Я была готова к войне еще со школы — там я научилась стрелять, и стреляла хорошо. У меня был значок «Ворошиловский стрелок», так что с оружием я умела обращаться. Перевязывать раненых я научилась в финскую войну — мы, школьники, бегали в больницу Мечникова и делали перевязки раненым. Вся наша школа фактически в полном составе работала фельдшерами в больнице Мечникова во время советско-финской войны. Мы пошли на войну подготовленными.
Перед войной я уже работала на Металлическом заводе имени Сталина. Я пошла на фронт вместе с моей подругой, Евгенией Константиновной Табачниковой. Сначала мы были в Мечниковском госпитале, затем в 20-й дивизии НКВД. Ее потом переименовали в 92-ю стрелковую дивизию. Затем окончила пулеметные курсы и попала в 45-ю гвардейскую стрелковую дивизию.
Наша дивизия стояла в обороне на Карельском перешейке, на реке Сестре. Мы на этом берегу, а финны на том берегу. Позиции близко. Видно было друг друга — в стереотрубу смотрели. Я была санинструктором в полковом взводе разведки. Потом мне дали задание — дали рупор, разговорник русско-финский, и я ходила по траншее, разговаривала с финнами. Они так привыкли ко мне, что меня Маруся звали. Слушали и огонь в это Время не вели. В ответ финны никакой пропаганды не вели, только слушали и кричали: «Маруся, иди к нам!» Причем на русском языке. Правда, из траншеи никто не высовывался, потому что снайперы работали. Я со снайперской винтовкой тоже работала в разведвзводе. В первый раз нам дали винтовки с оптическим прицелом. Я посмотрела — а финн у меня прямо напротив сидит! Я сразу спряталась, думала, что он вот тут, прямо за кустами, а это, оказывается, просто оптика так его приблизила. Смотрю — сидит, читает газетку на пенечке. Я выстрелила, а попала или нет, не знаю. Не проверишь. Я посмотрела опять на то место, где он был, а его уже не видно. То ли я попала, то ли он спрятался — неизвестно. Снайперская винтовка была с магазином и с оптическим прицелом — это новые винтовки нам прислали. Была пословица — не воюют три армии: «шведская, турецкая и двадцать третья советская». Мы стояли в обороне, но какие-то боевые действия велись. Ленинградский фронт — голодный фронт. Идешь по траншее, смотришь — солдат лежит в голодном обмороке. Кормили нас так же, как население Ленинграда в блокаду. Тяжелое было время. Многие не выдерживали — кто умирал от истощения, кто в обмороки падал. А весной! Полная траншея воды — резиновые части от костюма химзащиты наденешь и по траншее идешь. Наверх выбраться нельзя, финские снайперы работают.
Один раз я попалась под финского снайпера. Я вылезла на нейтралку в маскхалате, сделала выстрел, он меня засек. Это в марте было, я лежу на нейтралке, и не пошевелиться! Только пошевелюсь — щелк! Выстрел. Наши разведчики пытались его засечь или подавить, стреляли, стреляли, но все равно он меня на прицеле держал. Только когда стемнело, меня вытащили с нейтралки — накинули петлю на ноги и подтянули к нашей траншее. Вытащили меня, растерли водкой, напоили водкой, и все нормально — даже не простудилась. Никаких специальных снайперских курсов я не заканчивала, просто нам прислали снайперскую винтовку на взвод и сказали — кто хочет, давайте попробуйте. Вот я и попробовала. А вообще снайперы активно работали, и с нашей, и с финской стороны. Особенно дивизионные разведчики наши — у них снайперов было больше, чем у нас. Один снайпер из нашей дивизии, Рогулин, был знаменит на весь Ленфронт. Не знаю, жив он сейчас или нет и где он. О нем очень много писали в газетах фронтовых того времени. Снайперы работали всегда с нейтральной полосы, выползали из траншей. Сначала по траншее ходили, выбирали позицию, а потом выползали и занимали огневую позицию.
Листовки были и у нас, и у финнов — то они нам листовки подбросят, то мы им. Когда в разведку ходили, брали с собой листовки и там их разбрасывали. Один раз я была в такой разведке: прислали переводчицу из штаба дивизии — выяснить, есть ли немцы на этом участке или только финны. Она говорит: «У вас есть девушка в разведке, я только с ней пойду». Мы с ней вдвоем пошли. Она должна была слушать, а я должна была ее охранять. Мы подползли к финским траншеям и слушали. Из наших траншей были готовы нас прикрыть огнем, если что. Что она выяснила, я не знаю, но сказала, что немцев нет — только финны.
Форма у меня была сначала солдатская, специальная женская форма (юбки, платья) появилась только в конце войны. Да я все равно даже в конце войны юбку не носила, носила брюки солдатские. Не рассчитывали, что женщин придется в армию брать, а пришлось. Когда объявили набор в народное ополчение, то мы все и пошли. У разведчиков нашего взвода были маскхалаты — летом пятнистые, зимой белые. Сами мы еще веточки прикрепляли к маскхалатам для дополнительной маскировки. Маскхалаты — штаны и куртка раздельно. Зимой носили ватные брюки, ватные куртки, валенки. Шинели не надевали, они неудобные — в ногах путаются. Зимой выдавали еще шапку-ушанку и подшлемник шерстяной под каску. Полушубков не выдавали. Противогазные сумки мы носили, но кое-кто противогазы выбрасывал и клал туда какие-то другие вещи. В разведку мы все ходили с автоматами, винтовки мы в разведку не брали. Я ходила в разведку вместе с остальными разведчиками. Помимо автомата у меня были еще гранаты, «лимонка» у меня была всегда с собой — на всякий случай. В плен бы я не сдалась. Под себя кинула бы гранату, и все. Вещмешки не брали с собой, только оружие. Мы же в глубокую разведку не ходили. Дивизионная разведка ходила, мы их только провожали и потом возвращались. У нас был один разведчик Дибров, архангельский мужик, как он сам себя называл, он как стукнет финна, так «язык» и готов. Я ему говорила: «Ты уж поаккуратнее с ним, ты ведь этого «языка» не донесешь». Какие-то некрепкие «языки» в основном попадались нам. Вот так вот ходили в разведку, и в одной разведке меня ранило. Мы уже возвращались, когда финны нас обнаружили и дали минометный огонь. Мина взорвалась рядом со мной. Если бы каски на голове не было, то не было бы меня в живых — осколок пробил каску и застрял в черепе, не дошел до мозга. В черепе у меня так и сидит. Вторым осколком пробило щеку и выбило зуб. Язык поцарапало тем же осколком, он потом в рот у меня не помещался.
Я вернулась из госпиталя, а мне финны кричат из своих траншей: «Маруся, ты где была? Мы соскучились!» По-русски мне кричали, да и по-фински иногда. Когда мне кричали по-фински, я быстро смотрела по разговорнику, что они мне кричат. Сейчас я уже почти забыла все эти финские слова.
Там же, на Карельском перешейке, я получила свою первую награду — медаль «За отвагу». Была разведка боем, и она прошла очень неудачно. Много было раненых. Я оказала им первую помощь, собрала их всех вместе, оттащила в безопасное место. Всего одиннадцать человек — и вот за это я получила медаль «За отвагу».
Я не слышала и не видела таких случаев, чтобы финны и наши друг в друга не стреляли. Когда я там была, из траншей никто не высовывался и не загорал. Берега реки Сестры были близко, так что никто не высовывался. На отдых мы ходили в Песочное, Дибуны. Грибы и ягоды там собирали, это большое подспорье нам было.
Бетонные доты мы не использовали, там своя команда была. Что там за силы были — я не знаю. Мы были только в траншеях. Пехота — сто километров прошел, еще охота.
Я поражаюсь, почему финны не пошли в наступление в 1942 году — то ли не хотели, то ли еще что. Чего они боялись? Ведь такие слабые части стояли в обороне. Кто покрепче, все были на юге, в районе активных боевых действий, а в обороне одни дистрофики стояли. Ослабленные голодом. Почему не пошли? Оборона у нас слабая была. И питание плохое было, и снабжение. Мне кажется, финны свободно могли бы прорвать нашу оборону. Это мое мнение — может быть, на других участках фронта была другая ситуация, но у нас в дивизии именно так.
После госпиталя я вернулась в дивизию, но в декабре 1942 года пришла разнарядка — прислать столько-то девушек на пулеметные курсы, вот я и пошла на них. Нас было 3000 человек, из них 50 женщин. Эти курсы располагались на проспекте Бенуа, дом 1. У нас была отдельная казарма. Курсы длились три месяца, обучали обращению с пулеметом «максим», ручным пулеметом Дегтярева, автоматом ППШ, ППД, пистолетом, гранатами «лимонкой» и РГД. Сборка, разборка, стрельбы. Стреляла я хорошо. Натаскали нас здорово, я с закрытыми глазами могла собрать и разобрать пулемет. Январь, февраль, март 1943 года мы учились. После курсов я попала в запасной полк на Карла Маркса, там мы пробыли несколько недель и направились в Кингисепп. Там был какой-то учебный батальон, и мы должны были учить других бойцов на пулеметчиков. Но там я пробыла недолго — с одной моей знакомой пулеметчицей мы поехали в Ленинград, на КПП там был какой-то офицер. Мы разговорились, я узнала, из какой он части и где они располагаются, и убежала из этого учебного батальона. Аня Шмидт, моя подруга, тоже увязалась со мной. Мы пришли к генералу Путилову, доложили, что вот, возьмите нас. Он посмотрел, говорит: «О, пулеметчицы! И к тому же награжденные!» (У Анны был орден Красной Звезды, а у меня медаль «За отвагу».) Он сразу согласился нас взять. Это было в марте 1943 года. 45-я гвардейская стрелковая дивизия стояла в то время под Кингисеппом, местечко Криково.
С этого времени и до конца войны я прошла через все операции и бои, в которых принимала участие 45-я гвардейская стрелковая дивизия. И бои под Нарвой, и освобождение Карельского перешейка, и Эстония. Я была командиром пулеметного расчета. У меня был свой пулемет, наводчик, подносчики. Правда, иногда и самой приходилось ложиться за пулемет, и иногда коробки тащить, чтобы без патронов не остаться. В 45-й дивизии я тоже была награждена медалью «За отвагу». Я даже не помню, за какую операцию, — столько лет прошло. Там была речушка, и нам надо было штурмовать противоположный берег. А я с моим расчетом не стала ждать, пока закончится артподготовка, и со своим пулеметом на тот берег проскочила. Мы на том берегу уже готовы поддержать нашу пехоту огнем. Вот за этот бой я и получила вторую медаль «За отвагу». В той речке еще командир нашего полка искупался — он решил лично поучаствовать в атаке, надел солдатскую форму и при переправе искупался. Он был невысокого роста, маленький, щупленький.
Я его не узнала и говорю ему: «Ну что ты тут под ногами путаешься?» Он говорит: «Ну-ка, иди сюда, что за дела?! Комполка такие вещи говорить?!»
Пулеметчикам было очень тяжело. Нужно обеспечить атаку, поддержать пехоту огнем, а потом догонять ее и опять стрелять. А пулемет-то тяжелый. Иногда бежишь с ним и не знаешь, хватит ли дыхания. Только постреляли, опять надо вперед бежать. Стреляли туда, откуда немцы вели огонь. По моему опыту я могу сказать, что «Максим» был надежным оружием. Да, были заедания ленты, но я прекрасно знала, как его собрать, разобрать, как устранить неполадки. Помимо пулемета, бойцы в пульроте были вооружены автоматами — сначала с круглым диском, потом с рожком. Винтовок у нас не было, а трофейное оружие мы вообще не использовали. Каски носили. Никакого транспорта — ни грузовиков, ни повозок, ни лошадей у нас не было, и все вооружение — станок, ствол, щиток, боеприпасы — мы таскали на себе. Коробок с лентами я брала с собой штук шесть. Если мне казалось, что мало, то я еще сама брала с собой пару коробок. Не могу сказать, на какое время хватало этих коробок в бою, но без патронов я не оставалась. Я была запасливой и боялась остаться без патронов. Позицию сразу меняли, потому что засекут и сразу пустят мину или еще что. Но позиции меняли так, чтобы немецкие огневые точки были в поле зрения. В бою возили на своих колесах. На марше, конечно, ствол отдельно несли. Я пулемет быстро собирала, немного времени мне на это требовалось. Щиток у нас был, но не всегда мы его устанавливали. Он тяжелый, во-первых, а во-вторых, через эту щель надо еще пристроиться, прицелиться. А так без щитка сразу все видно. Не очень любили щиток применять, хотя он и защищает. «Максимы» с оптическим прицелом мне не попадались.
Один раз была такая ситуация, что я нашла отличную огневую позицию, пристреляла все ориентиры, все подготовила — а пехота где-то застряла, не подошла к нам. И я ни за что не хотела отходить — все же готово, пристреляно уже! И мы на ночь остались там, на этой точке, в одиночестве. Немцы ночью боялись в бой идти. И мы всю ночь вели беспокоящий огонь — расчет рассредоточился, и то из автомата очередь дадим, то из пулемета. Утром наша пехота подошла, и говорят нам: «А вы еще живы?» Мы говорим: «Да, а куда мы денемся?»
Один раз я столкнулась с немцем лоб в лоб в бою. Слева дом горит, справа сарай горит, и нам надо между этих двух пожарищ проскочить. Я побежала, выскочила — и немец на меня! Мы выстрелили одновременно. Я его убила, а он в меня не попал. Очевидно, он нажал на курок, когда он уже падал. Только сапог мне повредил пулей. Аня Шмидт, бывшая студентка института иностранных языков, в том же бою встретилась с немцем, так она его в плен взяла. Мало того, когда наша пехота вперед пошла, она на него пулемет нагрузила. Отчаянная девчонка была. По национальности была еврейка. Поскольку я была чертежница, она меня попросила подделать ей графу «национальность» в красноармейской книжке. Она мне говорила: «Ты сама понимаешь, к евреям такого доверия нет, как к русским, переставь мне национальность на русскую». Я пожала плечами, но надпись ей подделала. В этом же бою она и погибла.
Маша Логинова была из Ленинграда, но где она жила — я не знаю. Один раз был случай (где, я уже не помню, названия мест стерлись в памяти), когда командиру роты дали задание прочесать лес. Он набрал команду — я пошла с ручным пулеметом, Маша Логинова, санинструктор, тоже пошла, и еще пятнадцать человек бойцов. Мы пошли вперед. Только мы метров триста отошли, как снайпер Машу снял. Я только наклонилась над ней, как командир говорит: «Не смей! Ее подберут, а нам дальше надо идти». Какая ее судьба — нашли потом ее тело или нет, не знаю. Мы дальше пошли, вышли на опушку леса, перед нами деревня, в ней немцы ходят. А командир отчаянный был, говорит: «Давай деревню возьмем!» Я говорю: «Ага, возьмем. И что мы с ней делать будем? Нас семнадцать человек, а наши вон где! Где патроны? Где силы, чтобы эту деревню удержать? Где еда? У нас ничего нет с собой. Давай лучше подождем подхода наших». Это был единственный раз, когда я офицеру перечила. Мы остались на ночь на опушке леса — не пошел комроты вперед. Немцы ходят в открытую, варят что-то, из труб дым идет. А у нас и есть нет ничего. Ночью — под одним кустиком храпят, под другим — храпят, я пойду, одного растолкаю, другого растолкаю, боюсь уснуть. После этого на рассвете слышу — справа началась стрельба. Я так подумала, что, значит, скоро наши подойдут и эту деревню будут брать. Пошла на выстрелы, и оказалось, что это наши соседи, 131-й полк. Я к ним подошла, говорю: «Что тут у вас происходит?» — «А ты из какой части?» — «134-й полк». — «А где вы?» — «Мы на опушке леса, перед деревней стоим, еще с вечера». — «Что вам надо?» Я в ответ: «Нам надо патронов и надо каши!» Мне дали термос каши, патронов, я и вернулась к нашим. Потом наши пошли вперед, мы к деревне подошли, а там немцы уже отступили. Деревню заняли без боя. Этот комроты мне и говорит: «Вот видишь, надо было деревню атаковать вечером, заняли бы ее и ночевали бы в домах». Я говорю: «Как знать, может быть, и не было бы нас в живых!»
Один раз врач меня обидела сильно. У меня что-то с ногой случилось, такая боль дикая, что наступить на ногу не могу. А внешне ничего не видно. Я пришла к ней, а она посмотрела и говорит мне: «Симулянтка!» Я думаю: «Ничего себе, симулянтка, с сорок первого года в боях!» А это в 1945 году было. Потом слышу еще, что врач говорит: «Сегодня в бой идем, вот она и симулирует». Я обиделась страшно и кое-как ушла оттуда. А идти не могу. Увидела повозку, которая шла как раз в наш полк. Меня привезли. Что делать-то? Я такая обуза для ребят, без ног! К вечеру у меня нога распухла так, что и в сапог не лезла. А там как раз понадобилась какой-то взвод пулеметный на танк посадить. Я говорю: «Давайте наш взвод на танк, раз я ходить не могу, поедем!» Поехали на этом танке. Два танка шли впереди, мы были на третьем. Танки вывезли нас на позицию, мы рассредоточились, а танки пошли на свою позицию, отступили. Мы остались одни, вырыли окопчики, сидим и ждем. Рядом дом какой-то был, один парень из моего взвода говорит: «Я пойду, проверю, что там такое». Прыгнул через забор и зацепился ремнем, а ноги длинные в воздухе болтаются. Сам парень высокий был — и вот вид такой: забор, а над ним длиннющие ноги болтаются.
Я говорю: «Ну, если немцы такое увидят, то обязательно отступят, испугаются». Он отцепился, пошел в этот дом, вернулся и говорит: «Да нет там ничего, нечем поживиться». И вдруг мы смотрим — из леса напротив выходят немецкие танки! А наших танков нет! А пехота-то где? Что нам делать? Так что получается, что наш взвод остался в одиночестве, три пулемета, и все. Думаю, ладно, огонь открывать мы не будем, это бесполезно. Пусть они пройдут, и мы попробуем их сзади атаковать гранатами — вот такое я решение приняла. Ребята мои заволновались. Я им говорю: «Ребята, вы же знаете, я убежать не могу. Сами знаете, какая у меня нога — я никуда не убегу. И вам я приказывать тоже не могу на верную смерть оставаться. Так что оставьте мне гранат побольше, а сами как хотите». Никто не убежал. А немецкие танки стволами в разные стороны поводили и что-то побоялись вперед идти. Я говорю солдату своему: «Это ты их своими ногами напугал, они не знают, какое оружие тут у нас находится». Тут как раз наши подошли, и мы отошли в тыл. Потом меня сразу отправили в медсанбат. На телеге нас везут. Я автомат ребятам отдала. Положили меня и еще одного раненого на телегу, везут нас. Смотрим — из леса два немца идут! Я ездового спрашиваю: «У тебя оружие есть?» — «Да там винтовка где-то под тобой лежит». Я винтовку сразу из-под себя доставать, держу ее. Подходят немцы, что-то говорят. Если бы Анна была жива, она бы с ними поговорила, но ее нет, она убита. А нас — я с ногой, тяжелораненый боец и ездовой. Я думаю, что делать? Гранат нет, а что это винтовка? Подошли, говорят, как я поняла: «Мы австрийцы! Мы не стреляли!» Оба с оружием и пошли за нами. До артиллеристов добрались, я говорю: «Ребята, избавьте от этих собеседников! Я уже больше не могу с ними общаться! Они вышли из леса, не стреляли, нам ничего плохого не сделали, но общаться я с ними больше не хочу». В медсанбате меня сразу на операционный стол, и маску на лицо эфирную. До сих пор я ее переносить не могу. Открываю глаза — никого нет, я на столе, нога перевязана. Сапог разрезанный лежит. Я его надела, прибинтовала к ноге и вышла. Меня никто не остановил. Иду, иду, ноге не больно. Наверное, это от наркоза. А тут как раз наш агитационный автобус едет, и агитатор Семен Хохман наш мне кричит: «Куда идешь?!» — «Домой!» — «А где дом?» — «В 134-м полку!» — «Давай садись, я тебя подвезу, как раз туда еду». Подвез он меня до штаба полка, а там как раз наша машина за продуктами пришла. Я на ней обратно к передовой поехала, к ребятам. Долечивалась уже в своем полку, на передовой.
Подвига я не совершила, до Берлина не дошла. Вместе с солдатами участвовала в боях, была простым солдатом. Отношения между мужчинами и женщинами были нормальные — я солдат как солдат, все были наравне. В этих же боях были такие же женщины, как я, мои боевые подруги. Я только после войны узнала, что в конце войны в Эстонии наш комполка нас специально в Ленинград в отпуск отослал, чтобы сберечь. Он к нам пришел и говорит: «Девчонки, не хотите в Ленинград съездить?» Март месяц на дворе, весна, мы и подумали — почему бы не съездить? А потом оказалось, что дивизия пошла в бой. Мы вернулись и стали дивизию нашу нагонять. Нагнали в районе Дно, Гдова. Пришла я в батальон: комбат убит, все офицеры убиты, только один лейтенант Морозов из нашей пулеметной роты остался, и тот контуженый, не слышит ничего. Я ему сказала идти в санроту, он не знает, куда. Я ему показала направление, говорю: «Сам ищи». А что происходит, куда наступать — я не знаю, я же в штабе не была. И в результате Веру, подругу мою, в этих боях убило, а меня ранило. Я пришла, ничего не знаю — куда наступать, что будет? Ребята мне сказали, что начало атаки по сигналу красной ракеты. Смотрю — слева пошла пехота, справа. Я говорю: «Ребята, давайте мы тоже не будем отставать. Вперед!» Пошли вперед, а куда идем — сами не знаем. Где видим немцев, там стреляем, и дальше давим на них, только чтобы батальон наш не отстал. Потом пришел старший лейтенант, сказал, что будет командовать батальоном. Я говорю: «Давай, командуй, а то мы не знаем, куда нам идти». И тут меня как раз ранило — в ногу и в руку. Рука отвисла, боль жуткая, очевидно, в нерв попало. Я ушла в санчасть. Пришли в санчасть, раненых много, транспорта не хватает, когда кого будут отправлять — непонятно. Нам сказали, что, если кто может сам идти, пусть пешком сам идет в полевой госпиталь. Руку мне обработали, перевязали. Нога была ранена легко, я еще говорила: «Вот паразит, сапог испортил!» Врач спрашивает: «А что ногу он испортил — это ничего?!» Я говорю: «Это ничего, нога заживет, а сапог теперь рваный». После этого мы с одним командиром отправились пешком в полевой госпиталь и заблудились. Пришли в госпиталь уже ночью. От боли я уже не знала куда деваться. Врач посмотрела, что рука у меня сухая, кровотечения нет, и не стала ничего делать. И вот я всю ночь от боли мучилась. А там какой-то солдатик был, и вот он меня всю ночь водкой поил. Водки даст мне: «Доченька, выпей, легче будет». Я выпью, а через двадцать минут у меня опять эта боль! И так вот до утра я дождалась. Утром меня сразу на операционный стол, вычистили мне руку, и я после этой операции вообще трое суток спала. В госпитале не было женских палат вообще, а была только гауптвахта. Из гауптвахты освободили людей, а меня туда поселили. Гауптвахта была в землянке, на полу вода. Доски были наложены просто так, в грязь. Правда, печь там была, и солдатик ее топил круглосуточно. Как раз был день 8 Марта. Вспомнил начальник госпиталя, что есть раненая девушка в госпитале. Меня вынесли с гауптвахты и показали генералу, который в госпитале был с инспекцией. Вот тогда он мне дал орден Красной Звезды. Начал меня расспрашивать: «О, девушка! На фронте с сорок первого года! Две медали «За отвагу»! И вы все на фронте?» Я отвечаю: «Да, стойкий оловянный солдатик». — «А в какой палате вы находитесь?» — «А на гауптвахте». Он дал всем нагоняй, мне выделили уголок в палате. Потом он говорит: «Я все награды раздал, вот вам от меня». Снял с кителя своего Красную Звезду и отдал мне. Я не знаю, как он потом все это дело оформил, но потом мне выдали официальное удостоверение на этот орден. Я забыла фамилию этого генерала. Спрашивает: «Как ты столько лет продержалась-то?» Я отвечаю: «Не знаю я. Вера Барбашова убита, Аня Шмидт убита, Маша Лугина убита, а я среди них была и жива осталась». Из госпиталя я потом убежала, недолечилась. И долечивалась в своей санроте. Рука не действует, крючком согнута. Врач мне говорит: «Давай разрабатывай руку, она тебе еще пригодится». И со слезами на глазах пришлось разрабатывать. К сожалению, не знаю фамилии этого доктора, надо было его поблагодарить за руку. Так что в последних боях в Курляндии я не участвовала. В Курляндии было очень тяжело. Потому что вроде и конец войны, а грязь страшная. Лошадки по самое брюхо погружались в эту грязь. Я когда из госпиталя убежала и добиралась до своей дивизии, то смотрю — радист, рация за плечами, и он по этой грязи чуть ли не на четвереньках ползет. Такое болото было страшное. Там наш командир роты погиб, Соболев Иван Николаевич, после него стал Дубинский. Потом Назаров Иван стал. Меня тоже перевели из моей роты во второй батальон и дали пулеметный взвод — три пулемета. Звание у меня было гвардии старшина. Званиями нас не баловали. В Курляндском «котле» немцы никак не хотели сдаваться, даже когда уже война кончилась, они на нас по лесам охотились. Так что пленных у нас даже в конце войны было мало.
Наступление на Карельском перешейке было как раз после Нарвы. Я попала как раз на тот самый участок, где я ходила в разведку в 1941–1942 годах. Эта моя бывшая дивизия отходила, а мы там сосредотачивались для наступления. Артподготовка — такой гром был — это не передать. Откуда столько оружия взялось? Такая мощь на них была свалена! Наши чувствовали, что финны в обороне три года стояли, значит, оборона у них сильная, так такой шквал на них обрушили! Не знаю, кто мог бы выдержать такой огонь, с ума сойти было можно. Финны выходили из блиндажей, все тряслись, говорили: «Рюсся сараями стреляет!» А это были такие ракеты, «андрюша», он прямо с клеткой вылетает, горит все. Вот, наверное, поэтому они решили, что мы сараями стреляем. Пленных было много. Бои были тяжелые — там же местность пересеченная, скалы. В одном ущелье таком — огромные скалы — у нас была остановка, только стали прятаться, как финны начали бомбить. Я смотрю, что мне не спрятаться нигде, подбежала к одной скале, а там наш инженер полка — у него вся левая сторона груди снесена осколком. Начисто. Вот так вот его скосило. И я смотрю — сердце бьется! Натуральное человеческое сердце у меня на глазах бьется! Я остолбенела, а он еще на руках приподнялся, глаза безумные совсем, посмотрел на меня и ткнулся лицом в землю. Ну как тут поможешь? У него грудная клетка была снесена полностью. Вот такие жуткие бои были под этим Выборгом. Названия станций, мест мы не знали. Мы простые солдаты, нам дадут ориентир и направление, и мы туда идем. Выборгская операция была скоротечная, мы даже нигде не останавливались — все время шли, шли, до самого Выборга.
Финны ошарашены были, не ожидали такого. Потому что, когда в обороне стояли, не особо активные бои вели. То финны разведку пошлют, то мы разведку пошлем — более ничего. Никаких особых боев не было. А тут такое! Сопротивления они сильного не оказали. Только вот в этом ущелье нас начали бомбить, покалечили нас.
Политруки были нужны — они умели рассказать, показать все. Они были, как правило, грамотные все, больше читали. Так что политруки имели значение. У нас не было политруков, которые прятались в тылу. Политрук Афонин, который был у нас в разведке, всегда первым шел вперед, не прятался. Он и погиб. В 45-й гвардейской дивизии у нас был политрук Макаров Алексей Алексеевич — отчаянный политрук был. Фактически второй командир полка был. Очень хорошие люди были.
Смершевцы, очевидно, хотели меня взять на работу в особый отдел, но я отказалась — сказала, что лучше останусь у пулеметчиков. Они ходили, что-то выясняли, вынюхивали. А чего тут смотреть? В бою всех видно. Так что я не знаю, были ли среди нас информаторы, кого они завербовали или нет. Я не видела, чтобы кого-то безвинно осудили. В разведке в 1942 году одного расстреляли. Послали их в разведку, он возвращается, у него рука прострелена. Я его перевязала, а потом его забрали и судили, сказали, что он совершил самострел. Мне очень жалко было его. Я не поверила, что он это мог сделать. Но они как-то определили, что это был самострел. Еще у нас был разведчик Шамарин, который страшно боялся. Как в разведку идти, его прямо трясло сначала. Я его все время подбадривала, говорила: «Да ладно, давай, пойдем! Все будет хорошо!» Потом он стал такой боевой — сумел перебороть свой страх. А сама я не боялась. Это другие ветераны говорят, что было страшно, а мне, как в бой идти, так страшно не было. Это после боя я сяду, и у меня волосы на голове шевелятся, и думаю: «Как же я могла? Как же я могла так себя вести?» А когда сразу надо, говоришь «есть» — и пошла. Вот тогда не было страшно. Только потом.
Офицеры за мной не ухаживали — как они могли за мной ухаживать, если у меня взвод солдат? Ко мне не подступишься. В нашей дивизии я не знаю и не помню женщин, которые бы крутили романы с офицерами. Не знаю, может быть, что-то такое было в санроте, но я же с ними не общалась. Я все время со своими ребятами была. Это мои солдаты от меня бегали. Иногда бывало так, что рядом был банно-прачечный отряд, и солдаты туда бегали. Я ругала их за это.
На войне у меня были длинные волосы. Один раз, когда мы были на отдыхе, я была дежурной по батальону. Батальон ушел на занятия, а я пошла на кухню, вымыла голову, постирала гимнастерку. И тут мне докладывают: «Командир корпуса, Симоняк, идет с инспекцией!» А я, дежурная по батальону, в разобранном виде! Что делать? Схватила чью-то гимнастерку, а волосы мокрые, распущенные, забыла, как докладывать ему, стою и жду нагоняя. А он посмотрел и говорит: «Ох, какие волосы шикарные!» — у меня были длинные вьющиеся волосы. Ушел. А я все жду, что батальон вот сейчас придет и мне попадет. Но ничего, обошлось. Вот такая встреча у меня с Симоняком была. В бою я просто волосы в хвост собирала. А потом вообще обрезала, и они заправлялись под пилотку. Вначале скандал был у меня с моими волосами. Приказ был всех женщин подстричь коротко, а я не давала их стричь. Говорю: «Хоть одну вошь найдете, тогда можете стричь, а так не дам!» Я сумела волосы сохранить в чистоте, иногда и в холодной воде волосы мыла. Или на кухню приду, мне дадут воды горячей. Мыло нам выдавали. Это не в разведке, где ни мыла, ни хлеба, ничего не давали.
В конце войны у меня было уже платье и фотографий целый чемодан, но когда я жила в Красном Селе, у меня все это украли. Мне не столь жалко своих вещей, как вещей Ани Шмидт — от нее мне узелок остался, я хотела его передать в институт, где она училась до войны. А так вообще ничего не осталось. Жалко, что пропали мои записи, что я вела во время войны, — я кратко записывала даты и места событий. Сейчас уже сложно вспомнить, где и что происходило… Фотографий было много, и я с пулеметчиками, и другие. Еще к нам часто приезжали писатели, так они тоже очень любили со мной фотографироваться. Сразу, как увидят меня: «Давай с тобой и с оружием сфотографируемся!» Хорошо, что все награды я носила на себе и их не украли. Думали, наверное, что у меня трофеев целый чемодан. Мы же пехота, а трофеев если набрать, то что делать с ними? За собой таскать? У нас же и так пулемет, и никакого транспорта. Это, может быть, тыловые части что-то набирали себе, у них и машины, и повозки были. А у нас пулемет, куда с ним еще? Разве что чистое нижнее белье мы брали, и переодевали, и по мелочам — часики трофейные у меня были, и те тоже украли. Потом всякие сувениры брали. А больших вещей не брали.
Вместо водки женщинам на фронте выдавали конфеты. Табак нам выдавали, но ни пить, ни курить я за всю войну так и не научилась. Я не слышала, чтобы кто-то спивался у нас в дивизии, не было таких инцидентов. В блокаду я не помню, выдавали нам ее или нет. Если даже и была эта водка, то ее, наверное, использовали для раненых — раны обрабатывать. А так давали нам водку, ребята пытались меня научить вод-ку пить и курить — козью ножку мне скрутят и говорят: «Курни давай!» А у меня все как-то не идет.
День Победы — столько было крику, все прыгали! Просто невероятно. Стрельба, салют. Даже не передать, сколько радости было!
Выдавали нам всегда сапоги, в ботинках с обмотками мы не ходили. Сапоги сначала выдали на два размера больше. Я не знаю, как вообще выдержали снабжать такую армию — накормить, обуть, оружием снабдить, чтобы армия могла держаться. Такой Союз был, что прямо обидно, что его больше нет.
Мы обращались друг к другу по званиям и по фамилиям, поэтому мы имен-то друг у друга не знали, как следует. Не принято было по именам обращаться. Но я всегда по-другому обращалась с солдатами. Получу задание в штабе, прибегаю: «Ребята, у нас такая вот задача. Как будем выполнять?» Всех выслушаем, примем решение и пойдем. У Ани Шмидт так не получалось. Почему-то она считала: «Я приказываю, я здесь главная», поэтому и отношения у нее с солдатами были не совсем дружеские. С командиром роты у меня были нормальные деловые отношения. Вызовет, скажет, что нашей роте поставлена такая вот задача, вот твой участок — все рассказывал. Но обсуждать приказы с ним я не могла — кто я такая, чтобы приказы обсуждать? Это с ребятами я могла нашу задачу обсуждать, а с командиром — нет. Поэтому у меня отношения с солдатами были замечательные, дружеские. Они за меня горой, а я за них. Я за войну ни одного солдата во взводе не потеряла. У меня ранений было больше, чем у них. При командовании взводом мне приходилось бегать от одного пулемета к другому, узнавать, как дела у них.
(Интервью Б. Иринчеев, лит. обработка С. Анисимов)