Профессор Корво приобрел свое звание вместе с бельэтажем исторического палаццо на Большом канале. Прежний жилец, умерший в возрасте ста лет, преподавал архитектуру, идя по стопам прославленного Паоло Скарпы, и этот Корво вместе с бронзовыми орнаментами, украшающими дом от входа до подвесных потолков, за баснословные деньги купил и словечко «professore», красующееся на узорчатой бронзе дверного звонка.
После недельной передышки в Лагуну вновь вернулись дождь, бора и всклокоченные облака. При таком ветре в каналы часто попадает мусор со свалки, и случается, что гондоле, курсирующей по Большому каналу между Сан-Тома и Сант’Анджело, приходится лавировать, чтобы не наткнуться на стиральную машину или велосипед. Кьяре понадобился весь ее авторитет, чтобы убедить Игоря, уже нависшего своим упитанным телом над бортом трагетто{7}, не выуживать из воды деревянный табурет с продавленным плетеным сиденьем. Получив СМС-предупреждение о возможности нового подъема воды, она заставила всех нас надеть в андроне резиновые сапоги, раздала всем пакеты для туфель и проинструктировала, как себя вести.
Члены семейства Кампана в полном составе, включая Вини, были поименованы на тисненой карточке бристольского картона, приглашавшей их выпить по стаканчику в великолепном дворце Корво, и моя невестка в приколотой в андроне записке велела всем явиться в бельэтаж, чтобы перед отправлением пройти надлежащий досмотр. Можно было подумать, что мы собираемся наниматься в массовку на съемки «костюмной драмы». Из всего, чем славится не любимая ею Венеция, в которой Кьяра с психоаналитической чуткостью улавливает симптомы старческого слабоумия, ее внимание привлекает только искусство переодевания, этот особый талант, используемый шизофрениками для маскировки психического расстройства под красочными действами. Наша психотерапевтиня не допускает и мысли, что есть вещи, не поддающиеся психоаналитической дешифровке. А для таких, как мы, кто использует тайны подсознательного в качестве инструмента при работе со всякими темными материями, наличие в доме собственного психоаналитика — настоящее бедствие.
И вот наша процессия — впереди чета при всем параде, мы с Борисом за ними и Игорь с Виви в «коконе» в качестве замыкающего — потрусила к андрону профессора, где все мы стали дружно извиваться, освобождаясь от резиновых сапог, — все, кроме Игоря, забывшего мешок с туфлями в гондоле и навлекшего этим на себя неудовольствие Кьяры.
Этот Корво казался совсем потерянным в огромной свежеотреставрированной гостиной, уставленной зелеными комодами с грубым лаковым орнаментом, креслами с сиденьями, перетянутыми шнурками, зеркалами слишком тусклыми, чтобы быть подлинными, и портретами чужих предков. Когда Борису случается продать картину без предварительных многонедельных переговоров, чаще всего его клиентом оказывается простолюдин, решивший по дешевке купить себе галерею скверно написанных благородных предков. Корво оказался высоким человеком, с телосложением бывшего кетчиста и маленькими наманикюренными ручками с сосискообразными пальцами, унизанными тяжелыми перстнями с печатками. Крупное лицо с тяжелыми чертами, параллельные линии зачесанных от уха до уха жидких волос, два ослепительных ряда зубов, напоминающих клавиатуру клавесина. В этот вечер он был одет нарочито свободно: домашняя бархатная куртка и джинсы с заутюженной складкой, над ремнем которых, словно тесто из квашни, свешивалась жирная складка, — так одеваются богатые люди, когда хотят выглядеть непринужденно.
Указав пальцем на сиденья без шнурков, он пригласил нас сесть — всех, кроме Игоря, которого он попросил разуться, чтобы тот своими мокрыми сапогами не испортил ковер. Неловко чувствуя себя в парадных одеяниях, мы словно позировали для жанровой сцены, которую Корво, в пудреном парике, заказал какому-нибудь английскому художнику, например Хогарту[44] («Бедные родственники, пришедшие с визитом во дворец») или ироничному Цоффани[45] («Вскрытие завещания»). В том же порядке, какой мы соблюдали на улице, мы уселись рядышком на длинную скамью, о которой хозяин, назидательно потрясая указательным пальцем, поведал, что ее касалась задница одного из дожей Морозини. Ему не поверил даже ничего не смыслящий в этом Альвизе, замкнувшийся в задумчивом молчании, которым он обычно выражает свой скепсис по отношению к тем, кому не так-то просто открыто противоречить. Правда, когда Борис определил скамью как продукцию известной фирмы «Полиартс», специализирующейся на изготовлении мебели «под старину», Альвизе не преминул заметить профессору, что наш дядя ошибается в двенадцати случаях из десяти. Если его целью было заткнуть нас, ему это удалось. Кьяра просидела весь вечер, созерцая позолоту и сверкающие шелка со строгостью эксперта по «арте повера»[46] или специалистки по монохромным «прорезям» Лучо Фонтаны[47], не забывая при этом играть композиционную роль благородной дамы из рода Кампана, с которой следует считаться, если хочешь заручиться связями. Эта роль выражается обычно в медоточивых улыбках, которыми она время от времени одаривает окружающих, в том, как она берет кончиками пальцев канапе, неодобрительно взирая на избыток жира на нем, в особой манере промакивать легкими похлопываниями губы, а затем разглядывать на вышитой салфетке следы помады, в любезностях и советах, которыми перемежаются эти действия, и все это — в сочетании с уставленным на собеседника ястребиным взглядом. Если Корво хочет интегрироваться в венецианское общество, он должен прислушаться к ее наставлениям, процедила она с куртуазной злобой старых догаресс, одним взглядом устранявших неугодных кандидатов на местный трон. Венеция — город закоснелых привычек, тут надо соблюдать определенные меры предосторожности. «Фениче» — театр с очень плохой видимостью, туда следует ходить с биноклем. Гондолы — транспорт с непомерно высокими тарифами, ими следует пользоваться экономно. Дамаст — ткань с очень нежным рельефным узором, под нее следует подкладывать фланель. Архитектор Скарпа — создатель вечных ценностей, к ним следует относиться с благоговением. Корво — коллекционер с эклектичными вкусами, их следует уважать.
Упитанная физиономия профессора Корво излучала довольство. Кьяра — женщина усыпляющего действия, ее следует слушать с выражением рвения на лице. Короткими точными движениями: некомпетентность городских властей — раз! дождь и ветер в начале февраля — два! — она разогнала сонмы ангелов, зависших над нашим разговором.
Перестав вслушиваться в мурлыканье невестки, я стала прокручивать в обратном порядке события, в результате которых мы оказались на этом диване, несгибаемые, как зонты, в ожидании, пока комиссар и профессор решатся начать свою игру.
Неделю назад Энвер с непроизносимой фамилией вышел из тюрьмы, несмотря на неудавшийся побег, вернее, благодаря ему. Его адвокат сыграл на процедурных нарушениях и добился замены меры пресечения на домашний арест. Вместо того чтобы вернуться в свой скромный номер, подозреваемый переехал в отель «Монако» на Большом канале, из окон которого открывается вид на залив Сан-Марко, шпиль таможни, напоминающий чернильницу купол собора Санта-Мария делла Салюте и дальше — на остров Джудекка и колокольню Сан-Джорджо. Вынужденный любоваться этой идиллической картиной, он разместился в свадебном люксе, где занялся подготовкой к собственной защите.
Услышав в общем хоре тенор нашей адвокатуры — слабенький тенор слабенькой провинциальной адвокатуры, — брат был крайне удивлен, но такое неожиданное решение его даже обрадовало. Оно давало ему возможность возобновить следствие.
В судебных кругах вдруг снова вспомнили фамилию Энвера — Ийулшемт (не такая уж она и трудная). Это произошло, когда открылось, что подозреваемый имеет покровителя, влиятельного человека, предоставившего ему дорогого адвоката и не менее дорогое жилище.
Когда в деле вырисовываются власть и могущество, Альвизе начинает, что называется, ступать по яйцам, проявляя крайнюю осторожность. В Венеции известный адвокат вполне может оказаться кузеном жены ректора университета, чей брат играет в гольф с прокурором, дочь которого в Лидо живет рядом с тетушкой, у которой матушка председателя торговой палаты имеет обыкновение играть в карты со своими подругами детства — тещей директора таможни и бабушкой того самого известного адвоката. Да, я еще забыла про директора банка, он тоже тут как тут, и не на последнем месте, поскольку в Венеции постоянно требуются займы и кредиты: кому — чтобы подлатать прохудившуюся крышу, кому — подремонтировать подпольную гостиницу. Венецианское общество похоже на змею, кусающую себя за хвост. В Венеции все постоянно встречаются друг с другом: во время театрального сезона — в опере, летом — на пляже, зимой — на временных пастбищах в Доломитовых Альпах, где вышеозначенные матушки и бабушки быстро вразумят своих потомков, если те только попытаются расстроить действие этого отлаженного механизма. В Венеции мы все живем под домашним арестом — в закрытой Лагуне под открытым небом.
Что до меня, то я, видимо, слишком беспечный человек, чтобы подчиняться условностям нашей светской жизни. У меня нет ни абонемента в «Фениче», ни карточки общества друзей того-то или сего-то, я не хожу ни на гольф к Альберони, ни в клуб «Кому за сорок», не состою ни в международных комитетах спасения венецианского наследия, ни в благотворительных организациях, ни в Мальтийском ордене. Я вообще не член ничего, даже тайного общества любителей живописных плафонов, потому что я слишком ленива, чтобы заниматься его организацией.
У меня ни на кого нет влияния, и то, что адвокат Энвера Ийул… и так далее оказался сыном Джакомо, не дает еще Альвизе права утверждать, будто я оказываю давление на следствие. Мир так мал, а Венеция и вовсе крошечная. И естественно, вся эта теснота и круговерть приводят к тому, что мы постоянно сталкиваемся друг с другом — словно кегли в боулинге. Вот и все.
Мне надо было бы объяснить это брату в тот вечер, когда Энвер Ийулшемт поселился в отеле «Монако» на Большом канале, а Альвизе явился ко мне с вопросом, что это я лезу не в свое дело. Узнав о мягкости меры пресечения, примененной к его свидетелю, или подозреваемому, или беглецу, или освобожденному, или оправданному, или черт его знает, как его теперь называть, комиссар «ступал по яйцам» очень недолго — ровно до того момента, когда ему позвонил сын Джакомо с требованием оставить его клиента в покое.
Вне себя от бешенства, объектом которого стал не задиристый Гвидо Партибон, а я, Альвизе бросился в антресоль снимать с меня стружку. Адвокат использует пробел в законодательстве, сестра-интриганка вмешивается в следствие, в котором ни черта не смыслит. Неужели у нее хватит наглости утверждать, будто сын Джакомо святым духом очутился в камере у мелкого жулика без гроша в кармане, промышлявшего на рынке художественных подделок, — в этом птичнике, где сама она безраздельно царствует над индюшками и фазанами?
Я очень люблю Альвизе, но, когда он выказывает такую несправедливость, я готова его зарезать. Об этом я и размышляла там, в профессорской гостиной, когда увидела, что брат указывает на меня рукой.
«Моя сестра — мечтательница и фантазерка, но, когда она встает на защиту своего бюджета, она становится по-настоящему опасной», — нес он какую-то чушь. «Я знаю это от адвоката Партибона-старшего, вашего общего знакомого», — продолжил он, и я поняла, что «сестра-мечтательница» — это всего лишь обходной маневр перед решающей атакой на профессора Корво. Мне оставалось лишь проглотить свои возражения и вновь погрузиться в раздумья, предоставив комиссару разогреваться дальше.
Я ненавижу обсуждать то, что Альвизе называет моими «отношениями» с Джакомо. Никаких отношений между нами нет, абсолютно. Не называть же так эпизодические любовные контакты, в которых нет ни привязанности, ни дружбы, ни хотя бы капли взаимного уважения. Джакомо принадлежит к тем мужьям, которые с радостью обманывают своих жен, продолжая пользоваться их супружеской поддержкой. Боже упаси меня познакомиться с госпожой Партибон, которая, насколько мне известно, регулярно прочесывает антикварные ярмарки региона с храброй улыбкой обманутых жен на лице. С ним самим, с адвокатом Джакомо Партибоном, я познакомилась в Мире[48], на материке, в бальном зале виллы Принчипе Пио. Управление архитектурного достояния обратилось ко мне за консультацией по поводу восстановления фрески Никколо Бамбини «Аполлон и музы», украшавшей потолок виллы до его обрушения. Мы вместе обсудили все сложности реставрации, и словоохотливость Джакомо ввела меня в заблуждение относительно его страсти к плафонам, которой он вовсе не испытывал. На самом деле его страсть заключается в мимолетных постельных приключениях, и только в безликом номере отеля «Рюссо», неподалеку от аэропорта, я узнала, что он — адвокат по хозяйственному праву. Там, на вилле, когда мы стояли с ним под плафоном, он представлял власти провинции Венето и всячески старался свести мой искусствоведческий бред к сухим статьям контракта. Кто такой Никколо Бамбини, он не знал, зато ему было известно, что старые девы с замашками синего чулка, выдающейся представительницей коих считает меня Альвизе, очень падки на ухаживания красивых мужчин — настолько, что это может осложнить вышеозначенному мужчине жизнь. Искусствоведка — это что-то новенькое в адюльтерной коллекции Джакомо. Он смотрит на меня как на больную, потому что плафоны для меня важнее денег, а также тех, кто их имеет и кто их делает. Валяясь в ногах у олигархов, он закрывает глаза на происхождение их состояний и с одинаковым восторгом консультирует африканских диктаторов, казахских коррумпированных чиновников, русских мафиози и судовладельцев с Каймановых островов — всю эту братию без чести и совести, но с суперадвокатом, людей, о существовании которых до встречи с ним я и не подозревала. Сказать, что я считаю Джакомо человеком приличным, было бы преувеличением, а потому я скрываю свои любовные интермедии, встречаясь с ним в международных отелях на материке. В Венеции нас могут увидеть, госпожа Партибон может узнать, а господин Партибон, как и полагается, не хочет огорчать эту образцовую супругу, отзывающуюся (когда ему надо подманить ее) на нежное имя Теодора, идеальное для императрицы жен-рогоносиц. Один Альвизе в курсе. Как-то на вечеринке у начальника полиции — или на ужине в префектуре — Джакомо сказал ему, что знает, и очень хорошо знает его сестру, поведав эту новость с заговорщицким самодовольством завзятых бабников, к каковым Альвизе не принадлежит с тех самых пор, как Кьяра взяла его на короткий поводок. Однако условного кода он не забыл и понял, о чем идет речь. С точки зрения Альвизе, Джакомо — неожиданная удача для такой старой девы, как я: рядом с ним я просто обязана буду навести на себя лоск — не все же мне наводить его на своих святых. Это была наша первая стычка по поводу Джакомо. Я тогда отказалась обсуждать его, даже упоминать его имя, и держалась до тех пор, пока в деле Энвера с непроизносимой фамилией не проявился Гвидо.
Мы снова поругались, потом помирились — все как всегда. Альвизе налил себе сливовицы и попросил меня в порядке личного одолжения попросить Джакомо, чтобы тот спросил у своего сына Гвидо, каким образом тот взялся защищать какого-то албанца, подозреваемого в убийстве, да еще и не имеющего средств, чтобы оплатить его услуги.
Мне ужасно не хотелось этого, но я все же исполнила просьбу Альвизе, предварительно в очередной раз по-притворявшись в «Рэдиссоне», в Местре, что я — это не я. Отель, торчащий между автомагистралью и гипермаркетом «Лидль», с видом на автостоянку, задуман как место для подписания коммерческих сделок, и Джакомо вынудил меня пообещать ему услугу за услугу. Там, на плюшевом гостиничном покрывале, я сделала первый шаг в мире бизнеса, где люди обмениваются услугами и любезностями на взаимовыгодной основе. Джакомо был адвокатом Микеле Корво, процветающего албанца, владельца таких же процветающих предприятий, который попросил его найти хорошего защитника для Энвера с непроизносимой фамилией. Эта «маленькая услуга» показалась ему тем более незначительной, что его сын Гвидо как раз специализировался по уголовному праву и был к тому же его компаньоном по адвокатской конторе «Партибон и Партибон». Мне же, со своей стороны, пришлось пообещать, что комиссар встретится с этим Микеле Корво, который оказался не только богачом, но еще и филантропом и ненасытным коллекционером. Вечер будет что надо, можно будет поболтать о нелегальной иммиграции, об убийстве и расписных плафонах. Альвизе поспешил принять предложение.
Так мы и очутились, разряженные как на праздник, перед бронзовым звонком «профессора» Корво. Наше с дядюшками присутствие там было не чем иным, как отвлекающим маневром, заключавшимся в попытке скрыть под потоками шампанского постепенное превращение светской болтовни в допрос.
Лавируя среди вычурной профессорской мебели, Альвизе пытался распутать узел, связывавший Корво и Энвера, и выудить из него ответы на свои вечные quis, quid, ubi, quibus auxiliis, cur, quomodo, quando. Где и как они познакомились, богач и бедняк: в Венеции, в Албании, случайно, на деловой основе, на почве искусства? Однако Микеле, настоявший, чтобы к нему обращались по имени, не достиг бы такого могущества, не прикрывайся он доспехами хитрости. Уходя от прямых ответов на вопросы, он преподносил себя как просто доброго человека, тронутого злоключениями соотечественника, о которых он прочитал в «Гадзеттино». Несмотря на темную историю с поддельной партитурой, в этом славном пареньке (документы которого были в полном порядке), с его трудолюбием, с его желанием пробиться в жизни, он узнавал себя в молодости. Филантроп не понаслышке знал, что за снобы эти торговцы произведениями искусства, а молодчина Энвер сумел проникнуть внутрь их неприступной цитадели и самостоятельно выбраться из нужды. И теперь профессор не мог видеть, как весь город пытается столкнуть его обратно, и это без малейших доказательств, просто потому, что он — иммигрант и что какой-то эксперт из зависти обвинил его в подделке каких-то там трех нот. Яйцеголов Корво поменял имя Гокса на Микеле в тот день, когда получил новое гражданство, но сердце его по-прежнему обливается кровью за бедных албанцев, которых обвиняют во всех грехах, стоит только кому-нибудь что-нибудь украсть или, к примеру, зарезать какого-нибудь туриста, пошутил он, сверкая улыбкой банкетного распорядителя. Ужасная несправедливость!
Альвизе ответил, что все это и правда печально и внушает беспокойство, Кьяра согласилась, мы с дядюшками кивнули, а Виви завопил во весь голос, сморщившись и покраснев от возмущения.
У нас прелестный ребенок, светоч всей семьи, поздравил нас профессор и щелчком подозвал дворецкого, чтобы тот освободил его от этого слюнявого кулька. Дворецкий был азиат, в ливрее и белых перчатках, и я подумала, что даже у филантропа есть свой иммигрант для измывательства над ним. Корво поинтересовался, на кого же похоже это прелестное дитя, и Альвизе рассказал ему историю рождения Виви.
Тут-то ветер и переменился.
Профессор и благотворитель Микеле Корво возглавляет «Алисотрувен». Деньги на тот свет с собой не унесешь, у савана нет карманов — не помню, какими еще избитыми истинами пытался он нас заверить в том, что, будучи бездетным вдовцом и проживая в одиночестве в этом безлюдном дворце, находит особую радость в финансировании собственной гуманитарной организации. Он создал ее, чтобы помогать своим соотечественникам с получением права на убежище, вида на жительство, работы и приличного жилья, где они могли бы достойно растить своих отпрысков. И если от множества несправедливостей сердце Корво только обливалось кровью, то при мысли о бедных маленьких нелегалах оно разрывалось на части. Профессор как будто пересказывал статью из «Гадзеттино». Ситуация и в самом деле печальная и внушает беспокойство, пробормотал Альвизе.
Деятельность «Албано-итальянского содружества трудящихся Венеции» («Алисотрувен») была направлена на строительство яслей для «младенцев-нелегалов» и приютов для подростков, тех самых, кого социальные службы держали в приемниках, в антисанитарных условиях, с биркой на шее. В ожидании разрешения на строительство «Алисотрувен» старается размещать своих маленьких подопечных по семьям вроде нашей. Сменив проповеднический тон на шутливый, он добавил, что в Албании его организацию прозвали «Концлагеря Корво», только он занимается собственно лагерями, то есть размещением, а концентрация, сбор материала для них — это дело властей.
С того момента, как Виви исчез в глубинах дома, Игорь сидел надувшись. И вот среди позолоты и диванов раздался его тонкий возмущенный голосок. Профессор украл и исказил реплику польского актера, игравшего роль Гитлера, из фильма Любича[49]. Этот режиссер умел заставить своих зрителей смеяться, но то был смех сквозь слезы, а не издевательство. Чтобы все обращать в шутку — для этого нужно чистое, доброе сердце, сердце жулика тут не годится. Спекулировать на чужих текстах или на чужих детях, обставлять дом подделками или покупать за деньги славу матери Терезы — все это жульничество одного порядка. Посреди воцарившегося угнетенного молчания Игорь схватил бутерброд с черной икрой, внимательно осмотрел его, сунул в рот и с полным ртом пошел клеймить дальше. «То be or not to be. Быть или не быть», — продекламировал он, брызгая слюной во все стороны. У таких, как Виви, нет выбора. В социальных яслях они, по крайней мере, могут плакать вволю, не рискуя нарушить покой в чьей-то гостиной и быть удаленными оттуда по щелчку пальцев. Мы живем в цивилизованном городе, и сами мы — люди цивилизованные, а потому, чтобы не испортить вечер окончательно, самое лучшее было делать вид, будто ничего не случилось, будто Игоря не понесло. Самое лучшее — отправить его вслед за Виви в буфетную, будто его тут и не было. И дать с собой несколько этих вкуснющих бутербродов — это было бы еще лучше.
Микеле жизнерадостно перебил Игоря. Какие у комиссара оригинальные и симпатичные родные, воскликнул он и приказал дворецкому водворить Виви на место. В цивилизованных домах люди умеют обратить неловкую ситуацию себе на пользу, всем своим открытым, приветливым видом давая понять провинившемуся, что его промах воспринят как забавная шутка. С такой вот поддразнивающей улыбкой смотрит на меня Джакомо, когда мне случается разбить стакан или когда я веду себя как зажатая училка, — можно подумать, что он в жизни не видел ничего и никого смешнее. Мы с Борисом не владеем этим искусством — переворачивать все с ног на голову, но нам известно, что разного рода политесы обычно используются, чтобы подлакировать шероховатости. На защиту нашего семейного чудака, посланца ангелов, искореняющего ложь в подлунном мире, встал Альвизе.
Мой брат не зря был самым молодым полицейским комиссаром в стране. Под выражением веселой снисходительности он прочел в лице Микеле ту самую затаенную панику, которая охватывает свидетелей, когда он нащупывает слабые места в их показаниях. Не обращая внимания на Кьяру, залепетавшую что-то про особенности и странности нашего Игоря, Альвизе изобразил на лице такую же любезную мину, как у Микеле, и призвал его, напротив, не сбрасывать со счетов присутствие Игоря и его слова. Власти и социальные службы делают все возможное, но им мешают разные ассоциации, которые, находясь вне подозрений, спекулируют (Игорь нашел удачное слово) на этих несчастных детях. Разумеется, «Алисотрувен» не входит в эту категорию, но известно немало случаев, когда такое «размещение» оборачивалось самым непотребным рабством. Не далее как накануне этот вопрос был поднят министром внутренних дел Марони на проходившей в Риме ежегодной Ассамблее ЮНИСЕФ, где он произвел эффект разорвавшейся бомбы, особенно впечатлив Парламентскую комиссию по детству и органы здравоохранения. Решено начать следствие, но факты остаются фактами. За прошлый год четыреста несовершеннолетних, зарегистрированных на острове Лампедуза, бесследно растворились в воздухе. На черном рынке человеческих органов почка стоит тысячу долларов, и каждый пятый больной покупает себе право на воскрешение незаконным образом. Комиссар не собирался перегружать добряка Корво цифрами, но власти сравнили статистические данные по Сицилии и по Венеции. Выступление Игоря прозвучало шокирующе, но истинное положение вещей шокирует еще больше. И дело не в том, to be этим детям нелегалами or not to be сиротами, вопрос стоит иначе: to be or not to be им целыми и невредимыми.
Альвизе взял бутерброд, смакуя икру и эффект, произведенный его речью на жизнерадостного филантропа. Это несправедливо, невыносимо, печально и достойно сожаления, затрубил тот. «Алисотрувен» делает все возможное, но он же не может решить все проблемы.
Никто от него этого и не ждет, продолжил комиссар. Но если сердце Микеле обливается кровью при мысли об Энвере Ийулшемте, который в данный момент стоит на балконе своего люкса и попивает шампанское из мини-бара, то страшно себе представить, в какой ужас его должны привести увечья, наносимые этим ребятишкам «черными трансплантологами», которые к тому же так хитры, что находят способ обезопасить себя, прячась за спинами известных адвокатов или благотворительных организаций типа «Алисотрувена», хотя его-то, конечно же, не в чем упрекнуть, как и Энвера, ставшего очередным примером ложных подозрений.
Микеле жестом остановил его, воскликнув, что хотя горячность комиссара ему и симпатична, но так можно зайти слишком далеко. Такая пылкость кажется ему знаком признательности со стороны семейства Кампана. Ему так нравятся люди вроде нас, что он попросил бы нас называть его Леле. Ему не хотелось бы нагнетать у себя в гостиной обстановку разговорами о вещах, внушающих такую озабоченность и такое беспокойство, но он с огромным удовольствием встретится с комиссаром в другое время и в другом месте, чтобы побеседовать об этих удручающих вещах и вместе найти решение.
Все-таки мой брат очень крут, даже когда его противник не уступает ему в хитрости. Нелегалы с их органами, ангел-грязекопатель Энвер со своим свадебным люксом — все, получив хорошего пинка, отправились за боковую линию, а комиссар с филантропом принялись оживленно расспрашивать нас, мелкую сошку, о забавных историях, приключающихся с людьми нашей профессии, о ярких находках, коими увенчиваются наши захватывающие исследования. Они явно держали нас за идиотов, ну а мы охотно выступали в нашем привычном амплуа. Одна Кьяра замкнулась в недовольном молчании, каким психотерапевты обычно реагируют на своенравие пациентов. Но на нее никто не обращал внимания: мы — потому что мы вообще никогда не обращаем на нее внимания, Альвизе с Корво — потому что все их внимание было обращено друг на друга.
Однако именно она дала Альвизе долгожданный повод вернуться на оставленные позиции. Все-таки он крут, мой братец. Виви нервничает, его пора укладывать, пока он снова не расплакался, сказала она, приняв вид мадонны, и Альвизе тут же ухватился за ее слова.
Как говорит его супруга, для которой подсознание младенцев — открытая книга, нервозность Виви и его плач выражают смутную, невысказанную тревогу Альвизе и Кьяры, обеспокоенных тяжелой юридической ситуацией, сложившейся вокруг их малыша. То be маленькому Кампане усыновленным или or not to be, to be всегда сыном неизвестного отца or not to be сиротой, затерявшимся меж двух берегов, — вот в чем вопрос. Корни Виви скрылись в тумане где-то на Балканах. В одном из кругов ада, из которого попыталась вырваться его мать, у Виви оставалась биологическая семья, возможно не имевшая понятия ни о том, что он был зачат, ни о том, что родился, но, возможно, стремившаяся во что бы то ни стало его отыскать. При взгляде из окон венецианского палаццо Виви кажется Моисеем, спасенным из вод душевой и укутанным в мягкий плед женой фараона. Но Альвизе и Кьяра постоянно ощущают над своей головой дамоклов меч, и это будет продолжаться до тех пор, пока они не смогут дать барахтающейся на коленях у Игоря загадке имя и свою фамилию. Комиссару очень хотелось, чтобы этот розовый пухлый горлопан покинул наконец ряды младенцев-призраков и превратился в обычного ребенка, Альвизе, сына Альвизе. И когда на стене нашего андрона появится его веточка, она возродит к жизни засыхающее древо семейства Кампана. При этих словах брат величественным жестом указал на диван, где восседали его дядюшки и сестра, являя собой аллегорию корзины с сухофруктами.
Все-таки он очень крут, мой братец. Удрученный зрелищем наших иссохших физиономий, этих бесплодных побегов на фамильном древе, этой вечной голгофы для родных, Леле сочувственно вздохнул. Комиссар постучался в ту самую дверь, воскликнул он. Если куда и надо было стучаться, так это в сердце Леле, в тон ему ответил Альвизе. Пусть он — полицейский, но это не мешает ему быть добросердечным человеком.
Дверь его сердца — это-то и хотел сказать Леле. Он лично займется делом малыша Виви, это будет для него не только радостью, но и честью. Зачем иметь друзей, если не можешь оказать им маленькой услуги?
У Джакомо и его клиентов все услуги — платные. Даже я поняла, что дело Виви будет платой за дело Энвера. Уютно устроившийся в своей переноске Виви был лазутчиком, спрятанным внутри коня, которого хитроумный Альвизе только что запустил в Трою, однако осажденный троянец еще не капитулировал. Возможно, причиной тому была моя не-связь с Джакомо, который ничего в жизни не делает даром, но мне вдруг бросилось в глаза очевидное: Корво устремился на помощь подозреваемому в убийстве отнюдь не из филантропических соображений.
Окруженный дорогими игрушками профессор со своей горячей металлокерамической улыбкой, уравновешенной ледяным взглядом, напоминал мне суровые, жесткие мужские фигуры, присутствующие в некоторых религиозных композициях, что создавались в 1450-е годы при дворе герцога Урбино. Священное Писание и трудные времена не располагали к веселью, но мне всегда было интересно, что замышляют, что скрывают эти люди, прячась во мраке дворцовых переходов, в двух шагах от Пречистой Девы, от ее Сына? Можно подумать, что они шпионят за ними. Что замышляют эти три сановника, с равнодушием взирающие на бичевание Христа на картине Пьеро делла Франчески?[50] Старший из них, тот, что одет в тяжелую мантию с тонким золотым узором, своим плешивым желтым черепом похож на Корво. А что это за старикашки и юные пажи с недовольными физиономиями окружают спящего Младенца Христа, голенького и пухлого, совсем как наш Виви, не удостаивая его ни улыбкой, ни даже взглядом? Я просто остолбенела там, в этой профессорской гостиной, когда услышала, как комиссар полиции и благотворитель из «Алисотрувена» взвешивают свой товар, положив на одну чашу весов усыновление Виви, а на другую — снятие обвинения с Энвера. За тяжелыми дверями, расположенными одна напротив другой, как во Дворце дожей, скрывались невидимые залы, полные тщательно охраняемых тайн, и я пожалела, что Виви еще слишком мал и что ему не рассказать, в каких коридорах и комнатах успел он побывать, когда его изгнали из гостиной, где не нашлось места для искренних детских слез.
Клятвы во взаимной дружбе затянулись до конца вечера. Леле присмотрел виллу в окрестностях Тревизо, и мы с Борисом должны были дать ему обещание съездить туда, чтобы оценить находившиеся там картины и предметы искусства, а затем обеспечить реставрацию, атрибуцию, продажу, соответствующие по времени рамы и пр. Он клялся, что отдаст в наше распоряжение свой бумажник и предоставит полную свободу действий. Эта вилла будет нашим общим делом, и Леле горел нетерпением начать его. Участок, окружавший здание, был совершенно заброшенным, и он намеревался превратить его в «Сад земных наслаждений» а-ля Иероним Босх, в некое инициационное пространство, где он будет отдыхать после трудов праведных. Альвизе спросил, как обширны территории, на которых он этим трудам предается, на что профессор замахал во все стороны руками, словно разгоняя метаново-нефтяной дух, грозивший окончательно загрязнить атмосферу в комнате в результате деятельности ее хозяина, осуществлявшего посредничество между поставщиками энергии и ее потребителями. В данный момент он трудился над проектом газодобывающей платформы в Северной Адриатике, сооружения, активно критикуемого экологами, этой волосатой бандой, как выразился Леле, поглаживая себя по плешивому черепу, которые ни в чем не смыслят, кроме раздельной переработки мусора. Затем, словно не желая тратить на разговоры о работе драгоценное время, он снова вернулся к будущему саду. Он устроит там лабиринт, бесконечную дорогу к познанию самого себя. Привлеченная этими чарующими проектами, Кьяра очнулась от своего оцепенения. Нам же с Борисом они показались почерпнутыми из какого-то популярного издания. Если Корво намекает на триптих из Прадо, пробормотал дядя, то Босх изобразил в нем демонов сладострастия, у него «Сад земных наслаждений» символизирует смешение природных царств, деградацию человеческой сущности и перерождение человека в некие животно-растительные гибриды. Желание Леле взять его за образец казалось Борису не менее странным, чем его профессия. Альвизе и Кьяре не соскучиться с такими родными — такими оригинальными, такими симпатичными и образованными, снова сказал профессор. Искусство и культура — только они и вечны, только в них заключается истина, вздохнул он, словно находил это утверждение удручающим и достойным сожаления.
Виви снова запищал, и все мы, вслед за Кьярой, повскакивали со своих мест — все, кроме Игоря, который продолжал сидеть в носках в ожидании, когда ему вернут его сапоги.
И тут-то ветер сменился бурей.
Войдя в комнату с сапогами Игоря, дворецкий объявил о прибытии профессорской знакомой.
Рослая и костистая Илона изо всех сил старалась походить на русских девиц, длинноволосых блондинок со светлыми, густо накрашенными глазами и накачанными ботоксом губками, которые разгуливают на высоченных шпильках и в дорогих шубах по улице Валларессо, от дорогого бутика к банкомату и обратно. Только Илона годилась им в матери. Ее возраст выдавал усталый взгляд, которым она окинула нашу компанию, войдя в гостиную в сопровождении маленького мальчика. Однако, едва она встретилась глазами с Альвизе, взгляд этот заметно оживился. Леле тем временем представлял свою приятельницу присутствующим. «А мы уже встречались!» — воскликнул Альвизе и, взглянув на часы, рванул к выходу с такой скоростью, будто запустил часовой механизм и в комнате вот-вот взорвется бомба.
Сбежав впереди нас по мраморной лестнице, он рухнул в профессорском андроне на скамью со злющей физиономией, какая бывает у него в особо неудачные дни. Мы торопливо натянули пальто и сапоги, не проронив ни слова, за исключением Кьяры, заявившей, что ни за что больше не пойдет к этому мужлану, даже если ее потащат туда за волосы. На что брат ответил, что, как бы мы ни сопротивлялись, он потащит нас туда, куда сочтет нужным. И для начала, нравится нам это или нет, мы с Борисом отправимся на виллу в Тревизо. А у него дела в комиссариате. И он надеется, что мы уже достаточно большие, чтобы вернуться домой самостоятельно.
Кьяра закричала, что она — римлянка и что, если бы она знала, она дважды подумала бы, прежде чем похоронить себя заживо в этом городе и в этом дворце, но ее муж уже был таков. Она с отвращением взглянула на нас, будто это мы были причиной всех ее несчастий, и бросилась вслед за Альвизе, а может, пошла к своим друзьям-художникам — нам это было без разницы. Про Виви она забыла.
На последний катер мы опоздали, вода спала, и мы пошли пешком, ругая на чем свет стоит мостовую, слишком сухую для наших слишком тяжелых, шаркающих сапог, но слишком мокрую для наших легких туфель, которые сразу насквозь пропитывались грязью. Как и с этим вечером, с нами было что-то не так, мы никак не могли найти правильного тона, вели себя то заискивающе, то агрессивно, то что-то критиковали, то с чем-то соглашались, чувствовали себя явно не на своем месте по той простой причине, что у этого Корво все не на месте. И до палаццо Кампана по слабо освещенным улицам оказалось слишком далеко тащиться — опять из-за него!
И тут раздался нежный, словно флейта заклинателя змей, голос Игоря. «Слишком», «недостаточно» — это все неправильно. Что есть, то есть. И ровно столько, сколько надо. И надо принимать то, что есть, как оно есть, а не расстраиваться по пустякам. Время и пространство эластичны: когда нам плохо, они растягиваются, когда мы довольны — сокращаются. А вот когда мы храним безмятежность, как он, например, они остаются неизменными.
Мы двигались сквозь ночь и стужу к площади Сант’Анджело, чтобы оттуда по длинной улице Мандола добраться до Риальто. Перейдя через мост на другой берег Большого канала, нам надо будет пройти мимо зачехленных прилавков рынка, вернуться немного назад и сетью улочек пройти до Сан-Поло и Салицады, которая приведет нас наконец к палаццо Кампана, находящемуся по прямой в пятистах метрах от палаццо Корво. Зимой в Венеции случаются такие вечера, когда кругом так холодно и грустно, что хочется быть птицей — и перелететь канал по воздуху или чайкой, и переплыть его, — все равно кем, лишь бы не скитаться сиротливо по пустынным улицам с нашим собственным сиротой под мышкой.
В такую погоду, в рыхлом, влажном сумраке ночи, Борис вдруг вспоминает, что он русский, и начинает ностальгировать по бескрайним заснеженным просторам, по серебристым березам, по искрящимся от инея тополям, по волкам, что с воем бродят вокруг дач.
Его же брат, как сторонник сохранения безмятежности перед лицом мира — такого, каков он есть, — растворяется в пейзаже, частью которого является. Для Игоря каждая новая секунда есть начало новой жизни. И в то время как позади нас исчезали в тумане дворцы и колодцы, мосты и каналы, мой дядя шел вперед, оставляя за собой прошлое.
Придя домой, мы разошлись по своим делам. Мне надо было просмотреть лекцию, Борис спешил к своему «Мужчине с перчаткой». Игорю предстояло нянчиться с Виви и убаюкать его, прошептав ему на ухо несколько мантр.
После такого необычного вечера у такого странного типа вполне можно ожидать, что весь гнев моего брата обратится именно на меня, вздохнула я. Игорь призвал меня хранить спокойствие, чтобы вещи оставались такими, какие они есть: ложные обвинения после лживой вечеринки в обманчивом городе — не более того, и Борис, рассмеявшись, с ним согласился. Сразу видно, что комиссар имеет обыкновение срывать зло не на наших дядюшках. Чтобы продемонстрировать им, что же приходится выносить его козлу отпущения, я решила записать все на магнитофон.
Бывают такие вечера, когда от усталости уже нет сил думать ни о трупах, ни об убийцах. В очередной раз порадовавшись, что родилась в семье, где не скупятся ни на ссоры, ни на примирения, что живу во дворце Кампана, где тебя не подстерегают ни ловушки, ни хитрости, где вещи таковы, каковы они есть, я уснула.