В годы Первой мировой войны военный плен впервые превратился в массовое переживание: из 60 млн комбатантов, участвовавших в военных действиях, более 8 млн оказались за колючей проволокой. Полтора миллиона из них составили солдаты и офицеры русской армии, проведшие в германских лагерях военнопленных от нескольких месяцев до восьми лет. Отличительными чертами их опыта плена стали отсутствие поддержки со стороны собственного правительства, организованное дисциплинирование и произвольное насилие со стороны лагерного персонала, принудительный труд на немецких предприятиях, интенсивные контакты с пленными союзниками и мирными жителями, революционная и национально-сепаратистская агитация со стороны немецких ведомств и эмигрантских организаций.
После окончания военных действий военнопленные из бывшей Российской империи превратились в козырную карту в игре противоборствующих сторон (большевиков, контрреволюционных правительств, Германии и стран-участниц Антанты), стремившихся использовать их для достижения собственных целей в военных действиях на территории Центральной и Восточной Европы. Борьба интересов, транспортный коллапс и советско-польская война затянули репатриацию вплоть до 1922 года. В отличие от советских военнопленных Второй мировой войны, попавших после репатриации в сталинские лагеря, пленные Первой мировой воспринимались большевиками как потенциальная опора новой власти и фактор советизации крестьянской среды. Благодаря этому, они получили возможность, по крайней мере, в первые годы после возвращения, активно переосмысливать свои переживания в рамках общественной дискуссии о войне и революции. Одновременно бывшие пленные оказались единственной социальной группой, имевшей опыт длительного проживания в буржуазном обществе и возможность сравнения его с реалиями диктатуры пролетариата[1]. Поэтому за фасадом официальной пропаганды пребывание в заграничных лагерях превратилось в глазах власти в негативный социальный капитал, который сыграл свою роль в судьбе бывших пленных в эпоху террора.
В последние годы история военного плена на Восточном фронте Первой мировой войны привлекает к себе пристальное внимание исследователей. Существующие на сегодняшний день работы подчеркивают многомерность данной темы: массы вражеских солдат в плену и собственных подданных в лагерях противника приобрели для государств-участников весомое военное, экономическое и дипломатическое значение. Обращение к проблематике военного плена позволяет углубить представления о процессах тотализации военных действий, развитии системы международного права, а также об особенностях приспособления воюющих обществ к первой индустриальной войне. При этом наименее изученной остается специфика российского институционального опыта: дискурс военного плена, миграционная и социальная политика сменявших друг друга политических режимов, степень общественной активности и государственного контроля. Еще более маргинальное положение в современной историографии занимает намеченная военной антропологией перспектива «маленького человека»: в большинстве исследований пленные представляются лишь статистической единицей, объектом или безропотной жертвой государственных мероприятий.
Данная работа является попыткой представить лагерное сообщество в качестве действующих исторических субъектов, для которых многолетнее пребывание за колючей проволокой стало своеобразным процессом обучения. Этот процесс понимается здесь в широком смысле как целостность восприятия, переработки и инструментализации нового опыта[2]. В течение всего времени заключения представители принудительно созданной группы не просто пассивно принимали, но активно перерабатывали действительность через конструирование иерархических структур, поведенческих норм и образцов толкования. Изучение этих процессов даст возможность выявить механизмы приспособления индивида и сообщества к условиям военного плена первой современной войны и конфликту с чужой культурной средой. Это приблизит к ответу на вопрос, в какой степени война становится для человека «фактором эмансипации, обособляющим его от государственной машины и расширяющим пространство личного действия»[3]. Кроме того, исследование актуализации индивидуальных и групповых переживаний после возвращения на родину и стратегий обращения с ними властных институтов в Советской России позволит включить тему плена в дискуссию последних лет о степени усвоения и использования большевистским правительством опыта официально «забытой» войны[4]. Представляется также, что изучение субъективного и институционального опыта будет способствовать дифференциации устойчивых представлений о военном плене Первой мировой войны в целом и выявлению его принципиальных отличий от других военных конфликтов.
Несмотря на второстепенное положение темы плена в историографии, изучение отдельных аспектов этого феномена на Восточном фронте Великой войны имеет достаточно плодотворную историю. Наличие подробных историографических обзоров[5] позволяет автору ограничиться описанием актуального состояния дискуссии и сохранившихся до сих пор исследовательских лакун.
В ходе войны стремление укрепить моральный дух собственного населения и повлиять на мнение нейтральных стран, измерявших цивилизованность воюющего государства по уровню смертности в лагерях военнопленных, обусловило желание всех сторон занизить или скрыть численность сдавшихся в плен собственных солдат, а также заболевших и умерших военнопленных противника[6]. Несовершенство системы учета российских дореволюционных и советских органов и, как результат, значительная разница в статистических данных о численности попавших в плен и уровне смертности в лагерях породили оживленную дискуссию в отечественной историографии[7]. Гибель же центральных немецких архивов в пожаре 1945 г. превратила неполные данные немецкой военной статистики и межвоенной публицистики о количестве совершенных пленными самоубийств, преступлений, побегов и т. п. в единственный ориентир для исследователя[8].
В период мирового конфликта содержание военнопленных оказалось одним из узловых моментов международных отношений, деятельности благотворительных организаций, а также важным аргументом в дискуссии о виновниках развязывания войны. Устойчивый интерес исследователей к дипломатической истории Великой войны и межвоенного периода обусловил пристальное внимание к вопросам соблюдения международного права, использованию темы плена в целях военной пропаганды и, наконец, к усилиям обществ Красного Креста в деле материальной и духовной поддержки пленных[9].
Сразу же после окончания войны началось осмысление медицинского опыта, приобретенного на полях сражений, в тыловых госпиталях и за колючей проволокой. Помимо санитарных условий в лагерях и уроков борьбы с эпидемиями[10], изучались психологическое состояние пленных (так называемая «болезнь колючей проволоки»)[11] и возможные последствия длительного пребывания в изолированном мужском сообществе[12]. Некоторые аспекты данной темы до сих пор привлекают внимание исследователей[13]. Однако для данных работ часто характерна излишняя генерализация выводов, сделанных на материале Второй мировой войны, и отсутствие учета специфики военного плена Первой мировой.
Стремление большевиков использовать демографический и профессиональный потенциал находящихся в лагерях Центральных держав военнопленных царской армии привело к целенаправленному изучению документооборота предшествующих режимов в рамках Комиссии по исследованию опыта мировой войны. Итогом ее работы стала монография Н.М. Жданова[14], опубликованная задолго до того, как в истории плена Первой мировой войны была поставлена финальная точка, ставшая на длительное время единственным обобщающим описанием истории российских военнопленных. В дальнейшем, историки стран восточного блока в изучении темы под влиянием марксистской парадигмы сосредоточились на двух аспектах: успех большевистской пропаганды среди военнопленных царской армии[15] и истории так называемых интернационалистов — военнопленных Центральных держав, выступивших после революции на стороне советской власти[16].
К теме немецкой политической агитации в лагерях среди национальных меньшинств Российской империи обращались многие авторы, однако до сегодняшнего дня она не рассматривалась в качестве целостного явления[17]. Слабый научный интерес обусловило отсутствие видимых результатов, что традиционно объяснялось дилеммой Центральных держав между заключением мира с Россией и распространением сепаратистских настроений на ее западных территориях, а также приоритетной ролью принудительного труда[18]. Опора на выводы Г. Лиулевициуса и современные концепции (пост)колониализма[19] позволяет исследовать немецкую политику на востоке в совсем иной аналитической перспективе и рассмотреть агитацию среди национальных меньшинств Российской империи в лагерях военнопленных как часть немецкого колониального проекта и важный компонент ведения войны.
В устойчивую историографическую традицию, коренящуюся в межвоенном периоде, превратились описания отдельных немецких лагерей военнопленных[20]. Большинство современных (преимущественно диссертационных или краеведческих) работ отличает сходная постановка вопросов и структура. Тем не менее, некоторым авторам удалось сформулировать обобщающие выводы о системе плена в целом. Так, Р. Кох при описании австрийского лагеря Зигмундхерберг особое внимание уделяет психологии плена, рисуя палитру возможных реакций солдат на пребывание за колючей проволокой[21]. К. Митце, воссоздавшая историю самого крупного немецкого лагеря Ингольштадт, представила в общем виде лагерную организацию и культуру, систему наказаний и взаимоотношения военнопленных с гражданским населением[22].
Отмена идеологических предписаний и открытие архивов в 1990-х гг. повлекли за собой всплеск интереса к замалчивавшейся истории советских военнопленных Второй мировой войны[23]. Многочисленные интервью оставшихся в живых, научные публикации и выставки оттеснили тему пленных солдат и офицеров царской армии в немецких лагерях на второй план. В этот период тема российских военнопленных частично затрагивалась в трудах по миграционной политике советского государства. Однако здесь перспектива центральных государственных учреждений заслонила как ситуацию на местах, так и субъективные переживания. К примеру, весьма противоречивыми выглядят выводы Ю. Фельштинского об установлении большевиками «тотального контроля» над переходом границы уже в декабре 1917 г., а также тезисы И. Щерова об успешности большевистской эвакуационной и мобилизационной политики[24]. В преобладающе институциональном ракурсе одной из первых попыток взглянуть на военнопленных Первой мировой войны сквозь призму культурно-исторического подхода стали статьи Е. Сергеева о влиянии плена на менталитет российских солдат и офицеров в плену[25] и Б. Колоницкого о немецкой политической пропаганде в лагерях посредством газеты «Русский вестник»[26].
Стремление ответить на вопрос о континуитете мировых войн вызвало исследовательский интерес к немецкой системе принудительного труда в годы Первой мировой войны. Исследования У. Герберта, Й. Ольтмера, И. Ленцен, К. Раве подробно освещают аспекты привлечения военнопленных к работе на немецких сельскохозяйственных и промышленных предприятиях[27]. Отсутствие источников не позволило авторам столь же детально представить историю принудительного труда в прифронтовой зоне и на оккупированных территориях. За кадром в данных описаниях политики немецких военных и гражданских органов остались реакции самих военнопленных на принудительное погружение в чужую производственную среду.
Черты преемственности и дисконтинуитета двух конфликтов исследователи пытаются выявить и в самом феномене концлагеря. А. Рахамимов в своей работе отрицает справедливость т. н. «тезиса о прототипе» — утверждения о решающей роли лагерей Первой мировой войны как предшественников ГУЛага и немецких лагерей уничтожения[28]. Р.Нахтигаль видит принципиальную разницу лагерей периода мировых войн в отсутствии в годы Первой мировой войны государственной политики массового истребления заключенных лагерей. В качестве связующего элемента немецкий исследователь определяет опыт борьбы с массовыми эпидемиями: дезинфекционные камеры, которые в Первую мировую войну использовались для уничтожения насекомых, переносящих тиф, в 30-х гг. XX в. трансформировались в газовые камеры с использованием Циклона-Б[29].
Актуальные дебаты вокруг концепции С. Ферстера, объединившего войны периода 1861–1945 гг. тенденцией «тотализации военных действий»[30], поставили перед изучением феномена плена новые вопросы. В наиболее полном из существующих на сегодняшний день описании немецкой системы военного плена периода Первой мировой войны У.Хинц попыталась выяснить, представляли ли германские лагеря одну из тенденций «тотальной войны». На примере трех наиболее показательных составляющих немецкого военного плена (системе наказаний, проблеме питания и принудительного труда) Хинц пришла к выводу, что Первая мировая, хотя и была определенной цезурой в развитии концепта «тотальной войны», но в субсистеме военного плена не довела идеологическую тотализацию до практического воплощения. В работе детально описываются немецкая рецепция международного права, особенности пропаганды, фазы развития лагерной организации, система принудительного труда. Однако использование автором архивов только XIII Вюртембергского армейского корпуса (А.К.) и отсутствие опоры на русскоязычные источники привели к явной концентрации на специфике Западного фронта. Попытка реконструировать особенности содержания российских военнопленных основывается лишь на письмах и воспоминаниях французов и англичан.
Современное состояние исследований военного плена Первой мировой войны отражает сборник Й. Ольтмера, в который вошли статьи активно работающих над темой западноевропейских историков[31]. Освещая аспекты международного права и принудительного труда, особенностей систем плена в разных странах, вопросы репатриации и российской пропаганды среди военнопленных Австро-Венгрии, издание отражает исследовательский дефицит в отношении российских военнопленных в Германии.
Необходимость выявления специфики опыта военнопленных русской армии в контексте Восточного фронта обусловила обращение автора данной работы к существующим исследованиям по истории других стран или национальных групп. Несмотря на разницу в постановке вопросов и выбор методологических подходов, монография В. Мориц[32], посвященная австрийской системе лагерей, дает возможность обозначить отличительные особенности немецкого плена и более выпукло представить переработку субъективных переживаний бывших пленных в условиях Советской России. Материал для сравнения предлагает также монография А. Рахамимова, детально изучившего корреспонденцию австро-венгерских военнопленных из России на предмет выражения ими национальных убеждений, а также стремление вернувшихся сделать мемуары о русском плене неотъемлемой частью коллективной памяти о Великой войне[33]. Работы Р. Нахтигаля и Г. Вурцера[34], описывающие соответственно дипломатические отношения на Восточном фронте и содержание немецких офицеров в России, резюмируют ограниченный характер перехода традиционных монархий к первой индустриальной войне и позволяют проверить правомерность этого вывода в контексте содержания российских военнопленных в Германии. Английским, французским и немецким лагерным газетам посвящена монография Р. Пепинхеге[35]. Автор классифицировал пять целей выпуска самодеятельных изданий (сплочение сообщества, повышение настроения, укрепление национальной идентичности, создание позитивного образа пленных на родине, фиксация лагерной жизни для послевоенного времени) и три типа названий (сатирические, обыгрывающие лагерную действительность или, напротив, довоенную гражданскую жизнь). На основе социологического анализа газет Пепинхеге выделил две фазы группообразования в лагерях: «интегративную», длившуюся полгода и приведшую к складыванию формальных групп и коллективного сознания, а также «формационную», в ходе которой образовывалась система социальных структур в соответствии с различными интересами.
Методологическими ориентирами для этой работы стали многотомная публикация комиссии Е. Машке по истории немецких военнопленных Второй мировой войны[36], а также статья Г. Дэвиса о Красноярском лагере Первой мировой войны как социальном сообществе[37].
Пристальное внимание современных исследователей к социальной истории и «маленькому человеку» привело к активизации изучения послевоенных обществ и проблемы возвращения бывших комбатантов к мирной жизни[38]. Исследователи, анализирующие положение ветеранов и инвалидов по окончанию мировых войн, приходят к выводу, что и в победивших, и в проигравших странах увечные, как правило, исключались из официальной дискуссии и воспринимались как болезненно-досадное напоминание о негативной стороне произошедших событий. Реинтеграции французских и немецких военнопленных в послевоенное общество посвящены статьи О. Аббаля и Р. Пепихеге[39]. В обеих странах позиция правительства и общественности по отношению к бывшим заключенным лагерей была, по меньшей мере, недоверчивой. В победившей Франции военнопленные не были причислены к группе ветеранов войны, имевших права на социальное обеспечение, а их индивидуальные переживания заняли в общественной дискуссии маргинальное положение, так как не вписывались в победоносный опыт нации. В проигравшей Германии, несмотря на читательский успех мемуаров бывших военнопленных и активную деятельность различных обществ, они воспринимались как балласт для истощенной государственной казны.
Иная ситуация сложилась в новообразованных государствах Восточной Европы. Новейшие исследования Н. Штегманн и Ю. Айхенберг[40]о положении ветеранов и жертв Первой мировой войны в Чехословакии и Польше подчеркивают решающее значение дискуссии о социальном обеспечении данных категорий для легитимации новообразованных государств. В странах, где завершившийся мировой конфликт стал мифом основания государства, носители военного опыта стали не только пропагандистским знаменем, но и критическим мерилом политической состоятельности нового режима.
Одной из центральных тем в современных исследованиях невоенных аспектов Первой мировой войны является вопрос об усвоении и использовании властью и обществом военного опыта в качестве модели контроля и дисциплинирования отдельных групп и социума в целом, в том числе путем цензуры переживаний и воспоминаний о войне[41]. Многочисленные публикации об особенностях формирования коллективной памяти[42] составили методологическую опору для исследования переработки переживаний плена в публичной дискуссии Советской России и эмиграции.
В основу концепции данного исследования легло предложенное теоретиками социологии знания понятие опыта, которое, по мнению К. Латцеля, «…точнее и…объемнее, чем применявшиеся до сих пор теории повседневности или менталитета, позволяет выразить „субъективное“ измерение военной истории и структурировать его исследование»[43]. Так, Р. Козеллек, обосновавший взаимодополняемость понятий «пространство опыта» и «горизонт ожиданий», подразумевает под опытом «настоящее прошедшее…, включающее в себя как рациональную переработку, так и бессознательные способы поведения»[44]. К. Латцель определяет опыт как «удавшуюся интерпретацию пассивных и активных переживаний» отдельного сообщества (Erlebnisgemeinschaft)[45]. Наконец, Н. Бушманн и X. Карл дефинируют опыт как перманентный процесс переработки, объединяющий в себе восприятие, толкование и действие. Соответственно, государственные и общественные институты и господствующие в них толкования рассматриваются ими как усвоенный опыт[46]. Исследователи едины во мнении, что «опыт образует своеобразное место среза между индивидуумом и обществом»[47] и именно здесь «находит свое выражение диалектическое соотношение между действием и социальной структурой, между субъективными и объективными факторами человеческой действительности»[48].
Несмотря на решающее значение категории опыта для концепции данного исследования, работа опирается на широкий комплекс методов и объединяет в себе три тематических поля:
1) пространство опыта плена и факторы его формирования (международное право и межгосударственные отношения по вопросам плена, российская дискуссия о войне и плене, «горизонт ожиданий» солдат и офицеров, позиция российских/советских политических и военных органов, условия пребывания пленных в лагерях);
2) непосредственное переживание опыта плена (формирование «сообщества переживаний», восприятие и толкование плена, выработка поведенческих моделей);
3) индивидуальная и институциональная переработка опыта (обсуждение переживаний и формирование памяти, складывание новых структур и институтов).
Разумеется, граница между этими полями весьма подвижна и проницаема для «путешествующих» сюжетов.
Проблематика монографии предполагает привлечение к анализу обширного комплекса как российских, так и немецких источников: от официальных предписаний и внутриведомственной переписки до фотографий и эго-документов. В российских архивах и библиотеках сохранились фонды государственных учреждений и общественных организаций, работавших с военнопленными, коллекции писем пленных к родным и их обращений в соответствующие инстанции, а также опубликованные и неопубликованные воспоминания. Последние представляют собой чрезвычайно субъективный материал, так как политические условия в Советской России и в эмиграции помешали широкой и плюралистической циркуляции конкурирующих толкований. Поэтому опубликованные мемуары используются в данной работе не столько для реконструкции реальных переживаний и опыта плена, сколько для исследования процессов унификации памяти о нем.
Благодаря федеральной военной и архивной организации Германской империи и Веймарской республики существует возможность частично восполнить потерю центральных актов Первой мировой войны в потсдамском пожаре 1945 г. Материалы земельных архивов Саксонии, Баварии и Вюртемберга содержат распоряжения Прусского военного министерства (далее — ПВМ)[49], текущую переписку и финальные отчеты местных ведомств и лагерных комендатур, письма, прошения самих пленных, результаты их подробных опросов, лагерные газеты. Максимально широкий спектр источников позволяет компенсировать пропагандистский характер военной публицистики. Тем не менее, серьезную проблему представляет уже упомянутое отсутствие полных и детализированных статистических данных.
Перед любым исследованием, выбирающим в качестве изучаемого предмета переживания и опыт значительной группы исторических актеров, встает проблема репрезентативности привлекаемых источников и правомерности генерализации выводов. В этой связи автор ориентируется на негласную конвенцию, сложившуюся в рамках направления «устной истории», согласно которой при невозможности статистически значимых обобщений исследование должно стремиться к выводам, репрезентативным, по меньшей мере, для корпуса привлеченных источников[50].
Разнонациональный характер источников определил приведенные в работе датировки. Дабы не затруднять читателю восприятие материала, даты событий, происходивших на территории России до 1 (14) февраля 1918 г., даны в соответствии с принятым в тот период юлианским календарем, события на территории Германии и в Советской России — в соответствии с грегорианским.
В своем завершенном виде эта книга обязана своим появлением многим людям и учреждениям.
Любезное согласие профессора Г. Альтрихтера поддержать заявку в фонде Герды Хенкель, позволило начать работу над проектом. Без финансовой поддержки этой организации, а также Немецкого исследовательского общества и Российского гуманитарного научного фонда оказались бы невозможны многолетние архивные исследования и публикация монографии.
Содействие в доступе к архивным документам оказывали сотрудники ГАРФ, РГВИА (особенно Ю. Киреева и М. Некшин), РГВА, ОГАЧО (особенно Е. Калинкина), отделов Бундесархива в Берлине, Фрайбурге и Кобленце, Саксонского, Баварского, Вюртембергского архивов и Секретного государственного архива прусского культурного наследия.
Критика и интересные предложения участников коллоквиумов при кафедрах и институтах восточноевропейской истории университетов Базеля, Берлина, Дюссельдорфа, Фрайбурга, Германского исторического института в Москве, проекта «Военный опыт» (БЕВ 437) Тюбингенского университета, а также дискутантов международного интернет-семинара по восточноевропейской истории (Базель-Челябинск) способствовали кристаллизации гипотезы и упорядочению материала.
Я признательна Ю. Айхенберг, Д. Сухину, М. Шеер, Н. Штегманн, предоставившим мне свои опубликованные и неопубликованные работы, К. Тайхману и И.Купцову, обратившим мое внимание на важные источники, а также К. фон Линген за консультации по теме Второй мировой войны.
Я благодарю моих коллег по Центру культурно-исторических исследований ЮУрГУ И.В. Нарского, О.Ю. Никонову и Ю.Ю. Хмелевскую, общение с которыми, а также участие в совместных проектах стимулировало расширение исследовательского кругозора и пополнение методологического багажа. Особое спасибо Игорю Владимировичу Нарскому и Юлии Юрьевне Хмелевской, взявшим на себя нелегкий труд прочтения и правки манускрипта.
Своеобразным соавтором исследования я могла бы назвать профессора Дитриха Байрау, неустанное внимание, рекомендации и советы которого позволили книге состояться.
Книга посвящается самым постоянным и терпеливым читателям — моим родителям и моей сестре.