Когда началась война, я училась в институте. Помимо основных дисциплин нам преподавали военное дело. Мальчики учились как обычно, на командиров, а мы изучали санитарное дело. Мы сдавали экзамены, и из нас получились самые настоящие санинструкторы. Звание нам присвоили уже в институте — я получила сержанта. Я пошла на фронт добровольно, так как нас в начале войны еще не призывали. Из института ушли 25 человек. Нас поселили во дворце Кшесинской, чуть ли не в подвале. Потом нас пятерых взяли в дивизию народного ополчения. Там мы недолго были, только на один бой. Сейчас говорят, что дивизии народного ополчения в бой чуть ли не с палками шли, но у нас не было такого. Были винтовки, были и ручные пулеметы.
Нас привезли в медсанбат дивизии под Лугой. Неподалеку шел бой, и оттуда все прибывали машины с ранеными. Один из водителей, увидев нас, сказал: «Вот тут сколько девушек, а там перевязывать некому…» — «Как это некому?» И вместе с несколькими девчонками, такими же необстрелянными санинструкторами, я уехала на передовую. Без приказа, без спроса.
Бой шел на поле, где стояла поспевающая рожь. Все это было настолько противоестественно, что не укладывалось в сознании. Над хлебным полем грохотали орудия, свистели пули, полыхал огонь. А в золотые разливы колосьев падали убитые и раненые. Это шли вперед морские пехотинцы: кто в тельняшке полосатой, кто в форменке. Их за то и прозвали «полосатые черти» или «черные черти». Они отогнали немцев от деревушки.
Мы должны были принять участие в этой страшной реальности: бежать под пулями и ползти к раненым, доставать бинты, накладывать жгуты и повязки… Бой был жестоким: ведь в июле — августе 41-го здесь проходил Лужский рубеж. Потери были большие, ранения тяжелые. Мы на поле боя оказывали только первую медицинскую помощь, дальше раненых отравляли на машинах в санчасть. Не помню, сколько человек я перевязала в том первом бою — было не до подсчетов.
К вечеру, когда все кончилось, раненых собрали в лесочке и машинами эвакуировали. Я уехала в медсанбат обратно на последней машине. Там нас ждал выговор за то, что мы уехали на передовую самовольно. За это нас начальник этой части наказал, выгнав обратно в Ленинград. Я пришла в военкомат, но мне написали в направлении какую-то чушь и направили в госпиталь. Там, где сейчас станция метро «Горьковская», до войны недалеко был Зубоврачебный институт, и в этом институте был тот госпиталь, где я работала.[4] Два дня я поработала там, старшая меня спрашивает: «А ты сама откуда?» — «Я из Ленинграда». — «Ну молодец, даю тебе сутки отпуска за хорошую работу».
Я поехала домой из госпиталя, с Петроградской [стороны]. Села в трамвай; кручу ручку для билета, кручу, кручу, а билета нет! Вдруг контролер подходит: «Ваш билет?» А билета у меня нет! Тут вдруг военный подходит, протягивает билет и говорит: «Вот ее билет». Слово за слово, разговорились с ним, с этим молодым лейтенантом. Я ему пожаловалась, что хочу на передовую или куда-нибудь, не хочу быть в госпитале. Он обещал помочь, написал записку и сказал мне идти в штаб армии. Я пришла в штаб, нашла командира, который посмотрел записку и спросил меня: «В какую часть хочешь? К летчикам хочешь?» Я говорю: «Нет, боюсь». — «А к морякам?» — «К морякам хочу». Так меня направили в Кронштадт. Сначала я была просто в Экипаже. Работали мы двенадцать часов в госпитале, потом отдыхали часов шесть, а потом еще помогали на разных работах. Из-за этого я в госпитале только один раз отработала. Меня главный повар назначил официанткой в кают-компанию, обед носить. Я принесла обед одному, второму, и в это время в помещение пришел какой-то новый офицер. Он, очевидно, что-то такое совершил, что все сидящие засмеялись и захлопали ему. А он сзади подошел, раз — и поцеловал меня в щеку. И говорит еще: «Какие щечки! Как персики!» Я поставила поднос, повернулась и как дам ему пощечину! И говорю: «А ручка как?» У него отпечаток моей пятерни во всю щеку. Все сначала «ха-ха-ха», а потом вдруг замолчали. Оказывается, это был начальник Экипажа. Он закричал: «Это что такое тут? Что за безобразие?» Я отвечаю: «Я ушла в армию добровольцем, защищать Родину, а не служить в бардаке!» — «Десять суток ареста!» Ему говорят: «У нас же нет гауптвахты для женщин». Потом шеф-повар мне говорит: «Ну ты дурочка, зачем тебе это надо было? Перетерпела бы, ничего бы тебе не стало». Я говорю: «Нет, что это за безобразие?» В ту же ночь нас отправили из Экипажа на фронт. Вместе со мной в 5-ю бригаду морской пехоты прибыли Мария Дьякова, Оля Головачева, Дуся Суравнева и Женечка (фамилию не помню). Помимо этого, в направлении было сказано, что Ипполитову, т. е. меня, необходимо отправить на фронт обязательно. Я так и знала!
Наша бригада организовалась примерно 11 сентября, а я прибыла в бригаду семнадцатого числа. В бригаде было много моряков с кораблей и было много мальчишек из какого-то училища.[5] Хорошие ребята, все в морской форме. Вооружены они были сначала только винтовками. Автоматы появились в начале 1942 года. Сначала автоматы пошли командирам, потом разведке, а потом у всех автоматы появились. Командир нашего батальона, Степан Боковня, первым получил автомат. Он еще в финскую воевал. Его я потом вытаскивала на своих плечах с минного поля, за это и получила первую медаль. К 1943 году у всех командиров были автоматы, а у многих бойцов — трофейное оружие. Только в 1944 году, когда мы влились в 63-ю гвардейскую дивизию, трофейное оружие нам приказали сдать. Из разведки притаскивали в основном трофейные автоматы. Симоновские винтовки у нас в бригаде не любили, из-за того что они из-за соринки заедали, а винтовки Мосина и в воде, и в снегу могли лежать и потом работать.
Мне, городской девушке, было сложно приспособиться к жизни в лесу. Я многого не знала. Однажды мы с Марией Дьяковой вышли утром из домика лесозаготовителей, где жили, и направились на позицию. Пройти надо было через лаз под узкоколейкой, которая обстреливалась. Но он за ночь заполнился водой. Значит, придется переходить рельсы? Мы замешкались, прислушиваясь. И вдруг услышали разговор. Слов не разобрать, ясно только, что говорят не по-русски. Немцы? Так близко? Неужели они вышли в тыл к нашим войскам? Тогда надо предупредить своих! И мы решили: Мария побежит обратно, а я останусь возле железной дороги, в кустарнике, чтобы посмотреть, куда дальше направятся голоса.
Через несколько минут я снова услышала речь. Сижу, дрожу, а в руках одна граната без запала — с таким «оружием» мы с Марией отправились в путь. Целой вечностью показались мне те несколько минут, пока я сидела одна в кустарнике, вблизи «немецких голосов». Мария привела с собой разведчика Борю Вовка. Он прислушался и… расхохотался. Оказывается, это «разговаривали» между собой оборвавшиеся телефонные провода. В этот момент подоспела вся батальонная разведка во главе с комбатом Степаном Боковней. Узнав, что тревога была ложной, он не на шутку рассердился: «Развели тут детский сад, убрать этих девчонок отсюда…» А я стою, перепуганная, трясу болванкой от гранаты. «Ты что, хочешь еще нас подорвать?» — не унимался комбат. «Да это пустая болванка, старшина нам не дает взрыватели», — чуть не плача, ответила я. И тут неожиданно у нас с Марией появился заступник — старшина разведки Виктор Вересов. Он сказал: «Надо же, с одной болванкой хотела встретить немцев… Ну, с такими девчонками можно и в разведку идти — не подведут». Нас оставили.
Бригада состояла из четырех отдельных стрелковых батальонов. У нас в батальоне было три стрелковых роты, минометный взвод, пулеметная рота. В роте три стрелковых взвода, минометный взвод и пулеметный взвод. А еще нам обычно придавали взвод из пулеметной роты батальона. В батальоне у нас была своя разведка, подчинявшаяся комбату. Минометы были маленькие, 50-миллиметровые. Мне один раз пришлось самой из него стрелять. Если синус и косинус знаешь, то прицеливаться несложно!
Шинели я не носила, она длинная, неудобная. Зимой я носила ватник, ватные штаны, пилотку. На фотографии у меня четыре треугольника — старшина, хотя я была старшим сержантом. Не знаю почему, мне тогда было все равно, какое звание. Я была просто санинструктор, и всё. Первоначально вся бригада была обмундирована во флотскую форму, но уже в конце 1941 года начали нас потихоньку переодевать в армейскую форму. Тельняшки все моряки все равно оставляли. Давали сначала шинель, а к лету дали гимнастерки. Тельняшки не отбирали и меняли на новые.
Снабжение было сначала совсем плохим. Если Ленинград был в блокаде, то мы были в блокаде вдвойне. Зимой 1941/42 года давали на день один сухарь только. Потом иногда давали кипяток. Иногда ребята лазили на огороды и приносили обмороженную капусту. Такой был 1941 год: ноябрь, декабрь. Поэтому ребята, кто в разведку ходил, обязательно мне шоколадку приносили. А немцы нам кричали: «Рус, иди к нам! Опять конину жрешь? Давай сюда, дадим шоколад!» Вот такая у немцев была пропаганда. Особенно когда ветер был в их сторону и они чувствовали запах, что мы конину варим. Ужасный запах! Листовок с немецкой стороны я не помню.
Появились и цинга, и авитаминоз, и куриная слепота. С этим боролись тем, что давали солдатам пить отвар хвои. От куриной слепоты давали какие-то капли, но это был не рыбий жир. Давали по одной-две капли в день, и этого хватало. Обморожений я не помню. Одеты солдаты были хорошо, и портянки часто меняли. Зимой нам выдавали толстые и теплые портянки. У меня размер ноги 37-й, а сапоги у меня 39-го размера были, так что было не холодно. Никаких противоэпидемических мероприятий у нас не было. Баня была хорошая, около Воронки, так что мы были чистые. Конечно, я там нечасто бывала, потому что меня послали в боевое охранение, где и сапоги не снять. Нас сменяли раз в неделю, и тогда мы сразу шли в баню.
Бомбили и обстреливали часто. Маша, подружка моя, с которой я пришла в бригаду, получила страшное письмо от двоюродного брата. Сама она была из-под Пскова. В этом письме брат написал, что всех его и ее родственников вместе со всей деревней немцы согнали в какие-то ямы, накрыли железом и пустили газ. Ему дядя завязал рот рубашкой, и поэтому он выжил, и ночью его оттуда вытащили, а все остальные умерли. Вот такое письмо. После него она стала бояться и начинала плакать каждый раз, когда где-то начиналась стрельба. Я командиру говорю: «Ну что вы мучаете девочку, пускай идет с передовой в санчасть работать». Ее перевели в санчасть. Как-то на майские праздники я к ней пришла. Она мне говорит: «Ой, Вера, мне тут так хорошо, у меня даже простыни есть! Раненых сразу обрабатываем, делаем уколы, отправляем, у нас машина своя. Так приятно работать! Что ты все еще санинструктором? Вон Петька, парень здоровый, пусть он идет в роту санинструктором, что ты там делаешь? Я поговорю с командирами». Я говорю: «Не надо говорить ничего. Командиры сами знают и видят, в каких условиях я там живу, и ничего». Распрощались, я говорю: «Пойдем, проводишь меня». Она: «Нет, нет!» Фельдшер тоже ее не пустил. Я пошла обратно на передовую одна. Иду и слышу: «Ууух!» — снаряд разорвался. Я бегом. Мимо как раз машина едет, в ней Горюнов. «Садись, подвезу», — говорит. Я ни в какую: «Нет, я к своим побегу!» Как будто что-то мне подсказало, что не надо в ту машину садиться. Он поехал в санчасть и только подъехал к ней, как второй снаряд накрыл санчасть. Они в машине живы остались, а в санчасти фельдшера-старика убило, Машеньку убило, а Клаву ранило тяжело. Горюнов мне потом говорит: «Все, буду только тебя слушаться».
Решили мы как-то перевести на немецкий язык сводку Совинформбюро и передать немцам «по радио». Вместе с офицером Платоном Николаевичем Матхановым заучили немецкий текст и морозной ночью отправились вдвоем к вражеским позициям. У меня с собой был жестяной рупор. Когда приблизились к нейтралке, разошлись в разные стороны. Тут уже надо было ползти, причем осторожно, ведь полоса заминирована. Вот подползла я ближе к Воронке (страшно, кругом темнота!) и стала кричать в рупор: «Ахтунг! Ахтунг! Слушайте голос русской девушки — голос правды…» И дальше — о разгроме врага под Москвой, о близких победах. Красной Армии. Немцы были в ярости, подняли стрельбу, подвесили осветительные ракеты. Я затихла, затаилась, а с другой точки говорить продолжил Платон Николаевич.
Потапова (Ипполитова) Вера Сергеевна на Ораниенбаумском плацдарме. 1942 год
На фотографии, где я с автоматом позирую, у меня немецкий автомат. С ним целая история была. Мы пошли в разведку, вскочили в немецкую траншею, а немец этот автомат бросил. Я его и подняла. Мне попало, разведчики говорят: «Повезло тебе, что фриц мирный попался, а то от твоего личика ничего бы не осталось». Но немец сдался тихо, не шумел, показал, где у них разминированная дорожка в нашу сторону. Оказалось, что это не немец был, а австриец. Высокий, беленький такой, блондинистый. Мы все смеялись с девчонками: «Какой красивый парень!» В той разведке был тяжело ранен только один из наших бойцов — Сахаров, самый здоровый и высокий, под два метра ростом. Он был ранен в грудь, легкое пробито. Я его перевязала и потащила на себе, а сил нет. Тащу я его по снегу и чуть не плачу: «Зачем такую громадину взяли в пехоту? Служил бы на корабле…» А он мне в ответ: «Брось меня!» Я дотащила его до кустов, там более основательно его перебинтовала, с клеенкой,[6] и ему стало легче дышать. После этого еле-еле добралась с ним до Воронки.
Это было зимой 1942/43 года. Много времени прошло с этого эпизода, я была в боевом охранении, и меня летом вдруг летом вызвали в штаб батальона. Я пришла, мне говорят: «Будешь заниматься немецким языком». Я спрашиваю: «А с какой стати?» Мне говорят: «Да этот немец, которого вы в плен взяли, рассказал, что как ты кричать в рупор начинаешь, то они собираются вместе и хохочут. Не берлинское, говорит, у тебя произношение». А у меня вообще, даже когда я училась в институте, были дефекты речи, и со мной занимался логопед. Я немного неправильно произносила некоторые звуки. Так что этому немцу предложили со мной заниматься. Он согласился. Привезли меня на КП, немца привезли. Мы сели за стол: с одной стороны я, с другой немец, а еще сидел рядом Семен, наш главный отвечающий за пропаганду. Он хорошо знал немецкий, так как наш университет закончил. Дали мне текст, чтобы я прочитала и чтобы он меня поправил. Позанимались, на второй день опять занимаемся, на третий день — опять. А Семена нет! Мы вдвоем. Ребята говорят: «Семен занят, позанимайтесь сами». А было жарко, и мне мама как раз прислала кофточку. Зачем кофточка на фронте? Чего она выдумала? Я у девчонок эту посылку развернула, кофточка красивая, из шелка, короткий рукав, рюшечки. Примерила. Все девчонки говорят: «Ой, как хорошо! Иди на занятие!» Я говорю: «Да что вы, незачем». — «Иди на занятие!» Я скорее пошла. Сижу с ним, читаю, а он вдруг меня по руке погладил и говорит: «Schön, schön Lorelei!»[7] Я вскочила, как выбью из-под него табурет! И ногой еще поддала. Он упал, прибежал часовой. Я говорю: «Уведите его и скажите, что я больше с ним заниматься не буду». Отдала девчонкам эту кофточку, сказала: носите, кто хочет. Надела опять форму и всем сказала, что больше немецким заниматься не буду. Так вот закончилась моя работа с агитацией.
Счета вынесенным с поля боя раненым никто не вел. Некому было этим заниматься. Разве что примерно считали. Например, в разведку ушло 18 человек, а вышло 8, и двое убито, — значит, восемь вынесла. А так, чтобы кто-то записывал, — не было такого. А потом, когда мы уже в гвардии были — какой тут учет? Что вы? Может, кто-то где-нибудь писал, но я никогда не записывала и в голове не держала.
Официально я была санинструктором роты, но занималась и пропагандой, и в разведку ходила. Сколько раз я ходила в разведку, я не знаю, в памяти не отложилось. Запомнилось только несколько эпизодов — успешная разведка, когда этого немца взяли в плен и спокойно до своих добрались, и неудачная, самая страшная разведка боем. Зажали там нас немцы. Зимой это было, 28 декабря 1941 года. Когда-то я помнила фамилии всех, кто в той разведке погиб. Командир роты (только что назначенный) был убит, политрук тяжело ранен, заместитель Чесноков был ранен, но мы всех вытащили. Немцы нас обнаружили, и когда мы подобрались к их проволочным заграждениям, они открыли огонь с флангов и чуть ли не сзади. Там был маленький проход через кустарник, и через этот проход я вытаскивала раненых и возвращалась за ранеными. Помню, Саша Гудович там был, Саша Добенчук, Боря Вовк, Виктор Конопелько, Виктор Финюков, Саша Дубовецкий. А там как раз рассвело, уже не выбраться было с нейтралки, все простреливалось. Пришлось нам укрыться за большим камнем и весь день там лежать в снегу. Чтобы не замерзнуть, пустили по кругу фляжку с водкой. Продержались там до темноты и уползли к своим. После этой разведки боем комиссар батальона Платонов спросил меня: «Хочешь стать членом партии? Я дам тебе рекомендацию». После этого я была принята в кандидаты, а через полгода стала полноправным членом ВКП(б).
До этого, 10 декабря 1941 года, разведка боем была успешной — захватили документы, много немцев убили. Тогда погиб Виктор Вересов, прикрывавший отход. Командира тогда быстро убило, и старшина Вересов принял командование. Я думаю, что он, наверное, ранен был и не мог идти, просто дал команду отходить, а сам продолжил отстреливаться от немцев. Мы отошли и смотрим — Виктор встает во весь рост, расстегивает бушлат, тельняшка видна. Немцы как раз ракету пустили, и его было прекрасно видно. Немцы увидели, что это моряк. Он еще шапку снял и бескозырку надел. И встал. Ребята очумели — не может быть, чтобы Витька Вересов сдался в плен, не может! А к нему около десяти немцев кинулось, чтобы взять его в плен. Мы слышали, что был такой приказ Гитлера: если кто в плен моряка возьмет, тому две недели отпуска домой. Вот к нему немцы и кинулись. А у него противотанковая граната. «Ух!» — взрыв, он подорвал себя с немцами. Мы рассказали о его подвиге, но никто не поверил. Уже и после войны рассказывали, бились за то, чтобы его наградили посмертно, — ничего не помогало. Свидетелей нет, тело не найдено. Наш политрук Платонов тоже много писал — нет, и все. Только в 60-е годы нашему политруку принесли немецкую газету, в которой какой-то немец писал воспоминания о войне, как он с русскими воевал. Там он описал бои на Воронке, упомянул матроса, который подорвал себя вместе с немцами 10 декабря 1941 года. Сам немец это видел, был недалеко. Платонов взял газету, перевел ее и отправился в Москву. Только благодаря этому Вересов посмертно получил звание Героя Советского Союза.[8]
А Ольга, подруга моя, тоже пошла как-то раз в разведку и погибла. Я не знаю, что у них за рота такая была, — мы никогда своих не бросали в разведке, а она там почему-то осталась у немцев одна, эти все ушли. Я потом с их старшиной разговаривала: «Как вы Ольгу-то оставили?» Он ответил: «Она выдернула у меня руку и помчалась, прыгнула опять к немцам в окоп, и раздался взрыв гранаты». Очевидно, она тоже себя подорвала. Почему, что, зачем — никто не знает. Племянник ее бегает, хлопочет о награждении и ничего не может добиться. Он ко мне приходил, я ему говорю: «Ну, ради бога, я дружила с ней, я могу рассказать, какая она была. Но в той разведке я не была, и что с ней случилось — взорвала она себя или еще что случилось, — я не знаю». Тела нет, доказательств никаких нет…
Случалось, что разведвыходы осуществлялись экспромтом, без предварительной тщательной подготовки. Так случилось 2 января 1942 года — немцы почти сразу накрыли огнем первую группу разведчиков. Не зная, что делать, разведчики послали в батальон связного и запросили дальнейших приказаний. Командование запретило им отступать, приказало захватить «языка» во что бы то ни стало. В этот день погиб весь цвет нашей ротной разведки, причем погиб зря, не принеся никакой пользы. От бессмысленности ощущение потери было еще тяжелее.
Больше, чем смерти, я боялась плена и поэтому всегда с собой носила гранату-«лимонку». То, что сейчас воспринимают как героизм, тогда было в порядке вещей. Один раз летом 1942 года наши пошли в разведку боем, сзади оставили для прикрытия минометный расчет. Я была рядом. Вскоре появились первые раненые, я начала их перевязывать. Наши бойцы своей атакой заставили немцев обнаружить свои огневые точки и, как только немцы открыли огонь, стали отходить назад. Один из разведчиков, бежавших в нашу сторону, крикнул минометчикам: «Огонь 600!» В этот же момент прямым попаданием мины минометный расчет был выведен из строя — первый номер убит, второй ранен. Я подбежала к миномету, перевязала раненого, установила нужный прицел и выпустила три мины в сторону немцев. Это помогло нашим выйти из-под огня и вернуться в свои траншеи.
Перевязочного материала всегда было достаточно, никого без перевязки не оставляли. Никакой дезинфекции мы не производили, только жгут накладывали, а потом стерильную повязку. Остальное — уже в санчасти. Там использовали и морфий, и адреналин, и все прочее.
В сентябре 1942 года мне предложили пойти в боевое охранение на том берегу Воронки. Тогда же я стала помощником политрука роты. Политрук нашей роты Александр Трошин назначил меня помощником, когда услышал, как я отчитываю и воспитываю молодое пополнение. Летом к нам пришли новые солдаты, совсем мальчишки, изголодавшиеся и истощенные. Они разводили водой пшенную кашу, которую мы называли «блондиночкой», и от этого пухли. После этого их направляли с передовой в госпиталь лечиться. Увидев как-то утром, что один молодой боец добавил к своей скудной порции каши целый котелок воды, я не удержалась: «Что же ты делаешь? Как тебе не стыдно? Родина тебя отправила на фронт, чтобы ты ее защищал, а ты что делаешь? Вот моя двоюродная сестра-семиклассница голодает в Ленинграде, но шьет бойцам шинели и варежки, вяжет носки. Думаешь, тебе труднее всех? Может быть, это она сшила тебе эту шинель, чтобы ты как следует воевал, а ты? Совсем раскис! Думаешь, нашим отцам было проще в Гражданскую войну? Они вообще босиком или в лаптях в бой шли, голодали… Ты лучше скажи, ты знаешь, что такое Чеквалап?»
Боец не знал. И никто в роте не знал об этом слове ничего. И тогда я объяснила, что это была специально созданная Лениным «Чрезвычайная комиссия по обеспечению Красной Армии лаптями и валенками».[9]
Этот разговор заинтересовал Трошина, нашего политрука роты. Он вызвал меня и спросил: «Ты это правду рассказала про Чеквалап или выдумала все? Что-то я такого не припомню». — «Конечно, правду, — ответила я. — Это нам на уроке истории рассказал наш учитель истории Михаил Григорьевич Миняев». — «Ну, давай за хорошее знание истории я назначу тебя моим заместителем, будешь мне помогать», — сказал политрук.
В роли его помощника и, конечно, санинструктора я ушла на тот берег Воронки в боевое охранение. Это было совсем рядом с немцами. В разведку мы отсюда не ходили, но наш «максим» все время держал немецкие позиции под прицелом. В боевом охранении на том берегу Воронки нас было 17 человек. Блиндаж, там пулемет «максим». У нас для связи был телефон и ракетница, и всё. Находиться там было очень утомительно — не то что раздеться, там даже сапог было не снять. Постоянное напряжение, чувство опасности и близости к врагу. Никакой возможности подвигаться, размяться. И вот однажды мы ждали ужин. Нам приносили еду два раза в день — вечером и утром. Зимой-то хорошо, когда рано темнеет, а летом совсем плохо. Это было часов в восемь, ужин еще не принесли. Вдруг мина взрывается на нейтралке, ближе к нам. Такая маленькая «пяткощипательная» мина.[10] Все к бою. Прибегаем туда. Старшина говорит: «Вот там кусты, и там был взрыв. Там какой-то сверток лежит, но на зайца не похоже. Может быть, волк или человек? Хотя маленький для человека… Пойду посмотрю». — «Да куда ты пойдешь, там все заминировано!» — «Ничего, я знаю проходы». Пополз он туда, пулемет его на всякий случай прикрывает. Он подполз к этому свертку, поднял его, и мы увидели, что это маленький человечек. Вытащил его старшина, и это оказался мальчишка лет десяти, подорвавшийся на этой мине. Я его забинтовала, принесли нам еду. Сахар был, мы сделали сладкую-сладкую воду, он попил, отошел немного. Смотрит на нас и спрашивает: «Вы русские?» — «Русские, русские». — «Мама мне тут зашила карту в воротник, это командиру». Распороли воротник, смотрим — это карта Копорья. Больше этого мальчика ни о чем не успели расспросить — мы его послали в тыл с теми, кто еду принес. Им через Воронку надо было переходить, а там все под обстрелом было. Так что судьбу этого мальчишки я не знаю. Потом, в 1945 году, я, как вернулась, сразу пошла в Большой Дом, еще в форме, со всеми наградами. Говорю: «Вот из Копорья к вам мальчишку доставили, дайте мне человека, который мог бы рассказать о его судьбе». Они мне в ответ: «Не можем». Я говорю: «Ну как это — не можете? Я хочу знать о его судьбе, может, в Копорье у вас кто есть?» Дали мне адрес. Приехали туда, а там все разбито, еще не разминировано полностью. Нашли только одного старика, который говорит: «Ничего не знаю. Знаю только, что тут немцы одну учительницу повесили, а сын ее, мальчишка, исчез куда-то. Вот и все». Сколько я в газету ни писала, по радио в 1945 году говорила, потом, когда Сосновый Бор построили, все время там его искала — безрезультатно…
Местное население на плацдарме еще оставалось. В 1943 году нас на отдых вывели в деревню. Там хозяин жил с женой, и он по льду из Ленинграда привел маленького мальчишку. Хлеба они вообще не получали, у них только корова была. Я свой хлеб все время этому мальчишке отдавала. Потом они куда-то уехали.
Первую медаль «За отвагу» я получила только в 1943 году. Я в то время была уже в 3-м батальоне, а Боковня был командиром 1-го батальона. Боковня, командир разведки его батальона, политрук и двое мальчишек-ординарцев пошли на рекогносцировку на стык батальонов. Мой новый батальон стоял как раз на том месте, которое я хорошо знала, — раньше в тех местах мой бывший батальон стоял. И вот идут они на рекогносцировку местности, все с автоматами. Спрашивают меня: «Знаешь эти места? Покажешь, что тут где?» Я говорю: «Знаю, но сейчас вам туда нельзя». Они говорят: «Да мы только посмотреть, далеко залезать не будем». Ладно, пошли мы. Дорожка небольшая идет, заросшее кустарником поле и большая воронка, наполненная водой. Около воронки сидит парень с другой стороны от нас и полощет свои портянки. Я ему говорю: «Как ты туда пробрался?! Тут же все заминировано! Боковня, это ваш солдат!» Солдат вытянулся, доложил, какой он роты. Я говорю Боковне: «Что такое? Мы же послали вам карты минирования! Здесь нельзя ходить!» — «Как так заминировано?» Я отвечаю: «Хорошо все заминировано, я сама присутствовала при этом». А у меня командир роты хороший был мужик, но малограмотный — уже пожилой. Он карты вообще не умел читать, иногда карты кверху ногами держал. Там же планы надо чертить! Так что если надо было карту какую-то или схему составить, то он посылал меня. Я стояла на дорожке, минеры минировали, а я чертила план — где какие мины. Это было минное поле как раз на стыке двух наших батальонов. Боковня говорит: «А, ладно, раз этот солдат прошел, то и я пройду». И пошел. Пятнадцать шагов сделал — и мина взорвалась у него под ногами. Мина была маленькая, мы называли их «пяткощипательными», их часто делали из коробочек из-под пасты или баночек. Ступни у комбата больше нет. Эти четыре мужика стоят как окаменевшие и смотрят. Он стоит на одной ноге бледный, рядом березка. А я знаю, что у той березки мина, и не «пяткощипательная», а здоровая, так что если наступит, то его вообще разнесет. Я вздохнула, говорю ему: «Стой спокойно, ничего не страшно, стой. Не шатай березу». И пошла. Пятнадцать шагов прошла. Хотя я и знала, где там мины, все равно страшно — мало ли, ногой за проволочку эту тоненькую зацепишься. Повернулась, на плечи его взяла и вынесла. Боковня после этого моему комбату Маркову говорит: «Представь ее к медали «За отвагу». Надо было ее раньше представить к награде… Только никому не говори, что она меня вынесла — это же кошмар: командир батальона подорвался на своей же мине. Говорила же она мне, предупреждала…» Мало того, вынесла я его на дорожку, подбежал его ординарец, и мы вдвоем его понесли. Два шага — и взрыв! Оказывается, что это политрук — то ли поскользнулся, то ли у него с головой что-то стало — упал, и прямо на мину. Конечно, его страшно разорвало. К месту происшествия уже бежала санинструктор Катюша. Я ей говорю: «Иди, Катюша, там тебе ох какая работа!» Политрука за ноги вытащили с минного поля, Катюша его перевязала, но он все равно по дороге скончался от ран.
В. Потапова после награждения первой медалью «За отвагу» и Ольга, погибшая в разведке боем
Следующая моя медаль «За отвагу» была уже в гвардии. В наградных листах все написано не так, как было на самом деле. Когда я попала в гвардию, в 188-й гвардейский полк, меня Шерстнев представил к Красной Звезде, но комиссар сказал: «Слишком много для нее Красная Звезда будет, только что пришла в часть, и уже Красная Звезда? Дай ей медаль «За отвагу».
В январе 1944 года, когда начались бои по окончательному снятию блокады, наша рота была в авангарде. Бригада шла в основном по дорогам, а мы шли по пятам удирающих немцев, по бездорожью. Подошли к деревне, огородами начали подбираться к домам. Смотрим, между домами трое немцев бегают: один с ведром, второй с какой-то палкой, один в ведро макает палку, мажет стены домов, а третий поджигает. Дома все заколочены. Боже мой! Мы сразу атаковали деревню, всех троих убили моментально. Смотрим, там вдалеке два автобуса, в них немцы садятся. С нами разведчики были, так они сразу бросились туда, автобусы гранатами закидали, немцев много побили. Кто-то из немцев сдался в плен. Напротив нас дом стоит, уже горит. Один из разведчиков дверь открыл, туда вскочил, потом выскочил и мне что-то бросил на руки. Я открываю сверток, а там девочка маленькая, годика два! А это все зимой, у нее ножонка голенькая, я свои рукавицы сняла и ее завернула. У меня еще был большой пуховой платок — мне мама прислала, потому что до войны у меня часто ангина была. Как ни странно, за всю войну я не заболела ни разу — сколько ни лежала в снегу… Этим платком я ее закутала, говорю деду (потом разведчики еще деда старого из этого горящего дома вытащили): «Прости, дед, больше у меня нет ничего, не могу ничем помочь». В этой деревне все дома были заколочены, внутри дети и старики, и немцы бегали и поджигали их. До нашего появления они сумели поджечь несколько домов. Это то, что я видела своими глазами.
Бригада наступала по дороге, вели какой-то бой, но немцы в основном решили убегать, не принимая боя. Часть мы перебили, часть — тех, что сдались, — около сарая выстроили. А у нас в 4-м батальоне был Саша Пушкин, командир отделения. Я его сама не знала, только слышала о нем. Он дружил с одной девочкой из бригады. И его в этом бою убило. Когда она узнала: «Ой, мой Пушкин! Убили! Убили!» Схватила автомат и по этим немцам около сарая — раз очередь! Два очередь! Она была невменяемая. Ей кричат: «Перестань! Не стреляй!» Бесполезно. Потом уже командир бригады Козуненко плащ-палаткой накрыл ее и увел. Сколько она немцев там убила и ранила — не знаю. А Пушкина убили. Говорили, хороший парень был…
До Нарвы мы шли как бригада, а потом нас вывели с передовой в тыл и туда же вывели этих гвардейцев. И наши части слили, мы стали частью 63-й гвардейской стрелковой дивизии. Козуненко, нашего командира бригады, услали куда-то. Стояли мы под Нарвой, ее только в июне освободили — «котелок» нам такой немцы устроили.
Под Нарвой меня слегка ранило, осколок попал между двумя пальцами на ноге. Я перевязывать не стала и в медсанбат не пошла. К вечеру нога распухла, температура поднялась до 39°. Меня на волокуши — и в медсанбат. Врач меня осмотрел, а нога уже почернела чуть ли не до колена, и говорит: «Сейчас без ноги будешь». Я говорю: «Как это без ноги? Как я танцевать буду?» Он говорит: «Ладно, я попробую. Тут мне лекарство прислали прямо из Москвы. — А у него родители тоже врачи были. — Так что попробую на тебе». Он мне ногу перевязал и стал колоть раз в три часа. Под утро я ушла, и все было в порядке. А что это было за лекарство, я до сих пор не знаю!
Я была уже в санчасти полка, когда началось наступление на Карельском перешейке, — мы развернули санчасть на горушке, поставили палатки. Это было под Выборгом. И сразу раненые начали поступать. Отправили машину, вторую, больше нет. Остались двое тяжелораненых, отправлять не с кем. Врач Иванов меня спрашивает: «Ты знаешь Горюнова из 192-го полка?» Я, конечно, его знала, это же бывший наш врач из бригады. «Сбегай к нему, попроси его, чтобы он к нам за двумя тяжелоранеными заехал». Я побежала туда, за мной увязался один мальчишка, Верхогляд из санвзвода. Я добежала, договорилась обо всем, бегу обратно. И тут обстрел. Он мне ножку подставил, я упала, он рядом упал. Переждали, обстрел кончился. Пришли к нашей санчасти. Палатка наша накренилась, только одни убитые, никого нет. Все врачи и санитары убежали, всё бросили. Это был самый позорный случай, что мне доводилось видеть за всю войну. Что делать? Пришлось мне весь бой работать одной. Только Верхогляд со мной был, и Иванов еще пришел. Я говорю: «А ты что не убежал?» Он в ответ: «А я знал, что ты придешь, — как я мог убежать?» Он был ранен тяжело в ноги в 1941 году в бригаде, и я его вытаскивала. Так что вот так, мы втроем работали. Отправляла я раненых так: с гранатой выходила на дорогу и останавливала любую машину. Там еще в ложбине стояли артиллеристы, и им подвозили снаряды на машинах. Я туда спускалась, и если у них машина была свободная, то на ней я тоже раненых отправляла. И так дня три мне пришлось там работать. Никто не вернулся из врачей. Потом наши прорвались, пошли вперед. Тогда тишина наступила, и пришел врач Захаревич. С ним мы пошли вперед. Как раз тогда был такой случай: идем мы по дороге, а я вижу — чуть в сторонке пулемет «максим» перевернутый, и расчет лежит. Я говорю: «Пойду, посмотрю». Один убитый, остывает, а второй лежит. Я его повернула, он глаза открыл и улыбнулся мне. Я говорю: «Ну, молодец какой, даже улыбаешься!» Иванов и этот второй мальчишка подошли и на носилках его вынесли. Отправили его в тыл. Потом после Победы уже лет двадцать прошло, и в День Победы стали переименовывать русскими именами финские деревни. Одно село назвали Дымово. Ребята из дивизии спрашивают: «А почему Дымово?» В военкомате говорят: «Здесь воевали наши гвардейские части, многие погибли, в том числе геройски погиб солдат Дымов». — «Дайте адрес, откуда он». Им адрес дали, они написали туда, и вдруг ответ: «Все верно, я воевал, но не погиб, меня спасла девушка с мушкой на губе. Когда я пришел в гвардейскую часть, то врач и эта девушка осматривали нас — нет ли потертостей, еще каких-то жалоб. И тогда мне старые ребята сказали — если ранит и тебя будет перевязывать эта девушка с мушкой на губе, то ты останешься жив». Он был простой охотник. Его вызвали сюда в Ленинград на День Победы, по телевидению целую передачу о нем сделали. Он приехал и в этой передаче сказал, что сумеет узнать спасшую его девушку по мушке на губе. И меня вдруг вызывают с работы на телевидение. Я понятия не имею, зачем это. Пришла туда, смотрю, там сидят ветераны, все с орденами. Думаю — куда же я сяду? Села в уголке, рядом с другой женщиной. А я прямо с работы, даже без орденских колодок. Смотрю — Давиденко, наш бывший комполка, входит. Думаю, неужели это он такой концерт устроил? И тут появляется этот Дымов. Я его, конечно, тоже не узнала. Он прошел мимо этих женщин в орденах и говорит: «Нет, ее здесь нет». А Давиденко меня увидел и говорит: «Там дальше еще есть две женщины. Посмотрите, может быть, их узнаете». Он пошел и мне говорит: «Здравствуйте!» Мы после этого поехали в эту деревню, устроили там целый концерт. «Литературная газета» об этом первой статью напечатала, и потом пошло.
Я никогда не считала, сколько раненых я выносила. Что в наградных листах написано — я не знаю. Я даже понятия не имела, что надо считать. После войны в военкомате меня сразу спросили: «А сколько ты вынесла с поля боя? Сколько перевязала? Может, дадут Героя?» Я отвечаю: «Не знаю я, я никогда не считала. Мне хватит того, что у меня есть. Пять медалей «За отвагу» и медаль «За оборону Ленинграда».
В Эстонии отношение населения, по крайней мере к нам, было нормальное. Мы остановились в большом доме, на втором этаже — на первом была санчасть. Хозяйка с мальчишкой голодали, мы их подкармливали. Когда уезжали, хозяйка мне варежки подарила. Потом мы ликвидировали курляндскую группировку. В сорок четвертом и в сорок пятом мы там стояли, до конца войны. Берлин уже взяли, а они все еще стреляли, заразы! Сколько у нас там погибло! Командир батальона Трошев погиб за день до конца войны. Жена и дочь остались у него…
Еще до войны на рынке ко мне подошла цыганка, говорит: «Дай, погадаю». Мне тогда двадцать лет было, зачем мне это гадание? Нет, пристала, не отстает. Дала ей руку, она посмотрела и говорит: «Счастливая, но невезучая». И руку мою бросила. Я оторопела: «Как это — счастливая, но невезучая?» Она в ответ: «Подрастешь — узнаешь».
За всю войну я была ранена только два раза. Ерунда это всё! Внук у меня хороший, дочка хорошая. Умирать мне теперь не страшно.
(Интервью Б. Иринчеев, лит. обработка С. Анисимов)