлению в поход. Этот старинный предмет, неотделимый от английского домашнего быта, был оставлен прежним владельцем коттеджа. Возможно, он каждый вечер ударял в этот гонг, будивший в нем воспоминания о его родном доме в йоркшире. Но для новых хозяев он был только предметом убранства, кроме тех случаев, когда они приглашали к себе английских друзей. Сейчас решили вызвать к ужину Инао и Таруми при помощи гонга. Все остальные уже сидели за столом. И тут-то Тацуэ, отчасти из озорства, велела Мисако ударить в гонг.

— Тебе, наверно, кажется, что ты уже на пароходе,— со смехом сказал Таруми старшей дочери, входя впереди зятя в столовую и усаживаясь по правую руку от Тацуэ.— Ведь раньше на пароходах «Юсэн» («Юсэн» — сокращенное название крупнейной японской судовладельческой компании «Нихон юсэн кабусики кайся») тоже созывали к столу гонгом. Кстати, Кунихико, давно пароходы перешли на ксилофон?

— Когда был построен «Асама-мару», лучший японский пассажирский пароход, компания «Юсэн» и на всех остальных своих пароходах заменила гонги ксилофонами. Мне об этом где-то недавно рассказывали. Ксилофон не так оглушает, как гонг, он более приятен для слуха. Если мне не изменяет память, это было в тридцатом году.

Про Кунихико нельзя было сказать, что у него светлая голова, остротой ума он не отличался. Зато по части цифр и дат память у него была хоть куда, как и подобало банкиру. Что же касается оговорки насчет памяти, то это было просто кокетство. Его способностью запоминать цифры особенно восхищалась Мацуко. Сама она была на редкость забывчива, а цифры для нее были мукой мученической. Надписывая адрес, она ни разу в жизни не указала правильно номер дома. И когда Кунихико запросто назвал 1930 год, она заявила, что совершенно потрясена. Впрочем, ей было в высшей степени безразлично, ксилофон или гонг установлен на пароходе. Вернее, ее не устраивало ни то ни другое.

— Для меня это были самые неприятные минуты на пароходе. За полчаса до того, как идти к столу, раздается первый сигнал. Только начнешь переодеваться, вдруг опять: «Дзинь!» Оказывается, это уже второй. Едва успеешь что-нибудь напялить на себя и бежишь. Даже сейчас в дрожь бросает, как вспомню,— говорила Мацуко. Видимо, это ей лучше всего запомнилось из поездки в Европу. Но говорила она с таким неподдельным огорчением и так шумно вздыхала, что Марико и Мисако невольно расхохотались.

— Пожалуй, если бы не эта неприятность, то морское путешествие в Европу было бы самой безмятежной и приятной прогулкой,— улыбаясь, заметил Таруми.

— Для вашего брата, Таруми-сан, это, конечно, пустяк,— возразила Мацуко.— Мужчинам что! Сбросил пиджак, надел смокинг — и готов! Другое дело—женщины. Особенно, когда едешь через Индийский океан. Дикая жара, пот градом льется, а ты только и знаешь, что роешься в чемоданах. А сколько намучаешься, пока завяжешь оби. И представляете, Таттян,— обратилась она к хозяйке,— все это приходится проделывать самой, да еще в каюте, где не повернешься! И к тому же пол под тобой все время так и ходит, даже когда на море мертвая зыбь. Нет, я очень раскаивалась, что поехала. Знала бы, что такое будет, не ездила бы.

— И все-таки дамы старались перещеголять друг друга в нарядах?—улыбнулась Тацуэ.

— Еще бы. Кстати, Таттян, туалеты нужно брать из такого расчета, что целый чемодан их придется износить в пути... Ах, да! Чуть не забыла! — воскликнула Мацуко, сжимая нож для рыбы в своей пухлой руке, украшенной жемчужным перстнем.

Боясь, что по своей рассеянности она совсем про это забудет, Мацуко поспешила передать Тацуэ любезное предложение госпожи Ато.

— Она, видно, из газет узнала, что вы собираетесь надеть в поездку театральный костюм. Ато недавно привезли из своей юкийской усадьбы целую коллекцию таких костюмов. И виконтесса предлагает вам выбрать себе любой костюм, какой только понравится. Чудесно, не правда ли! И послушали бы вы, как она все это мило сказала! Прелесть! — шумно восклицала Мацуко.

— Уж если газеты начнут что-нибудь расписывать, то просто беда! — заметила Тацуэ и пристально посмотрела на Сёдзо, сидевшего между Кунихико и Таруми.

Этот непонятный для других, но для Сёдзо полный значения взгляд смутил его. Он, наверно, покраснел бы и совсем растерялся, но, к счастью, подошла горничная и, став за его спиной, начала убирать со стола тарелки. Это помогло ему скрыть свое смущение. Тацуэ едва заметно улыбнулась глазами. И как бы желая успокоить Сёдзо и вывести его из затруднительного положения, в которое сама же его поставила, она поспешно спросила:

— Сёдзо-сан, а молодые князья с Кюсю, которые когда-то ездили в Рим, тоже были своего рода культурной делегацией, не правда ли? Это ведь по вашей части.

— Хм! Пожалуй, что так.

— Было это, кажется, в эпоху Тэнсё 151, только не помню, в каком году.

— Выехали они в восьмидесятом, а добрались до Рима лишь через два года152,— ответил Сёдзо.

— О! Неужели им пришлось так долго ехать?—удивилась Мацуко.

— А вы знаете,— обратился к ней Таруми,— что до революции Мэйдзи отцу господина Масуи или моему отцу нужно было от Кюсю до Эдо плыть целый месяц, а если море было неспокойно, то и два.

После этого разъяснения, из которого Мацуко ничего не поняла, Таруми заметил, что в те времена японцы могли поехать в Италию, по-видимому, только благодаря ревностным стараниям отцов-миссионеров, а главным образом благодаря могуществу и авторитету Сорина Отомо!

Таруми редко вступал в разговор на подобные темы, и то, что сегодня он принял в нем участие, было необычно. Беспрецедентное в истории Японии путешествие нескольких князей в Рим было интересным фактом с точки зрения политики вообще, тем более что эти князья жили в том крае, где он родился.

— Сорин был человеком широкого кругозора, он смотрел далеко вперед. Он уже в то время понимал, насколько важно для прогресса Японии заимствование европейской культуры. Ведь верно, Сёдзо-сан?—сказал Таруми.

— Было бы очень интересно, если бы можно было по письменным источникам установить, что им главным образом руководило — политические соображения или его религиозные взгляды,— заметил Сёдзо.

— Значит, этот вопрос пока и для ученых не ясен? — включился в разговор Кунихико, наливая себе стакан красного бургундского и принимаясь за мясо.

Таруми, который сам был заядлым политиком, подчеркивал эту сторону и в деятельности Сорина Отомо. Вполне возможно, что молодые князья, совершившие паломничество в Рим, и были верующими католиками. Но сомнительно, чтобы сам Сорин всерьез уверовал в христианского бога, хоть он и принял крещение и все прочее,— говорил Таруми.

— По-моему, Сорина меньше всего интересовали христианские священники. Его больше привлекали грузы, привозимые ими на своих кораблях. В тылу у него держался Симадзу 153, и ему приходилось все время быть начеку. Да и вообще для полководцев того времени ружья и пушки были куда более заманчивыми вещами, чем крест и библия.

— Но ведь и Нобунага и Хидэёси 154 на первых порах тоже радушно принимали отцов-иезуитов и дали им разрешение свободно проповедовать свою религию, хотя сами и не приняли крещение, как Сорин, и приверженцами христианства тоже не стали. Так можно ли все это связывать только с желанием получить огнестрельное оружие155? — возразил Сёдзо.

Развивая свою мысль, Сёдзо мог бы сказать, что у японцев, несомненно, было огромное желание получить из

Европы новое огнестрельное оружие. Но, видимо, не в меньшей степени привлекала и новизна, свежесть всего европейского вообще. Он мог бы в качестве примера указать, что японцы принимали и буддизм, который нес с собой очарование культуры китайского континента в целом.

Роскошь и блеск так называемой эпохи Момояма 156 были обусловлены различными экономическими и политическими факторами. Но были историки, склонные особенно подчеркивать влияние подарков, преподносимых католическими миссионерами, и тех больших живописных полотен, которые привозились рыжеволосыми, голубоглазыми купцами и на которых были изображены сцены быта, обычаи европейцев, их великолепные одежды, обстановка, утварь.

Обо всем этом Сёдзо -мог бы рассказать, и, вероятно, его рассказ заинтересовал бы всех. Но он предпочитал молчать и усердно работать вилкой и ножом. Он всегда избегал привлекать к себе внимание общества.

Тацуэ успела кое-что прочитать перед своей поездкой в Италию и снова заговорила о так называемой культурной делегации, посетившей Рим во времена Тэнсё. Она рассказала, что по возвращении молодых князей Хидэёси дал им аудиенцию. Князья явились к нему в одежде молодых римских аристократов, он их подробно расспрашивал обо всем, что они видели, и даже заставил показать итальянские танцы.

— Представляю себе, как все это странно выглядело в замке Хидэёси!—воскликнула она.

Сёдзо объяснил, что в эпоху Адзути — Момояма157 появилось тяготение ко всему заграничному и то же преклонение перед Западом, которое было характерно для начала эпохи Мэйдзи. Любопытно, например, что Хидэёси заставлял свою фаворитку Едогими одеваться по-европейски.

— И вы знаете такие вещи? Я поражена! — воскликнула Мацуко.

Если бы в ее восклицании чувствовалось только наивное и искреннее удивление недалекой женщины, тут не было бы ничего оскорбительного для Сёдзо. Но по существу она в крайне примитивной и свойственной ей незлобивой форме высказала свое представление о нем. Кто он такой! Хоть Сёдзо хорошего происхождения и недурен собой, но все-таки он недоучившийся студент, якшавшийся с красными, человек, которого нельзя принять на работу ни в фирму, ни в банк и которому Масуи из чувства долга перед старым товарищем, из милости поручил копаться в старом хламе — не больше! И вдруг ему известны такие события! С точки зрения Мацуко, это достойно было похвалы. Но вот если бы он стал говорить кое о чем другом, например о своих исследованиях, позволяющих по новому написать некоторые страницы истории Японии, это, несомненно, не вызвало бы у нее никакой похвалы. Сознавая горький комизм своего положения, Сёдзо криво улыбнулся и все свое внимание сосредоточил на свежем салате. Краем уха он прислушивался к оживленной беседе женщин, обсуждавших, к лицу ли фаворитке был европейский наряд. Затем опять заговорили об оружии, которое ввозил Сорин, и наконец перешли к разговору о войне.

— Если война будет длительной, в конечном счете победу одержат те, у кого хватит военных материалов и окажется больше стратегического сырья. Следовательно, требование военных кругов не жалеть денег вполне резонно.

— Главное, по-видимому, железо и нефть. Если не заготовить их сейчас...

— Естественно! Ведь Америка уже начала постепенно переводить нас на голодный паек. Хочет за горло взять! Кстати, что представляет собой швейцарское оружие? Некоторые ценят его даже выше чешского...

— Да, но там ведь другие масштабы. Швейцарцы не могут делать того, что делает Шкода. Так же как в производстве часов детали у них изготовляются кустарной промышленностью, а сборкой занимаются предприятия фирм. Качество изделий, правда, превосходное. Мы у них кое-что покупаем — миллионов на тридцать в год,— по привычке привел цифру Кунихико.

Он ездил отдыхать в Швейцарию и сделал там кое-какие наблюдения. У подножий и на склонах гор, окружающих прекрасные озера, посреди лугов и ледников повсюду разбросаны живописные горные деревушки. И в них, как ему говорили, каждый домишко — своеобразный военный заводик.

Это любопытное сообщение Кунихико заинтересовало и мужчин и женщин, и разговор снова стал общим, словно два ручейка слились в общий поток.

— Неужели это правда? — спросила Мацуко.

Если бы она эту фразу написала, она наверняка поставила бы вопросительный знак величиной с часовую пружину. На фоне чудесного пейзажа — и вдруг изготовляют такие прозаические вещи, как оружие!

«Такие страшные вещи, как оружие»—; этого бы Мацуко сказать не могла. После инцидента на мосту Лугоуцяо она стала сторонницей войны. Подобно тому как после замужества она забыла про свои девичьи грезы и про свое желание стать женой поэта или писателя, так и теперь она уже не считала, что родитель ее, генерал Камада,— старый упрямый болван. Ее презрение к нему превратилось в глубокое уважение, преданность и почитание.

Изменила она и свое отношение к обоим братьям и другим родственникам, принадлежавшим к военной среде. Даже их защитного цвета форма, которая раньше казалась ей уродливой и непоэтичной и за которую она отчасти тоже их не любила, теперь уже не так резала ей глаз. Больше того, они даже казались ей нарядными и представительными, когда, лихо заломив немецкого образца фуражки, гордо шагали в коричневых кожаных сапогах со сверкающими серебряными шпорами. Она считала, что даже Эбата рядом с ними выглядел не так внушительно, что очень огорчало ее. Сейчас, когда шла война, именно они представлялись ей самыми нужными людьми. В ее глазах они были опорой Японии, цветом нации, ее героями, ее гордостью и славой. Поэтому на их дурные привычки — пить, кутить и развлекаться с женщинами — не грех сейчас и глаза закрыть. Мацуко даже начала гордиться, что она дочь генерала Камада, и была в восторге оттого, что среди ее родственников столько офицеров. Одних только двоюродных братьев с десяток наберется! Женский союз национальной обороны, который она с таким энтузиазмом в последнее время поддерживала, был весьма подходящим местом, где она могла давать выход своей гордости. Из-за этого Союза между ней и Тацуэ время от времени возникали стычки. Тацуэ смеялась над безобразными тесемками, которые участницы Союза носили через плечо, словно орденские ленты. Мацуко обижалась на Тацуэ за то, что она не приготовила и половины того количества мешочков с подарками фронтовикам, о котором она просила. Мацуко говорила, что, видимо, Тацуэ относится к войне равнодушно, как будто она ее не касается. В ее упреках была доля истины. Только отношение Тацуэ к войне не имело под собой идейной почвы. Не походило оно и на отношение к событиям некоторых экономистов и политиков, считавших эту войну безнадежной и втайне смотревших на нее пессимистически.

С детских лет Тацуэ воспитывалась в той среде, в которой протекала жизнь и деятельность ее отца. Она скептически относилась ко всем политическим партиям, видя наглядные доказательства их фальши и закулисных махинаций, и ко всему, что называется политикой вообще. Так же скептически, с недоверием относилась она и к этой войне, считала ее дурацкой затеей. И тут она видела лишь орудующих локтями наглых мужланов, этих грубых солдафонов, которыми Мацуко вдруг начала восхищаться и гордиться.

За кофе Мацуко решила пожаловаться на Тацуэ за то, что она отказывается помочь Союзу:

— Ведь это же не такое хлопотное дело, как приготовить пятьдесят или тридцать мешочков с подарками для фронтовиков. Это ведь можно сделать между прочим.

— Нет, уж лучше возиться с мешочками,— отвечала Тацуэ.

Выяснилось, что она отказывалась выполнить просьбу Женского союза национальной обороны, а именно по приезде в Италию передать послание, адресованное женской фашистской корпорации в Риме.

— Самые серьезные вещи вы превращаете в шутку, но...

Закончить фразу Мацуко помешало пирожное с кремом, которым она набила себе рот. Проглотив его, она снова заговорила, обращаясь к Кунихико и Таруми:

— Хоть бы вы на нее повлияли. Это же очень почетное поручение!

Но прежде, чем муж и отец успели что-либо ответить, Тацуэ возразила:

— Да ведь Италия вовсе не воюет! И везти такое письмо как-то даже смешно. А что касается почета...— Тацуэ отпила кофе из серебряной чашечки и договорила: — ...то хватит с меня и того, что я буду состоять при ширме, не правда ли, Сёдзо-сан?

Сёдзо взял гаванскую сигару, которую ему любезно предложил Кунихико, и с тем удовольствием, какое испытываешь, когда среди окружающих никто не курит, наслаждался ее ароматом — давно уже он не курил таких сигар.

Все приняли вопрос Тацуэ за шутку и дружно засмеялись; это избавило Сёдзо от необходимости отвечать. В этот момент Таруми вытащил из-за узорчатого парчового пояса свои часы и, сверяя их с каминными, спросил:

— Ваши часы не отстают?

Было около половины десятого, но Таруми объяснил, что ему еще предстоит деловое свидание.

— Ну а ты, Мисако? — обратился он к младшей дочери.— Останешься здесь Ночевать? А если нет, то попроси госпожу Мацуко завезти тебя. В любом случае не забудь позвонить домой.

Дав этот наказ, отец поднялся, и Тацуэ, пожелавшая проводить его, вышла с ним из комнаты.

Поздние деловые свидания были для Таруми не редкостью, иногда он назначал их и на полночь. Но Тацуэ почувствовала, что эта встреча иного порядка. За последние годы отец немного поседел, но цвет лица у него по-прежнему был здоровый, свежий; в широких, плотных плечах чувствовалась прежняя сила, походка была твердая, уверенная. От всей его фигуры веяло спокойствием и довольством. Хотя по виду Таруми ничего нельзя было заметить, но, пока они шли по коридору, Тацуэ все более убеждалась, что отец идет вовсе не на деловое свидание. Она знала, что у его содержанки — танцовщицы, выступающей в Янагибаси 158, двое детей от него.

Мидзобэ во многом просветил Тацуэ. Кроме того, уже после замужества из болтовни Мацуко, предназначенной только для женских ушей, она узнала, что мужчина и в шестьдесят лет еще молод.

А мать, вдруг вспомнила Тацуэ, однажды спросила Мацуко, по скольку дней муж может не беспокоить жену... Несмотря на свою крайнюю подозрительность, мать, как последняя дурочка, столько лет позволяет себя обманывать! И поэтому мать вызывала у Тацуэ не столько жалость, сколько раздражение и неприязнь. Тацуэ ненавидела отца за его бесстыдство и наглость и вместе с тем втайне сочувствовала ему: надо быть дураком, чтобы хранить верность такой глупой гусыне, как ее мать. Она живо представила себе мать в ту минуту, когда отец умирает и та женщина с двумя детьми неожиданно является в их дом... Тацуэ смотрела на характерный затылок отца, когда горничные помогали ему надевать шубу с бобровым воротником. Этот круто срезанный, образующий почти прямую линию с шеей затылок, покрытый густой полуседой щетиной, был неприятен Тацуэ, хотя вообще она считала отца красивым и весьма представительным. Ей казалось, что именно этот затылок свидетельствует о его беззастенчивости, лживости, безжалостности, склонности к интриганству — словом, обо всех тех качествах, которые помогли отцу стать влиятельнейшей фигурой в политическом мире.

Все говорили, что Тацуэ похожа на отца. И она больше всего боялась, не такой ли и у нее затылок.

Одно время было модным стричься «под мальчика», и хотя Тацуэ нравилась эта прическа —так стриглись ее знакомые француженки,— сама она на это не отважилась и носила длинные, до плеч, локоны, чтобы скрыть линию затылка.

— В чем дело? Ну что ты канючишь?—недовольным тоном спросила Тацуэ младшую сестру, когда вернулась в комнату. Раздражение, которое вызвал в ней отец, она перенесла на Мисако.

Девушка сидела на диване рядом с Марико (обе были одеты одинаково — в черные прекрасно сидевшие на них бархатные платья) и, теребя ее коленки, о чем-то упрашивала.

— Я уговариваю Марико остаться со мной ночевать, а она не хочет.

Мисако была довольно красивая девушка. Но что касается характера, то старшая сестра как бы забрала себе все, что полагалось на двоих. В облике Мисако было что-то безвольное, неопределенное, она напоминала белую изнеженную кошечку.

Тацуэ всегда больше льнула к отцу, чем к матери. Мисако же с детских лет никого так не боялась, как отца. И хотя ей было уже двадцать лет, она по-прежнему трепетала перед ним. Только после того, как он уехал, она начала шаловливо хныкать. А Марико всегда оставалась сама собой. Она и с Таруми держала себя более непринужденно, чем дочь. Так же вела она себя и с Кунихико — без всякой тени кокетства или рисовки, просто, естественно и сдержанно. Она охотно ела все, что подавалось, а на вопросы отвечала только «да» или «нет», хоть и с обычной своей пленительной улыбкой.

Как ни старалась Мисако уговорить ее остаться ночевать, она решительно отказывалась.

— Если хотите, Мариттян, можете остаться, я не возражаю,— -вмешалась Мацуко.

— Вот видишь, и тетушка не против. Ну останься! Какая ты, право!

Опустив к груди — точно такой же, как у сестры,— маленький белый гладкий подбородок, Мисако сердито взглянула на подругу и вдруг прильнула к ней. В этом кокетливом жесте было тоже что-то кошачье. И хотя ласкалась Мисако к своей любимой подруге, но за этим скорее скрывалось кокетство с воображаемым возлюбленным, с женихом, который еще не явился, но ожиданием которого она жила.

— Не приставай, Мисако,— тоном, скорее похожим на тон старшего брата, чем сестры, одернула ее Тацуэ, не любившая, когда Мисако начинала нежничать и липнуть к кому-нибудь.— Уж если Мариттян не хочет, она не останется, как бы ты ее ни упрашивала. Ведь верно, Мариттян? Ты хочешь домой? — Тацуэ явно ждала утвердительного ответа.

— Да.

Марико ответила Тацуэ так же односложно, как отвечала своей подруге. Но это не казалось ни резким, ни бесцеремонным — все скрашивала ее очаровательная улыбка, обнажавшая мелкие белые зубы; тогда серо-голубые глаза девушки казались глубже и темнее. Если бы не эта улыбка, то Марико в своем черном бархатном платье с белоснежной кружевной вставкой, наглухо закрывавшей шею, была бы совсем похожа на молоденькую монахиню. Даже губы у нее не были подкрашены. Переведя внимательный взгляд с ее лица на лицо Мисако, для которой косметика стала уже привычной, Тацуэ неожиданно сказала:

— Придется и тебе, Мисако, ехать домой.

— Почему? — тоном капризного ребенка спросила Мисако.

— Почему? Не обязательно ведь каждый раз оставаться. Тем более что сегодня ты можешь ехать со всеми вместе — тетушка тебя завезет домой.

Мисако передернула плечами, выражая свое недовольство и упрямством подруги и этим решением сестры.

Как только Мисако окончила школу, ее мать Кимико составила для нее целую программу подготовки к замужеству. Одним из обязательных утренних практических занятий по этой программе была помощь служанкам в уборке своей собственной комнаты и кабинета отца. Оставаясь же ночевать у сестры, Мисако избавлялась от этого урока. Не больше рвения она проявляла и в игре на пианино, и в изучении иностранных языков, и в сервировке чая, и в икэбана 159 и других предметах, входивших в программу. Все это было пустой тратой времени и ни в практическом, ни в интеллектуальном отношении ничего не давало ни уму, ни сердцу. Ей претили эти занятия, и поэтому она была счастлива, когда могла ночевать где-нибудь вне дома. Все-таки хоть какое-то разнообразие.

Тацуэ обошлась сегодня сурово не только с сестрой.

Мацуко вечно было жарко. Спасаясь от пылавшего камина, она села от него подальше, пристроившись на стуле возле Сёдзо, и начала ему рассказывать о разладе, существовавшем между Женским союзом национальной обороны и еще одной старинной женской корпорацией, о чем время от времени писалось и в газетах.

Взглянув на Сёдзо, Тацуэ без всякого стеснения сказала:

— Сёдзо-сан, если вы тоже собираетесь ехать...

— О, да вы сегодня всех прогоняете! — не дав ему ответить, громко засмеялась Мацуко, не подозревая, что одной из причин была ее нескончаемая, надоевшая болтовня.

Что двенадцать часов, что час ночи — Мацуко было все равно. Несли бы Сёдзо, мысленно поблагодаривший Тацуэ за избавление от своей собеседницы, тут же не поднялся со стула, Мацуко сидела бы едва ли не до утра.

Начались шумные сборы. Тацуэ, как гостеприимная хозяйка, стала извиняться, что не удерживает гостей: завтра с самого утра ей нужно объехать с визитами чуть не двадцать пять домов. А вечером прием в посольстве. Это было верно, но главное — ей хотелось поскорее прекратить разглагольствования Мацуко о задачах женщин в тылу. Было и еще одно обстоятельство —- пожалуй, самое важное, объяснявшее стремление Тацуэ пораньше выпроводить гостей. Из-за этого-то обстоятельства было особенно заметно, что глаза ее косили в разные стороны. Из-за этого она так резко говорила с Мисако, а за ужином была хмурая и отворачивалась от еды, как будто все претило ей, и лишь грызла огурцы из салата. Каждый месяц, в определенный период, у Тацуэ бывало такое нервическое состояние, из-за которого она на несколько дней укладывалась в постель. А перед этим в глазах ее появлялся какой-то особенный лихорадочный блеск, ее оригинальное лицо казалось необыкновенно привлекательным, и Кунихико в эти дни был просто очарован своей женой.

Кунихико, еще более любезный, чем при встрече, вместе с Тацуэ провожал гостей как радушный хозяин. Впереди всех шествовала Мацуко. Глядя на Сёдзо, который усаживался рядом с шофером, чтобы доехать в машине до станции, Кунихико улыбнулся ему и, с нежностью взглянув на жену, вдруг весело проговорил:

— А ведь это место Гитлера!

На баранке — большие и черные, как лапы у медведя, руки шофера в черных кожаных перчатках. Щиток с козырьком — приборная панель, на которой ярко светится только один круг — спидометр.

Сёдзо то посматривал на эти предметы, словно видя их впервые, то рассеянно глядел в лобовое и боковые стекла, за которыми в темноте возникала и мгновенно исчезала бежавшая навстречу ночная улица. Он не глядел в смотровое зеркальце. Лишь раз он случайно взглянул в него в тот момент, когда новенький светло-зеленый линкольн неожиданно тряхнуло, как раз возле красного фонаря — сигнала, что здесь ремонтируется улица. Но из трех женских лиц, мелькнувших перед ним в зеркальце, он заметил лишь лицо Марико, забившейся в угол. Она всегда возбуждала в нем любопытство, смешанное с жалостью и каким-то сомнением, когда он видел ее в обычном окружении. Интересно, о чем думает сейчас эта девушка? Как относится она к своему окружению? Он не мог равнять ее с Мисако, которая всему на свете предпочитала праздную жизнь и если и мечтала о чем-нибудь, то только о замужестве! Ничего общего не было у Марико и с Тацуэ. Она была старше Марико всего на семь лет, но отличалась проницательным умом, крепкой хваткой и знанием жизни и с помощью своего нигилизма научилась отметать от себя все, что могло причинить ей страдание.

А может быть, Марико самая обыкновенная, покорная и безропотная?.. Или она просто глупа? Да еще как глупа! Сёдзо и сам удивился, что сделал такой вывод, но ему стало не то чтобы неловко или жаль Марико, а скорее даже как-то весело. Он был похож на мальчишку, который выражает свою привязанность к младшей сестренке тем, что дает ей подзатыльник. Недаром Сёдзо еще в детстве привык смотреть на Марико и Мисако свысока, как на «малюток». Сегодня Сёдзо дружески поддразнивал Марико, возможно, пользуясь тем, что Эбата не пришел — очевидно, тот задержался у Масуи.

Когда они выехали на улицу Синдзюку, еще ярко освещенную, несмотря на позднее время, Мацуко вдруг пригласила его заехать к ним:

— Поедемте с нами дальше, к нам! Ведь еще рано!

Немного поколебавшись, Сёдзо отказался. Опять будут разговоры о Женском союзе национальной обороны и о мешочках с подарками для фронтовиков! Горничные вкладывают в эти мешочки записки и получают от солдат ответы. «Ну самые настоящие любовные письма! И представьте себе, некоторые вояки даже всерьез делают им предложения!» Нет, слушать эти рассказы Сёдзо больше не хотелось. И все-таки он, может быть, и принял бы приглашение Мацуко, если бы вдруг не вспомнил жалкого, растерянного паренька из лавчонки дешевых лакомств, прилепившейся к склону горы недалеко от меблированных комнат, где жил он сам. Несколько дней назад он видел, как этого паренька провожали на фронт; на рукавах у него были красные тесемки.

Возле станции городской электрички Сёдзо вышел из машины и сел в поезд. В поезде настроение у него было подавленное. Как можно сейчас вести праздную болтовню о войне? Тот, кто болтает, уже виновен хотя бы перед теми маленькими седовласыми старушками, которые, оставшись вдовами, одни растили своих сыновей, вырастили, собирались женить их и вот теперь должны с ними расставаться. Но не лежит ли еще большая вина на тех, кто спокойно слушает эту болтовню?

Здесь, на окраине, домишки были старенькие, приютившиеся на склонах плато. Казалось, что они вот-вот покатятся с горы. В одной из таких хибарок и жила продавщица дешевых лакомств, проводившая на днях сына на фронт. Под застрехой все еще висели три венка из бумажных цветов, которыми домик был украшен по случаю этого события.

Звезды в сумрачном небе казались колючими и холодными, как сама ночь.

Сёдзо чувствовал себя так, будто он устал больше, чем после напряженного рабочего дня, на душе было скверно, побаливала голова. «Кой черт меня туда понес! Долг вежливости? Чепуха! Просто я не в силах противиться соблазнам!» — размышлял он, поднимаясь в темноте по склону горы. Он сам себе был противен. Подняв воротник, он сплюнул и, горько усмехнувшись, пробормотал:

— Нет, это я настоящий дурак!



Глава восьмая. Летние облака


Отделение вело бой в рассыпном строю. Стрелки уже который раз залегали и вели огонь лежа. Метрах в трехстах впереди на невысокой дамбе виднелись купы чернозеленых акаций — такими они бывают в разгар лета на юге страны. Приставив учебные деревянные винтовки к плечу, резервисты старательно целились, выбирая стволы потолще, нажимали пальцем на спусковой крючок и делали вид, что медленно опускают курок.

Раздалась команда:

— Ползком вперед!

Прежде всего нужно было поставить винтовку на предохранитель. Затем, держа ее в правой руке, плотно прижать к телу и, действуя левым локтем, как веслом, носками ботинок отталкиваться от земли. Проделывая это, Сёдзо, точно червяк, полз вперед. От травы поднимались горячие испарения. Пот струился по раскрасневшемуся лицу, на котором уже выступила соль, и затекал в глаза. И в глазах туман и в голове туман! Временами Сёдзо начинало казаться, что он и в самом деле червяк. Стиснув зубы, он самозабвенно полз вперед, словно хотел всех обогнать, но делал это не потому, что усердно старался выполнить команду. Скорее, он надеялся укрыться в траве от нестерпимой жары. Такие же, как он, большие зеленые, цвета хаки, гусеницы ползли справа и слева от него. Корчась и извиваясь, пыхтя и сопя, продвигались эти гусеницы вперед, но постепенно движения их становились все медленнее, и некоторые остановились совсем.

— Побыстрей! Не отставать! — сердитым голосом выкрикивал командир взвода. Наконец он скомандовал:

— Вперед бегом — марш!

Сёдзо вскочил на ноги, пошатнулся, но устоял. Быстрым движением левой руки он прижал к боку вещевой мешок, перекинутый через плечо. Во время прошлогодних учений он твердо усвоил эти приемы. Держа ружье наперевес, он быстро побежал. Сквозь стволы акаций за дамбой блестела ширь реки, казавшаяся безбрежной. «Хорошо бы напиться!»— мелькнула мысль, но тут послышалась новая команда:

— В атаку, за мной!

— Ур-ра!..

Сто двадцать резервистов, проходивших учебный сбор, возможно, и были полны желанием грянуть мощное ура, но звуки, вырвавшиеся из пересохших глоток, оказались слабенькими и хриплыми. “Изготовившись к штыковому бою, солдаты стали быстро взбираться на дамбу, изображавшую «оборонительный рубеж противника». Не отставая от других, Сёдзо проворно взбежал наверх, затем легкой, крадущейся поступью, как полагалось по уставу, приблизился к одной из акаций и, крикнув «ура!», ткнул ее деревянным ружьем.

С победными криками люди, одетые в форму, набросились на старые акации, игравшие роль вражеских солдат, и в течение некоторого времени умерщвляли их воображаемыми штыками.

Эта дамба и эти акации на ней, вытянувшиеся в ряд и перемежавшиеся с болотами обширные поля по одну сторону дамбы, а по другую — река, орошавшая близлежащие рисовые поля,— все это напоминало Сёдзо детство. Место это находилось на расстоянии почти девяти километров от города, и один он сюда никогда не забредал — для городского мальчика это была слишком дальняя прогулка. Но школьные спортивные праздники, устраиваемые каждый год весной и осенью, почти всегда проводились здесь. Веселые спортивные игры — хататори 160, перетягивание каната, марисукуи161, шум. веселые крики, смех...

Весной поля усеяны цветочками сурепки, а на болотцах зацветают лотосы, и от множества цветов дали кажутся подернутыми желтой и красновато-фиолетовой дымкой. Домой возвращались не в строю. И вот бредешь под вечер в ватаге ребят, во всем теле приятная усталость, начинают слипаться глаза, и кажется даже, что начинаешь на ходу дремать, а сквозь эту сладкую зыбкую дрему, сквозь цветочное марево полей перед тобой проносятся видения минувшего дня, такого шумного и веселого.

Осенью больше всего привлекали взор багряные купы акаций. Маленькие школьники не представляли себе осенних спортивных праздников без этих сверкавших яркими осенними красками акаций, выстроившихся на холмике. Но что же делают теперь бывшие школьники с этими своими старыми друзьями?

«Вонзив штык, тут же рывком выдерни его назад. Если не сделаешь это сразу, штык придется вытаскивать, упираясь ногой в тело противника. А в этот момент могут сразить тебя самого». Несколько дней назад, когда они проводили занятия на школьном дворе, командир учебного сбора подробно излагал им правила, как надо убивать людей штыком, и сейчас это слилось в сознании Сёдзо с тем, что хранила его память о детских годах.

«Ура! Ура!» — все еще раздавались выкрики резервистов, атаковавших деревья. Сёдзо несколько раз ткнул деревянным ружьем в серый круглый ствол акации, вспоминая при этом, как однажды он залез на дерево; лазили на них и другие ребята, но почему-то только у него появилась сыпь и лицо было точно в ожогах.

«Сто-ой! Отставить!» — донесся голос командира, находившегося у подножия дамбы. Высокий, румяный, придерживая рукой в ослепительно белой перчатке висевшую на боку саблю, в коричневых, начищенных до блеска кавалерийских сапогах, он широким шагом взбирался на насыпь. Во всем его облике чувствовалось сознание собственного достоинства. Не обращая на него внимания, резервисты тут же уселись на корточках под деревьями, которые только что атаковали. Достаточно было одного слова «отставить», чтобы их воодушевление мгновенно погасло, словно внезапно раскрутилась сжатая до отказа спираль. Молодой (примерно одних лет с Сёдзо) командир взвода набросился на солдат с руганью и согнал их с дамбы. Построив внизу взвод, он осмотрел солдат и скомандовал:

— Вольно! Садись!

Наконец можно было посидеть на траве и отдохнуть. После короткого отдыха начался осмотр вещевых мешков — один из заключительных аккордов учебного сбора резервистов, который завтра заканчивался.

Промасленная упаковочная бумага и шпагат — чем больше, тем лучше162. Бирка с фамилией и адресом получателя. Солдатская книжка. Личная печатка. Две открытки. Сберегательная книжка.

Хорошей книжкой считалась такая, на которую клали по две-три иены в течение длительного времени; если же кто поспешил сразу вложить несколько десятков иен перед сбором, это, как слышал Сёдзо, могло послужить причиной нежелательных объяснений с жандармом, прикомандированным к сбору163. Необходимо было хранить при себе и прядь волос; если солдата убьют, ее вместе с прахом отсылают родным. Сделав из бумаги пакетик (обычно в такой пакетик мать завертывала деньги, которые вручала бонзе, приглашенному читать в домашней молельне сутры в годовщину смерти кого-либо из предков), Сёдзо крупными иероглифами написал на нем: «волосы». Но пряди волос в него не вложил. «Вряд ли будут развертывать пакетик. Ну а если начальство захочет проверить и придерется — черт с ним! Как-нибудь отговорюсь!» — махнул он рукой. Как ни странно, он был настроен довольно решительно.

Подумать только, уже надо заботиться о волосах, на случай, если убьют! Слишком уж это отдавало театральностью. Противно!

Может быть, Сёдзо это было противно еще и потому, что он сам презирал себя за то, что так готовился к осмотру и старательно выполнял все требования. Не объяснялась ли эта унизительная трусость тем, что он опасался, как бы ему не припомнили его прошлое? Правда, это было давно, но ведь все-таки было!

Как бы там ни было, этот пустой бумажный пакетик, из-за которого могли выйти серьезные неприятности, все же был каким-то протестом против вздорных, глупых и диких правил, вернее, против тех черных реакционных сил, которые их насаждали.

Все солдаты один за другим были подвергнуты осмотру, каждый вещевой мешок развязан и завязан вновь. У Сёдзо все сошло благополучно.

— Солдаты! Помните, завтра последний день занятий, но вы еще будете подчинены воинской дисциплине! — обратился к ним с кратким словом командир.

Он стоял на дамбе спиной к солнцу, напоминая собой бронзовую статую. Ослепительно белые перчатки. Ярко начищенные коричневые высокие сапоги. И над офицерской фуражкой — ветви акаций, освещенные лучами заходящего за рекой солнца.

Строгим, повелительным тоном он продолжал:

— Следовательно, в случае каких-либо противозаконных действий вы будете отвечать перед судом военного трибунала. Зарубите это себе на носу! Всё!

Упиваясь своим зычным голосом, молодой командир взвода скомандовал:

— Становись! Направо равняйсь! По порядку рассчи-тайсь!

«Первый... второй... третий... четвертый...» — птичьим щебетом понеслось по рядам.

- Колонной по четыре, отбрасывая косые черные тени на поблекшие за эти жаркие дни зеленые рисовые поля, двинулись по шоссе.

Гулкий топот тяжелых башмаков шагающих в ногу солдат. Тучи пыли. Все одеты в хаки, но у одних одежда новенькая, с иголочки, у других выцветшая, застиранная, в заплатах. Разной была одежда, разными были и лица солдат. Степенные горожане, солидные отцы семейства — и рядом молодые люди, куда моложе Сёдзо, годящиеся им в сыновья,— юнцы с худыми мальчишескими шеями и чахоточной впалой грудью.

Сквозь завесу горячей белой пыли строй этих разных людей был похож на вереницу призраков. Вскоре они уже не маршировали, а брели как во сне, едва передвигая ноги, боясь, что того и гляди упадут. Но просто идти не полагалось. Они должны были петь. И колонна резервистов, потная и пыльная, хором затянула:

Наш великий император

Закаляться нам велит...

Облизав пересохшие губы, Сёдзо присоединился к хору осипших от усталости голосов. Эта призванная подбадривать солдат песня звучала как похоронный марш.

...Сильных телом, смелых духом

Вражья сила не страшит.

— Ты, наверно, устал? Но я тут ни при чем. Это тетушка Орицу затеяла. Говорит, что обязательно должна угостить тебя перед отъездом твоим любимым блюдом — окунем с лапшой.

С наступлением июля комната дяди убиралась по-летнему. Устланная старинными янтарного цвета циновками из индийского тростника, комната казалась светлее и прохладнее. На стоявшем у окна широком столе красного сандалового дерева, как всегда, лежали альбомы с образцами древней письменности.

— Вы разрешите, дядя? — проговорил Сёдзо, против обыкновения усаживаясь на черный кожаный дзабутон, скрестив ноги (Обычно японцы сидят на полу, упираясь в него коленями и поджав под себя пятки. Сидеть скрестив ноги считается вольностью).

Вернувшись со сбора, он принял ванну, переоделся в легкое летнее кимоно — и усталость сразу как рукой сняло. Но пока он поднимался к дяде, у него отяжелели ноги, и он подумал, что, пожалуй, правы их родственницы, утверждающие, что взбираться к дядюшке на Косогор так же трудно, как взбираться на Альпы.

— Во всяком случае хорошо, что все благополучно кончилось,— сказал дядя.

— Да, но вряд ли есть на свете более идиотское занятие, чем эти учебные сборы. При одном воспоминании в дрожь бросает.

— И все же это лучше, чем идти на фронт,— возразил Дядя.

— А я-то каждый день по тебе горевала. Наверно, трудно пришлось?—спросила тетушка, ставя на циновки поднос с чашками ячменного отвара.— Зазвали мы тебя на ужин, а кроме лапши, ничего вкусного у меня сегодня и нет.— Тон у нее был такой, словно она извинялась. Потом она снова пошла на кухню.

— Не забудь охладить пиво,— крикнул ей вдогонку дядя и, взяв щепотку табаку из замшевого кисета, набил отделанную серебром трубочку.— Ты здесь еще несколько дней пробудешь? — спросил он Сёдзо.

— Хочу выехать послезавтра. Нужно побывать в библиотеке и с Уэмура-саном кое о чем переговорить.

Было у него и еще одно дело, о котором он не решался сказать даже дяде. Обдумывая, как лучше поступить, Сёдзо закурил и, переводя разговор на другую тему, стал жаловаться, что работа в Токио протекает у него не очень успешно и что одному справляться трудно.— К сожалению, на Уэмура-сана с самого начала нельзя было рассчитывать — куда ему с такой семьей перебираться в Токио!

— Но ведь у тебя, кажется, был помощник? —спросил дядя.

— Был. И очень дельный, аспирант университета. Серьезный и усердный работник, мог.бы мне хорошо помочь. Но, к сожалению, он еще в феврале получил красную повестку. Искать замену? Но мне ведь нужен человек помоложе, а такого могут забрать в армию. Да и меня тоже. В один прекрасный день и меня призовут. Я все время только об этом и думаю. А ту работу, которой я занят, как ни старайся, сразу не сделаешь. Но если меня призовут до того, как я успею обработать хоть один том, получится, что я заставил господина Масуи зря деньги выбросить. Мне это было бы крайне неприятно.

— Ну! Об этом ты напрасно беспокоишься,— прервал его дядя и, выколотив из трубки пепел, продолжал:—Для таких, как Масуи, эта война — золотое дно. И сколько бы ты ни истратил денег, это меньше, чем они получают за одно крыло самолета. Нашел чем огорчаться!

Покойный отец Сёдзо слыл человеком справедливым и отзывчивым. Как политик он отличался непримиримостью и бесстрашием и при случае не стеснялся прибегать к действиям дерзким и даже наглым. Дядя был человек необычайно мягкий, сдержанный и скромный. Но, слушая его сейчас, Сёдзо подумал: «А все-таки порода сказывается!» Глядя на руку дяди, в которой он держал в этот момент вместо трубки веер, не похожую на руку отца й все-таки чем-то похожую, Сёдзо ответил:

— Что ж, только этим и приходится утешаться. Кстати, говорят, что все здешние военные фабриканты сейчас преуспевают.

— Ты имеешь в виду Ито? Слышал?

— Да!

— Он ждал своего и дождался. Он ведь мечтал об этом «бах! бах!».

Ито торговал лесом, имел небольшую рыбоконсервную фабрику и заводик металлических изделий, которые дохода ему не приносили, а были скорее убыточными. Но это его не смущало. Он напряженно следил за обстановкой в Северном -Китае и с нетерпением ждал момента, когда там раздастся первый выстрел. В своем кругу он говорил: «Как только там просвистит первая пуля, тогда и консервная фабрика и металлический заводик превратятся в золотые россыпи. «Бах!» — и я стану миллионером!» Кругом все это знали. В старинном призамковом городишке всякое новое дело считалось авантюрой. Привыкнув к щедрым дарам природы и теплому климату, здешние обыватели считали, что каждый должен заниматься тем, чем искони занимались в его роду: лесоторговец должен быть лесоторговцем, винокур — винокуром, мануфактурщик — мануфактурщиком, рыботорговец — рыботорговцем, а продавец соевого творога — торговать соевым творогом. Достаточно хорошо питаться, прилично одеваться, в меру развлекаться и в меру наслаждаться — таков был их идеал. Вражда местных сэйюкайевцев и минсэйтовцев была для них тоже своего рода развлечением, чем-то вроде собачьей драки, боя быков или бейсбола. Всякая попытка выйти за рамки такого существования пугала их, и вместе с тем люди, сумевшие перешагнуть за эти рамки и добиться успеха, возбуждали в них ревность и зависть... Такое же отношение у них было и к лесоторговцу Ито. Представители враждебной партии, руководимой хозяином дома «Ямадзи», презрительно высмеивали его затею с консервной фабрикой и металлическим заводом, равно как и созданную им компанию по производству льда. Они считали эти предприятия дутыми и предсказывали им неминуемый крах. Но вот раздался первый выстрел, которого так ждал Ито, и предприятия его были завалены военными заказами, деятельность банковских контор в городе необычайно оживилась, масштабы финансовых сделок достигли размеров, которые ему раньше и не снились, и денежки сами потекли в карман Ито. Тогда враги его прикусили язык и явно приуныли.

— Что ж, по существу эта война ведется в интересах военных фабрикантов, они наживаются на ней,— сказал Сёдзо.

С дядей можно было вести такой разговор. Нужно было только избегать таких выражений, как «капиталистический строй», и не говорить о пролетариате как о жертве этого строя.

— С известной точки зрения, возможно, это и так,— ответил дядя, улыбаясь.— Фабриканты оружия наживаются, а другие мучаются завистью: видит око, да зуб неймет! Короче говоря, даже Киити и тот потерял покой. «Люди,— говорит,— наживают бешеные деньги, а я в это время сижу и в носу ковыряю. Дедовская торговля сакэ — это сейчас не занятие. Больше я не в силах терпеть!» Я его недавно пробовал урезонить. Погоди, говорю, не кипятись, не пори горячку. Война — это мировая лихорадка. Кончится ли она для нас победой или поражением — вечно длиться это не будет. Еще год-другой — и кончится. А что потом? Даже крупным военнопромышленникам туго придется. А твое дело спокойное, надежное. Пока японцы не перестали отказываться от рюмочки сакэ, ты можешь себе и в ус не дуть.

— Да в войну дела и в магазине идут, кажется, не так уж плохо! Провожают на фронт — пьют, наши бьют — пьют, наших бьют — тоже пьют! Чего еще надо!—усмехнулся Сёдзо.

— Так-то оно так,— задумчиво произнес дядя и постучал трубкой о край бамбуковой пепельницы.— Но все-таки пуль выпускается больше, чем выпивается рюмок сакэ, и на сакэ особенно не наживешься, как бы ты в него ни подливал водичку. Так что по-своему Киити, может быть, и прав.

Сочувственный тон дяди несколько удивил Сёдзо. «До чего же глубокие корни пустила вражда с Ито! Дядя и тот ею заражен»,— подумал он, но не стал говорить об этом. Он хотел было рассказать дяде о том деле, которое ему надо было сделать до отъезда в Токио, но тут же заколебался: а стоит ли?

Позвали к ужину. Дядя с племянником перешли в столовую. Пол здесь был устлан такими же янтарного цвета циновками из тростника. Плетеные камышовые двери были раскрыты, из долины веяло приятным прохладным ветерком. Посреди комнаты стоял круглый обеденный стол — покрытый красным лаком массивный старинный стол нагасакской работы.

Подали обещанного морского окуня тай с лапшой. С точки зрения кулинарии блюдо это немудреное, но выглядело оно очень красиво. На большой овальной тарелке с широкой синей каймой огромный жареный окунь, вокруг него волнами уложена остуженная лапша, пересыпанная рублеными яйцами, грибами, мелко нарезанной зеленью —-казалось, будто окунь плывет на расцвеченных волнах. Самое главное в приготовлении этого блюда — хорошо сваренная лапша и особый соус, который к ней подается.

Есисуке, будучи человеком больным, ел немного, но был привередлив в еде, и тетушка тщательно следила за тем, чтобы все было вкусно приготовлено и имело аппетитный вид. Лапша сегодня, как и всегда, была сварена отлично — хоть ножом режь, недаром это блюдо считалось коронным номером тетушкиной кухни. Вкусным был и соус из хрена и арроурута. Все это давно было знакомо Сёдзо, вплоть до каймы на тарелке.

— От Тацуэ есть какие-нибудь вести? —спросил вдруг дядя, пока тетушка большими хаси из слоновой кости накладывала ему в миску лапшу.

— Да. Пришла ей в голову такая фантазия — прислала мне открытку с видом.

— Где она сейчас?

— Она говорила, что пока пожар не охватил всю Европу, они постараются побывать везде, где только удастся.

Внимание мира, прикованное до сих пор к положению в Китае, сейчас переключилось на события в Европе. Гитлер точил клыки на Польшу, между английским послом в Германии Гендерсоном и германским министром иностранных дел Риббентропом велись переговоры по поводу англопольского пакта.

— Да, если сейчас начнется заваруха, они могут попасть в затруднительное положение. Правда, денег у них достаточно, но все же... За границей — это не то что дома.

— Тацуэ учитывала возможность такого осложнения и говорила, что тогда они уедут в Испанию. Поскольку там только весной кончилась гражданская война, испанцы постараются не ввязываться в мировую драку. К тому же наш посланник в Испании большой приятель Тацуэ, в случае чего он им поможет.

В памяти Сёдзо мелькнул Садзи, блестящий, элегантный, молодящийся. Бедняга, как ни следил он за своей внешностью, ему не удавалось скрыть пергаментный цвет своей кожи и мелких морщинок, выдававших его возраст,— сразу видно было, что он изрядно потасканный субъект. Этот дипломат (так же, как и художник Мидзобэ), подделываясь под галантного рыцаря средних лет, стремился склонить Тацуэ к тайной связи. Сёдзо давно разгадал его намерения, да и Тацуэ этого от него не скрывала. Когда она заговорила о том, что, может быть, придется бежать в Испанию и Сёдзо намекнул ей на Садзи, она залилась веселым смехом: «Вот он-то и окажет мне всяческое содействие. И мне и моему мужу! Чем же плохо?»

Сёдзо сосредоточенно ел лапшу и вспоминал ответ Тацуэ. Дядя говорил о ней, что она точная копия Таруми. Сёдзо подумал: «Но как она все-таки прелестна, если даже ее сходство с отцом ни у кого не вызывает к ней отвращения!»

— Кстати, у Масуи-сана тоже неприятности,— заговорила тетя, успевавшая угощать мужчин, есть сама и разгонять веером дым от противомоскитного ароматического курения, чтобы муж не наглотался дыма.

В городе так уж повелось: когда речь заходила о Таруми, непременно вспоминали Масуи — и наоборот. Поэтому Сёдзо не обратил особого внимания на ее слова и усердно ел. Но тетушка продолжала рассказывать, и он начал прислушиваться. Эбата сватался к Марико, но дело, оказывается, расстроилось. Старания Мацуко кончились ничем, ибо папаша жениха, живший в Кагосима, не дал своего согласия на брак. Узнала об этом тетушка из письма невестки — жены своего старшего сына, служившего в Киото управляющим банка. Мацуко ездила на переговоры в Кагосима и на обратном пути останавливалась в Киото. С присущей ей откровенностью она рассказала об этой неприятности, бурно выражая свой гнев на кагосимского упрямца.

— Вот, вот! Это на Фусако похоже. То от нее и строчки не дождешься — о чем нужно, никогда не напишет, а о всякой ерунде на две почтовые марки написала,— проворчал дядя.

— Дядя недоволен, но ведь могут быть у женщин свои чисто женские интересы, не правда ли, Сёдзо? — обратилась к нему за поддержкой тетя и, наливая ему в стакан пива, спросила, не слышал ли он чего-нибудь об этом, когда жил в Токио.

— Я ничего не знаю,— ответил Сёдзо.— Странно, что это как-то так сразу кончилось.

— И тут война повлияла,— сказала тетушка.

— При чем тут война? Смешно! — вертя в руках хаси, возразил дядя, прежде чем Сёдзо успел ответить.— Ведь Эбата пока не мобилизован? Женится он на этой девушке или нет — от войны это не зависит!

Однако из объяснения тетушки стало ясно, что война действительно помешала Эбате жениться. Папаша его был старый вояка, потерявший в русско-японскую войну правую ногу и левую руку и слывший еще большим упрямцем, чем генерал Камада. Ему с самого начала не нравилось, что сын собирается жениться на Марико. Но так как Эбата терпеливо ждал и никто не торопил строптивого старика принять решение, он постепенно стал склоняться к тому, чтобы дать согласие. Но тут начались события в Северном Китае. Америка и Англия прибегли к экономическим санкциям, наложив запрет на вывоз товаров в Японию. Это привело старика в ярость. Если бы Марико была рождена женщиной из страны, принадлежащей из странам оси, старик, возможно, примирился бы с тем, что невеста лишь наполовину японка. Но мать Марико была той национальности, которую старик ненавидел.

— Кого действительно жаль, так это молодых,— вздыхая, сказала тетушка.

— Ничего, не было бы счастья, да несчастье помогло,— проговорил дядя Есисуке, затем, попросив рису, протянул жене свою миску и обратился к Сёдзо:

— А какова цель жениха? Стать мужем этой девушки или зятем Масуи?

— Хм!

— Если его интересует последнее, то он в накладе не останется, а может быть, и выиграет. Хоть сватовство и расстроилось, Масуи, вероятно, сумеет его утешить.

— Для бизнесмена во всяком случае важно, чтобы счета сходились,— сказал Сёдзо.

Неделю назад он заходил на Маруноути за чеком, по которому ему ежемесячно выплачивали деньги, и заодно сообщил Масуи о своем отъезде на родину для прохождения территориального сбора военнослужащих запаса. Тогда по виду Эбата незаметно было, что произошла столь важная перемена. Покуривая сигарету «Три замка», он, как всегда, выглядел самодовольным. Правда, может быть, он уже подсчитал и успокоился...

— Мужчине это, конечно, легче пережить, а женщине-то каково! — сказала тетушка и, сочувственно покачав головой, добавила:—К тому же Марико не то что Тацуэ, она такая тихая, безответная девушка. И если это было по ее желанию...

— Я думаю, что Марико не так уже сильно этого хотела,— сказал Сёдзо.

— Ах, вот как? Ну, тогда другое дело. Вы ведь с ней приятели, так что ты должен хорошо знать.

— Ну не совсем приятели,— замялся Сёдзо.

И в самом деле, с Марико он никогда не говорил об этом да и вообще ни о чем. Пока Мацуко подыскивала для нее жениха, не решаясь сделать окончательный выбор, как провинциалка, у которой разбегаются глаза в универмаге, девушка вела себя так, будто ее это не касается. Не изменила она себе и когда ей сватали Эбата, а ведь как будто и условия брачного контракта уже были оговорены и со стороны могло даже показаться, что контракт подписан. Особого расположения она к Эбата не выказывала, но не была с ним и слишком холодна. Он держался с ней весьма непринужденно, при каждом удобном случае старался подчеркнуть это, она же равнодушно все принимала, как бы уступая неизбежности, но и недовольства не выражала. Ее уклончивость стала со временем для окружающих настолько естественной и привычной, что не вызывала ни у кого нареканий.

Сёдзо видел это, и ему почему-то хотелось верить, что она не питает к Эбата никаких чувств; интуиция подсказывала ему, что он не ошибается. «И все-таки странно... Пусть она раньше равнодушно наблюдала, как тетка хлопочет, подыскивая ей жениха,— это еще можно было понять. Но как она могла позволить ей и на этот раз поднять такой шум? Что это — покорность, самообладание или дерзость, граничащая с безрассудством? Может, она и в самом деле глупа? Хотя по лицу ее этого не скажешь»,— думал он.

Как-то Сёдзо полушутя, полусерьезно сказал об этом Тацуэ. Она засмеялась и ответила, что, возможно, Марико и глупа, но вряд ли она стремится выйти замуж за Боксера. Бедная девочка!

И дело тут не в глупости, просто она с детских лет знает: если уж Мацуко вобьет себе что-нибудь в голову, то, пока сама не раздумает, бесполезно ей возражать. И заключила: «Кстати, выдержку Марико, ее упорство иногда действительно можно счесть за безрассудную дерзость —- несомненное свидетельство того, что в ее жилах течет кровь иностранки. Присмотритесь внимательнее, и вы поймете, что она вовсе не флегматична и в любом случае высказывает свое мнение. И ее краткие ответы «да» или «нет» многого стоят! Хотелось бы мне видеть физиономию госпожи Мацуко, когда Марико на этот раз скажет ей «нет». А я не сомневаюсь, что так и будет».

Но если бы Тацуэ знала, что ей не придется это видеть, и вовсе не потому, что она будет в отъезде, а потому, что Америка ограничила вывоз в Японию железа и нефти, это, вероятно, удивило бы даже ее, привыкшую ничему не удивляться...

Сёдзо в раздумье ел рис, затем выпил пива и с аппетитом принялся за мелко нарезанную курицу с огурцами под майонезом. Но это не мешало ему слушать дядю, который говорил о том, что переживания Марико пустяки по сравнению с горем их молодой соседки. Родители едва упросили сына жениться, пока его не забрали в армию, а на восьмой день после свадьбы он был направлен на фронт и через тридцать шесть дней убит в бою под Шанхаем. Молодой вдове нет еще и восемнадцати лет.

— Горе сейчас повсюду, это обычное явление. Война! — отозвался Сёдзо.

— Печальное явление, но вслух об этом не говорят,— сказал дядя.

— Если бы не было убитых, и войну бы, наверно, легче было переносить.

— Вы и не подозреваете, тетушка, как вы правы! — смеясь, воскликнул Сёдзо звонким мальчишеским голосом. Так с ним бывало всегда, когда его что-нибудь очень веселило. И, кладя хаси на стол, он сказал:—Уф! Спасибо! Больше некуда!

И все же, когда подали холодный арбуз, только что вынутый из колодца, он поел и его. Наконец он стал прощаться.

Спускаясь по каменным ступеням, напоминавшим наружную лестницу храма, он все еще ощущал вкус арбуза. Настроение у него было хорошее, словно этот сладкий, сочный, освежающий плод благотворно на него подействовал. Его очень позабавило простодушное высказывание тетушки о войне. Он рад был, что наконец благополучно закончился учебный сбор, вызывавший у него некоторую тревогу. Сердце одинокого молодого человека было согрето и той лаской, с какой его приняли дядя и тетя, встретившие его, словно отец с матерью, долго не видевшие сына. Доставило ему удовольствие и прекрасное угощение — тоже доказательств во заботы стариков о нем. Однако, если бы тетушка не рассказала ему о том, что ей написала невестка, он, пожалуй, не испытал бы такого радостного удовлетворения, какое испытывал сейчас. Даже несчастная восемнадцатилетняя вдова не вызвала у него особого сострадания. Но он не стал анализировать свои чувства, он просто был в хорошем настроении.

Как странно завершилась эта затея — женить Эбата на Марико. И странно, почему дядя привел ту пословицу.

Сёдзо редко писал Тацуэ, но тут ему захотелось послать ей открытку. Спустившись вниз, он решил зайти за открыткой на вокзал.

Ночь была темная, редкие звезды тускло светили в небе. На горе поднимался ветерок, но в долине было еще тихо и душно. В воздухе носились рои полосатых москитов — особенность этой местности,— их жужжанье напоминало отдаленный шум горной речки. Пройдя метров двести, Сёдзо очутился возле дома Масуи. По густым зарослям мирики даже в темноте нетрудно было узнать этот дом, крепкий сладковатый запах чувствовался на расстоянии.

Люди, которые пренебрегают мирикой и уверяют, что это почти то же, что дикорастущий персик, спешат с выводами. Плоды этого фруктового дерева, произрастающего в южных районах страны, по форме и величине похожи на клубнику. Они красновато-фиолетового цвета и растут гроздьями. От малейшего прикосновения к созревшим плодам остаются трудносмываемые пятна. Это хорошо известно местным озорникам. Забравшись на дерево, мальчишки с жадностью набрасываются на вкусные ягоды, от их сока белые рубашонки покрываются пятнами, такими же въедливыми, как винные. За это они получают нагоняй от своих матерей. В свое время доставалось за это и Сёдзо... Он вспомнил, что в прошлом году семья Масуи приехала сюда в ту пору, когда созревали плоды мирики. И когда он вступил под тень этих деревьев, он вспомнил все события минувшего лета, и они замелькали перед ним как кадры киноленты. Затем мысли его сосредоточились на проблеме, которая хоть и имела отношение к тому времени, но касалась сегодняшнего дня и требовала неотложного решения.

Сегодня на школьном дворе во время сбора резервистов на заключительную поверку старый служитель вручил ему письмо, доставленное, по его словам, каким-то мальчиком-посыльным на велосипеде; тот сказал, что передать нужно срочно. В письме Синго Ито просил встретиться с ним завтра после полудня. Вот какие окольные пути приходилось выбирать, чтобы только договориться о встрече! Не удивительно, что Сёдзо даже дяде ничего не сказал о записке. Отношения между семьями Ито и Канно стали еще более враждебными. Барыши Ито, сумевшего ловко воспользоваться благоприятной военной конъюнктурой, возбуждали зависть и усиливали ненависть к нему. «Да, нужно быть осторожным,— подумал Сёдзо и вздохнул:—Какая все-таки нелепость!» Беседы с Синго доставляли ему удовольствие. Это был славный и серьезный юноша. Кроме того, запретный плод всегда сладок, и тайные встречи с Синго были приятны. Пошарив в карманах, он нашел спички и закурил сигарету. Огибая сосновую рощу, он увидел голубоватый просвет между черными стволами деревьев. Взглянул на небо. Прямо над головой за белесым облаком, напоминавшим пенку на молоке, по-видимому, скрывалась луна. Когда он первый раз случайно встретился с Синго, тоже была лунная ночь. Странно, но ему вдруг представился белый пузырь со льдом, похожий на ту луну. Его на подносе пронесла сиделка, когда он и Мацуко о чем-то болтали. «Мариттян прихворнула. Последствия аппендицита...» — вспоминал он.

— А, Сёдзо! Пришел! Ну, заходи!

Сёдзо ожидал, что в столовой сидит одна невестка, но здесь оказался и брат.

— Что это вы сегодня рано? — спросил Сёдзо.

— Не могу я каждый вечер засиживаться в гостях. Стал уставать. Годы уже не те!

— У вашего брата вошло теперь в привычку ссылаться на возраст,— пряча усмешку, проговорила Сакуко.— То у него поясницу ломит, то кончики пальцев немеют... Совсем в старики записался.

Одетая в яркий халат, она чистила грушу над подносом, сбрасывая на него тонкие ленточки кожуры.

— Разве кому-нибудь приятно ссылаться на возраст? Я в самом деле нездоров!

— Прежде всего это нервы.

— Съездить бы на два-три месяца в Бэппу — и я бы поправился, уж я это знаю. Но дела наши сейчас такие, что не до курортов. Тащишь на себе тяжкий груз, не вылезаешь из хлопот, только и думаешь, как бы не утратить прежнего положения в обществе! Вот где корень всех моих болезней.

Протягивая руку к хрустальной вазе с фруктами, Сёдзо взглянул на красное лицо Киити. Его прямой хрящеватый нос как-то заострился и побелел, мутные глаза уставились в одну точку.

Киити не питал особого пристрастия к вину, но иногда выпивал лишнее. Захмелев, он сначала бывал чересчур веселым, но затем впадал в уныние и начинал жаловаться на судьбу.

Сегодня он, видно, тоже хватил лишнего. Необычные для него откровенные признания вскоре перешли в нытье. Выходило, что он один изнемогает под бременем забот, а Сёдзо счастливчик, ему можно только позавидовать: родился вторым сыном, живет в столице, делает, что хочет, и никаких забот не знает. Обычно Сёдзо, когда брат начинал ворчать, сразу уходил, но на этот раз он остался. Ему хотелось устроить так, чтобы следующий учебный сбор резервистов он мог проходить в Токио, а не на родине. Сегодня он собирался попросить брата выполнить нужные формальности. Но тот, даже не выслушав его до конца, заявил:

— Нет, это не годится!

— Почему?

— Да потому. Учебные сборы — это бы еще ничего! А что, если пришлют тебе красный листок? Что же ты хочешь, отправиться на фронт прямо из своего пансиона? Как какой-нибудь нищий без роду, без племени?

— Но ведь...

— Помолчи! Я тебя насквозь вижу. Тебе, может быть, это и приятнее, чем шумные проводы в провинции. Но ты подумай, каково это для дома Ямадзи, может, тогда поймешь. Если бы я и позволил тебе это, то и родственники и наши клиенты — все бы на меня ополчились. Впрочем, тебе ведь плевать, как бы больно я из-за тебя не обжигался! Да разве ты сочувствуешь мне! На меня и так всех собак вешают из-за тебя. Даже то, что ты до сих пор холостяк, ставят мне в вину. Нет уж, хватит.

Правда, это были лишь слова. На самом деле Киити вовсе не собирался поднимать вопрос о женитьбе брата.

Дядюшка с тетушкой, которые раньше частенько намекали ему, что пора обзавестись семьей, после событий на мосту в Лугоу стали помалкивать на этот счет. Они, по-видимому, считали, что теперь с женитьбой не следует торопиться. Потому, наверно, они за ужином и рассказали ему о молодой вдове. Но Киити совсем по другой причине не хотел, чтобы брат женился. Тогда ему пришлось бы выделить Сёдзо долю имущества, а он боялся этого ничуть не меньше, чем дядя и тетя — красного листка.

— Сакуко, виски! — хлопнув в ладоши, приказал жене Киити.

Затем он крикнул служанке, черный силуэт которой виднелся сквозь плетеную дверь, чтобы та принесла холодной воды со льдом.

— Ведь вы, кажется, совсем недавно жаловались на желудок! Не понимаю, право!,,

Сакуко сердито взглянула на мужа, но тут же поднялась с места и открыла буфет. На верхней полке стояло в ряд пять-шесть четырехугольных бутылок, целый склад. Виски завелось в доме с тех пор, как фирма «Сантори» открыла водочный завод в долине за кладбищенской горой; здесь качество воды и влажность воздуха были признаны благоприятными для производства виски.

— По-прежнему обмениваетесь с ними? — спросил Сёдзо.

— Странное дело! Мальчики из кондитерских больше любят фрукты, а мальчики из фруктовых лавок — сласти. Так и тамошние пьяницы: наше сакэ они предпочитают своему виски.

— Вот и таскают его нам без меры и без счета! А к чему оно? Одна морока с ним,— проворчала невестка.

«И все же, вздумай я попросить несколько бутылок для себя, вряд ли бы ты выразила удовольствие»,—подумал Сёдзо, принимая у служанки кувшин с холодной водой, и тут же рассердился на себя. Вот оно что значит—чувствовать себя нахлебником! И мысли-то какие унизительные появляются!

— Э! Да ведь делается это так, что денег платить не надо! Чем плохо?! — возразил Киити.

Виски, как видно, пришлось ему по вкусу, недаром он ссылался на мальчишек. Последнее время он не одной холодной водой утолял жажду, мучившую его после возлияний на банкетах.

— Разрешите, я сам себе налью.— Взяв четырехгранную бутылку, Сёдзо подлил в стакан с водой несколько капель виски. Старший брат сделал себе смесь покрепче и с жадностью проглотил ее. Облизав влажные губы, он неожиданно сказал:

— Как ты думаешь, Сёдзо, Масуи-сан не даст мне взаймы немного денег, а?

— Хм!.. Но я не понимаю, зачем это вам?

— Ты, наверно, думаешь: а зачем это в Токио деньги занимать? Конечно, если продавать по бутылочке сакэ и зарабатывать жалкие гроши — для этого лишние деньги не нужны. Можно прекрасно обойтись и тем, что есть в Юки. Но будь у меня лишние деньги, я бы попробовал заняться и новыми делами. Сейчас на войне наживается всякий, кому не лень. А я что? Буду все время ворон считать?

Вспомнив, что рассказал ему сегодня за ужином дядя, Сёдзо ожидал, что брат заговорит об Ито. Но Киити начал с военного бума на Северном Кюсю, а затем стал рассказывать, как наживается частная пароходная компания из соседнего города, с которой торговый дом Ямадзи вел дела. Одно время компания была на грани банкротства и даже задерживала платежи за сакэ. Но как только начались военные события, несколько пароходов были зафрахтованы военным ведомством и на владельца пароходства полил золотой дождь. А сколько он еще заработает! Трудно даже вообразить!

— Пароходы — дело выгодное. Сейчас за любое дрянное суденышко хватаются,— заметил Сёдзо.

— Когда этот судовладелец,— продолжал Киити,— оказался в тяжелом положении, я частенько выручал его с векселями. Как-то раз он даже слезно просил меня вступить с ним в компанию. Если бы я тогда не свалял дурака, мы бы создали товарищество с ограниченной ответственностью и сейчас я не хуже других денежки бы загребал. А все дядюшка с Косогора! Каждый раз, когда я намереваюсь что-нибудь предпринять, он обязательно препятствует. Из-за него я упускаю золотые возможности! Я становлюсь посмешищем не только для наших противников — о них и говорить нечего. Свои и те начинают считать меня бездарным человеком... Вот и подумай, чем я обязан нашему милому дяде, не знаю, как его и благодарить,— злобно сказал Киити и резким движением протянул жене пустой стакан.

Взглянув на его короткие волосатые пальцы с грязноватыми плоскими ногтями, вцепившиеся в стакан, словно присоски, Сёдзо почувствовал тошноту.

Упреки по адресу дяди были несправедливы. Слабохарактерный, нерешительный Киити сам боялся что-либо предпринять, не посоветовавшись с дядей, и всегда был доволен, когда, отказываясь от той или иной затеи, мог сослаться на дядю.

Потребовав у жены еще вина, Киити заявил, что война, по-видимому, кончится не скоро, а значит, и сейчас еще не поздно чем-нибудь заняться, и он обязательно попробует открыть какое-либо прибыльное дело. Но он уже не позволит дядюшке указывать ему! Затем Киити вернулся к разговору о капитале. Состояние кошелька Таруми такое, что на него нельзя рассчитывать, но вот Масуи, должно быть, мог бы ссудить ему любую сумму, если бы захотел помочь. Сёдзо хоть бы раз постарался для брата и устроил ему это.

— Ведь для себя-то ты сумел выпросить у него денежки. Да еще как ловко! На какую-то там историю христианства! А кому эта чепуха нужна? Нет ведь чтобы подумать о брате! —начал привязываться Киити.

Сёдзо понимал, что в пьяном виде Киити выбалтывает свои истинные намерения, и ему стало противно. С другой стороны, ему ничего не стоило осадить брата, а сейчас он даже чувствовал свое превосходство. Он тоже налил себе виски— на этот раз покрепче — и, пока медленно подносил стакан ко рту, раздумывал, как лучше поступить. В нем боролись два желания. Лучше всего было бы сейчас подняться, уйти к себе и на том покончить разговор. Вместе с тем его подмывало озорное желание раззадорить брата — хоть чем-нибудь да отомстить ему.

Сёдзо, выпивший пива еще на Косогоре, опьянел больше, чем сам это чувствовал. Ставя стакан на стол, он вдруг спросил:

— Скажите, брат, а сколько в общем нажил Ито?

— Откуда мне знать доходы этого прохвоста...— добавив забористое словечко на местном наречии, ответил Киити и с ненавистью взглянул на брата, словно перед ним был Ито.

Киити сравнительно спокойно мог слушать рассказы о военном буме на Северном Кюсю и прибылях судовладельца из соседнего города, но как только заходила речь о человеке, которого он умышленно не называл, зависть его бурно прорывалась.

Из пулемета вылетает не одна пуля. На вопрос Сёдзо Киити очередь за очередью выпалил все, что переполняло его душу и что в конечном счете составляло суть того, о чем он до сих пор говорил обиняками. Хотя он и воскликнул с негодованием «откуда мне знать», но вряд ли Сёдзо мог бы еще от кого-нибудь услышать столько сведений о прибылях противника брата, сколько услышал сейчас из его уст. Между прочим, Киити рассказал следующее. Частные предприятия, выполняющие военные заказы, получают, например, за каждую ручную гранату такую же сумму, какая была установлена для армейского и военно-морского арсеналов. А издержки производства на частных предприятиях значительно ниже; в отличие от казенных они ни от кого не зависят ни в смысле оплаты рабочей силы, ни в смысле других основных затрат и накладных расходов. Так что Ито загребал такие деньги, какие ему и во сне не снились.

Рассказ Киити произвел на Сёдзо такое сильное впечатление, что его досада на брата исчезла.

— Неужели армия платит такие огромные деньги?! — вырвалось у него.

— Поэтому-то он и может грабить! С недавнего времени у заводских ворот установлен полицейский пост. Вот как ловко получается: он ворует и его же полиция охраняет! Стыдно сказать, но даже среди наших друзей нашлись перебежчики. Когда он начал входить в силу, они хвастливо говорили, что ни за какие деньги не позволят своим сыновьям и дочерям работать на его заводе. А потом сами потихоньку стали их туда посылать! Попробуй сейчас кого-нибудь нанять! Никто на прежних условиях не идет. А тот прохвост спокоен: к нему валом валят. Куда там! Он и его сынки воображают, что они теперь весь город кормят!

— Взять хотя бы служанку, что у нас еще недавно работала,— с раздражением заговорила Сакуко.— Ведь что сделала! Объявила, что выходит замуж, мы ее отпустили, сделали свадебные подарки, а оказалось, что она ушла на консервный завод!

Сакуко до сих пор была недовольна тем, что ее выдали замуж в эту чуждую ей купеческую семью. С годами она становилась все более самоуверенной и теперь даже на мужа частенько поглядывала холодно и презрительно. Но тут она была с ним вполне солидарна.

— Это уже не мода, а какая-то эпидемия,— пожаловалась она.— Кто только сейчас не стремится попасть на эту несчастную консервную фабрику или на металлический завод! Сёдзо-сан давно не был дома и не знает, что здесь творится. Стоит сделать малейшее замечание служанке — и конец. Не найдешь потом, кто бы тебе огонь развел, чтобы рис сварить.

— Да теперь, наверно, везде так,— заметил Сёдзо.

— Ну, женщины-то еще как-нибудь справятся,— резко проговорил Киити.

Ему, видимо, хотелось прекратить этот разговор о преуспеянии его врага Ито. Он сказал, что больше всего его заботит пополнение штата рабочих и служащих фирмы — ведь многие ушли на фронт.

— У нас уже забрали человек шесть, в том числе и из сезонных рабочих. Но удивительное дело! Погибают на войне только хорошие, честные парни, а вот таких негодяев, от которых даже их родители хотели бы избавиться, сам черт не берет! Недавно в газетах писали, где эти негодяи оказываются первыми и какие «точки» они взрывают! То же самое и военные фабриканты. Все, кто умеет загребать деньги только в такое время,— сплошь жулики! Они и в мирное время способны на любое насилие и грабеж ради денег! Взять хотя бы Ито! Разве это не типичный разбойник? Но вообще-то все они мелкие сошки!

Прервав свою речь, Киити шумно вздохнул и начал зевать.

— По сравнению с теми поистине огромными прибылями, какие получают сейчас на Северном Кюсю, скажем, угольщики, то, что можно нажить при самой благоприятной конъюнктуре в нашем провинциальном городишке,— просто жалкие гроши!

Брань, зевок и эти презрительные слова, видимо, помогли ему немного справиться с душившей его злобой. Опершись локтями на стол и подперев подбородок ладонями, он закрыл глаза.

— Вам, пожалуй, пора отдыхать,— заметила Сакуко. Сёдзо это было кстати, и он решил уйти.

— Да и мне пора. Я сегодня с утра на ногах. Спокойной ночи!—сказал он, поднимаясь.

— Погоди, погоди, куда ты бежишь?—Киити сразу открыл глаза и, ослепленный ярким светом висячей лампы, сощурился.— Разговор еще не кончен. Садись! — приказал он.

— Не поздновато ли? — возразил Сёдзо, взглянув на старинные стенные часы с гирями. Было уже около одиннадцати. Опустившись снова на пол, он попросил разрешения скрестить ноги, затекшие у него от долгого сидения по-японски (насчет этикета Киити был еще более придирчив, чем Дядя).

— Так что вы мне хотите сказать? Я вас слушаю.

— А ты не знаешь что? Речь идет о Масуи. Я вовсе не шутил насчет займа. Ведь сумел ты «пойти на таран», когда тебе это нужно было. Не беда, если ты теперь постараешься и для меня. Пока это еще секрет, но есть человек, предлагающий заняться красителями. Кроме того, идет разговор об учреждении компании по производству сурепного масла.

— Но ведь такие...

— Я вижу, ты собираешься петь мне то же, что и дядя! Война продлится еще долго, это определенно. Поэтому именно теперь я должен решить: либо я придумаю что-нибудь и начну зарабатывать, как все люди, либо так и останусь ни с чем. И если я наконец займусь красителями, то у дядюшки совета больше спрашивать не стану. Да и с тобой я вовсе не советуюсь! Мнение твое меня не интересует! Твое дело — лишь выполнить то, о чем я прошу! Больше от тебя ничего не требуется. Пусть Масуи поможет мне, как помог тебе. Но было бы еще лучше, если бы он привлек меня к каким-нибудь своим делам в наших краях. Пусть бы это был, скажем, цемент в Хоя. Ведь еще до войны там грузились итальянские и немецкие пароходы. А сейчас там такое творится! Невиданно благоприятная конъюнктура!

Городок Хоя, расположенный на морском побережье в тридцати километрах южнее Юки, славится известняком. Даже крыши домов здесь покрыты белой известковой пылью. С прошлого года, когда Масуи с семьей побывал на родине, цементная компания в Хое благодаря вложенному им капиталу чрезвычайно расширила свое предприятие. Директор и управляющий компании, целиком зависимые от Масуи, были местными жителями. Киити их хорошо знал и считал негодяями, наживающимися на войне, подобно Ито.

Под каким бы благовидным предлогом ни начиналась война, кончается дело тем, что она становится источником обогащения фабрикантов оружия и военных поставщиков.

И с этой точки зрения Киити был совершенно прав. Но осуждая других, он и сам жаждал урвать некую толику барышей, которые приносила война тем, кого он осуждал. Следовало бы указать ему на это противоречие, но у Сёдзо не было настроения заводить серьезный разговор на такую тему. Тем не менее, когда Киити снова заговорил о Масуи и стал упрекать брата в неискренности и эгоизме, Сёдзо с ожесточением ткнул выкуренную наполовину сигарету в пепельницу и сказал:

— Не путайте, пожалуйста, разные вещи! Я добивался и добился у Масуи средств, но не ради личной выгоды. Кроме того, со стороны, может быть, и кажется, что я близок с господином Масуи, но на самом деле это не так. Он очень занятой человек, да и у меня нет свободного времени. Я его по нескольку месяцев и в глаза не вижу.

— Но ведь деньги ты получаешь каждый месяц?

— К этому тоже Масуи лично не имеет отношения. И свое жалованье и деньги, отпускаемые на расходы по библиотеке, я получаю с текущего счета фирмы, и все это оформляет его личный секретарь.

— Это тот, что с ним в прошлом году приезжал сюда? Эбара?

— Эбата.

— Ах, да! Господин Эбата. Мы с ним тогда однажды вместе у них ужинали. Он, кажется, родственник госпожи Мацуко?

— Двоюродный брат.

— Вот как! Ну, так можно и с ним.

— Что можно?

— Как что? Поговорить о моем деле! Это даже лучше, чем обращаться прямо к Масуи. Договориться с господином Эбата, чтобы он поставил этот вопрос перед патроном,— самый удобный путь. Даже если это будет только предварительная разведка — и то неплохо! Это-то ты по крайней мере можешь сделать?

— Не хочу!

Ответ Сёдзо прозвучал настолько резко, что Сакуко, которая уже выходила из комнаты, остановилась и, держась рукой за дверь, обернулась.

— Не хочешь?—переспросил Киити.

— Просить его об этом постыдно.

Отказ Сёдзо, выраженный в более резкой форме, чем

Хотя Сёдзо и знал, что это лишь последняя стадия опьянения, все же он был озадачен. Брат был так расстроен, что он растерялся и не знал, что сказать.

— Ну, это еще что! Переоденьтесь и идите спать,— сказала мужу Сакуко. Она вернулась в комнату, захватив ночную одежду — легкое шелковое кимоно с узкими рукавами.

Подойдя к Киити, который, закрыв лицо руками, громко рыдал, она со спокойно-невозмутимым видом человека, привыкшего к подобным сценам, бросила на ходу деверю:

— Сёдзо-сан, отправляйтесь и вы спать!

Несомненно, даже убийца, проспав глубоким сном ночь напролет, наутро не верит самому себе: как он мог впасть в такую ярость, что схватился за пистолет? Подобное же чувство испытывал Сёдзо, выходя на следующий день рано утром из дому.

Он раскаивался в том, что вступил в пререкания вчера с братом. Конечно, это вполне естественно, что он отказался вести с Масуи переговоры насчет денег. Высказанный им взгляд относительно дел Киити он тоже ни при каких обстоятельствах не собирался менять. Но он ведь знал, что брат пьян, и затевать с ним спор было нехорошо. Возможно, все, что вчера говорил Киити, было лишь пьяным бредом.

Возможно, что все эти проекты насчет производства красителей и компании по производству сурепного масла тоже были лишь фантазией, порожденной завистью к военным поставщикам, и накаких компаньонов, которые делали ему подобные предложения, вовсе не было. Да и просьба обратиться к Масуи по поводу кредита тоже была высказана в пьяном виде. В самом деле, уже одна эта просьба придавала всему разговору неприятный характер. Да и вообще, как бы ни изменилась обстановка, мог ли Киити, всегда нерешительный и чересчур осторожный, вдруг так осмелеть?

Сопоставив все это, Сёдзо приходил к выводу, что брат говорил, да и слезы лил спьяну. «Как я мог принять это всерьез и завести подобный разговор!» — прищелкнул он языком, досадуя на собственную глупость.

Он шел через парк к дому учителя Уэмуры. Хотел договориться с ним о встрече в библиотеке в полдень. Прежде в этот утренний час здесь можно было встретить лишь весело щебетавших ребятишек, идущих в школу. В каникулы парк был безлюден. Теперь на дороге, по которой шел Сёдзо, было полно прохожих. Это были молодые рабочие, спешившие на завод Ито, расположенный на осушенном участке у моря. Многие парни ехали на велосипедах. За спиной Сёдзо поминутно раздавались звонки, и велосипедисты проезжали мимо, чуть не задевая педалями его серые брюки из альпаги. Но царившее на дороге оживление отличалось от простодушного веселья детворы, идущей по утрам в школу. У спешивших на работу парней был горделивый, независимый и сосредоточенный вид занятых людей.

«Военный бум, видно, основательно расшевелил город, раз даже работа на военном предприятии так воодушевляет людей»,— размышлял Сёдзо, давая дорогу велосипедистам и держась как можно ближе к краю замкового рва. Глядя на этих рабочих, он начинал понимать психологию брата, который был так одержим мыслью завести прибыльное дело, что даже пустился сочинять небылицы насчет красителей и сурепного масла.

С Уэмурой он переговорил в прихожей. Вслед за отцом к нему выбежали ребятишки. Вышла жена Уэмуры и начала бранить детей, она опять была беременна. «Вот беда!» — серьезно, словно это имело и к нему какое-то отношение, в душе огорчился Сёдзо и тут же посмеялся над собой.

Он снова шел вдоль наполненного водой рва, любуясь красивыми белыми лотосами, возвышавшимися над островками широких матовых листьев; и лотосы и листья казались искусственными. От рва Сёдзо повернул к меловой горе и начал подниматься по старой извилистой дороге, проложенной по скату. Добравшись до верхней части парка, он вышел на лужайку, но не пошел по вишневой аллее, ведущей к библиотеке, а свернул в сторону, на узенькую дорожку, которая дальше превращалась в тропинку, а вернее, в заросшую бурьяном канавку.

Неподалеку виднелись поросшие мохом и мелким кустарником развалины башни, разрушенной во время Реставрации. Развалины центральной части замка были нарочно сохранены, они придавали особую прелесть старому парку. Кругом запустение и глушь. Вдоль дороги тянулся сухой овраг, как утверждали, туда выходил подземный ход на случай осады замка, как и в те высохшие колодцы под окнами библиотеки. В этот овраг шириной в сто метров боялись забираться даже местные сорванцы; в таком рву могли скрыться несколько десятков беглецов. На дне его росли криптомерии. Их острые, как пики, верхушки торчали на уровне дороги, и весь овраг, заросший ими, был похож на сказочный подземный лес.

Сёдзо взглянул на часы. До встречи с Синго, назначенной на восемь утра, оставалось еще пятнадцать минут. Можно было не спешить, и он медленно побрел вдоль оврага. Вскоре сосновый бор остался позади, и сразу открылось голубое море. Здесь кончался парк, дальше дороги не было. Но Сёдзо не остановился. Он посмотрел вдаль, где на ясном горизонте, каким он бывает летними утрами до начала прилива, вырисовывался длинный и заостренный светло-серый краешек Тоса, и продолжал свой путь. Хватаясь за пеньки и ветви сосен, он стал спускаться с кручи. Сёдзо был подвижен и ловок, недаром он в свое время был школьным чемпионом по теннису. Потом начинался узкий мыс, который упирался в воду, на нем торчала небольшая скала; место это было прозвано Журавлиной Шеей. Спуститься к скале и спрыгнуть с нее для Сёдзо никакого труда не составляло. Он остановился, прижавшись к молодому камфарному деревцу, и громко свистнул. Сделал он это без всякого умысла, но вдруг внизу тоже раздался свист, словно это был условный сигнал. Сёдзо стремительно соскользнул вниз.

— О, да ты волосы отрастил! — воскликнул он, и Синго покраснел, как девушка. Сёдзо это даже умилило. Синго, видно, начал отращивать волосы в летние каникулы. Густые, еще не совсем покорные, они были зачесаны на пробор, и надо лбом торчал небольшой хохолок. От этого лицо Синго казалось детски простодушным и милым.

— Извините, что пригласил вас в эту глушь, да еще так рано,— проговорил Синго.

— Как раз хорошо. Днем у меня дела в библиотеке, а завтра я уезжаю.

— Я так и подумал. И поэтому решил выбрать место поближе к библиотеке.

Синго еще раз извинился и объяснил, что одиннадцатичасовым поездом он должен отправиться в Хоя.

Для тайной встречи место было самое подходящее, Синго это умно придумал.

С точки зрения жителей Юки, прогуливаться могли только лодыри и бездельники. А уж в такое запущенное местечко в парке и подавно никто не забредал. Можно было опасаться только богомольцев, посещавших храм Инари; они доходили до оврага, а затем сворачивали в сторону. В прошлом году Сёдзо и Синго видел рыбник Одержимый, возвращавшийся с моленья. Но богомольцы ходили в храм только первого и пятнадцатого числа, а в остальные дни в парк не заглядывали. Одни только ребятишки спускались к Журавлиной Шее. К счастью, пока не начался утренний прилив и они еще не накупались вдоволь на обоих пляжах, можно было не бояться, что они здесь появятся.

— Ты хотел о чем-то со мной посоветоваться?

Сёдзо чиркнул спичкой и, поднося огонь к сигарете Синго, вспомнил, что с этого и началось их знакомство.

— О многом...

Синго поднял кверху Рлаза и замигал. Точно так он мигал, приступая к экзаменационной работе и размышляя, с чего же начать.

— В будущем месяце я пойду на комиссию призываться.

— Отсрочку не оформил?

— Не стал.

— А как домашние?

— Я не спрашивал их. Отец хочет, чтобы я во что бы то ни стало кончил университет. Раньше он считал, что купцу наука не нужна, и заставил обоих старших братьев кончить лишь здешнее коммерческое училище, а дальше учиться их не послал. Теперь он в этом раскаивается и решил дать мне университетское образование. Но не потому, что понял важность науки, а из одного тщеславия.

— Не думаю, чтобы из одного тщеславия.

— Нет, только из тщеславия. Вот доказательство: отец требует, чтобы я обязательно учился на юридическом факультете, а после его окончания сдал экзамены на звание чиновника высшего класса. Он до сих пор помнит, какую блестящую карьеру сделали чиновники после революции Мэйдзи.

Когда Сёдзо после свидания с Кидзу возвращался из Симоносеки и встретился в вагоне с Синго, тот рассказал ему об их военном инструкторе, который говорил своим питомцам: «Прежде чем вы решите, идти ли вам на юридический факультет или на литературный, вас всех возьмут в армию!» Но пока Синго еще мог продолжать учиться, и факультет был выбран. Выбор был сделан за него и без него — его согласия не спросили. Отец решил, что он должен учиться на юридическом, и притом в Киото, где живет старшая сестра Синго — она будет следить за его поведением.

— Весьма предусмотрительно,— заметил Сёдзо. Эти меры были характерны для Ито, старавшегося и тут не допустить никакой оплошности.

Синго, сразу улавливавший настроение собеседника, чуть заметно усмехнулся. Он ведь только числится студентом юридического факультета, а лекций почти не посещает и до сих пор обманывает отца, стараясь избежать его вмешательства в свои дела.

— Да, я решил перехитрить отца, пожалуй, этим объясняется и мое решение не просить отсрочки и в следующем месяце явиться на призывной пункт. Да, пожалуй, что этим,— задумчиво повторил Синго.

Улыбка сбежала с его лица, и он снова заморгал ресницами.

— Если уж говорить все откровенно, то скажу вам: хоть я в душе критически отношусь к отцу и старшим братьям, но веду себя как послушный мальчик. Почему-то таким я был еще с детства. Я никогда не привередничал, ничего не требовал и ничего не отвергал. Я ел то, что мне давали, носил то, во что меня одевали, и довольствовался теми вещами, которые по выбору домашних мне предназначались. А выбирали за меня все, вплоть до школьных принадлежностей. Поэтому дома меня всегда считали на редкость покладистым мальчиком и до сих пор убеждены, что я во всех отношениях преданный и покорный сын. Фактически так оно и есть. Все мне было противно, невыносимо противно, но я и виду не показывал. И мне хотелось когда-нибудь хоть раз поступить по-своему, сделать, как я хочу, и поразить их каким-нибудь решительным поступком. Долгие годы я беспрекословно подчинялся родным, а в душе злился и готовился ополчиться на них. Сначала я думал, что вот поступлю в университет, тогда и покажу им. И с нетерпением дожидался, когда это будет. Но тут началась война. Наш военный инструктор все время запугивал нас армией, и я решил про себя: раз так, из-за выбора факультета спорить не стоит, все равно это ненадолго. И я снова покорился: дал согласие поступить на юридический и поехал в Киото. Видите, Канно-сан, какой я безвольный человек. Совсем у меня нет самолюбия. Вы, наверно, будете меня презирать?

— Мне самому не хватает силы воли,— ответил Сёдзо, бросая окурок в воду.

Они сидели рядом в удобном, похожем на скамью углублении, выдолбленном в скале морем, некогда достигавшим этого уровня. Глядя на окурок, плававший на голубой волне почти у самой скалы, Сёдзо вспоминал свое прошлое. Он тоже хотел поступить на литературный факультет, но по настоянию отца пошел на юридический. И если перебрать в памяти один за другим все его неверные шаги с того дня и по сегодняшний...

— Как бы там ни было, а призыв — это для меня последняя возможность,— говорил Синго. Он, естественно, не мог знать, какие мысли волнуют сейчас его собеседника, и хотел, чтобы Сёдзо внимательно слушал его.— Отец и братья,— продолжал он,— думают, что отсрочка оформлена. Когда они узнают правду, то, наверно, ахнут от удивления. Конечно, мне жаль мать. Для нее это будет удар. Она и университет ценит главным образом за то, что он дает возможность получить отсрочку. Но вместе с тем я очень рад. У меня такое чувство, что наконец-то приходит отмщение. Это месть и другим и в то же время месть себе. Ведь верно? Вы понимаете меня?

— Понимаю.

— Я потому и хотел непременно с вами повидаться. Ведь нет другого человека, который бы мне сразу так ответил,— радостно заулыбался Синго, обнажая свои белоснежные зубы. Но тут же с присущей ему скромностью стал извиняться, что все время болтает о своих делах.

— Не беда! Пусть это тебя не смущает,— проговорил Сёдзо.— Ведь если тебя признают годным, когда еще нам доведется встретиться!

— Меня, конечно, признают годным. Правда, если бы тщательно проверили мои легкие, вполне возможно, что меня бы и забраковали. Но, говорят, во время войны берут чуть не всех подряд; и я даже не допускаю мысли, что меня забракуют. Вы помните, я как-то послал вам письмо, в котором писал о probability?

— Это то письмо, в котором говорилось о вероятности при игре в вист?

— Да. Возможно, я опрометчивее других. Даже наверняка это так. Я не умею останавливаться на полпути, неопределенность для меня нестерпима в любом деле. То же самое и сейчас. Я не могу жить в состоянии постоянной тре-боги: заберут ли меня и когда, удастся ли проучиться в университете три года или нет. Я предпочитаю пройти призывную комиссию и сразу все выяснить: идти так идти, нет так нет. Я говорил вам, что хочу это сделать в отместку отцу, братьям и самому себе. Но, пожалуй, больше всего меня толкает на это именно то, что я не в силах терпеливо выжидать. Может быть, я несколько выспренне выражаюсь, но это, если хотите, паскалевская ставка на карту!

— Но ведь идея идти на таран против probability тоже имеет свои уязвимые стороны.

— Об этом мне часто говорил и мой друг Сано,— сказал Синго.— Я, кажется, вам о нем рассказывал?

— Это тот, что собирался идти в армию с библией?

— Да, он. Но Сано атакует меня с других позиций. Он считает, что идти самому навстречу опасности — значит искушать бога и проявлять гордыню. Он говорит, что если придется прекратить занятия и идти на фронт, то тем более следует дорожить каждой оставшейся минутой. Он полагает, что и красная повестка зависит от бога. Но я не христианин. К тому же у меня другие обстоятельства, чем у Сано. И не только у Сано, а у всех остальных студентов!

Говоря это, Синго теребил лежавшую у него на коленях спортивную клетчатую кепку. Кончив говорить, он с силой скрутил ее, словно выжимал полотенце. Сёдзо заметил, как дрожат его обнаженные руки (Синго был в рубашке с короткими рукавами и отложным воротником), и удивленно посмотрел на него. Закусив свою по-детски пухлую нижнюю губу, Синго некоторое время молчал, а затем, прежде чем ответить на немой вопрос собеседника, облизал побелевшую от укуса губу и спросил сам:—Сёдзо-сан, вы, наверно, слышали разговоры о наших заводах?

— Ну и что, если слышал? Разве военный бум сейчас не главная тема для разговоров?

— Говорят-то все, но наживаются не все. Я знаю, какие бешеные деньги наживает моя семья, с тех пор как началась война, и какую зависть и досаду это вызывает очень у многих людей. Я прекрасно знаю, что барыши эти связаны с войной и торговлей оружием; в мирное время таких прибылей не получают. И поскольку я все понимаю, я не могу к этому относиться так, как относится мой отец и братья, они-то считают, что им просто повезло.

— Рассуждаешь ты правильно, но...— перебил его Сёдзо.

— Нет, позвольте уж мне сказать все. Прошу вас, вы-* слушайте меня. Это было нынешним летом, вскоре после того, как я приехал на каникулы. Поздно вечером я вышел из нашего загородного дома, чтобы прогуляться по берегу моря. У меня привычка — час перед сном проводить на свежем воздухе. С вами я впервые встретился как раз во время одной из таких прогулок. В тот вечер не было ни луны, ни звездочки на небе, было темно. Пройдясь по парку, я вышел на берег, присел на камни и стал глядеть на огни рыбачьих лодок — рыбаки ловили каракатиц в открытом море. И вдруг я услышал шаги и женские голоса. Я невольно прислушался. О чем, вы думаете, говорили эти две женщины? Каждое слово было бранью по адресу нашей семьи. В темноте они, вероятно, меня не видели, да и я не знаю, кто это был...— Синго умолк; он вспомнил, что тогда подумал: «Они, вероятно, из тех».— Во всяком случае,— продолжал он,— женщины говорили, что война эта принесла счастье только моей семье, и поэтому было бы справедливо, если бы один или два сына Ито погибли на войне, которая приносит ему такие барыши. Обе они, видно, были уже немолодые, у одной из них недавно кто-то погиб на фронте. По-видимому, потому они и были озлоблены. Я выждал, пока эти женщины пройдут мимо меня; потом они, видимо, свернули на дорогу к полю. Мне показалось, что это длится мучительно долго. Наконец я под-< нялся и побрел домой. Когда я проходил мимо нашего нового завода, выстроенного за лесными складами, окна его светились так, словно все здание горело внутри — там работала ночная смена. Глядя на это зрелище, я подумал: «Да, погибнуть на фронте — это правильно, это справедливо».

Люди часто говорят о смерти. И часто, пока они не столкнулись с ней лицом к лицу, она для них не больше, чем некая романтическая перспектива.

Синго вертел на пальце свою кепку, он теперь говорил гораздо спокойнее, чем вначале; можно было даже подумать, что он рассказывает что-то очень веселое. Слова его отнюдь не были пустой болтовней. Он действительно думал о смерти на войне. Как и те две женщины, он, вероятно, был убежден, что это явилось бы естественной и справедливой расплатой. Решимость его была серьезной, лишенной фальши, и он, быть может, сам того не замечая, испытывал радостное удовлетворение от своей готовности пожертвовать собой. Сёдзо опечалило душевное состояние Синго. В его стремлении, несомненно, была своеобразная красота, оно было чистым и благородным. Но если взглянуть на обратную сторону медали, то этот героизм не что иное, как готовность стать пушечным мясом. Если бы Синго хотя бы краешком задела та духовная буря, которую пережил Сёдзо и его товарищи в те годы, когда учились в университете, то он со своей чувствительной, благородной душой, возможно, страдал бы еще сильнее. Но тогда он вряд ли стремился бы избавиться от своих мук и сомнений столь примитивным путем.

Сёдзо снова подумал о том, что фашизация страны, начавшаяся со времени маньчжурских событий, в течение этих лет оказывала все более тлетворное влияние на современную молодежь. Фашизм опустошал умы и сердца нынешнего молодого поколения. Если Синго признают годным, отправят на фронт и он погибнет там — а скорее всего так оно и будет,— то прежде, чем укорять его в примитивности мышления, не должен ли он, Сёдзо, подумать о своей ответственности за него, о своей вине перед ним. Мысль эта все сильнее начинала мучить Сёдзо. Еще тогда, когда Синго жаловался ему, что ни у местных книготорговцев, ни в библиотеке нельзя найти Паскаля, он должен был ему кое-что объяснить. Он должен был указать ему некоторые книги, найти которые, правда, было труднее, чем книги Паскаля, но, возможно, они не все сожжены или замурованы в стенах. Пусть эти книги и не изменили бы его мировоззрения, но все-таки они, вероятно, дали бы ему представление о том, что существует и другой взгляд на мир, другие оценки, отличающиеся от мировоззрения и методов познания действительности хотя бы Паскаля, идеи которого воспринял Синго. Но Сёдзо и словом не обмолвился о таких книгах. Правда, он промолчал из скромности, считая, что утратил право поучать других. Но если строго во всем разобраться, тут была не скромность, а трусость и дезертирство.

Видневшуюся на горизонте узкую полоску Тоса вдруг заволокло сероватой дымкой. А на небе не было ни облачка, и оно сияло такой ослепительной голубизной, что даже солнце казалось не таким ярким. Голубое сияние заливало подкову бухты, и оба длинных мыса, видневшихся справа и слева, и все вокруг. Но в этой ясной, бездонной и очень ровной голубизне неба было что-то настораживающее, чреватое внезапной переменой. Как раз в такие ясные дни после полудня небо менялось и внезапно поднимался шторм. Пока Сёдзо внимательно слушал своего друга, с моря налетел порыв свежего ветра, который, возможно, и был предвестником шторма. Он рассыпал по лбу Сёдзо его сухие тонкие волосы, распахнул незастегнутый на пуговицу пиджак и взметнул кверху темно-синий галстук.

— А! Не следует над всем этим слишком задумываться! — Это было единственное, что наконец сказал Сёдзо. Ему было стыдно, что он не мог сказать ничего другого; какой-нибудь учитель этики наговорил бы куда больше. Но что он мог ответить Синго? Теперь уже было поздно. Заявление подано. Тем не менее Сёдзо прибавил:—Ведь рентген показал у тебя затемнение в легких. Так что, скорее всего, комиссия признает тебя негодным.

— Что ж, тогда, возможно, придется принять другое решение,— простодушно ответил Синго.

Провожая взглядом маленькую моторную лодку, которая метрах в двухстах от них пересекала залив, оставляя на воде белый след, похожий на узкий крученый поясок, он сказал Сёдзо, что они с Сано собирались взять вот такую лодочку и вдвоем объехать на ней острова Внутреннего Японского моря. За год до событий на мосту Лугоу он в свободные минуты, когда уставал читать Паскаля, читал «На воде» и мечтал провести так летние каникулы.

— В то время ничего не стоило взять напрокат такую тарахтелку, но потом Сано сказал, что не надо, слишком уж она шумная, лучше раздобыть маленькую шхуну. Из этой затеи так ничего и не вышло. Прошлого всегда жаль. Мне жаль, что осталось так много всего, что мне хотелось бы изучить, и так много дел, которые мне хотелось бы сделать.

По-видимому, лодка, пересекавшая залив, оставила глубокий след в душе Синго. Он говорил, уже не столько обращаясь к Сёдзо, сколько отдаваясь течению своих мыслей, которые как бы бежали вслед за белой полоской, оставляемой на воде моторной лодкой.

— В самом деле, ведь если я сейчас умру, это будет все равно, как если бы я не родился, как если бы оказался на пороге дома, который страстно хотел увидеть, и не успел заглянуть внутрь, перед самым моим носом дверь захлопнулась. В мире много скверного, отвратительного, грязного. Это я знаю и по собственному небольшому опыту. Но зато в нем, должно быть, много и красивого, хорошего, радостного. Жизнь на земле, где второй раз уже не родишься, вещь замечательная, и каждому хочется хоть на несколько лет дольше прожить. И поэтому даже такие люди, как я, чувствуют себя для чего-то предназначенными в жизни и на что-то способными. А со смертью конец всему.

— Брось ты говорить о смерти,—неожиданно грубо прервал его Сёдзо. Синго так много говорил о смерти, а в тоже время в его словах слышалась такая жажда жизни, что Сёдзо не мог больше его слушать.— Перестань думать о том, что тебя убьют. Тебе нужно жить во что бы то ни стало. Пусть уже нельзя уклониться от призыва, но ведь тебя могут признать негодным. Кроме того, твоя семья, пользуясь своим влиянием, может добиться, что тебя признают негодным, хотя бы на то и не было оснований. Сегодня же, не откладывая, признайся отцу и братьям, что ты не оформил отсрочки. Время пока еще есть, и они успеют принять меры. Вот мой совет. И вообще должен тебе сказать, что решать любые трудности и конфликты таким простым путем, как смерть,— скверная привычка. То же самое и насчет войны. Если бы эта война носила характер борьбы за какие-то высокие идеалы, я бы сам с радостью пошел на фронт и был бы готов погибнуть в бою. Но на этой войне я не хочу умирать. По той же причине я не хочу, чтобы и ты был убит.

Укрываясь от ветра, Сёдзо зажег спичку и закурил: «А ведь то, что я посоветовал, мог бы ему посоветовать любой негодяй. Не исключено, что он так и считает»,— подумал Сёдзо. Но мысль эта не вызвала у него неприятного чувства. Он с наслаждением глубоко затянулся. И делая вид, что ему вовсе не интересно, какое впечатление произвели его слова на собеседника, выпустил струю дыма.

Синго ответил не сразу. Его покрасневшие от ветра глаза были устремлены на море.

Он снова скрутил в жгут лежавшую на коленях кепку и наконец медленно, словно это доставляло ему физическую боль, повернулся к Сёдзо.

— Вы думаете, Канно-сан, мне эта мысль не приходила в голову? — хрипло сказал он, словно голос у него ломался. Но затем он, видно, взял себя в руки, голос его окреп, и простодушным, доверчивым тоном, как бы решив, что теперь уже можно сказать все, он продолжал:— Сначала это было не так, но потом я действительно начал раскаиваться, что не воспользовался отсрочкой. Несмотря на то, что мне очень хотелось отомстить и домашним и самому себе, я не раз собирался рассказать им обо всем, пока не поздно. И я, конечно, знал, что стоит мне открыться перед ними — и они, как вы правильно заметили, пойдут на любые меры, чтобы освободить меня от армии.

Один из его двоюродных братьев должен был призываться в прошлом году. По совету знакомого врача, некогда бывшего военным врачом, он за несколько месяцев до призыва отправился в Кобэ, и там лег на операцию, будто у него геморрой. У него появилось кровотечение. Кончилось тем, что двоюродный брат в армию не пошел.

Знал Синго и еще одну вещь. Его отец приобрел в Бэппу и записал на имя.какого-то человека, который не был даже их родственником, великолепный особняк. И Синго знал, для чего купили этот дом, который открыто не посещали даже его братья. И если бы Синго поддался слабости и захотел быть забракованным призывной комиссией, ему не пришлось бы прибегнуть к такому чрезвычайному средству, к какому прибег его двоюродный брат. Теперь ( его семья, вероятно, сумела бы воспользоваться своей магической силой, благодаря которой она получала выгодные военные заказы и большое количество сырья, выделяемого по разверстке для их завода. Синго не сомневался, что если бы родные узнали, что отсрочка не оформлена, они бы тотчас пустили в ход эту свою силу и добились, чтобы комиссия его забраковала. Но это было бы низостью. И в результате на Синго, которого с детства, как собачку, водили на поводке, снова был бы надет ошейник именно в то время, когда он мог избавиться от их опеки. Он упустил бы свою последнюю возможность отомстить им, и снова было бы все так, как они хотели.

Синго вдруг вскочил и прыгнул со скалы на берег. Это безотчетное движение выражало его внутренний протест. Удивленный, Сёдзо молча взглянул на него, как бы спрашивая, что случилось, и Синго снова покраснел.

— Все противно, кругом одна грязь. Я хотел откровенно рассказать вам еще об одной вещи. Об одной своей тайне.

При этих словах он еще гуще покраснел, и голос его снова стал хриплым.

Ухватившись за ветки сосны, он скороговоркой произнес:

— Но сегодня не стоит! Нет, сегодня не стоит. После призыва я приеду в Токио. А если нет — я вам пришлю свой дневник.

Сёдзо и Уэмура вышли из ворот библиотеки, на которых, как и всюду теперь, были водружены огромные флаги с воинственными надписями: «Да сопутствуют нам вечно победы!», «Да здравствует Императорская армия!»

После того как Сёдзо расстался со своим спутником у замкового рва, мысли его были заняты делами, о которых он утром беседовал с Уэмурой, но вот ему вспомнились последние слова Синго. Судя по тому, как юноша был смущен, он хочет поведать ему, видно, свою любовную историю,— рассуждал Сёдзо. Вещь вполне вероятная. Любопытно, кем он мог увлечься?—терялся Сёдзо в догадках. Какая-нибудь студентка, с которой он познакомился в Киото? А вдруг это здешняя девушка, да еще из семьи противников партии Ито? Тогда это настоящая трагедия — готовый сюжет для романа. Внезапно ему пришла в голову нелепая мысль: «Билет от Кюсю до Токио действителен четверо суток, следовательно, в пути можно сделать остановку». Возвращаясь домой из Токио, он был удручен мыслью о предстоящем учебном сборе и почти не обращал внимания на рекламы курортных отелей Сюдзэн-дзи, которые то и дело стали попадаться, как только поезд миновал туннель Тайна. Но теперь в его воображении один за другим, точно он видел их из окна вагона, замелькали эти яркие, красочные, манящие рекламы на огромных жестяных щитах, стоящих среди рисовых полей и на холмах вдоль полотна железной дороги.

Он покраснел. И почему-то почувствовал неприязнь к директору библиотеки, старику Ямадзаки.

Директор сегодня чуть не все время твердил о том, что следовало бы проветрить вещи, хранящиеся в кладовых усадьбы Ато, иначе там могут пропасть ценнейшие реликвии старины. Под конец он заявил, что хорошо было бы, если бы Сёдзо задержался на недельку и помог с этим управиться: он ведь служил у них и знает, где что находится. Сёдзо решительно заявил, что завтра он уезжает. Но почему-то тогда вздрогнул и вытер платком пот со лба.

В магазине рано зажглись огни. Из склада выкатывали бочонки сакэ, и в воздухе стоял крепкий запах вина.

В обширных сенях, отделявших магазин от комнат, стояли ряды ящиков, и рабочие укладывали в них бутылки; видно, готовилась партия сакэ для отправки.

Когда Сёдзо проходил через сени, открылось окошечко конторки и приказчик Хиросэ окликнул его:

— Канно-сан, для вас телеграмма.

— Что? Когда получена?

— Несколько минут назад.

Телеграммы всегда вызывают у человека тревогу. Не потому ли, что этот белый бланк напоминает саван? Пока Сёдзо торопливо снимал под лестницей обувь, Хиросэ принес телеграмму.

Он взял ее. Прочитал. Лицо его стало белым как мел, И мысль об остановке в пути, и Синго, и призывная комиссия, и проблемы любви — все мгновенно куда-то исчезло, словно растворилось в воздухе.

«Ода ранен находится госпитале ждем вас». Телеграмма была подписана Сэцу.


Конец первой книги




Загрузка...