Связанные между собой лодки, прикрытые от дождя черными клеенчатыми «капюшонами», похожи на монашек. Держа друг дружку под ручку, они приплясывают на ветру, покачиваются бок о бок на волнах залива, вздымая широкую корму и едва касаясь воды тонким хребтом. Под фисгармонические вздохи сирокко сестрички насвистывают хором сквозь стальные зубы псалом блаженства, обращенный к далай-ламе. По набережной залива Сан-Марко, границы которого размыты «большой водой», плавно ступает святой, и волны лижут подол его шафранно-желтой туники. Кажется, что он идет по водам, лицо его излучает безмятежный покой, которого не нарушить никакому чуду. Я тоже спокойна. Я вижу сон и ничему не удивляюсь.
Каждую ночь я встречаюсь среди лодок с одним и тем же человеком. В конце концов я убедила себя, что это Джакомо, — из-за особой близости, которая ощущается между нами, этим человеком без лица и мною, пока сон не переходит в кошмар. Мы вместе поднимаемся в гондолу, до краев заполненную предметами, которые Игорь мог бы купить в телемагазине: микроволновка, какие-то торшеры, столовый сервиз, расписанный веточками сакуры (утром я могу вспомнить этот рисунок в мельчайших подробностях). Мы не в Венеции, а на пляже в Анседонии, в Маремме, куда меня возили в детстве, и я попутно читаю лекцию о местных этрусках. А вот мы уже на борту какого-то судна с круглыми салонами, где полно народу и все здороваются с этим Джакомо, а какой-то совершенно незнакомый человек вдруг говорит мне, что эта одежда меня полнит, — возможно, это навеяно складчатым платьем Екатерины Медичи. Я оказываюсь на набережной, похожей на какой-то северный берег. Мне во что бы то ни стало надо перебраться через канал, но у меня нет денег, чтобы заплатить перевозчику. Потом я снова вижу этот сон — во сне — и рассказываю его двум охранникам на судне, один из которых — точная копия Барака Обамы. Этот Обама толкает меня в проплывающий мимо мотоскафо, огромный и набитый людьми, как автобус в Местре в час пик. На носу какой-то толстяк, опирающийся, как на костыль, на весло от гондолы, улыбается мне; улыбка у него одновременно насмешливая и угрожающая. Он протягивает ко мне свое весло и спрашивает, где ребенок. Я не знаю, о ком он говорит, его вопрос пугает меня, но тут, слава богу, я просыпаюсь. Как же мне надоел этот сон! Я бы продала душу дьяволу, только бы мне от него избавиться. Вся беда в том, что я не знаю, как этого дьявола найти.
В последние дни февраля погода в Венеции колеблется между зимой и весной, на смену теплому, солнечному дню приходит холодный и дождливый. Хранящиеся в андроне лодки перекочевали на воду, под недавно забетонированный козырек. Залитые то солнцем, то струящимся но промокшему брезенту дождем, они покачиваются на волнах — вверх-вниз, вверх-вниз, — балансируя, как погода, как я в моем нескончаемом кошмаре.
Я так устала за эти семь ночей — устала от бессмысленной беготни, устала просыпаться от страха, — что пошла к дядюшкам и поведала им о своих мучениях. Правда, я не стала называть человека из сна именем Джакомо: не знаю почему, но я ни за что на свете не смогла бы рассказать им про свои гостиничные приключения. Борис рассмеялся мне в лицо, увидев в моих снах лишнее подтверждение мучащей меня ревности, в которой я не хочу себе признаваться. Ясно как день, что я гоняюсь за кем-то, кто постоянно от меня ускользает. Это может быть и он сам, и Игорь, и Альвизе, а может, Энвер. Я верчусь в своих снах в надежде привести к комиссару убийцу, который занимает все его мысли и никак не дается в руки, как и само расследование.
Игорь даже подпрыгнул. Энвер не может быть убийцей, напомнил он нам, потому что ни один карающий ангел, верша правосудие и истребляя скверну, никогда не избрал бы своим орудием такого мерзавца, такую дрянь. Борис только вздохнул: его брат везде видит скверну, нуждающуюся в срочном истреблении. Самому ему не нужен никакой «трубный глас», у него и без того часто чешутся руки покарать спекулянтов, которые скупают шедевры, не питая при этом ни малейшей любви к искусству. И в первую очередь Волси-Бёрнса — вот уж типичный случай. Борис с радостью убрал бы его своими руками, без всяких ангелов, только вот спасовал перед трудностями. Он и Илону чуть не придушил подушкой в ту ночь, когда она осталась у него. Ему нужно, чтобы возлюбленная разделяла его страсть к искусству, чтобы воображать, будто своими ласками он оживляет некую неизвестную «Венеру». А эта несчастная Илона вела себя в его объятиях как какая-то южно-тирольская кукла вроде тех, которыми она хвасталась: она, видите ли, их коллекционирует, а значит, тоже не чужда искусству. Как только рассвело, он поспешил поскорее ее сплавить и отправил на площадку бельэтажа, однако комиссар после короткой беседы вернул ее ему обратно.
Борису пришлось сажать ее в поезд на Верону, где ее должен был встретить полицейский. Илона — свидетель трепетный, впечатлительный, и наличие постоянной охраны ее успокоит, а главное, не даст слинять. Борис понимал, насколько ценным свидетелем оказалась эта Месснер, но Альвизе, разумеется, и не подумает делиться полученными от нее сведениями, — конечно, он же раздобыл их сам, без помощи родственничков, от которых на данный момент требуется одно: чтобы они держали язык за зубами и слепо повиновались его будущим приказаниям. Дядя ударил себя ладонью по лбу. Он совсем забыл мне сказать, что сегодня днем нас ждут на той самой вилле в Тревизо. Альвизе сам позвонил туда и выдал себя за дядиного секретаря. Борис с удовольствием послал бы к дьяволу и эту виллу, и Илону, и само расследование, если бы мой брат не пустил в ход свою излюбленную угрозу — перекрыть дядюшкам газ и электричество. Деваться было некуда, и Борис сказал, что зайдет за мной, но сначала отвезет свою «Юдифь» Меризи знакомой реставраторше по имени Аннамария, с которой у него, по крайней мере, есть о чем поговорить, кроме тирольских кукол.
Эта Аннамария живет прямо в мастерской, без отопления, на острове Джудекка, за огромным кирпичным зданием «Молино Стукки», бывшей мукомольной фабрики, перестроенной в шикарный отель. Поездка к ней — это целая история, но реставраторша с одинаковым энтузиазмом относится к безумным атрибуциям Бориса и его мужским чарам. Вот дядя и отправился за утешением к ней на остров, имея в кармане все тот же просроченный билет, с которым ему вот уже несколько лет удается зайцем проникать на вапоретто.
Игорь, который обожает сны, никак не мог остановиться, расспрашивая меня о моих кошмарах. Я была уже на пороге, когда он нежным шепотом сообщил, что настоящий герой моих сновидений — это Волси-Бёрнс и истина, которую он хранит, так ужасна, что наутро я не могу ничего вспомнить. Он схватил свежий номер «Гадзеттино» и ткнул пальцем в волнующий снимок, запечатлевший рыбу-луну, выброшенную волнами на пляже в Каорле. Этот знак, посланный из пучины вод, символизировал кита, слопавшего Волси-Бёрнса, когда тот свалился в канал. Его-то я и ищу в той лодке, во сне. И я так боюсь узнать того типа с веслом, что каждый раз просыпаюсь, не дождавшись, когда мне откроется лицо убийцы. Не важно, кто ты — следователь или убийца, все равно мы все в одной лодке. И лодка эта ни хороша и ни плоха, она плывет. Вот что означает мой кошмар.
Игорь воздел руки к потолку. Мне было бы правильнее подумать о чем-нибудь другом, вернуться к моим плафонам, в которых я скорее найду ответ, чем в его речах. После чего он заявил, что каждый должен следовать своему кармическому пути, главное, чтобы этот путь вел к свету. В Венеции этот путь повторяет двойную спираль Большого канала. И если я хочу помочь Альвизе, мне надо восполнить лакуны, узнать, что делал Волси-Бёрнс в городе, между жизнью и смертью. Убийца зарезал его, чтобы восстановить равновесие вещей, обрести некий центр тяжести, вернее, центр знания — это же яснее ясного!
Вот так всегда. Голос Игоря действует на меня как детская считалочка: через какое-то время я начинаю засыпать. Я спустилась к себе в антресоль и провалилась в сон без мук и сновидений: стараниями дядюшки кошмар капитулировал.
Дожидаясь Бориса, я разбирала бумаги, складывая в стопку репродукции плафонов — головокружительные вознесения к заоблачным далям. Вот кто понимает в восстановлении равновесия, так это мои художники, и все благодаря перспективе «di sotto in su»[52] — этому порыву, уносящему персонажей в горний мир. Пол моей комнаты был усеян разнообразными лодками и гондолами, какие я только смогла отыскать в своих книгах, но мне так и не удалось ни разгадать загадку Волси-Бёрнса, ни найти ответ на интересовавшие меня вопросы: зачем после десятилетнего отсутствия он снова явился в Венецию? Как повстречался на конечной станции поезда с кухонным ножом? Что связывало его с Энвером, а может быть, и с Микеле Корво?
И тут я увидела его, профессора, собственной персоной: та же дородная фигура, то же довольство на широком лице, то же притворное благодушие по отношению к детям. Вот он царственно возвышается на огромном полотне Джироламо Форабоско[53] «Чудесное спасение гондолы».
Маламокко, старинная рыбачья деревушка на побережье, изуродованном ремонтными доками для нефтеналивных и газовых танкеров и гигантским строительством мегадамбы «Моисей», призванной защитить Венецию от натиска «большой воды», примостилась на длинном языке из наносных отложений, что протянулся от Лидо до Кьоджи, отделяя Лагуну от моря. Там и смотреть-то не на что, в этом Маламокко, кроме огромного полотна, написанного Форабоско по обету для деревенской церкви. Прелестная молодая женщина, стыдливо опустив глаза, сходит на берег, прижимая к себе пухлого малыша. Вокруг нее — целая толпа детей, заполняющих собой все пространство картины, все они приблизительно того же возраста, что и мальчуган, с которым Илона явилась в профессорскую гостиную. На берегу, под грозовым небом, их встречает сам толстяк Корво. Но если я вижу в этой картине ключ к расследованию Альвизе, сам комиссар вряд ли удовлетворится такой хилой уликой. Я совершенно пала духом, но тут позвонил Борис и велел ждать его на вокзале, прямо на платформе, с которой отправляются поезда на Тревизо. Зарывшись с головой в воображаемые улики, я совершенно позабыла о поездке на виллу Микеле Корво.
Когда живешь в Венеции, Тревизо воспринимается как славная младшая сестренка. Людей там побольше, а вот художеств — поменьше. У нас дома имеется все, что нам надо, и он не собирается впадать в экстаз перед музейными Чима да Конельяно и Лоренцо Лотто, проворчал Борис, выражая наше пренебрежение по отношению к «бедной родственнице». Мы приехали сюда, чтобы попасть на виллу Корво — это в десяти километрах от Тревизо, в долине реки Силе, — и чем скорее мы там окажемся, тем скорее сможем вернуться обратно на вокзал, на том же такси, которое будет нас ждать — за денежки Корво, разумеется. Когда дядюшке по чьей-то милости скучно, за это сполна расплачиваются окружающие, пока он, задрав нос, прогуливается с усталой грацией породистой борзой.
В такси, которое везло нас к вилле Чендон, петляя по узкой песчаной равнине, что тянется от Тревизо до северной оконечности Лагуны, он меня достал. Это ж каким последним ночным горшком надо быть, чтобы выбрать такое местечко, у самой автострады, да еще в этих краях, где то завод, то гипермаркет, то от комаров некуда деться, хорошо еще, если они не малярийные! Он расходился так, будто мы с шофером лично изуродовали эту промзону, где там и сям за высокими заборами прозябали в тиши загородные дома. Вилла Корво, построенная в классическом для XVIII века стиле, с центральным корпусом, по бокам которого вытянулись низкие флигели, была исключением из этого правила. На нескольких гектарах жирной земли, где вполне мог разместиться настоящий «Сад земных наслаждений» с лабиринтом, представленный пока двумя самшитовыми деревцами в горшках по бокам входной двери, копошились тракторы, экскаваторы, подъемный кран и бульдозер.
К нашему счастью, Микеле Корво еще не вернулся из своей деловой поездки. Он отдал соответствующее распоряжение хмурым албанцам, мужу и жене, которые не имели ни малейшего желания говорить по-итальянски и встретили нас с таким видом, будто наше вторжение нарушало мирные договоренности, принятые ООН.
Ожидая увидеть нагромождение всякой дряни, вроде того, что предстало нашим глазам в венецианской гостиной, мы онемели от удивления, когда перед нами открылась анфилада залов, украшенных фресками и плафонами Тьеполо: бессчетное число «Триумфов», «Апофеозов», «Пиров» и «Свадеб» с характерными изломанными формами. Эти вещи, безупречно отреставрированные и достойные «украсить собой лучшие музеи мира», как любят говорить торговцы живописью, абсолютно не нуждались в нашем вмешательстве и говорили об одном: Микеле Корво специально продемонстрировал нам свои астрономические богатства, чтобы купить комиссара, его содействие или молчание.
Борис смотрел на богов и героев с отвращением: он терпеть не может эту декоративную живопись — живопись, где нет ни страдания, ни насилия, живопись, которая по вкусу таким свиньям, как Корво. Албанская пара, следовавшая за нами по пятам, как футболисты за своими противниками, протянула нам несколько страниц инструкций, написанных профессором специально для нас. Оказывается, Тьеполо был только закуской, а основное блюдо находилось в служебной пристройке, под аркадами оранжереи в восточной ее части и конюшни в западной. Их сводчатые залы походили на склад старьевщика, где, рассортированные по материалу и технике, времени создания и происхождению, валялись груды китайского фарфора, тосканской поливной керамики, ломбардских наборных панно, лигурийских столешниц из поделочных камней, неаполитанских позолоченных кресел, каменных святых из Сиены, бронзовых святых с Сицилии, мраморных святых из Флоренции, древнеримских статуй, византийских реликвариев, балканских икон (привет от Энвера), попорченных сыростью ирландских часословов и в довершение всего сотни картин и картинок, произведенных за последнее тысячелетие по всей Италии, от алтарных триптихов со сверкающими золотом фонами до современных рваных плакатов. И всю эту дребедень мы должны были оценить и атрибутировать. А рисунки, гравюры, литографии, офорты? Албанцы потянули нас за рукав к лестнице на чердак, где, рассованные по папкам, жались друг к другу тысячи неоприходованных графических листов. Кое-как придя в себя от этих излишеств, я перевела взгляд на натянутую тут же веревку, на которой сохло плохо расправленное белье. И сразу вопрос о том, что собирался Корво делать со своим караван-сараем, отошел на задний план. Что делали здесь, в этом доме, населенном одними взрослыми людьми, эти детские одежки, разрозненные носочки, застиранное белье? Я шепотом задала этот вопрос Борису, который на той же частоте ответил, что албанцы имеют право жить здесь с семьей. Но я все еще оставалась под впечатлением от картины из Маламокко с ее чудесным спасением и не хотела отказываться от мысли, что эти одежки принадлежат тому мальчугану, которого мы видели у Корво, ему самому или его братику. Чтобы убедиться в этом, надо было обыскать дом, перерыть его сверху донизу, усыпив бдительность албанской парочки. Альвизе справился бы с этим играючи, чего не скажешь про его сестру, пребывавшую в крайнем замешательстве. Спустившись обратно в художественный пандемониум Корво, я присела на корточки между двумя огромными китайскими вазами, притворившись, что хочу показать Борису какую-то деталь. Мне надо было, чтобы он присел рядом со мной. Предпочитаю не думать о том, какое зрелище мы представляли — два экспоната, лишенные какой бы то ни было художественной ценности, активно переругивающиеся среди целого леса возвышающихся над ними фарфоровых ваз. Борис сказал, что ничего, кроме проблем, из моей блажи не выйдет. Единственное, чего он хочет, — это сбежать поскорее от всех этих ужасов, сесть в такси и не вылезать из него, пока мы не окажемся в Венеции, по ту сторону моста Свободы. Дядя любит нацепить на себя ледяной панцирь, однако, если затронуть его за живое, он становится жутко сентиментальным. Мне стоило только упомянуть Виви, нашего Виви, который мог оказаться здесь, на этой вилле, на месте этого ребенка с носочками, но главное — я шепнула ему, что среди всей этой мазни обязательно должен быть какой-то неизвестный шедевр, который только и ждет, когда дядя вернет его из забвения. Он так не думал. От всего этого за версту несет подделкой. Но почему бы и нет? А что, если?.. Мысль, что по небрежности он может пройти мимо нового открытия, была ему невыносима. Любопытство взяло верх над сомнениями, и, смахивая пыль с нарисованного на фарфоре упитанного императора, я мысленно потирала руки. Все же дух семьи Кампана неистребим, гордо вскинув голову, он смотрит на нас с фамильных портретов и готов принять любой вызов. Был бы повод.
Борис теперь не выходит из дому без фотографии Вини в кармане. Ее-то он и продемонстрировал этой женщине, албанке, усиленно тыча пальцем то в себя, то в нее, то в снимок, то в чердачную лестницу. Посмотрев на фото с таким выражением, будто это было не фото, а какая-то тухлая рыбина, она пулей бросилась на чердак и спустилась оттуда с выстиранным бельем в руках. Первый выстрел был сделан вхолостую. Ничего, тем не менее обрадовались мы. За вторым дело не станет. Скорость, с которой она бросилась снимать все эти носочки-распашонки, говорила о ее стремлении как можно скорее скрыть следы детского присутствия, которые вообще не должны были попасть в поле нашего зрения. Все это время ее муж столбом стоял позади нас. Теперь палец Бориса обратился к нему: указав сначала на инструкции Корво, потом на главный вход виллы, он запрыгал с одного на другое, в то время как сам Борис шепнул мне на ухо, что готов поспорить, что этот тип не умеет читать по-итальянски, а посему не посмеет помешать нам исполнить указания, якобы оставленные его хозяином. Список профессорских поручений был нашим пропуском в дом, с ним мы могли отправить эту парочку куда подальше и хозяйничать в доме в свое удовольствие, прочесывая его сверху донизу. Вернувшись к горшкам с самшитовыми деревцами, Борис сначала величаво помахал воображаемой лопатой, затем повертелся на месте, толкая перед собой воображаемую тачку, после чего сунул нашу бумажку мужу под нос. Обратившись затем к жене, он описал в воздухе контуры китайской вазы и, прищурившись, что должно было изображать восточный разрез глаз, пустился в напряженные объяснения на языке жестов. Наконец, уверившись в том, что мы собираемся забрать с собой деревца, поместив их в китайские вазы, для чего нам нужно привезти в тачке земли, парочка удалилась, оставив нас на крыльце одних. Недолго думая, мы бросились в дом: Борис — в левое крыло, я — в правое. Никогда в жизни мне еще не было так страшно, однако я все же отметила, что страх — это мощный двигатель: подгоняемая им, я носилась из комнаты в комнату, где, разумеется, ничего не находила, когда вдруг с лестницы раздались громкие голоса. Борис стоял внизу, в вестибюле, а малиновая от злобы парочка крыла его почем зря на таинственном диалекте. Не обязательно было владеть албанским, чтобы понять, что нас с позором гонят вон. Но тут дядюшка с чарующей улыбкой снова ткнул пальцем в инструкции, и албанцы догадались, что устраивать разборки с хозяйскими гостями им не резон. После непродолжительного теплого прощания мы потопали к такси, где и укрылись с таким чувством, будто за нами по пятам гналась команда киллеров из каморры, имевшая на руках контракт о нашем устранении.
Сердце у меня готово было выскочить из груди, когда мы, целые и невредимые, катили обратно по мирной сельской дороге, вдоль берега Силе. Хотя что такого могло с нами случиться? Мы сами, как дети, нагнали на себя страху, тем более бессмысленного, что мы не обнаружили ничего мало-мальски подозрительного. Если я только заикнусь перед братом о каких-то там носочках, висевших на бельевой веревке, он непременно пошлет меня к моим плафонам. Это я так думаю, воскликнул Борис, после чего вынул из-под свитера засунутую за ремень жалкую детскую вязаную кофточку, коричневую, с обтрепанными манжетами и воротом, и сунул мне под нос. Это та самая коричневая кофточка, в возбуждении кричал он, которая была на мальчугане из профессорской гостиной, ее ни с чем не спутаешь, он запомнил эти локти, заштопанные не подходящей по цвету, бежевой ниткой.
Руками Борис мало что умеет сделать, он сам это признаёт, но вот глаза у него просто замечательные. Не глаза, а чудо-машина для видения с запоминающим устройством. Ему достаточно нескольких секунд, чтобы запомнить картину в мельчайших деталях. Дядя понял это, когда несколько раз, увидев какое-нибудь полотно, мог с точностью сказать, где, у кого и когда он видел его прежде. Если любишь живопись, нет ничего необычного в том, что с первого взгляда узнаёшь пусть даже позабытый предмет своей любви. Когда мальчуган появился в гостиной у Корво, он был одет во все новое. И если тогда Борис и не обратил внимания на коричневую вязаную кофточку, его глаз все же зафиксировал бедняцкую штопку, как он зафиксировал бы неудачно подправленную живопись, портившую полотно в целом. Вот и все. Там, на вилле, на площадке второго этажа, ему бросилась в глаза эта одежка, висевшая на спинке кресла, и он в мгновение ока вспомнил того мальчика в гостиной — все очень просто.
Объятые сладкой эйфорией, мы наслаждались победой. Жалкий свитерок был той самой деталью, которая в пух и прах разносила выстроенную Корво конструкцию, предметом, вступавшим в противоречие со всеми его построениями. Бежевая штопка позволяла соотнести коричневую кофточку с тем мальчуганом с той же достоверностью, как сгиб пальца «Мужчины с перчаткой» позволял определить руку Гверчино. Эта деталь наполняла смыслом разрозненные элементы целого.
«Нечто забавное», добавленное Энвером к сайту эскорт-услуг Илоны Месснер, — это дети, предмет чудовищного торга, то, о чем прожужжал нам все уши Альвизе и что стало известно Волси-Бёрнсу. Этот мерзавец решает шантажировать Корво, а может, Энвера. Для этого он и задерживается в Венеции — чтобы потребовать у них денег, которых никогда не увидит, поскольку Энвер или Корво, а может быть, и оба вместе, назначив ему встречу, убивают его, а затем отвозят тело на канал Сан-Агостино, воспользовавшись для этого гондолой профессора, наличие которой Альвизе предстоит проверить. Так что дело в шляпе. Просто удивительно, сколько всего можно узнать благодаря какой-то малюсенькой детальке, если пристальнее взглянуть на нее. Какая-то бежевая штопка — и вот с поразительным реализмом перед нами встает картина убийства. Сам Караваджо не написал бы лучше.
Однако, если есть коричневая кофточка, должен быть и ребенок, на котором эта кофточка была надета. Какова его роль в этой истории и почему его нет на картине?
Куда он испарился, этот мальчуган?
С уверенностью можно сказать только одно: у нас есть только кофточка. И еще — сумасшедшая сумма на счетчике такси. Сбежав из Чендона, мы не посмеем взять с Корво деньги за дорогу, так что единственное, к чему приведет нас этот свитерок, шепнула я Борису, — это к разорению.
Стоя у въезда на мост Свободы, еще на материке, мы вдруг поняли, что наша находка говорит лишь о том, что ребенок и человек, занимающийся детской благотворительностью, встречались, что мы видели собственными глазами и о чем говорила Илона.
Оставалось лишь надеяться, что Альвизе не примет слишком в штыки этот трофей, выхваченный зорким оком Бориса, вздохнула я. Око, напомнил мне дядюшка, с которого в этот момент не спускал изумленных очей таксист, наблюдавший за нами через зеркало заднего вида, — у всех цивилизаций является символом абсолютного знания. У Игоря есть тибетский стяг, на котором Яма, бог-разрушитель и распорядитель ада, изображен с третьим глазом в центре лба, указывающим на его особую прозорливость, превосходящую чувственное восприятие, то, чего так не хватает нашему Альвизе. В ответ я напомнила ему гравюру Одилона Редона «Глаз в виде странного воздушного шара, отправляющийся в бесконечность», на которой глазное яблоко представлено в виде монгольфьера, уносящегося ввысь, чтобы взглянуть на мир сверху. Единственное, что может привести семейство Кампана к согласию, — это какая-нибудь черная дыра, которая засосет наши зоркие очи, все вместе, и их поглотит тьма, такая же непроницаемая, как это темное дело.
Летом мы с дядюшками обожаем кататься по Лагуне на пуппарино Бориса. Стоя на корме под палящим солнцем, дядя отталкивается веслом, направляя лодку по зеркальной глади воды между баренами{9} прямо на закат. В травяных зарослях застыли изнуренные зноем цапли, удоды и чайки, вода горячая как печка и такая спокойная, что даже Игорь отваживается взять в руки весло, чтобы показать, что и он сумеет управлять лодкой, если того потребует Борис. Тоска по этим летним денькам сжала мне сердце, когда я стояла на том конце моста Свободы, на окраине Венеции, разукрашенной гаражами, автомобилями, экскурсионными автобусами и прочими отрыжками материка. Стоя посреди этой промозглой гризайли, мы вывернули карманы, чтобы расплатиться с таксистом, с грустью отметив, что теперь нам не на что будет купить пармскую ветчину и тыквенные ньокки для Альвизе, и мне показалось, что нашему былому семейному согласию никогда уже не вернуться. Пройдя по украшенной мраморным кружевом паперти Святого Иоанна Евангелиста, в нескольких шагах от канала, где плавал Волси-Бёрнс, мы вернулись в палаццо Кампана, когда уже начало темнеть. Борис ущипнул меня за нос и за губы. Так он делает обычно, когда видит, что мне грустно, стесняясь вытравливать мою печаль словами. Вдруг ему стало холодно, и он запахнул плащ, плотнее прижав его к телу и детской коричневой кофточке, спрятанной у него за поясом.
И все же это улика, прошептала я.
Да, это была улика, которую ради его успокоения я пообещала отнести брату, человеку абсолютно равнодушному к розовым закатам в Лагуне, не способному разглядеть в детской кофточке или картине знак, ниспосланный свыше.
И я подумала: чтобы заслужить хоть каплю внимания с его стороны, нам, видимо, придется просто поджечь себе волосы, ведь ничем другим мы ему помочь не смогли.