ТАБАЧНИКОВА Евгения Константиновна

Я родилась в 1923 году в Ленинграде. Причем я ленинградка не знаю уже в каком поколении — все мои родители и бабушки из Ленинграда. Мама и папа умерли рано — мама в 1933-м, отец в 1935-м, и воспитывала нас бабушка: нас трое осталось, младше меня два брата. В школу я пошла уже подготовленной, потому что моя мама была преподавательницей. 2-й и 3-й классы я закончила за один год, поэтому окончила школу быстрее, чем все остальные. После окончания школы я сначала хотела на курсы поступить, а пока у меня был перерыв между школой и работой, я закончила РОККовские[16] курсы. Потом по знакомству меня устроили на работу на заводе имени Сталина (это сейчас Ленинградский металлический завод, ЛМЗ). Мы с подругой, Кочневой Александрой Васильевной, начали работать чертежницами-копировщицами на заводе в отделе главного технолога. Это было в январе 1940 года. До войны на производствах и в школах были учения — особенно часто перед самой войной. Я была в местной сандружине, и Саша Кочнева тоже в ней была.

В 1940 году одного моего брата определили в детский дом, потому что бабушке уже было 55 лет: тяжело ей было уже, мальчики есть мальчики. В январе 1941 года второго брата тоже определили в тот же самый детский дом № 9 — он был на Театральной площади; не знаю, существует ли он там сейчас или нет. Летом 1941 года детский дом уехал на дачу в Васкелово, но старший брат убежал к бабушке домой. Рано утром 22 июня 1941 года мы с моей молодой соседкой по коммунальной квартире повезли его в Васкелово в детский дом. Там мы погуляли, потому что было воскресенье, выходной день, и о войне мы ничего не знали. Только вечером, когда пришли на станцию, мы вначале не поняли, что случилось — туча народа. Поезда не было очень долго, и когда вечером пришел поезд, то мы ехали на крыше. Как мы садились, один Бог только знает. Тут мы услышали, что о войне говорят на вокзале, но сначала мы даже не поняли, что война началась прямо сейчас. Когда я приехала домой, уже было около 12 часов ночи. Я включила свет, и бабушка мне сразу говорит: «Ты что, светомаскировка объявлена — война!»

Когда Сталин выступил по радио 3 июля 1941 года и сказал о создании отрядов народного ополчения и отрядов партизан, то уже 5 июля на заводе был сформирован полк народного ополчения. Когда мы провожали ополченцев, они проходили мимо бюста Сталина. Мы с подругой пошли в комитет комсомола, чтобы добровольно пойти в армию. К Александре вопросов не было, она повыше меня и пополнее, а я маленькая, худенькая, и меня спрашивают: «Сколько вам лет?» — а мне неполных восемнадцать! У меня выскочило: «Девятнадцать». Мне ответили: «Хорошо, принесете завтра паспорт». Наши конструкторы научили меня подчищать с кальки ошибки на чертежах и подчищать тушь. Я взяла свой паспорт, стерла троечку в конце года рождения и поставила единицу. Но паспорт в результате никто у нас и не проверял. 11 июля нас вызвали в комитет Красного Креста, сказали оформить доверенность. Тому, кто уходил на фронт, среднемесячный заработок оформляли на родственников (была такая практика для тех, кто уходил добровольцем). Я оформила доверенность на мою бабушку, а 12 июля 1941 года нас уже провожали в армию. С завода уходило нас тридцать девочек. Старшая отряда была, по-моему, Ева Бравая.

Нас провожали в «сталинский полк». Звучала торжественная музыка, построили нас, был митинг — я даже сейчас немного волнуюсь, когда вспоминаю это. Торжественный митинг, и вдруг — тревога! Все убежали в бомбоубежище. Потом, после отмены воздушной тревоги, митинг продолжили, и нас проводили в полк. После этого даже заметка была, нам приносили ее в полк и показывали. Я, когда бежала, споткнулась, чуть не упала, — и даже это было упомянуто в заметке. Когда мы уходили 12 июля, мы были в своей гражданской одежде, даже туфельки на каблучках были. Нам сказали только смену белья взять в районном комитете Красного Креста. Обмундирование мы получили только после принятия присяги.

Я училась на радиста. На стрельбище, на Большой Охте, нас учили стрелять. А потом получилось так, что ночью объявили боевую тревогу, полк сразу на фронт, а нас, девчонок, — в Мечниковскую больницу. Я работала в 14-м павильоне: точнее, мы вместе с Шурой там работали медсестрами. Мы и перевязывали, и ухаживали за ранеными — всю работу делали. Первый раненый, при операции которого я присутствовала, был ранен осколком в ягодицу. И у меня на глазах врач полез в рану пинцетом. Я почувствовала, как у меня холодеют щеки, кровь отливает от головы, меня начинает кружить, и я чувствую, что сейчас упаду. Врач, как это увидела, на меня как гаркнула — и сразу все прошло. Приказала мне: «Перевязывай!» Вот такой фокус был с первым раненым…

В Мечниковской больнице мы проработали до ноября 1941 года. В ноябре госпиталь стал эвакогоспиталем — сразу за больницей была колея, и раненых эвакуировали на поезде. Госпиталь стали расформировывать, говорили, что он пойдет на фронт. А тут в больнице я познакомилась с одним врачом из 20-й дивизии НКВД[17] — он приходил одного бойца навещать. Они на отдыхе стояли после Невской Дубровки. Поговорили с ним, и говорю Шуре: «Давай пойдем, попросимся. Что мы тут будем сидеть?» Тем более что голодали все уже, и армия тоже. Нам теперь говорят блокадники: «Вам в армии было хорошо, это мы с голода помирали». Так у нас паек был 300 граммов хлеба, а выдавали только 150 граммов сухарей, которых было не размочить и не разжевать. И два раза в день похлебка пшенная, в которой крупинка за крупинкой бегает. Так что у нас, у девчонок, вся наша женская физиология была нарушена. Несладко и в армии было!

Нам с Шурой сказали, где стоит штаб полка 20-й дивизии НКВД, и мы с Шурой потопали туда, на улицу Герцена. Когда пришли, нас сразу, конечно, взяли в полк. Вот так я попала в дивизию: неофициально, без документов, и поэтому в полку мне присвоили звание сержанта вместо бывшего лейтенанта медицинской службы. Мне тогда не до званий было.

Номер полка, в который мы попали, был 9-й полк НКВД. После тяжелых боев на Невском пятачке он стоял на пополнении и отдыхе на Большой Охте, в здании школы. Мы с бабушкой жили на 10-й Советской улице, в Смольнинском районе, и мне через Неву было совсем недалеко до дома. Это сейчас Нева не замерзает, а тогда она замерзла очень крепко — я к бабушке по льду бегала домой. Мы с Шурой ей собирали какую-то посылочку, и я ей относила. Всегда, когда я туда приходила, чувствовала, что это еще жилое помещение — печка топится, тепло еще более-менее. А тут я прихожу 5 февраля 1942 года, а дома как-то неуютно, она сидит в пальто, руки в рукава. Не топлено. Я сразу почувствовала, что что-то не то, что-то случилось. Спрашиваю: «Бабушка, что случилось?» Она говорит: «У меня украли карточки и хлеб». — «Как так случилось?» — «Я в 6 часов вечера шла домой с хлебом и карточками, под аркой меня стукнули по голове и все отобрали». Я говорю: «Так зачем тебе было так поздно за хлебом идти? Ты же не работаешь, могла бы днем сходить!» Она мне в ответ: «В городе не было три дня хлеба». Вот от нее я узнала, что в городе в феврале хлеба не было три дня. По ее словам, она сутками стояла в очереди, чтобы получить хлеб. Выдали хлеба сразу за четыре дня, и вот такое случилось. Но какая же была солдатская дружба у нас! Девушек у нас в роте было мало, пока еще были мужчины. Я пришла обратно в санроту совсем расстроенная — и поделилась с Шурой своим горем. А та рассказала старшине. Нам как раз хлеб выдавали, а не сухари. Его, как правило, резали потом один отворачивался и говорил, кому какой кусочек. И вечером, перед тем как этот хлеб делить, старшина объявил, что у Жени вот такое горе с бабушкой и, может быть, рота могла бы ей выделить эту буханку хлеба? И ни один солдат не возразил, хотя все сами были голодные и опухшие. Меня отпустили, я ее завернула, переоделась в гражданское и скорее побежала домой — принесла хлеб. Потом периодически прибегала и еще приносила ей немного еды — нам прибавили паек с февраля 1942 года. Уже не 300 граммов хлеба, а 500 граммов хлеба давали. Уже мясо стало где-то какое-то появляться в похлебке. Так что у нас стало немного получше. Но все равно бойцы все ходили опухшие и пили жидкости очень много. 19 февраля я была у бабушки в последний раз, потому что знала, что мы скоро уходим из Ленинграда. Предупредила ее, чтобы она меня не искала. А 18 марта она все-таки умерла…

Один раз зимой в блокаду я шла по городу и увидела штабеля, как мне показалось издали, дров. Я думала про себя: «А говорят, в городе дров мало!» Когда я подошла ближе, увидела, что это покойники лежат штабелями… В блокаду я слышала разговоры, что людей едят. Один раз я шла по середине улицы и услышала какие-то шаги сзади, будто кто-то меня нагоняет. Я перепугалась, потому что ходила по городу без оружия. Повернулась — оказывается, это просто солдаты шли, а я напугалась. Но слухи о людоедстве в городе были. После войны мне даже показывали на одного ленинградца, который промышлял людоедством во время блокады. Были и такие, что детей своих съели. Говорили, что человеческое мясо такое вкусное, что стоит только попробовать, как после этого уже невозможно перестать его есть. Я лично не смогла бы съесть человеческое мясо, а вот дохлую конину ели в то время все. Один раз мы в окружение попали на Украине, нашли дохлую лошадь. Воняло от нее страшно, так мы ее вымыли, вычистили и на костре мясо сварили. Голод не тетка! Но это все-таки конина была, а не человеческое мясо.

После отдыха наш полк пришел в Дибуны. Мы там были недолго. Сам поход был тяжелый, кто-то совсем еле-еле шел. Мы, девочки-санитарки, бегали и перевязывали ноги, потертости у бойцов. Нам сидеть было некогда — все время кому-то надо было дать попить или еще что-то. В марте месяце мы сменили, по-моему, 10-й полк[18] на Меднозаводском озере. Остальные полки, я не знаю, где были, потому что я не имела привычки бегать везде и вынюхивать, что вокруг происходит. Несмотря на то что там находились сооружения Карельского укрепрайона, мы жили в землянках. И вообще, где бы я ни была на фронте, я везде жила в землянках. Поэтому удивительно, что мы еще до сих пор живы — здоровье мы себе сильно «посадили» в тех окопах и землянках.

На Карельском перешейке мы держали оборону, бои были только местного значения. В то время Саша Кочнева ушла в роту разведки. Санинструктора там убило, вот она и ушла. Потом ее послали на курсы пулеметчиц, после которых она попала в 45-ю гвардейскую дивизию, — и там была пулеметчицей до конца войны.

В июне месяце к нам пришло пополнение, в апреле месяце была мобилизация девушек. Романов у нас никто не крутил. В июне пришло пополнение из 92-й стрелковой дивизии (это дивизия дальневосточников, она была потрепана в боях в составе 2-й ударной армии, когда немцы захлопнули «мышеловку»), и тогда все войска НКВД переформировали в обычные стрелковые части. Нашу дивизию тоже переименовали в 92-ю стрелковую дивизию. Полки тоже сменили номера — наш 7-й полк стал 22-м и так далее.

До освобождения Ленинграда мы все время были на Карельском перешейке. Я не слышала такой пословицы о 23-й армии, что «не воюют три армии — шведская, турецкая и 23-я советская». Не могу сказать, что мы совсем не воевали. Когда мы пришли на Медное озеро, то в марте (чисел уже не помню) у нас была разведка боем, причем днем. У нас была такая Шурочка Николаева, медсестра. Она участвовала в этом бою и погибла. На нейтральной полосе остались двое раненных с ранениями в голову, и нас никого не пускали туда — сказали, что вытаскивать их будут ночью. А она рванулась туда. У нее капюшон маскхалата с головы слетел, и снайперы (как их называли тогда — «кукушки») ее убили. Сразу прямо в голову пуля попала. Она ткнулась в снег. Ночью мы вынесли всех с нейтральной полосы. Не знаю, кто ее успел раздеть, но она была только в нижнем белье. Мы носили, кстати, только мужскую форму, у нас женского обмундирования не было. Так что у нас много наших девушек погибло именно там, на Карельском перешейке, как раз в обороне. Конечно, у нас не было больших боев, как на других участках фронта, но бои местного значения все время были. То разведка боем, то за «языком» ходили. На Карельском перешейке все время шли бои местного значения. Мы часто ходили в разведку боем, финны тоже делали вылазки. Потом финны еще часто пригоняли установку с громкоговорителем и начинали нам вещать всякие басни. Листовок я не помню. С нашей стороны тоже была установка, тоже подъезжала к передовой и вещала на финнов.

У меня из головы не выходит один раненый, которого я перевязывала на поле боя. Ему лет девятнадцать было, и разрывной пулей ему разорвало верхнюю и нижнюю челюсти, оторвало часть языка, нос был поврежден. Если в фильме «Они сражались за Родину» санитарка тащит Бондарчука и плачет: «Зачем ты такой боров вырос, что мне тебя не дотащить», то у меня было по-другому. Я рядом с ним села и не знала, как его перебинтовать. Если все забинтовать, то как он дышать будет? Я до сих пор помню его глаза — мальчишке 19 лет было, наверное. Серые глаза, полные страдания, — он был в сознании, но не кричал и не плакал. И сказать ничего не мог, у него наполовину язык был оторван. Мне на помощь пришли старшие санитары, помогли — увидели, что я замешкалась. Я была маленькая, молоденькая, и меня старались оберегать и помогать. Когда были сложные ситуации, мужчины всегда были тут как тут, старались меня уберечь. Все в санроте были старше нас — лет тридцати пяти люди, для меня это уже были совсем пожилые. Потом я уже привыкла ко всему этому ужасу и в обмороки не падала при виде крови и при виде раненых. И я могу сказать, что нас мало награждали. Многое зависело от командира части. Медаль «За отвагу» я получила в 1942 году. Это была разведка боем, я с поля боя вынесла 11 человек. Говорили, что наградили за это, а за что именно наградили — не знаю.

Больше всего мне запомнилось, как я перевязывала одного раненого во время боя, сидя рядом с ним. Я была занята перевязкой и сама ничего не слышала, никакого выстрела, ничего. И вдруг этот раненый меня перевернул и лег на меня, прикрыл своим телом. И его убило. Я сразу даже не поняла, что он хотел и что случилось. Даже сказала ему сердито: «Сколько ты еще лежать будешь?» Столкнула его с себя, смотрю — а он мертвый. Обычно свист слышен, а та пуля, которая в тебя летит, — ты ее и не услышишь особо. Очень благодарна ему за жизнь, что я до сих пор живу. Если бы не он, то меня бы не стало.

Снайперы были активными и с той, и с другой стороны. С нашей стороны девочки стали ходить снайперами. В нашей дивизии снайперское движение открыла Ольга Маковейкая, ее уже тоже нет в живых. Она была санинструктором в роте автоматчиков. Между прочим, у Фадеева есть очень хорошее стихотворение о ней во 2-м томе Энциклопедии Великой Отечественной войны. К нам тогда приезжали Фадеев, Тихонов и Полевой. Она как раз из землянки вышла, и они с ней разговаривали. Почему именно с ней? Потому что рота разведки и рота автоматчиков около штаба размещались. Шура Кочнева как раз уходила в разведку, и они разговаривали с ней. Потом вышла большая статья о девушках-фронтовичках, и нам эту газету со статьей принесли — я уже не помню, что это за газета была. Девушки были в армии на тех должностях, где могли заменить мужчин. Это повара, телефонисты — ведь раньше это все были мужчины. Стали девушки пулеметчицами, телефонистками, радистками, снайперами. Санинструкторов-мужчин стало совсем мало после сорок первого года, в основном только девушки. У нас есть пары, которые поженились во время войны. Это не запрещалось, у нас оформляли браки в штабе полка. Правда, у многих мужья уже умерли, а жены остались в живых. Такая у нас была семья Смаркаловых — Нина и Иван. Правда, было такое, что женщины жили с высокими командирами, офицерами, но этих ППЖ было настолько мало, что это не имеет большого значения.

Я в дивизии была до января 1943 года, до ранения. Я была ранена в ногу на поле боя — осколками снаряда задело, когда перевязывала раненых. После ранения меня эвакуировали на Большую землю, я попала на пересыльный пункт в Ярославле и прождала там месяц, чтобы меня куда-то определили. Я же чертежница-копировщица, почерк у меня был прекрасно поставленный, и меня там посадили писарем в канцелярию. Им не хотелось со мной расставаться. А я хотела обратно в свой полк попасть, на Ленинградский фронт. Условия в Ярославле были плохие — на голых нарах надо было спать. Для нас, девочек, вообще ничего нет — ни помыться, ни умыться. Девушек нас там было в Ярославле всего человек пятнадцать — и несколько тысяч мужчин. Так что ничего сладкого там не было. В Иваново формировался 273-й отдельный зенитно-артиллерийский дивизион, и когда к нам в Ярославль приехали представители набирать девушек (почему-то у них там девушек не хватало), то я сразу согласилась, потому что намучилась в этом пересыльном пункте просто по горло. В составе 273-го ОЗАД я попала на 1-й Украинский фронт. Я сильно хотела в свой полк вернуться, но, к сожалению, не получилось. В своей новой части я прошла всю Украину, Польшу и в Польше закончила войну. В этой части у нас никто не поженился и никто из девушек не уехал. Всего одна девушка уехала по беременности (она с комбатом жила), но ее ничем не наградили за это. Комбат после войны, по-моему, к ней поехал жениться.

На Карельском перешейке обмундирование у нас было мужское, никаких юбок не было. Только брюки: зимой ватные, летом хлопчатобумажные. Нижнее белье тоже все выдавали только мужское. Только уже в 273-м ОЗАД нам выдали юбки. Но у нас были и брюки, и юбка. Раньше мне, как санинструктору, полагалась винтовка. Когда учились, мы ходили на стрельбище с этой винтовкой — у меня, по-моему, до сих пор локоть болит от нее. Все-таки четыре с половиной килограмма со штыком! Карабин я получила только в 273-м ОЗАД. Когда мы были уже в Польше, у нас, в 273-м ОЗАД, тоже был Парад Победы, и нас гоняли по плацу — 120 шагов в минуту. И вот у девушек карабины, у мужчин винтовки.

Ремень у меня был кожаный, хотя у некоторых были и брезентовые. Зимой у нас были полушубки и валенки. Противогаз мы вынимали, а сумку набивали бинтами и другими материалами. Когда я была санинструктором, санитарная сумка у меня тоже была, но ее не хватало ни на что во время боя. Противогазная сумка у нас всегда болталась, это неотъемлемая часть, как оружие. А санитарная сумка — только когда в бой. Но мы старались противогаз вынуть и набить сумку бинтами, потому что никогда не знаешь, сколько будет раненых в бою. К тому же ранения разные бывают, иногда одного индивидуального пакета не хватало для перевязки. Подсумок для патронов был один на ремне. Сумки для гранат не было. И саперные лопатки нам, санинструкторам, не полагались.

Здесь, в 273-м ОЗАД, я стала прибористом на ПУАЗО.[19] Никаких курсов по работе на ПУАЗО я не проходила, всему учились на месте. У нас были 85-мм пушки, которые могли вести огонь как по воздушным, так и по наземным целям. В расчете пушки у нас было 11 человек. Пушка тяжелая, прибор ПУАЗО тоже тяжелый — помню, сложно его было из ровика вытаскивать. Дивизион был на конной тяге, машины у нас появились только в 1945 году. Дивизион сформировался, в Иваново мы немножко постояли, и потом нас сразу отправили на фронт. Это было как раз, когда началось наше наступление на Украине, и мы одними из первых узнали о «Молодой гвардии». Когда мы освободили Ворошиловград, мы сразу стали получать «Боевые листки» и раскопки сразу стали проводить, и местные жители нам тоже рассказывали.

Потом я стала командиром орудия. У нас девочки были только на дальномере, на ПУАЗО, телефонистки и радистки. На орудиях в расчетах были одни мужчины, и только я туда затесалась. Я была со средним образованием, да еще курсы закончила — вот меня туда и поставили. Задачей нашего дивизиона была противовоздушная оборона и важных объектов, и городов, и непосредственно в бои нас посылали. Ставили нас на прямую наводку против танков и против пехоты. Такое случалось и в 1944 году, и в 1945-м.

В составе 273-го ОЗАДа в одном из боев, когда наши зенитки поставили на прямую наводку против танков, я была контужена. Я даже не знаю, как описать этот бой с немецкими танками. Это было под Харцизском. Нам было сказано: «Прямой наводкой по танкам!» — вот и все. Эта контузия потом мне долго еще не давала жить спокойно — страшные головные боли. Тем более что я в медсанбате не лежала, долечивалась в дивизионе. Во время боя меня взрывной волной сильно ударило в ухо и отбросило с огневой позиции зенитки. Я на четвереньки встала, а прямо встать не могла: как только встану на ноги, сразу падаю на четвереньки обратно. Из-за контузии сразу ухо перестало слышать — да и сейчас это ухо слышит плохо. После войны, когда я заболела менингитом, меня полечили, но лечение не помогало. Меня потом врачи спрашивают: «У вас не было случайно травм головы?» — «У меня была сильная контузия во время войны». — «Что же вы нам сразу не сказали, мы бы вас лечили по-другому». Сейчас головных болей уже нет, редко-редко они меня беспокоят.

Вот говорят, что Краков, который наш дивизион освобождал, был захвачен без боя. Ничего подобного, его просто не сильно разрушили. Правда, его никто не бомбил, как Ленинград. Но бои были достаточно серьезными. Без боя никто не сдавался. Кстати, интересно, что моя 92-я стрелковая дивизия, в которую я так хотела попасть, тоже была в Кракове. После того как с финнами заключили мир, их тоже сюда перебросили. Только на встрече ветеранов после войны я узнала, что мы стояли рядом в Кракове, а встретиться сумели только после войны.

После Кракова мы еще немного прошли и остановились, в Германию не пошли. Война уже к концу шла, и в нас там не было необходимости. Там, в Польше, мы и встретили конец войны. Но даже после войны, когда мы еще там были, у нас был отдельный НП, где жили четыре человека. Так их всех четверых вырезали, непонятно кто — немцы или поляки?

Недалеко от того места, где мы в Польше стояли, у немцев был концлагерь для детей и подростков. Их немцы использовали для обучения хирургов и прочих медицинских экспериментов. Жутко было смотреть на этих подростков. У одного мальчишки они вырезали аппендицит, но у него операционная рана год не заживала, ей не давали заживать специально, для опыта.

Поляки к нам относились двояко. Был такой случай — после войны мы в баню пошли, и вдруг нам встретилась женщина, которая заговорила с нами на чисто русском языке. Мы поинтересовались, откуда она так хорошо знает русский. Она сказала, что она эмигрантка, живет там с 1925 года. Мимо проходили две полячки и что-то ей сказали. Эта в грубой форме ответила. Мы по-польски не понимали и переспросили ее, о чем был разговор. Эта русская эмигрантка объяснила, что польки ей сказали: «Чего ты говоришь с этими б…ми?»

Один раз было так, что мы втроем шли через сад. Клубника в саду была крупная, и мы этой клубники в котелок набрали. Полячки выскочили, на нас лопочут сердито, но сделать не могут ничего: мы были вооружены. Так что было по-всякому. Где-то нас встречали с удовольствием, где-то хуже. У меня была куриная слепота — достаточно интересное состояние: в темноте ничего не видно. Один раз взошла луна и осветила шоссе. Асфальт хоть как-то освещен, его видно. А что рядом канава — вы ее не видите и в нее летите. Меня водили домой к глазнику, причем поляку. Он меня нормально принял, выписал рецепт. Так что по-разному было.

Я бы расценила роль политруков в нашей дивизии положительно. В нашей дивизии они ходили и в бой, и с ними можно было поделиться своими заботами. Они воспитывали солдат. У меня в 273-м ОЗАД был такой случай, когда комбат 4-й батареи ко мне начал приставать в землянке. Дошло до того, что мне пришлось его стукнуть тяжелым предметом по голове, и я разбила ему голову до крови. У нас была политруком женщина, и она стала ко мне приходить, расспрашивать, как все случилось. Но я рассказать ей не могла, вы сами понимаете! Я молоденькая была, довольно стеснительная. Я не знаю, наказали ли его. Хотя мы были в одном дивизионе, я не интересовалась, что с ним стало.

Я как раз тогда подала заявление в партию. Тогда надо было, как и после войны, собирать рекомендации. Мне говорят: «Можешь не собирать». Я уже решила, что меня отправят в штрафной батальон — страшно подумать, какой-то сержантик офицера ранила, старшего лейтенанта! И тут вызывают меня в штаб. Я была уже готова ехать в штрафной — женщин, как мне казалось, тоже туда посылали. Но оказалось, что рекомендации на меня собрали без меня и меня в партию приняли. Я до сих пор не знаю, кто мне рекомендацию дал. Единственное, что меня спросили: «Какого ты на самом деле года рождения?» В комсомольском билете я не исправила дату, и там стоял 1923 год, а в красноармейской книжке — 1921 год. Я говорю: «1923-го». — «А почему расхождение?» Я честно все рассказала. Когда я демобилизовалась, то получила паспорт с настоящим годом рождения. Только партбилет с фиктивным годом рождения был и красноармейская книжка.

Когда Сталин умер и я работала на заводе, одновременно учась, нас вызвали в 1954 году в райком партии для обмена партбилетов. Мне сказали написать заявление об обмене партбилета и объяснение расхождения дат рождения в паспорте и партбилете. Я написала все как было. Начальник цеха на меня набросился: «Да ты что?! Тебя посадят за подделку документов!» Я говорю: «Я же не от фронта скрывалась, наоборот, на фронт просилась». В результате мне сменили партбилет и поставили настоящий год рождения.

Когда я демобилизовалась и пришла домой в мою квартиру — там все было разорено. Я не верю, что голодные блокадники могли такое сделать. Ладно, я могу понять, что мебель сожгли и книги, это понятно. Но разобрать четыре изразцовых печи, вытащить чугунную ванную — не могу себе представить, чтобы это сделали истощенные люди. Я тогда встретилась с главным механиком завода «Северный пресс», и он пригласил меня на работу — чертежники им были нужны. Он обещал мне сразу отремонтировать квартиру. Так я очутилась на работе на «Северном прессе». У меня после возвращения с войны была только шинель и гимнастерка — более ничего. Два года я ходила в солдатских сапогах. Два моих младших брата вернулись из эвакуации в возрасте 15 и 17 лет, и мне надо было их тоже поднимать. Старший пошел в военкомат, и его взяли на флот. А второй в ФЗУ учился, его там только завтраками и обедами кормили, а вечером — уже я от себя кусок отрывала. Я работала на заводе и подрабатывала, где могла: я умела шить, вышивать и другую работу делать. В трудовой книжке я была записана как копировщица-чертежница и разнорабочая. Это для того, чтобы получать рабочую карточку. Я даже не стеснялась пол помыть, если меня просили, — потому что мне надо было вставать на ноги.

Так что всего хватало, все было в моей жизни. Я думаю, что через десять лет все поколение фронтовиков уйдет в историю. Я только молю, чтобы до 60-летия Победы дожить, чтобы посмотреть, как это будет и что это будет. В 70 лет Победы нас уже никого не будет, это точно.


(Интервью Б. Иринчеев, лит. обработка С. Анисимов)

Загрузка...