глава IV Переработка переживаний, образцы толкования и поведенческие практики

Важнейшей частью процесса обучения стало приспособление рядовых и офицеров к условиям плена через поиск подходящих норм и образцов поведения. Быстрота выработки поведенческих моделей и их разнообразие в солдатской массе зависели от времени пленения и последующего места пребывания. Первая волна пленных, совпавшая с «фазой импровизации» в развитии немецкой лагерной системы, была вынуждена приспосабливаться к организационному хаосу, жестокому обращению охраны и катастрофическим переживаниям эпидемий тифа и холеры. Попавшие к противнику в более поздний период становились частью отлаженного механизма и могли перенимать опыт заключенных, находившихся в плену длительное время. С другой стороны, им было сложнее найти свое место в уже сформировавшейся лагерной иерархии. В свою очередь, стратегии приспособления работников промышленных или сельских команд значительно отличались от поведенческих практик, распространенных среди постоянных жителей основных лагерей.

IV.1. Стратегии Выживания: адаптация и сопротивление

Высокий уровень адаптивности рядовых царской армии иллюстрируется на примере образцов поведения, сложившихся еще до попадания к противнику. Их основой стала развернутая русским военным командованием пропагандистская кампания, направленная на ужесточение образа врага и создание негативных представлений об условиях плена. Под ее влиянием казаки, с которыми, по представлению прессы, противник обходился особенно жестоко, в случае неминуемой (или планируемой) сдачи остригали чубы и срывали лампасы, чтобы избегнуть издевательств и расстрела[840]. Представители гвардии в аналогичных ситуациях стремились избавиться от знаков отличия своих частей[841]. Распространенное в России мнение о том, что в Германии заканчивается продовольствие, а местные жители и пленные в лагерях находятся на грани голодной смерти, заставляло солдат еще на линии фронта до транспортировки в лагерь запастись хотя бы небольшим количеством продуктов. Немецкое командование отмечало, что «многие русские после сдачи в плен сразу жаловались, что несколько дней не ели, имея при этом внешний вид очень хороший…чтобы вызвать чувство сожаления»[842]. Кроме того, у многих солдат при обыске после пленения находили за пазухой запасы хлеба[843].

БЕГСТВО ОТ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ, ПАССИВНОЕ И АКТИВНОЕ ПРИСПОСОБЛЕНИЕ

Не всем пленным удавалось преодолеть «шок приема» в лагерь, вызванный транспортировкой, жестоким обращением, процедурой дезинфекции и последующей жизнью в деперсонализированном пространстве. Одной из форм ухода от экстремальной ситуации стало употребление алкоголя, равно распространенное среди солдат и офицеров. Столкнувшись с ограничением или полным запретом на спиртные напитки со стороны немецкого командования, пленные начали разными путями доставлять в лагерь самогон или употреблять присылаемую родственниками парфюмерию и денатураты. Пьянство стало настолько массовым явлением, что вызывало частые конфликты не только с администрацией лагеря, но даже с соотечественниками и пленными союзниками, поэтому к борьбе с ним пришлось присоединиться лагерным комитетам[844].

Безнадежность ситуации, вынужденная пассивность, отсутствие должного медицинского ухода и плохое питание приводили к душевным расстройствам и попыткам суицида. По безусловно заниженным данным немецкой статистики за годы плена 453 русских пленных покончили с собой, в их числе 13 офицеров и 440 солдат[845]. Количество самоубийств резко возрастало в периоды массовых эпидемий, когда безнадежно больные бросались на проволочные заграждения и погибали под пулями часовых[846]. Один из пленных врачей, досрочно вернувшийся в Россию, вспоминал, что на его вопрос о причине угнетенного состояния солдаты часто отвечали: «До песочка хочется, Ваше Высокоблагородие»[847]. Поводом для самоубийства становились тяжелые условия работы или плохое отношение охраны. Источники свидетельствуют, что военнопленные, особенно работавшие на фронте, провоцировали немецких солдат на применение оружия и с облегчением принимали смерть[848].

Способом ухода от действительности и одновременно средством ее упорядочивания для пленных стало курение. Несмотря на дороговизну, частые запреты и дефицит табака в лагерях, отказаться от его употребления многие были не в силах именно по психологическим причинам: «слишком приподняты нервы и слаба воля»[849]. Наиболее заядлые курильщики продавали за табак свои порции хлеба и питались, как шутили товарищи, «дымом»[850]. Курение превратилось также в способ организации досуга, который на фоне спортивной и культурной активности французов выглядел для немецкой стороны проявлением меланхоличного национального характера: «Русские молча прислонялись к стене бараков или садились на пол, курили свои трубки и грели спины на солнце… безмолвно, без единого слова»[851].

Для основной массы пленных постепенная нормализация обстановки в лагерях, привлечение к работам и осознание длительности войны способствовали восприятию сложившейся ситуации как нормальной, что выразилось в различных формах кооперации и сотрудничества с администрацией лагеря или хозяевами на работах. Многие солдаты, размещенные в сельской местности, настолько вживались в обстановку, что не нуждались в охране. Немецкие газеты регулярно публиковали похвальные оценки русских военнопленных, добровольно оказавших содействие властям в тушении пожаров в жилых домах и на производстве и даже рисковавших жизнью при спасении немцев. Особо отличившиеся получали денежное вознаграждение и представлялись положительным примером для своих товарищей[852].

Мизерный объем материальной помощи из России побудил пленных писать многочисленные прошения и рассылать их по всем известным адресам. Часто обращения из одного лагеря были написаны не только в одном стиле, но и одной рукой, что позволяет предположить наличие «специалиста», обладавшего каллиграфическим почерком и особым талантом составлять грамотные, вызывающие сочувствие формулировки. Заграничным комитетам пришлось рассылать в российские общественные организации особую инструкцию с предупреждением не отправлять посылок по неизвестному жертвователю адресу. «Пишут во все концы и просят обыкновенно не самые нуждающиеся, а самые бойкие и пронырливые». Некоторым пленным удавалось наладить контакт одновременно с несколькими комитетами и получать «до 10 посылок в день, в обиду и ущерб ничего не имеющим»[853]. Даже в большевистский комитет в Женеве, занимавшийся исключительно пропагандой, постоянно поступали запросы на имя «Вашего Высокоблагородия…выслать съестных припасов»[854].

Обязательной составляющей таких посланий было сравнение с пленными других национальностей или лагерей, которые, якобы, получали больше помощи извне[855]. В 1920 г. военнопленные стали требовать от советского представительства и германского демобилизационного управления уравнения своего пайка с содержанием интернированных красноармейцев[856]. Распространение известий о программе вербовки в Германии местных специалистов с их последующей транспортировкой в Россию вызвало энергичный протест пленных и требование срочно отправить их домой или выдать денежное пособие[857]. При написании прошений о помощи военнопленные апеллировали к привычным авторитетам: многие из них продолжали писать на высочайшее имя даже после поступления в лагеря известий о свержении монархии в России[858]. В запросах не выдерживалась строгая идеологическая линия. Письма с жалобами на тяжелое положение и требования помощи из одного лагеря рассыпались представителям Советской России, контрреволюционных эмигрантских организаций, Антанты, германских благотворительных обществ, нейтральных бюро и комитетов[859]. В обращениях к большевикам и антибольшевистским правительствам преобладал требовательный тон, в то время как в посланиях к представителям стран Антанты доминировали мольбы к «могучим союзникам», а пленные представлялись страдающими жертвами, не виновными «за ту гражданскую войну, которая сейчас идет в России»[860].

Большая часть лагерного населения, не обладавшая деловой хваткой, старалась сохранить и преумножить свое имущество путем сокращения потребностей и накопления, не гнушаясь при этом подлогом и обманом. Получая денежную помощь от различных комитетов, военнопленные чаще всего отказывались от пожертвования ее на общие нужды (обеспечение школы, приобретение зубного кабинета), требуя выдачи на руки даже крохотных сумм[861]. Ради обладания книгами, являвшимися в лагерях признанной ценностью, в библиотеке назывались не соответствующие действительности имена и номера бараков[862]. Комендатуры были завалены ложными заявлениями о пропаже одежды, которые писались в расчете на получение нового комплекта обмундирования, перепродаваемого товарищам или немецкому населению[863].

Настоящим бедствием в лагерях стало воровство, в котором, согласно результатам официальных судебных процессов, русские военнопленные превзошли представителей других стран[864]. Пользуясь правом на прогулки по окрестностям, они организовывали обширную торговлю предметами, похищенными из лагерных арсеналов[865]. С пиететом относясь к собственному «кровью и потом заработанному» имуществу, солдаты в прямом смысле «разносили по бревнышку» лагерное оборудование. В качестве недостающего топлива для обогрева бараков в печах исчезали деревянный настил для пола и скудная мебель[866]. Усвоенные образцы поведения оставались актуальными даже после интернирования в нейтральной Дании, где русские военнопленные перед отправкой домой разграбили барак со старыми вещами[867].

Желание выжить и занять достойное место в лагерном сообществе вытесняло на задний план прежние моральные ценности и чувство товарищества. Случаи краж «у своих» происходили настолько часто, что пленные не могли оставлять собственные вещи в бараках и были вынуждены носить наиболее ценное с собой[868]. Добытое преступным путем часто продавалось прямо на территории лагеря на импровизированных «толкучках»[869], где, особенно после окончания военных действий, можно было обменять или купить практически все. Помимо немецкого казенного имущества разворовывались вещи, принадлежавшие русским лагерным комитетам, перед отъездом на родину расхищались и лагерные библиотеки[870]. Эгоцентричный настрой пленных ярко иллюстрирует типичный случай: лежавший при смерти в лазарете рядовой продал костюм, выданный ему лагерным комитетом во временное пользование, а на вырученные деньги организовал себе последний роскошный ужин с белым хлебом и коньяком[871].

В стремлении уклониться от постоянного надзора комендантов и охраны военнопленные шли на скрытое и открытое сопротивление немецкой стороне: они отказывались наводить порядок в собственных бараках, нарушали запрет на игру в карты, халатно относились к работе по благоустройству лагеря[872]. В более серьезных случаях подделывались подписи коменданта на удостоверении переводчика, которое обеспечивало более мягкий режим и сносный заработок; для получения возможности перехода в другой лагерь использовались самодельные повязки Красного Креста; для обхода контроля почтовой корреспонденции сводились на стекле подписи цензора[873].

Несмотря на постоянный контроль, угрозу гибели или последующего жестокого наказания, устойчивой нормой поведения стал побег из лагеря или рабочих команд. Общая численность неудавшихся, успешных и повторных попыток (107 391) превышала сходные «показатели» других наций[874]. Обеспокоенные этим явлением немецкие военные органы разных уровней называли бегство военнопленных «массовым потоком»[875]. Превентивные меры были направлены на усиление охраны границы, просвещение местного населения и ужесточение наказаний. Все они, однако, не достигали желаемого результата, и, несмотря на низкий процент удачных случаев и широкое оповещение пленных о гибели товарищей при побеге, попытки не прекратились и после начала массовой отправки на родину, более того — осуществлялись даже из лагерей, интернированных в Дании[876]. Э. Абдрашитов отмечает психологическое значение побега для военнопленных как возможности несколько часов побыть свободным и изменить условия реальности по своему выбору[877].

Решение о побеге принималось не только под влиянием условий содержания и обращения охраны, определенную роль здесь играли ситуативные факторы: местонахождение и время года. Сезон «полетов» начинался весной и заканчивался с первыми холодами. Пребывание в прифронтовой зоне или в близких к границе регионах также стимулировало попытки побегов. Высокий процент бегства наблюдался среди приговоренных к отбыванию дисциплинарного или уголовного наказания[878]. Решившиеся на побег пользовались малейшим недосмотром охраны: незарешеченным узким световым окном, неизъятыми при обыске инструментами, моментом транспортировки в другой лагерь, переводом в менее охраняемые сельские команды[879]. Массовые побеги были исключением, чаще всего пленные бежали парами, которые потом также разделялись в надежде, что одиночка привлечет к себе меньше внимания. Бежавшие старались по возможности обходить поселения и совершали переходы по ночам, отлеживаясь днем в лесу. Многие путешествовали в товарных вагонах, выбирая в качестве укрытия упаковки от габаритных предметов[880]. Распространение в лагерях информации о заключении между Германией и Австрией договоров о невозвращении беглых военнопленных и слухи о более мягком режиме на территории Австрией обуславливали выбор направления побега. Прежде всего, русские солдаты надеялись на помощь славянского населения при дальнейшем продвижении на родину[881].

Часть беглецов, после того, как у них заканчивались продукты, добровольно сдавалась в руки немецкой полиции. Желая избежать наказания, они заявляли, что просто хотели сменить место работы или вернуться в основной лагерь, называли чужие фамилии и воинские части, либо, в случае близости фронта, скрывали свой статус и объявляли себя перебежчиками[882].

В офицерских лагерях побеги превратились из индивидуального явления в своеобразный ритуал или таинство, главной чертой которого был заговор против комендатуры лагеря. Переведенные в штрафные лагеря беглецы разных наций со стажем обменивались картами, компасами и опытом предыдущих «полетов». Планирующие побег скрывали от комендатуры свое знание немецкого языка, накапливали необходимые суммы денег, симулировали болезненное состояние для перевода в отдаленный и менее охраняемый лазарет либо жаловались на отсутствие контакта с товарищами по оружию и просили перевести их в другой лагерь[883]. В качестве удобного момента использовались разрешенные враждующими сторонами прогулки вне лагеря под честное слово. Не страшась угрозы смертной казни в случае поимки и, в отличие от французов и англичан, спокойно преступая этические соображения, русские офицеры подделывали подписи друг друга[884]. Широкую известность получил совершенный подобным образом побег лейтенанта М. Тухачевского из форта IX лагеря Ингольштадт. Уважение союзников и охраны вызывали побеги русских офицеров из другой части этого же лагеря, когда в холодные осенние месяцы они переплывали заполненный водой ров[885].

Особые поведенческие нормы складывались среди военнопленных, привлеченных к принудительному труду. На протяжении войны немецкие органы сталкивались с упорным и массовым отказом русских солдат работать в прифронтовой зоне или на предприятиях по изготовлению предметов вооружения. Пленные ссылались на нежелание нарушать присягу, на международное право, запрещавшее подобное принуждение, в действительности опасаясь наказаний по возвращении на родину. Иногда в рабочих командах действительно находился унтер-офицер, записывавший имена согласившихся работать и угрожавший передать информацию в Россию. В этом случае сопротивление становилось непреодолимым: военнопленные заявляли, что предпочитают умереть на месте, чем навредить оставшимся на родине семьям. В ответ немецкие охранники и начальники команд пытались убеждать подчиненных либо, если события происходили в прифронтовой зоне, применяли физическое принуждение[886]. Причиной оказания активного сопротивления часто становились языковые барьеры: непонимание военнопленными приказа воспринималось охранником как неподчинение, что влекло за собой принуждение с помощью штыка или огнестрельного оружия. Считавшие себя незаслуженно обиженными пленные в такой ситуации нередко нападали на работодателей или караульных[887]. Источники содержат единичные упоминания о массовых забастовках в рабочих командах, поводом для которых становилось грубое обращение охранников со своими подчиненными. По предварительному сговору пленные прекращали работу и требовали прибытия контрольного офицера из лагеря. На увещевания и угрозы каждый в отдельности отвечал: «Если товарищи не будут работать, то и я не буду»[888]. Уверенные в своей безнаказанности внутри анонимной массы солдаты осмеливались на провокации охраны: в одной из команд 300 человек после отбоя не только курили и играли в карты, но и отвечали на приказы караульного смехом и свистом[889].

Невозможно дать однозначный ответ на вопрос о частоте совершения русскими пленными акций саботажа на немецком производстве. В ходе затянувшейся войны и в ситуации недостаточного обеспечения тыла немецкие военные органы были вынуждены начать широкомасштабный перевод экономики на военные рельсы и максимально использовать ресурсы гражданского населения. Трудовая мобилизация подкреплялась мощной пропагандистской кампанией, одним из стержней которой стал поиск внутренней угрозы для морального единения тыла и фронта. Распределенные во всех отраслях и регионах военнопленные были представлены населению в качестве потенциальных организаторов подрывной деятельности. Борьба с «вредителями» достигла своего пика в 1917 г., когда под подозрение в нанесении вреда немецкому хозяйству попала масса невиновных солдат: большинство судебных процессов прекращалось из-за недостатка доказательств[890]. Предварительные данные в работе В. Дегена указывают всего на 128 доказанных случаев саботажа, из которых 39 составляли поджоги[891]. В этой связи было бы неправомерно говорить об активной подрывной деятельности как о массовом явлении среди русских военнопленных. Скорее всего, повторные факты разрушения военнопленными машин и отравления домашних животных, а также собственные признания в порче урожая на том основании, что «Германия является врагом России», свидетельствуют об единичном характере нанесения преднамеренного вреда[892].

Пытаясь избежать тяжелой работы, особенно в шахтах и на промышленных предприятиях, солдаты изобретали различные способы симуляции болезней, не останавливаясь перед опасностью серьезно навредить своему здоровью. Пленные выливали на себя кипяток, курили пропитанные маслом сигареты для нагнетания температуры, привязывали на ночь к ногам сырой картофель, а к утру с жалобами на ревматизм показывали охране распухшие конечности. С помощью химических составов, используемых в производстве, они стимулировали нарушение работы желудка или сердца[893]. В редких случаях солдаты решались на нанесение себе увечий, ведущих к полной потере работоспособности[894]. После установления процедуры обмена инвалидов, получивших возможность еще в ходе войны вернуться домой, военнопленные шли, порой, на отчаянный шаг и перед осмотром брали в рот мокроту туберкулезного товарища, чтобы врачи при исследовании нашли желательные бациллы[895].

АКТИВИЗАЦИЯ СОПРОТИВЛЕНИЯ ПОСЛЕ ОКОНЧАНИЯ ВОЙНЫ НА ВОСТОЧНОМ ФРОНТЕ

Распространение в лагерях известий о подписании мирного договора и распоряжений ПВМ об облегчении условий содержания русских военнопленных, моральная и политическая поддержка со стороны большевистского правительства, обещавшего свое покровительство и скорое возвращение пленных на родину в качестве равноправных граждан новой страны, привели к распространению в солдатских лагерях массового сопротивления немецкой стороне. Основным поводом для конфликтов являлась задержка отправки на родину. Члены лагерных комитетов отмечали, что «масса заметно левела: перестала просить и начала требовать», отказываясь от работ и настаивая на уравнении оплаты с германскими рабочими[896]. По наблюдениям представителя МККК, именно после начала деятельности советского представительства среди пленных в лагерях участились волнения и столкновения с комендатурой[897]. Солдаты требовали улучшения пайка, увеличения количества разрешений на выход из лагеря, отмены подсудности немецким законам и введения полного самоуправления. Работавшие на благоустройстве лагерей «как ныне свободные люди» отказывались выполнять свои прежние функции без оплаты или добавки к питанию[898]. В ответ коменданты арестовывали подстрекателей, запрещали функционирование лагерной лавочки и прогулки вне лагеря[899].

Ситуация еще более усложнилась после начала революции в Германии. Многие военнопленные восприняли участие в местных событиях как своеобразную компенсацию невозможности повлиять на развитие ситуации у себя дома. Они не только превратились в активных рядовых деятелей революции[900], но и мечтали собственными силами совершить переворот в нейтральной Дании[901]. В революционной неразберихе и ожидании отправки они начали продавать лагерное оборудование, наладив связи с немецкими частями, недавно вернувшимися с фронта[902]. Большинство комитетов изготовили печати, с помощью которых пытались обеспечить себе свободный проезд, уход с места работы, внеплановый отпуск[903]. Бессилие немецкой стороны, ограниченной в пространстве действий диктатом победителей, нашло свое отражение в жалобе коменданта лагеря Ульм: «После демилитаризации русские решили, что охрана несостоятельна. Они открыто высказывались, что комендант теперь гражданское лицо и не может им приказывать. Русская униформа с повязками военнопленных сменилась на одежду, добытую или сшитую ими самими. Опыт свидетельствует, что русские любую уступку вознаграждают наглостью, так как принимают ее за слабость»[904].

Действенным средством защиты интересов военнопленных стали распространившиеся практически во всех лагерях массовые голодовки[905], так как они неизменно привлекали внимание нейтральных делегатов и советских представителей. Напряжение в лагерях достигло такой стадии, что достаточно было малейшего повода, например, неосторожного высказывания сотрудника охраны, чтобы спровоцировать открытые столкновения[906]. В стремлении взять ситуацию под контроль коменданты были вынуждены вводить в действие установленные в лагерях пулеметы[907]. В рабочих командах солдаты все чаще отказывались трудиться под предлогом плохого питания или оказывали сопротивление при попытке вывести их на уборку урожая на час раньше положенного[908].

После остановки репатриации Антантой в январе 1919 г. население лагерей требовало отправки пешком, нередко в случае отказа пытаясь вырваться из лагеря насильственным путем и используя в качестве оружия камни и палки[909]. Военные представительства союзников, против которых также была направлена агрессия русских пленных, даже попытались восстановить немецкую дисциплинарную систему в виде штрафных лагерей[910].

ОСОБЕННОСТИ СКЛАДЫВАНИЯ ПОВЕДЕНЧЕСКИХ ПРАКТИК В ОФИЦЕРСКОЙ СРЕДЕ

Более мягкий режим содержания, сохранение относительной самостоятельности в распоряжении полученным жалованием, а также отсутствие принуждения к физическим работам обусловили иной вариант трансформации поведенческих норм в офицерских лагерях. В целом старшие чины рассматривали плен как вынужденное и временное состояние, о чем свидетельствуют постоянные упоминания будущего возвращения в Россию. До этого момента откладывались дела о дисциплинарных нарушениях, составлялись докладные записки начальнику Генштаба[911], прилежно коллекционировались распространяемые в лагерях немецкие газеты, «чтобы после войны показать на родине, каким образом на них оказывалось воздействие»[912]. В отличие от рядовых, которые в плену активно осваивали новые, нехарактерные для них виды деятельности и межличностных отношений, в офицерских лагерях приспособление к ситуации и вытеснение переживаний военного и личного поражения заключались в попытке придерживаться привычных образцов поведения. Основной нормой здесь стали этикет и строгое соблюдение военной иерархии: главой лагерной организации в офицерских лагерях становился только старший по званию, но ни в коем случае не выборный представитель. Он же председательствовал в суде, который создавался для предотвращения и наказания действий, порочащих «честь офицера Русской армии». При этом под понятием «оскорбление офицерского сообщества» подразумевалось, в том числе, использование личной вилки для накладывания картофеля из общей тарелки при наличии специального прибора. При разборе дел о злоупотреблении помощью русских и иностранных комитетов в качестве состава преступления чаще всего определялся не сам факт составления прошений, а их отправка в обход старшего по званию, т. е. нарушение субординации. В качестве пути восстановления попранной офицерской чести в лагерях была узаконена дуэль[913].

Пока сохранялась уверенность во временном характере ситуации и в возвращении к прежней жизни после окончания войны, старшие офицеры оставались предельно щепетильны в вопросах сохранения верности присяге. После разрешения организации в лагерях прогулок под честное слово большинство русских офицеров долгое время не осмеливались воспользоваться этой возможностью, требуя от комендатур письменного подтверждения договоренности между воюющими сторонами. Честное слово противнику, по их мнению, выглядело бы в глазах русского правительства излишним доказательством их предательства и могло повлечь за собой репрессии по возвращении на родину. Только после распространения в лагерях извещения начальника Отдела эвакуационного и по заведованию военнопленными ГУ ГШ генерал-майора А.И. Калишевского от 12 ноября 1916 г.[914] офицеры начали массово пользоваться данной возможностью.

Взаимоотношения пленного сообщества и лагерной администрации во многом зависели от контингента лагеря, личных качеств коменданта и позиции старшего по званию русского офицера. Наибольшим потенциалом сопротивления обладали так называемые «штрафные лагеря», где содержались беспокойные элементы, совершившие несколько попыток побега либо конфликтовавшие с комендатурой. Взрывоопасными в этом отношении были признаны Ингольштадт, Цорндорф, Штроермоор. Однако и в других лагерях, где было сосредоточено значительное количество молодых офицеров, статистика судебных процессов, арестов и дисциплинарных наказаний была достаточной высокой. Данная закономерность прослеживается на примере трех саксонских лагерей Кёнигштейн, Бишофсверд и Дёбельн, где в большинстве своем содержались офицеры, попавшие в плен в битве при Танненберге. Офицерское сообщество Кенигштейна, предводимое готовым к ограниченной кооперации с немецкой стороной генералом Н.А. Клюевым, предпочитало сдержанные отношения с лагерной администрацией. Напротив, в последних двух лагерях, где в роли старших офицеров выступали антигермански настроенные генерал Л.В де Витт и полковник Буба, сохранялась напряженная ситуация, требовавшая постоянного вмешательства инспекции и Саксонского военного министерства.

Чаще всего немецкую сторону на конфликты провоцировали молодые офицеры, явно страдавшие от скуки. Лейтенант Бучинский, содержавшийся в лагере Дёбельн, повесил на стене своей комнаты скомпонованную из заголовков газет надпись «Германия должна быть уничтожена», заявив в суде, что ни в коем случае не хотел оскорбить чувств охраны и коменданта. Еще четверо заключенных этого же лагеря отказались отдавать военное приветствие немецким офицерам, ссылаясь на разницу между традициями в Германии и России. Суд, однако, не признал их доводы аргументированными и приговорил офицеров к двум месяцам заключения в крепостной тюрьме[915].

Во всех офицерских лагерях в орудие борьбы с комендатурами превратилось разрешенное международным правом обращение в нейтральные представительства с жалобами на неправомерное поведение лагерной администрации. Немецкие коменданты отмечали, что для многих отправка подобных посланий превратилась в своего рода форму досуга и спортивное состязание, которое развлекало и «доставляло особое удовольствие»[916]. Поводы для жалоб придумывались самые разнообразные: регулярные обыски, плохое питание, недостаточное количество прогулок и даже «грубый тон коменданта»[917]. В некоторых лагерях находились специалисты с юридическим образованием, которые не только сами «занимали своими обращениями все инстанции», но и подстрекали к этому остальных, предлагая свои услуги по составлению текстов[918]. Стараясь досадить комендатуре, офицеры регулярно вызывали к себе лагерного врача, который констатировал прекрасное состояние их здоровья[919]. Иногда офицерское сообщество выражало свой протест против установленных в лагере порядков более действенным способом. Так, по сведениям сестры милосердия де Витт, заключенные лагеря Оснабрюк в ответ на запрет прогулок и введение четырехразовых поверок разбили все оконные стекла[920].

Иногда конфликты с немецкой стороной принимали характер личного противостояния коменданта и пленного. Один из подобных случаев в лагере Дёбельн закончился ходатайством офицера Саранина (которого, по подозрению комендатуры, подстрекал все тот же полковник Буба) в адрес испанского представительства «о предоставлении права требования с господина коменданта удовлетворения, если не теперь, то, во всяком случае, после войны». В Саксонском военном министерстве, куда первоначально попало данное письмо, было принято решение вмешаться в ситуацию, пока информация не дошла до нейтральной стороны. В итоге комендант был смещен со своего поста, а наиболее строптивые пленные офицеры были переведены в штрафные лагеря[921].

Революция и поражение России в войне, которые офицерское сообщество восприняло как исчезновение надежды на возвращение к привычной жизни, стали катализатором ускоренной трансформации поведенческих норм. Распространенным времяпрепровождением стала игра в карты, во время которой уровень ставок «превышал все мыслимые размеры». При обыске прибывавших из других лагерей офицеров сотрудники комендатуры находили зашитые в одежду крупные суммы денег, по всей видимости, собранные перед отправкой у должников[922]. Не в силах официально бороться с этим небезобидным видом досуга, комендант лагеря Галле был вынужден обратиться к старшему по званию офицеру с просьбой установить максимальный размер допустимых ставок[923].

После получения известий о большевистском перевороте в России большинство военнопленных офицеров впали в апатию, перестали заниматься изучением языков, следить за чистотой в бараках и в лагере. Очень быстро в их среде распространились типы поведения, которые были прежде характерны только для солдатской массы: воровство столовых приборов, недозволенные прогулки в город, самовольное распределение обмундирования[924]. Окончание войны повысило чувствительность офицеров к обращению с ними лагерной администрации, которое воспринималось как «невозможный режим по отношению к гражданам государства, с которым Германия уже не воюет»[925]. Любые дисциплинарные мероприятия вызывали сопротивление и обращения в Межсоюзную комиссию с просьбой разъяснить правовое положение «задержанных против своей воли пленных»[926].

IV.2. Язык плена: каналы коммуникации и новые речевые формы

Неотъемлемой частью процесса адаптации к новым условиям и накопления опыта плена стало обсуждение новых переживаний. Для облегчения восприятия и толкования окружающей действительности принудительно сконструированное сообщество должно было найти новые каналы и средства обмена информацией и выработать соответствующие речевые формы[927]. Культурно-исторический подход дает исследователю возможность «разговорить» молчаливые маргинальные группы, которые до сих пор представлялись лишь в качестве объекта или жертвы государственных мероприятий[928]. Изучение отражений устной и письменной коммуникации в лагерях позволит также исследовать формирование языковых практик и кодов, которые позволили отдельной социальной группе и русскому/советскому обществу усвоить переживания первой современной войны.

ОПРЕДЕЛЯЮЩИЕ УСЛОВИЯ ПИСЬМЕННОЙ КОРРЕСПОНДЕНЦИИ[929]

Организация почты военнопленных всех держав была определена ст.16 Гаагской конвенции и дополнительными соглашениями между воюющими странами: все отправления освобождались от оплаты почтовых сборов и таможенных пошлин, в месяц пленный солдат имел право отсылать 2 письма и 4 открытки, офицер соответственно — 4 и 6[930]. Однако практика вскоре показала, что русские солдаты, многие из которых были неграмотны, очень редко отправляли полноценные письма, поэтому ПВМ рекомендовало комендатурам скорректировать соотношение писем и открыток в пользу последних[931].

Функционированию налаженной системы письменного сообщения между лагерями и родиной препятствовали многие моменты: обмен корреспонденцией проходил через нейтральную Швецию, что значительно удлиняло срок доставки: раздача писем и посылок осуществлялась через десять дней после их попадания в лагерь, определенных в качестве карантина; часть писем терялась в дороге из-за неправильного написания адреса. Кроме того, запрет на переписку часто использовался немецкими военными органами в качестве дисциплинарного наказания отдельного военнопленного или репрессивной меры в отношении целого лагеря с целью давления на правительство противника. Революционные события и Гражданская война в России практически полностью прервали поток письменных отправлений в обе стороны.

Боязнь шпионажа, а также стремление поддержать в международной дискуссии образ страны, соблюдающей нормы гуманитарного права, вынуждали немецкие органы наложить ограничения на допустимую к сообщению информацию: военнопленным не разрешалось распространять сведения, «которые не должны быть известны за границей», жаловаться на содержание и лагерный персонал, сообщать о внутриполитических процессах в Германии, прежде всего, о стачках и продовольственной ситуации. При нарушении запрета автору грозило дисциплинарное взыскание[932]. Несмотря на организационные и, прежде всего, кадровые трудности, в лагерях возникла хорошо налаженная система цензуры, выполнявшая функцию информационного фильтра и поставлявшая военному командованию сведения о противнике. Уровень ее организации отражает наличие в нескольких лагерях химических лабораторий, куда для проверки отправлялись подозрительные письма. По признанию лагерных цензоров, около половины всех отправлений задерживались при проверке и не достигали адресата[933].

Одной из задач немецких ведомств при работе с корреспонденцией военнопленных стало оказание влияния на население противника. Предполагалось, что послания из лагерей могут способствовать ослаблению политического режима и распространению революционных идей. ПВМ активно пыталось влиять на содержание и географию распространения почтовых отправлений в Россию: «Содержание писем военнопленных в России распространяется со скоростью огня. Однако раз большая часть военнопленных безграмотна, необходимо писать письма за них. При этом нужно разделять адресатов на три группы: жители столиц, население других городов, жители деревень. Первая группа посланий может быть написана только самими военнопленными и должна опровергать жестокое обращение с военнопленными в Германии и содержать сведения о победах немцев. Вторая группа должна описывать господствующий в Германии порядок, великолепное обращение с ранеными, волю немцев к победе. Третья — сведения о плохом обеспечении в русской армии в отличие от немецкой. В составлении таких писем неоценимую помощь могут оказать евреи, однако к их личным письмам нужно относиться с повышенным вниманием». Первая крупная партия «заготовленных» писем должна была попасть в Россию до конца апреля 1915 г., «чтобы усилить недовольство крестьян по поводу недостатка рабочей силы в посевную»[934]. Наглядным способом демонстрации образцовой ситуации в Германии должны были стать отпечатанные формуляры недельного лагерного меню, на которых военнопленному оставалось только написать адрес[935]. Фильтр «предварительной цензуры» (Д. Байрау) немецких органов, пытавшихся с помощью корреспонденции пленных оказать влияние на население противника, вызывал беспокойство русских политических и военных институтов[936]. Наряду с представлениями о деморализующем влиянии образа пленных воинов на фронтовые части и тыловую общественность это способствовало стигматизации попавших к врагу солдат и офицеров как предателей и отказу от их активной материальной и политической поддержки.

Система немецкой цензуры прямо или косвенно определила форму и содержание писем военнопленных. Не имея возможности открыто ей противодействовать, солдаты и офицеры, а также их родственники часто пассивно приспосабливались к нему, сообщая в переписке лишь дозволенные сведения[937]. Все же части корреспондентов удалось выработать определенные стратегии обхода заданных информационных барьеров.

ОБМЕН ИНФОРМАЦИЕЙ МЕЖДУ ЛАГЕРЯМИ

Несмотря на первоначальное стремление немецких военных органов воспрепятствовать контактам между отдельными лагерями и рабочими командами, практика содержания военнопленных доказала невозможность последовательной реализации данного принципа. Возникшая с увеличением количества пленных и усложнением организационных структур системы лагерей массовая флуктуация заключенных сопровождалась интенсивным обменом информацией.

После заключения Брест-Литовского мирного договора и образования Советского бюро по делам военнопленных в Берлине эта организация стала своеобразным связующим звеном между комитетами отдельных лагерей, а также между военнопленным сообществом и Советской Россией. Организованное при посредничестве Бюро Совещание военнопленных в Берлине, а также открытие памятников умершим военнопленным с участием делегаций из окрестных лагерей и рабочих команд способствовали налаживанию контактов и обмену сведениями о состоянии питания и степени свободы у соседей. Данные сведения становились основой требований в адрес комендатуры своего лагеря, ПВМ или советских представителей.

ЛАГЕРНЫЕ ГАЗЕТЫ[938]

Незначительное количество газет, имевших хождение среди пленных солдат и офицеров Российской империи, подразделялось на три категории: созданные по инициативе самих пленных, выпускавшиеся пленными с подачи и под руководством пропагандистских институтов, печатавшиеся и централизованно распространявшиеся немецкими и австрийскими военными органами[939].

Первую группу составили пять русскоязычных изданий: «Сквозняк» (солдатский лагерь Нюрнберг, редактор Л. Либерберг), «Журнал лагеря военнопленных Дёберитц» (солдатский лагерь Дёберитц, редактор Н. Левитин), «Вестник пленных» (офицерский лагерь Фридрихсфельд), «Новости дня» (офицерский лагерь Нейссе), «В замке» (офицерский лагерь Райзен). Если первое и второе издания были выпущены только в количестве трех номеров, третье — в восьми, то «Новости дня» насчитывали несколько сотен выпусков. Тематически все русские газеты концентрировались на лагерной жизни и отказывались обсуждать политику или военные события. Содержание «Сквозняка» составляли карикатуры, лагерный фольклор, отчеты комитета помощи, сообщения о текущих изменениях в положении пленных, лагерная хроника и объявления о предстоящих мероприятиях[940]. Русская часть выпускавшейся совместно с польскими, английскими и французскими военнопленными «Doeberitz-Gazette» насчитывала всего несколько страничек и была заполнена критическими отзывами о театральных представлениях, стихами и фельетонами[941]. Примечательно, что некоторые газеты были допущены к распространению в других лагерях и к отсылке в Россию.

С целью пропаганды среди национальных меньшинств Российской империи идей независимости и германофильских воззрений немецкие военные органы и российские эмигрантские организации инициировали выпуск газет в просветительских лагерях. Военнопленные здесь выступали в качестве пассивной читательской аудитории, и только явные сепаратисты из их числа привлекались к написанию статей. Польскоязычные «Будущее», «Польский курьер», «Военнопленный» и «Наша мысль» были основаны немецким командованием в перспективе провозглашения независимого польского государства и с целью снятия противоречий между декларациями Центральных держав и их политикой на оккупированных территориях. Данный круг газет (особенно «Наша мысль», редактировавшаяся военным священником) значительное внимание уделял не только пропаганде идей новой Польши, но и обсуждению религиозных вопросов. Не предназначавшиеся для распространения среди общественности издания для военнопленных украинцев: «Союз Украины», «Громадская думка» (Вецлар), «Рассвет», «Селянин» (Зальцведель), «Ново зоря», «Вильне слово» — финансировались эмигрантским «Союзом вызволения Украины» и были наполнены антирусской и пронемецкой пропагандой. В «Селянине» обсуждались достижения немецкого сельского хозяйства, которые украинцы после окончания войны должны были применить у себя на родине. Позже, после поражения гетмана Скоропадского и поворота Украины в сторону Советской России, украинские газеты были запрещены либо попали под жесткую цензуру. Помимо названных печатных органов среди соответствующих народностей распространялись латвийское, грузинское и эстонское издания. Особую роль в национальной пропаганде играла межлагерная газета «Джихад», выпускавшаяся для пленных мусульман (арабов, индусов и «татар») и призывавшая их к священной войне против неверных в поддержку Турции и союзных ей Германии и Австрии.

К последней категории газет относились «Русский вестник» и «Неделя», издававшиеся, соответственно, немецкими и австрийскими военными органами. «Русский вестник» содержал некомментированные сводки с фронта, статьи о русской политике и фельетоны «поучительного характера» о Германии[942]. Помимо финансовых вливаний ПВМ, печатный орган существовал за счет подписки и публикации рекламных объявлений, предлагавших военнопленным самые разнообразные товары и услуги. По утверждениям издательства, уже к 1916 г. газета, выпускавшаяся тиражом в 150 тыс. экземпляров, насчитывала 50 тыс. абонентов в лагерях военнопленных, кроме того, 800 экземляров расходились в нейтральных странах: Швейцарии, Норвегии, Дании и Швеции среди русскоязычного населения. С 1917 г. издание нелегально распространялось среди русских солдат на фронте. Примечательно, что последовавшее в этом же году переименование его в «Русский социалист» резко снизило интерес к нему за границей[943]. По свидетельству самих военнопленных, в лагерях мало верили публикуемой в газете информации. Популярностью пользовалась только колонка вопросов в адрес редакции о правовом положении пленных, а также раздел поиска родственников или однополчан, оказавшихся в плену[944].

СЛУХИ[945]

Вследствие недостатка внешней информации и ее фальсификации со стороны германских властей значительную, а иногда и определяющую роль в жизни военнопленных играли слухи. Прежде всего, они стали каналом выражения ожиданий и страхов, распространенных внутри пленного сообщества. Например, уже в ходе войны стало ясно, что прописанная в Гаагской конвенции возможность освобождения офицеров из плена под честное слово останется в условиях нового противостояния неиспользованным реликтом. Однако в среде русских офицеров настойчиво циркулировал слух о французе, якобы отпущенном немецкими военными органами к больной матери. Именно этот слух-надежда подталкивал писать в адрес немецкого правительства прошение об отпуске для свидания с умирающими родителями[946].

Среди офицеров также курсировали слухи, что досрочное возвращение в Россию возможно через денежные пожертвования в Норвежское общество Красного Креста. Число поверивших данной информации было настолько значительно, что ПВМ было вынуждено проводить в лагерях разъяснительную работу[947]. Распространявшиеся практически с самого начала войны немецкой стороной известия о заключении сепаратного мира с Россией часть военнопленных, в основном солдаты, передавали дальше, выражая в них надежду на окончание войны и возвращение домой. Офицеры, напротив, делились ими с оттенком страха: «В лагере распространяется слух, что будет подписан мир. Я не поверю, что я смогу пережить такой позор. Что было и что получилось?»[948] Среди солдатских слухов-страхов стоит упомянуть (основанные на боязни потерять с трудом нажитое имущество) известия, что перед отправкой на родину комендатура отбирает вещи. Подобная информация вызывала мгновенное оживление на лагерной толкучке, где военнопленные массово стремились сбыть все излишки[949].

Уже из последнего примера видно, что слухи становились наиболее действенным мотивирующим средством, стимулировавшим отдельные личности и целые группы к пассивному сопротивлению или активному противостоянию вооруженной охране. В одном из лагерей исходящие от возвращавшихся из плена немецких солдат рассказы о более приемлемых условиях жизни в России стремительно обрастали невероятными подробностями, основанными на собственных представлениях об идеальном содержании: немцы не охраняются, носят гражданскую одежду, едят белый хлеб и пьют с жителями кофе. Буквально на следующее утро русские солдаты потребовали улучшения условий работы, прибавку к зарплате и белый хлеб[950]. Распространяемая (в том числе и в русской прессе) информация о более человечном обращении с пленными в Австрии была четко усвоена русскими солдатами и продолжала циркулировать в германских лагерях в качестве слухов. Многие пленные при попытках побега направлялись именно к австрийской границе в надежде, если и не достичь России, то попасть в более сносные условия[951]. После неудачной попытки немецких военных органов скрыть от заключенных информацию о революции в Германии она прошла по лагерям волной слухов о новом правовом положении военнопленных и повысила интенсивность сопротивления охране, приведшую к кровопролитиям[952]. Среди солдат в рабочих командах распространилось мнение, что в случае симуляции болезни или неудачной попытки побега они имеют шансы быть отправленными в лагерь, откуда проще попасть в очередь на отправку[953]. После официального объявления о начале репатриации слух об отходе из того или иного лагеря большого транспорта вызывал не только значительные волнения, но и массовое бегство военнопленных в этот лагерь или в славянские области бывшей Австро-Венгрии, где (опять же по слухам) отправка велась полным ходом[954].

Редко слухи формировались и использовались самими военнопленными для оказания противодействия немецкой администрации. К примеру, офицеры одного из лагерей через переводчиков распространили информацию, что 1 июня 1917 г. во всех лагерях после дообеденной переклички военнопленные собираются начать восстание, планируют уничтожить дороги и мосты, телеграфы и телефоны и в возникшем беспорядке осуществить попытку массового бегства. ПВМ даже объявило чрезвычайное положение[955], однако цензура других лагерей не подтвердила тревожные сведения. В Саксонии немецкие военные органы устроили масштабную акцию по поиску мифической кассы Самсоновской армии, таинственно исчезнувшей в битве при Танненберге. Поводом для этого послужило сообщение одного из офицеров, что у его товарищей в одежде и в церковном помещении спрятана приличная часть утерянных денег. Однако повальные обыски в Кенигштейне, Бишофсверде и Дебельне не дали результата и привели лишь к многочисленным протестам старших по званию в испанское посольство[956]. В пропагандистских лагерях с помощью слухов патриотически настроенные пленные пытались противодействовать сепаратистской пропаганде среди национальных меньшинств, утверждая, что согласившихся на сотрудничество солдат и офицеров немецкое командование отсылает на фронт[957]. Эта информация в совокупности с угрозами физической расправы значительно затрудняла деятельность агитаторов.

ЛАГЕРНЫЙ ЖАРГОН

Жаргон превратился для пленных в связующую нить с утраченной свободой и привычным образом жизни на родине, а также стал способом сопротивления постоянному надзору часовых и коменданта. Он облегчал складывание новой групповой идентичности и помогал посредством обозначения экстремальных условий привычными понятиями принять и в известной степени примириться с окружающей действительностью. О данной функции жаргона свидетельствует, например, самоопределение обитателей лагеря как жителей городов: штреенцы (заключенные лагеря Штроермоор), альтдамовцы (заключенные лагеря Альтдамм)[958], избавлявшее пленных от постоянного напоминания о статусе заключенных. В свою очередь, офицеры с иронией именовали себя «заслуженными гефангенами»[959].

В обиходную речь вошли такие устойчивые выражения, как «собачка» (самогон) и «черпак» (уборка лагерных туалетов). За нелегальную «торговлю собачки», воровство и другие нарушения лагерных порядков военнопленный мог быть приговорен лагерным комитетом к «трем дням черпака»[960]. Введенные комендатурами для предотвращения побегов и скапливания у пленных немецкой валюты лагерные деньги пленные называли «ласточками» или «мушками», так как из-за небольшого размера и плохого качества бумаги они грозили разлететься от малейшего дуновения ветра[961].

Иногда русские военнопленные перенимали выражения, используемые представителями других национальностей в лагерях: одно из наказаний, представлявшее собой запирание в деревянной клети под дождем или снегом, с подачи англичан именовалось «подводная лодка», другое, заключавшееся в изоляции пленного на несколько дней на ограниченном пространстве под открытым небом, — «бивак»[962]. Попытки побегов именовались «полетами». Утешением в заключении становились поговорки, типа «хуже, чем было, не будет» или присказки: «доля солдата русской армии хуже собачьей, а до мира далеко, як до солнца». В общении с лагерной администрацией, например, во время опросов о ситуации в русской армии, военнопленные прикрывались заученной армейской формулировкой «не могу знать»[963].

УРОКИ НЕМЕЦКОГО

Плен означал не только столкновение с чужой языковой средой, но и необходимость хотя бы поверхностного в нее погружения. Немецкие органы в своих отчетах о смертности среди пленных сообщали, что большинство несчастных случаев происходило на производстве «по вине самих погибших из-за незнания немецкого языка»[964]. Кроме того, языковые различия приводили к неправильному пониманию распоряжений лагерной охраны, что влекло за собой применение физического насилия[965]. В связи с этим в лагерях был введен своеобразный языковой ликбез, в ходе которого военнопленным объяснялся смысл основных команд, принятых в немецкой армии при поверке, на марше и для приветствия старшего по званию. При входе немецкого офицера в помещение и команде «Achtung» («Внимание») солдаты должны были стоять смирно до тех пор, пока не будет отдан приказ «Ruehrt euch» («Вольно»). В случае выхода за пределы лагеря при встрече офицера на марше колонна пленных должна была реагировать на выкрики: «Achtung», «Augen rechts (links)» («Равнение направо (налево)»), «Ruehrt euch»[966]. При окрике «Halt!» («Стой!») пленные должны были немедленно останавливаться, в противном случае, охрана, полиция и пограничники были обязаны стрелять на поражение[967].

Для солдат знакомство с письменным немецким становилось обязательным хотя бы на уровне написания адресов лагерей и рабочих команд, без чего было невозможно получать корреспонденцию из дома. Различные комитеты помощи, а позже и Советское бюро призывали военнопленных «писать свой адрес четко и по-немецки»[968]. Редакторы лагерных газет также считали целесообразным вставлять в русский текст топографические и организационные обозначения на немецком языке: «на местном кладбище Sued-Friedhof состоится торжественное поминовение усопших»; «с требованиями обращаться Russische Bibliothek, KGLager Nuernberg»[969]. Кроме того, согласно сделанным в лагерях фотоснимкам и рисункам в лагерных газетах, все внутренние объекты: кухня, почта, школа — снабжались немецкими вывесками[970].

Минимальные знания языка повышали шансы на выживание в лагерях и рабочих командах, а также увеличивали вероятность успеха при попытках побега. Немецкие органы отмечали, что военнопленные не просто доставали гражданскую одежду, но и по пути к границе спокойно «обращали к прохожим слова приветствия, хотя это вообще были единственные слова, которые они знали». Мирных жителей не случайно убеждали в необходимости вести продолжительные беседы с подозрительными лицами, чтобы опознать в них таким образом беглых военнопленных[971]. В офицерских лагерях поводом для поддержания и углубления языковых знаний становилось вынужденное бездействие, а также созданные комендатурой условия. Например, в Галле приказы и распоряжения лагерной администрации, сохранившиеся в виде настенных объявлений для пленных, не переводились на русский язык[972].

Об интенсивности процесса приобщения офицеров и солдат к чужой языковой среде свидетельствуют многочисленные обращения в русские и зарубежные общественные организации (Заграничный комитет РСДРП, Лозаннский комитет помощи русским военнопленным, Общество народного издательства для русских военнопленных им. Герцена и др.) с просьбами выслать учебные пособия по немецкому языку для активно функционировавших в лагерях школ[973]. Свой вклад в развитие языковых знаний среди военнопленных нерусских народностей из Российской империи внесли немецкие военные и политические органы, убежденные, что «уже то обстоятельство, что большое количество военнопленных выучит немецкий язык, может быть позднее использовано» для распространения германского влияния в новых государствах, создаваемых на окраинах Российской империи[974].

Письма и обращения военнопленных в различные организации, отражающие непосредственный процесс коммуникации в лагерях, а также созданные позже воспоминания свидетельствуют о возникновении у большинства рядовых пленных устойчивой привычки встраивать в устную и письменную речь отдельные немецкие слова. Примечательно, что при их произнесении и написании солдаты использовали кириллицу и склонение в соответствии с правилами русской грамматики: «потребовать от комендатуры увеличение количества аусвайсов»; «потом послали к бауру»; «завышенные цены в кантине»; «немецкие священники отказываются нас исповедовать, так как мы ортодоксы» и т. д. Кроме того, некоторым словам придавалось более удобное звучание, например, немецкие пфенниги оказавшиеся в плену крестьяне превратили в «феники»[975].

Интенсивную, но своеобразную языковую практику проходили солдаты и унтер-офицеры, работавшие на немецких предприятиях и в поместьях. Охранники и хозяева сообщали, что при общении с пленными специально употребляли исключительно простые грамматические формы с целью облегчения понимания. Так, при судебном разбирательстве об оказании военнопленными сопротивления своему работодателю последний уверял, что отдавал приказы работнику «на ломаном немецком, чтобы тот лучше понял»: «Почему ты не носить фрукты, ты — большой, ты — сильный, ты фрукты носить»[976]. Соответственно, после длительного пребывания на работах военнопленные пытались выстраивать целые предложения на немецком языке, сконструированные, однако, на основе неопределенных форм частей речи. Один из судебных протоколов упоминал употребление русским солдатом угроз на немецком языке: «Posten zwei Meter, ich tot, du tot!» (пост два метра, ты мертв, я мертв) или «nix arbeiten» (ничего не работать)[977]. В другом случае пленный заявил хозяйке: „Du nicht Patron, ich Patron“ (ты не патрон, я патрон)[978].

Уже после репатриации пленные при опросах презентировали подобную языковую форму в качестве знания немецкого языка. Согласно письменному анкетированию, проведенному среди небольшой партии прибывших в 1920 г. в Уфу военнопленных-татар, практически половина опрошенных заявила, что разговаривает по-немецки, не имея при этом навыков чтения или письма на других языках[979]. Уровень языковых знаний вернувшихся из плена солдат иллюстрирует в своих воспоминаниях А. Окнинский: «Некоторые… бывшие в плену продолжительное время научились говорить по-немецки. Но что это был за язык! В этом отношении особо отличался крестьянин села Подгорного Саблин. Он говорил на исковерканном на свой лад platt-deutsch, и я ничего другого из его немецкой речи не мог понять, кроме «Guten Morgen». При встрече со мной он всегда поднимал котелок вверх и в сторону и говорил: «Морин». Был в Подгорном еще один из бывших в немецком плену. Этот, хотя знал по-немецки очень мало слов, выговаривал их правильнее Саблина…»[980].

Тем не менее, для многих бывших военнопленных немецкий язык становился после окончания войны стартовым капиталом при приспособлении к новому советскому обществу. В адрес советского представительства в Германии и в другие организации регулярно поступали обращения из лагерей с просьбой дать возможность занять какую-то административную должность на основании владения немецким. И если офицеры ссылались на действительное знание языка: «Готов немедленно предложить мою кандидатуру комиссариату финансов или всероссийскому экономическому совету. В этой или другой администрации могу крайне продуктивно работать в области международных отношений — в большей степени с Германией, так как владею языком и теоретическими познаниями. Закончил Московский университет»[981], — то вернувшиеся на родину солдаты в попытках приобретения значимых позиций в государственных и партийных органах присовокупляли к своему мнимому владению языком приукрашенный революционный опыт: «в плену… немало поработал в пользу Советской России… при свержении германского царизма я строил баррикады в Берлине… ездил по фабрикам, вел пропаганду среди рабочих и подвергался аресту… Прошу дать мне какую-либо должность, чтобы ездить в Германию с какой-либо делегацией, хотя бы по торговому делу, а если можно, помочь нашим товарищам в Германии для расширения коммунизма среди германского пролетариата»[982].

ТАЙНОПИСЬ И ИНОСКАЗАНИЯ

С целью преодоления двойной цензуры корреспонденции с немецкой и русской стороны военнопленные и их родственники прибегали к различным уловкам: от тайников и специальных жидкостей для написания до использования особых знаков и иносказаний. Немецкие военные ведомства, которые регулярно обменивались опытом противодействия подобным ухищрениям, свидетельствовали об использовании для передачи информации внутренней стороны конвертов, крошечного квадратика под почтовой маркой, сигаретных гильз, хлеба, клубков шерсти или двойного дна посылочных ящиков[983]. Поверх обычного текста и между строк пленные писали луком, молоком или уриной[984]. Некоторые буквы в письмах подчеркивались, другие писались с особым нажимом или обводились дважды, в середине или в конце предложения появлялись заглавные буквы, которые при сопоставлении превращались в скрытые послания[985]. По сведениям немецкой цензуры, знаки «―» и «+», а также буквы «о, п, х» сообщали о качестве жизни в лагере. Если в выражении «Кормление наше хорошо» в буквах «о» ставились точки, предложение должно было приобретать обратный смысл, то же значение имел оторванный уголок почтовой карточки. Использование тайнописи в корреспонденции военнопленных подтверждалось и русскими цензорами. В ГУ ГШ был составлен целый перечень условных знаков, к которым чаще всего прибегали военнопленные при передаче информации родственникам. Например, заглавные буквы «ГХМ» должны были читаться как «Германия хочет мира», «РМ» — «работами мучают» и т. д. Кроме того, письмо, написанное косыми строчками, или с оторванными уголками должно было обозначать плохую жизнь в плену[986]. Список предполагаемых знаков распространялся в России среди провинциальных цензоров в качестве инструкции.

Военнопленные выработали множество вариантов сообщения об истинных условиях содержания в плену. Чаще всего они превращали передающие нужную информацию слова в фамилии, надеясь на автоматизм действий и невнимательность переводчиков: «Голодников», «Голодарев», «Мясников», «Масляков» и т. д. В полном виде послание выглядело вполне безобидно: «Я живу здесь с Ермолаем Кормильичем Голодухиным, с которым ты вскоре познакомишься, мы с ним неразлучны». Иногда при написании даты вместо слова «года» писалось «голода»[987]. С этой же целью пленные еврейского происхождения вставляли в послания выражения на иврите: «От Исаака Борис часто получает письма, также от Меер Ялоп. Он вместе с Хазер-Лехем, так он пишет». В примечаниях немецкого переводчика пояснялось, что первое выражение означает «в Германии в плену», второе — «мало хлеба»[988]. Еще один пример: «Мой товарищ Лехемович [лехем — хлеб] меня уже давно покинул. Я все время живу с товарищем Ноов [но — голод]. Среди нас Тонессов [тонес — пост]»[989].

Кроме того, солдаты и офицеры прибегали к иносказаниям, которые должен был понять только адресат. Часть из них, однако, была «расшифрована» и немецкими цензорами. Употребляя выражения: «Я живу здесь неплохо, как у Николая Чудотворца»; «…как на Выборгской стороне»; «… не хуже, чем в нашем пансионе в деревне Медведская», военнопленные вели речь об известных психбольницах или местах заключения в России. Иносказания в письмах военнопленных фиксировались и русской стороной. В журнале «Нива» сообщалось о «хитрости русского пленного», который после нескольких предложений о прекрасном содержании сравнил свою жизнь с пребыванием на «Сабуровой даче», имея в виду больницу для умалишенных[990]. Немецкие источники цитировали также выписку из письма одного офицера, обратившего на себя внимание указанием на цитату из Библии «2 Кор.11–27»[991]. В указанной строфе значится: «в труде и в изнурении часто в бдении, в голоде и жажде, часто в посте, на стуже и в наготе». Метафора «у нас здесь великолепная татарская кухня» должна была сообщить, что в лагерях кормят кониной[992]. Э. Абдрашитов приводит в своей статье цитату из письма доктора Базилевича, который скрыл сообщение о плохом обеспечении в лагерях под «кодом» — «питание по нормам известного профессора гигиены Цытовича»[993].

В свою очередь родственники с помощью иносказаний доносили до военнопленных информацию о положении на фронте или в русском тылу. Россия обычно кодировалась в посланиях именем «Ваня» или словом «Матушка», соответственно Германия — «Гера» или «дядя Миша», Австрия — «дядя Йозеф»[994]. На имя одного из русских офицеров в саксонском лагере пришло письмо следующего содержания: «Ванин процесс закончится к июню, так думают ведущие адвокаты. Хотя перед Ваней стоят колоссальные задачи, победа все же гарантирована»[995]. Лейтенанту Смирнову родственники из Минской губернии сообщали: «Ты хочешь знать, как детям дяди Миши [немецким военнопленным] живется у Вани? Им не сладко, Ваня держит их строго, но зла от него они не видят, потому что он своих детей содержит не лучше. Все это потому, что он не понимает, как ему правильно вести свое хозяйство»[996]. Ему же от другого адресата: «Матушка еще жива, но бог дает нам терпение, ее болезнь по предсказанию врачей может быть вылечена, и мне тоже так кажется. Все ее внуки заботятся о ней, несмотря на то, что признаков выздоровления пока не видно»[997]. После вступления Румынии в войну на стороне Антанты и неудач на румынском фронте брат писал капитану Пиотровичу: «Что я могу тебе сказать о нашей матушке? Ее здоровье очень плохо, особенно после несчастья с сестрой [Румынией]. Бедняжке, если она выживет, разрушили весь организм и доктора не могут помочь. Но как все старые женщины она очень своевольна и не хочет прибегнуть к радикальному лечению. Ее питание очень плохо»[998]. Часто в письмах проскальзывали сообщения и о западных союзницах России: «Наши инженеры занимаются улучшением нашего дома и очень энергично, так что их работа успешно продвигается. Тети Леля [Англия] и Клер [Франция] помогают нам, насколько возможно. Недавно одна из них прислала нам своих рабочих». В другом послании на имя того же адресата сообщалось, что некто Александровский [по-видимому, один из полков] уехал к тете Клер[999]. В письме из Симферополя на имя военнопленного офицера в лагере Дебельн с помощью иносказаний сообщалось, что турки потерпели неудачу при попытке высадиться в Крыму: «Недавно здесь был знакомый Османов. Он, видимо, скучает по Сахаревичу и хочет его видеть. Османов ехал ко всем нашим, однако, не смог попасть в институт»[1000].

Сообщения с фронта стилизовались также под обычные рассказы о сборе урожая в поместье: «Из владений [с фронта] я получил хорошие известия. Подготовка урожая [новой атаки] закончена и обмолот идет полным ходом. Особенно энергично молотят на юго-западе. Новый управляющий [царь] очень деятелен и молотит в полную силу. Если работа так пойдет дальше, то больше нечего желать, и мы все рады по поводу успехов в улучшении хозяйства. Ты можешь спокойно собирать силы: урожай весной будет таким же неизмеримым… Собаки [офицеры] здоровы и передают тебе привет. Доверься моему радостному известию: скоро мы будем богаты»[1001]. Наконец, предложения типа «Тебя приветствует Николай Николаевич Победоносец» означали, что на каком-то участке фронта русские войска одержали победу[1002].

Иногда письма в лагеря содержали информацию о продовольственной ситуации в русском тылу: «Телятников и Овечкин бывают у нас каждый день. Яновер заглядывает не часто. Он тефя не забыл? Ты спрашиваешь о даме Гречевой, она не у Булатова. Может, мне удастся найти ее у Базарчика. Я пытаюсь выполнить твою просьбу относительно Саловой, но она все время у Жоржа. К нам приехали дети дяди Йозефа. Боба видел их сегодня без присмотра»[1003].

Через прием иносказания родственники военнопленных офицеров пытались объяснить им стратегию поведения, которая могла бы облегчить их обмен в качестве инвалидов. Так, одно из писем на имя лейтенанта Демидова привлекло внимание цензоров своим подозрительным содержанием: «… мы были вместе у дяди Толи [МИД?] и послали письмо в город…. в котором летом был умерший Алеша. Там проводятся переговоры с генералом Испанцевым [послом Испании] о возвращении наследства [инвалидов]. Ему послано письмо обратить внимание, что Демушка [Демидов], возможно, душевно болен и это для процесса [обмена] очень важно. Я рада, что смогу тебе передать через Американца письмо, которому ты должен рассказать подробности». Сопоставление фактов привело комендатуру лагеря к выводу, что с помощью американского представителя Харта, который должен был вскоре посетить лагерь, Демидов попытается симулировать признаки душевной болезни[1004].

ВОСПРИЯТИЕ СОВЕТСКОГО НОВОЯЗА

Задолго до Октябрьской революции в России большевистское руководство, находившееся во время войны в эмиграции в Женеве, обозначило массу военнопленных в качестве важнейшего объекта своей пропаганды. В связи с этим еще до возвращения основной массы на родину солдаты в немецких лагерях испытали на себе воздействие большевистской агитации и приобщались таким образом к языку нового государства. Особенно активной обработке подвергались военнопленные, содержавшиеся в основных лагерях, в меньшей степени — работавшие небольшими партиями в отдаленных хозяйствах. Относительному успеху советской пропаганды способствовали удачно использованное большевистскими агитаторами возведение пленных в ранг «жертв старого режима», их освобождение от стигмы предателей, а также регулярная демонстрация усилий новой власти по возвращению солдат старой армии на родину. Лагерное сообщество, стремившееся не пропустить обещанный большевиками раздел земли и поверившее в возможность возвращения к мирной жизни, с готовностью строило свою жизнь за колючей проволокой по советскому образцу и училось «говорить по-большевистски» (С. Коткин).

С самого начала своей деятельности Советское Бюро по делам военнопленных в Берлине прикладывало значительные усилия, чтобы добиться перевыборов состава лагерных комитетов. Сменившая врачей, унтер-офицеров и священников на постах лагерных представителей новая «элита», избранная из числа солдат, облегчала распространение нужных лозунгов среди военнопленных. По распоряжению советских представителей лагерные комитеты обязывались привлечь к обучению в школах минимум ⅔ от общего числа неграмотных[1005]. В рамках ликбеза военнопленные подвергались большевистской агитации. По инициативе Бюро в лагерных газетах одним из обязательных разделов стал политический словарь, где объяснялись значения базовых понятий типа «пленарный» и «ликвидация»[1006].

Под воздействием массированной пропаганды военнопленные встраивались в господствующий дискурс и заучивали предписываемую им лексику. На имя большевистского правительства (так же как и ранее на имя Временного) поступали пламенные уверения: «Мы, военнопленные, ознакомившись с положением мировой революции, просим передать товарищеский привет руководителям авангарда ее и уверение, что, прибыв на места, будем помогать прокладывать ближайший путь всемирной единой коммуне»[1007]. Многочисленные декларации, направляемые пленными в адрес Бюро о готовности «работать на благо власти рабочих и крестьянских Советов», а также организовывать сборы для приобретения и отправки в Советскую Россию машин и инструментов «в знак непреодолимого влечения и симпатии к рабочим РСФСР»[1008], чаще всего стимулировались стремлением к досрочной отправке. Подобные формулировки стали неотъемлемой частью различного рода обращений, например, просьб разрешить возвращение на родину вместе с женой-немкой и детьми, которых солдат не хотел «оставлять в стране насилия для издевательства над ними ненавистной буржуазии»[1009]. После прибытия на родину на вопросы анкеты о политических настроениях в данный момент указывалось: «Вполне сочувствую и признаю существующую Советскую власть единственную, которая приемлема русскому народу и способна вывести на светлый путь будущего»[1010].

Отдельные письма в адрес Бюро свидетельствуют, что усвоение большевистского учения часто являлось лишь видимостью, а основной целью солдат оставалось возвращение на родину: «Прошу канцелярию сообщить: какое направление имеет коммунизм, в чем заключается его сущность и какую разницу он имеет с большевизмом. Нас всех записывают в коммунисты. Не повлияет ли это на отправку?» или «Мне бы только домой, я политики не понимаю»[1011]. Во время промежуточного пребывания в Дании, где антисоветские настроения были достаточно сильны, репатрианты с готовностью заявляли, что «не являются большевиками и вообще имеют о них смутное представление», с восторгом принимая при этом денежные пособия от советского представителя[1012].

IV.1. Официальная и народная религиозность в лагерях

Полтора миллиона солдат и офицеров русской армии в немецких лагерях военнопленных Первой мировой войны отражали этническое и конфессиональное многообразие Российской империи. Наряду с православным большинством в плену оказались католики, протестанты, мусульмане и иудеи. Изучение религиозной жизни в лагерях позволяет осветить контактно-конфликтное взаимодействие лагерного сообщества с чужой религиозно-культурной средой, а также пока еще мало изученный вопрос влияния бытовой набожности на усвоение индивидом опыта первой современной войны.

Исследования, посвященные процессам секуляризации и трансформации религиозности в первой половине XX в., подчеркивают, что основными составляющими восприятия и преодоления кризисной ситуации индивидами и социальными группами являлись не только обращение к уже существующей «религиозной смысловой системе» (П. Бергер, Т. Лукманн, К. Гирц), но и выработка новых (не всегда легитимированных церковью) форм коммуникации и практик благочестия[1013]. Проявления бытовой набожности: суеверия, мистические ритуалы, ношения талисманов — были объединены теоретиками религиозной социологии в понятие «популярная религиозность» (М. Эбертц, Ф. Шултейс). Ее формы и границы аморфны и зависят от практикующей ее социальной группы[1014]. Эмпирические работы об официальной и популярной религиозности на Восточном фронте Первой мировой войны пока немногочисленны, при этом они практически не затрагивают тематику плена. В публикациях о деятельности военного духовенства Д. Байрау и А. Кострюков констатируют недостаток православных священников в армии, отсутствие у них должной подготовки и общее падение авторитета церкви среди солдат и офицеров[1015]. Е. Сенявская, описывая бытовой мистицизм в русской армии, отмечает преобладание в солдатской среде традиционного конфессионального сознания, не затронув при этом вопрос о влиянии на него нового военного опыта[1016]. Перспективу сравнения религиозности в лагерях с трансформацией набожности в русской провинции открывают выводы И. Нарского о том, что в условиях революции народная религиозность сохранила статус альтернативной культурной системы толкования действительности и выбора моделей поведения[1017].

Реконструкция религиозной жизни в немецких лагерях военнопленных предполагает изучение официальной организации требоисполнений, альтернативных повседневных практик, выявление частоты употребления военнопленными соответствующей лексики, а также роли религиозных представлений в выработке образцов толкования нового опыта. В силу представительности группы военнопленных православного вероисповедания ей будет уделено основное внимание, в то время как религиозная повседневность остальных конфессиональных групп может быть освещена только в виде краткого экскурса.

ТРУДНОСТИ ОРГАНИЗАЦИИ БОГОСЛУЖЕНИЙ В ЛАГЕРЯХ

Для приведения религиозной жизни военнопленных в соответствие со ст.18 Гаагской конвенции немецкая сторона планировала использовать уже существующую в Германии к началу войны военно-церковную организацию, не привлекая дополнительные силы из числа гражданского духовенства[1018]. Согласно первоначальным расчетам ПВМ, на каждые 3 тыс. солдат и офицеров противника должен был приходиться один священник, проводящий требоисполнения минимум раз в две-три недели[1019]. Значительное превышение ожидавшегося числа военнопленных, их привлечение к принудительному труду, постоянное дробление рабочих команд и катастрофическая нехватка священников[1020] внесли в утвержденные директивы существенные поправки. Несмотря на то, что в богослужениях в рабочих командах были задействованы не только местные пасторы, но и военнопленные священники, число обрядов для крупных формирований пришлось сократить до одного раза в шесть недель, в случае небольших и далеко расположенных друг от друга бригад подобные мероприятия были признаны нецелесообразными и полностью отменены[1021]. Однако даже эта сокращенная программа была трудно реализуема. Хозяева поместий, особенно в разгар сельских работ, отказывались отпускать военнопленных в ближайшую церковь[1022]. В Саксонии посещение местных служб было признано нежелательным после скандала, когда около ста русских и французских военнопленных были приведены на богослужение в придворную капеллу Пильница, где в это время молилась королевская семья[1023]. В целом, по признанию немецкой стороны, удовлетворить религиозные потребности находящихся в рабочих командах военнопленных было невозможно, и в результате только немногие посещали службы[1024].

На фоне западных союзников организация религиозной жизни военнопленных из Российской империи представлялась наиболее проблематичной. Постепенно к обслуживанию незначительного количества католиков, протестантов и иудеев были привлечены немецкие священники, раввины или теологи из окрестных университетов. Что касается православных и мусульман, практически все коменданты и инспекции указывали на отсутствие богослужений в течение более чем полугода вследствие нехватки пастырей или предметов культа[1025]. В адрес ПВМ поступали регулярные заявки срочно предоставить православного священнослужителя, из которых удовлетворялась только каждая десятая[1026]. Нехватку проповедников в лагерях немецкие военные органы пытались восполнить за счет перевода духовных лиц из оккупированных прибалтийских и польских областей, в исключительных случаях вместо отсутствующего священника религиозные обряды исполняли военнопленные учителя или представители других интеллигентных профессий[1027]. Временным решением проблемы было признано привлечение к службам наличествующих в лагерях французских католических священников[1028]. Однако многие из них «из религиозных соображений» отказывались «проводить отпевания православных и тем более иудеев». Поэтому чаще всего с представителями этих конфессий работали протестантские пасторы, к которым приставлялись лагерные переводчики[1029].

Усилия российской стороны по организации религиозной жизни военнопленных не были подчинены продуманной программе духовного просвещения и в итоге были ограничены бессистемной посылкой в лагеря книг и предметов культа. С одной стороны, при Синоде была учреждена Комиссия по удовлетворению религиозно-нравственных нужд русских военнопленных под председательством протопресвитера военного и морского духовенства Г.И. Шавельского. В ее обязанности входило «командировать в Германию и Австрию для пастырского попечения о военнопленных священников, снабжать их необходимыми для богослужений принадлежностями…посылать…военнопленным в духовную помощь и утешение соответствующие издания религиозно-нравственного, научного и общелитературного содержания»[1030]. Реализации этих намерений должны были способствовать и решения Копенгагенской конференции 1916 г., предоставившие странам-противницам возможность отправить «потребное число духовных лиц с условием, чтобы они не имели права до конца войны выезжать из этой страны без разрешения правительства этой страны». В одном из своих выступлений представитель РОКК Маркозов сослался на настоятельное желание протопресвитера, чтобы православные священники оставались в плену весь период войны, «дабы все время подавать духовное утешение военнопленным»[1031]. Однако в источниках пока не удалось найти подтверждений фактов добровольной или организованной отправки духовных лиц из России в лагеря, более того, уже попавшие в плен военные священники досрочно возвращались на родину, оставляя свою паству[1032]. Негативную роль для авторитета церкви в лагерях сыграл Комитет императрицы, массово присылавший в лагеря образки и книги религиозного содержания[1033] вместо столь ожидаемых там продуктовых пакетов. Полностью вне поля зрения русской стороны остались представители неправославных конфессий. В результате отсутствия планомерных усилий по духовному воспитанию военнопленных со стороны официальной церкви религиозная жизнь в лагерях отошла от заведенных канонов, а вниманием массы легко завладели немецкие пропагандисты и революционеры-эмигранты.

Частично отсутствие духовного утешения было восполнено нейтральными религиозными организациями, прежде всего YMCA. Издававшийся им «Вестник военнопленного» распространялся в лагерях на французском, русском, немецком и английском языках в количестве 41 тыс. экземпляров и проповедовал среди военнопленных христианские идеи и нравственные принципы вне зависимости от конфессиональной принадлежности, здесь же печатались тексты и ноты религиозных песен[1034]. Одну из своих задач представители организации видели в побуждении пленных к изучению Библии, отмечая, однако, что русские в силу особенностей православия не были к этому склонны[1035]. Организация религиозных праздников и лагерного досуга принесла Союзу заслуженную популярность в рядах пленных, подтверждавшуюся многочисленными благодарностями с их стороны[1036].

РЕЛИГИОЗНЫЕ МЕНЬШИНСТВА: КАТОЛИКИ, ПРОТЕСТАНТЫ, МУСУЛЬМАНЕ И ИУДЕИ

Вплоть до оккупации немецкими армиями западных территорий Российской империи, которая позволила мобилизовать местных священников для обслуживания лагерей, пленные католического вероисповедания (поляки и литовцы) посещали службы совместно с французами, бельгийцами и итальянцами[1037]. По свидетельству немецких военных священников, поляки, в отличие от остальных, были очень благодарны за эту возможность и прилежно исповедовались[1038]. Немногочисленным представителям протестантской церкви из числа русских немцев, латышей и эстонцев был разрешен контакт с местными пасторами. Кроме того, из оккупированных областей в лагеря присылалась литература религиозного содержания и сборники псалмов на родных для военнопленных языках[1039].

Религиозная жизнь мусульман в Германии была подчинена, прежде всего, пропагандистским целям, поэтому ее центром стал агитационный лагерь Вайнберг под Берлином. Помимо общения с муллой переведенные сюда солдаты получали возможность посещать специально построенную в соседнем Бюнсдорфе мечеть, пользоваться школой и библиотекой. С наибольшим размахом из всех исламских праздников отмечался байрам, во время которого мусульмане освобождались от работ, обеспечивались лучшей едой и объединялись для молитв с представителями располагавшихся поблизости рабочих команд[1040]. Главные празднества проходили в Вайнберге, где в присутствии немецких генералов, турецких представителей и делегаций из других лагерей совершались положенные обряды, включая жертвоприношения[1041].

Инициатива в организации религиозных отправлений военнопленных иудейского вероисповедания исходила от еврейских организаций Германии и нейтральных стран, которые в качестве влиятельного лобби сумели наладить интенсивные контакты с военными органами. Через персональные обращения и печатные воззвания в еврейских журналах к сбору книг для лагерей привлекалась и русская общественность. В качестве инициаторов выступали «Организация просвещения евреев». «Комитет помощи пленным евреям-воинам» и видные общественные деятели[1042]. Активное участие в обеспечении пленных материалами для чтения принимали раввины из оккупированных областей[1043].

При содействии Свободного объединения интересов ортодоксального еврейства уже в сентябре 1914 г., во время празднования иудейского нового года, немецкие военные органы предоставили священникам местных еврейских общин возможность проводить службы в лагерях либо разрешили пленным посещать соседнюю синагогу[1044]. Фактически это стало первым масштабным мероприятием немецких военных органов по обеспечению религиозных отправлений военнопленных. Спустя месяц Объединение обратилось в ПВМ с просьбой в рамках предписанного рациона организовать в лагерях с большим представительством евреев религиозную кухню. Министерство согласилось при условии, что пленные ясно выразят свои желания и раздельное питание не помешает функционированию налаженной системы обеспечения[1045]. В ходе проведенных в лагерях расчетов и опросов выяснилось, что организация отдельной кухни для еврейских военнопленных предположительно нарушит сложившийся порядок, а объединение их в один лагерь — работу лагерных канцелярий, где они исполняли обязанности переводчиков. Кроме того, большинство иудеев не высказало желания получать кошерную пищу[1046]. Тем не менее, в лагерях, где их представительство было наиболее массовым — в Гермерсгейме, Раштатте, Пархиме были организованы отдельные кухни[1047]. В остальных лагерях и рабочих командах к пасхе раздавалась маца вместо хлеба, для чего ПВМ выделяло 200 грамм пшеничной муки на человека[1048].

В Баварии ортодоксальных иудеев удалось объединить в одном из фортов крепости Ингольштадт. Жизнь этой крупной общины еврейских военнопленных в Германии зафиксировал в своих воспоминаниях комендант Й. Петер: «В форте Фридрихсхофен были размещены военнопленные израиэлиты — унтер-офицеры и солдаты родом из России или Польши, которые в течение многих лет не получали вестей с родины или посылок с продуктами. С помощью раввина в Ансбахе для них была организована кухня, полностью отданная в управление пленным… Большинство из них вели себя хорошо, были скромны и довольны. Днем они занимались культивацией почвы вокруг форта. Зимой регулярно организовывались вечеринки и танцы. Они танцевали страстно. Им был предоставлен темный каземат, в углу которого висела керосиновая лампа. Один играл на балалайке или скрипке, остальные танцевали часами. Угроза быть исключенным из вечернего мероприятия влекла за собой чудеса послушания. Так как эти военнопленные были очень религиозны, в одном из помещений была устроена синагога. В крупные еврейские праздники они освобождались от работ»[1049].

На протяжении всей войны ПВМ пыталось сохранять баланс между обязанностью организации религиозных обрядов и строгостью лагерного режима. К примеру, в ответ на жалобу, что во время дезинфекции был испорчен талес иудея, оно предписало всем лагерям обращаться с подобными вещами «максимально осторожно»[1050]. Местным органам, однако, постоянно напоминалось, что религиозное утешение не должно улучшать условий содержания военнопленных. При реализации этого распоряжения в Вюртембеге доктор философии А. Швейцер, допущенный к проведению богослужений среди еврейских военнопленных в Вюрттемберге, был обвинен в посылке одному из заключенных 2 ритуальных колбасок (310 грамм). В результате судебного разбирательства ему было вынесено предупреждение, а продукты были поделены между нуждающимися лагеря[1051].

«РЕЛИГИОЗНЫЙ ПАТРИОТИЗМ» ПЛЕННЫХ ПРАВОСЛАВНЫХ СВЯЩЕННИКОВ

С самого начала войны одним из основных направлений просветительской деятельности военных священников в русской армии стала агитация против сдачи в плен: «тот, кто воюет без рвения, ленится и сдается в плен без боя…совершает тяжкое преступление перед Богом, так как нарушает присягу и не исполняет своего долга перед Царем и Родиной…перед своими товарищами, многие из которых страдают и даже погибают вследствие его трусости…наконец, пред семьей, родом, селом и городом своим, на которые ляжет позор… По окончании войны сдавшиеся в плен будут судиться как тяжкие преступники, а семьи их будут лишены всякой помощи. Изменники покроют и себя, и детей, и внуков своих неизгладимым позором»[1052]. После попадания в лагеря православные священники также продолжали проповедовать антигерманские убеждения и поддерживать всеми средствами «чувство религиозного патриотизма»[1053]. Отдельные случаи подобной деятельности накладывались на стойкие предубеждения немецких военных, провоцируя многочисленные конфликты и отягощая становление системы богослужений в лагерях.

Согласно немецким источникам, содержащийся в лагере Графенвер священник А. Соколов не только способствовал установлению запрещенных контактов между лагерями, но и передал с предназначенным к обмену французским врачом воззвание антинемецкого характера для публикации его в русских газетах. В округе этого же армейского корпуса за агитацию солдат против работ на немецких предприятиях от исполнения своих обязанностей были отстранены священники Павлович и Малиновский. В результате несколько крупных баварских лагерей долгое время оставались без богослужений. Только в исключительных случаях к погребениям удавалось привлекать греческого посла в Мюнхене[1054]. Сходная ситуация сложилась в саксонских лагерях, где священник А. Арцишевский по обвинению в неповиновении, оскорблении начальства и возбуждении недовольства во время проповедей был приговорен к годичному заключению в тюрьму. Так как духовный сан освобождал его от подсудности немецким законам, инспекцией было принято решение досрочно отправить его в Россию[1055]. Здесь же был отстранен от проведения служб за пропаганду и передачу корреспонденции между лагерями священник Яроцкий[1056]. Лишение права проводить службы и высылка на родину не всегда рассматривались немецкой стороной в качестве оптимального решения проблемы. Несмотря на подозрения в германофобских настроениях, священник лагеря Нойберг Бережной был признан не подлежащим к возвращению на Украину, так как «вследствие подстрекательского настроя может повредить нашим [немецким — О.Н.] интересам». Под предлогом диагноза о тяжелой неврастении он был изолирован от лагерного населения[1057]. 5 Обобщая свой опыт работы, коменданты вюртембегских лагерей квалифицировали пленных православных священников как «злоупотребляющих доверием подстрекателей и носителей вражеской пропаганды», предложив не только ограничить их поездки между лагерями исключительными поводами, но и запретить свободное передвижение внутри одного лагеря[1058]. Отчеты с мест повлияли на позицию ПВМ, которое начало подозревать всех православных священнослужителей в отрицательном влиянии на работоспособность военнопленных и в оказании помощи при попытках бегства и приняло решение «ограничить религиозную деятельность на основных лагерях». При решении о допуске священников к требоисполнениям рекомендовалось отдавать предпочтение не профессиональным качествам и знанию языка, а абсолютной политической лояльности. Однако даже в этом случае переводчики должны были контролировать содержание проповедей[1059]. После сообщения одного из комендантов об использовании пленными открытого круглые сутки церковного барака в качестве совещательной комнаты для подготовки побега последовало распоряжение об ограничении доступа в лагерную церковь только дневными часами[1060].

В итоге, прогосударственный настрой военнопленных православных священников и их противостояние с немецкой военной администрацией сделали невозможным налаживание канонической церковной жизни православных пленных.

ПРАВОСЛАВНОЕ БОЛЬШИНСТВО: РИТУАЛЫ, ПРАЗДНИЧНЫЙ КАЛЕНДАРЬ И МЕДИАЛИЗАЦИЯ ТРАУРА

С подачи немецкой стороны устройство церкви во всех лагерях отдавалось на откуп лагерному сообществу, что привело к возникновению пестрого многообразия лагерных храмов. В лагерях, где не было в наличии отдельного здания церкви, в общем бараке устанавливался аналой, образа для которого умельцы среди лагерного населения писали с приходящих из России открыток[1061]. В благотворительные организации регулярно поступали индивидуальные и коллективные заявки на религиозную литературу и предметы культа[1062]. В офицерских лагерях, где существовала возможность обустраивать церковь за свой счет, помещения для молений были более однотипны в убранстве и планировке[1063].

Для православных военнопленных чужая религиозная среда содержала в себе скрытый конфликтный потенциал, так как нарушала маркированный церковными праздниками годовой цикл[1064]. Несовпадение григорианского и юлианского календарей вынуждало русских военнопленных перестраиваться на другое времяисчисление, так как не только в повседневной жизни, но и в переписке с благотворительными организациями им приходилось «число писать по-заграничному»[1065]. Соответственно, часто религиозные праздники отмечались в согласии с чужим календарем вместе с немецкой охраной и работодателями либо с товарищами по лагерю: французскими, итальянскими и бельгийскими католиками и английскими протестантами[1066]. В некоторых лагерях комендатуры, настаивавшие на приоритете сельскохозяйственных работ, запрещали православным отмечать какие-либо празднества за исключением Рождества[1067]. При этом немецкая сторона не учитывала преимущественное значение Пасхи в православном календаре. Только после заключения мира, чтобы «поднять настроение» насильно задержанных в Германии пленных, было принято решение освободить их от работ в пасхальное воскресенье[1068].

Проявления этого своеобразного культурно-религиозного конфликта прослеживаются в высказываниях и действиях самих военнопленных. Именно к Пасхе лагерные комитеты всеми силами старались организовать обильный стол и обращались во все концы с просьбами о пожертвовании продуктов[1069]. Большинство пленных к этой дате ожидали маленького чуда: посылки, улучшения пищи, освобождения от работ. Несбывшиеся надежды часто провоцировали эмоциональные срывы в виде плача или депрессивного настроения[1070].

Причиной всплеска религиозных эмоций становились длительное отсутствие богослужений, закрытие лагерей в период эпидемий и вызванная болезнями высокая смертность. Устраиваемые во время Пасхи после спада волны тифа 1915 г. в лагерях или на кладбищах религиозные действа сопровождались массовыми рыданиями как солдат, так и офицеров: «Умилению и слезам нашим не было конца»[1071]. Состояние религиозной экзальтации вызывали визиты русских сестер милосердия, во время которых военнопленные «отводили душу»[1072]. Подобные эмоции наблюдались среди репатриируемых, которые впервые после многих лет плена получали возможность посетить православный храм[1073].

В религиозные праздники для военнопленных превращались визиты в лагеря духовных лиц, независимо от их принадлежности к определенной конфессии. Событием стало посещение в 1915 г. баварских лагерей двумя православными священниками из союзной Центральным державам Болгарии[1074]. В 1917–1918 гг. лагеря северной и южной Германии удостоил своим визитом папский легат Пачелли (будущий Папа Римский Пий XII), приветствовать которого было разрешено православным военнопленным. Произнесенная гостем из Рима речь была частично переведена на русский язык и сопровождалась раздачей подарков, на которых была изображена папская тиара и стояла надпись «Даровано с благословлением святого отца». По свидетельству самого Пачелли, русские православные и католики («за исключением евреев») приглашали его в свои капеллы, просили благословения и прикладывались к его руке. Позже в его адрес поступали многочисленные благодарности от русского населения посещенных им лагерей[1075].

Постепенно католические священнослужители были включены военнопленными в круг авторитетных лиц. После заключения мира на Восточном фронте население одного из лагерей подало прошение на имя Папы Римского с просьбой способствовать отправке на родину. Более того, опасаясь оказаться в антибольшевистских формированиях, они выбрали понтифика гарантом своего маршрута, отказавшись покидать лагерь без его санкции[1076].

С момента попадания в лагерь на военнопленных давило незримое присутствие смерти. Высокая эпидемичность, наличие в пределах лагеря постоянно растущего кладбища служили подтверждением опасений, что далеко не все из них увидят родину: «…тяжелое впечатление оставили гробы, во множестве стоявшие в бараках. Как хочется жить! Как не хочется умирать на чужбине в юные годы! а ведь смерть близка…»[1077]; «потемневшие деревянные кресты ужасно действовали на психику многих»[1078]. Соответственно, религиозная медиализация траура стала способом индивидуального преодоления страхов и печали, а также формирования лагерной идентичности[1079]. В этой связи примечательно обращение пленных к строфе Пушкина: «И хоть бесчувственному телу равно повсюду истлевать, но ближе к милому пределу мне бы хотелось почивать»[1080].

При участии немецкой стороны похороны умерших военнопленных превращались в торжественный ритуал, совместивший в себе черты военного погребения и церковной службы. На похоронах, открытии памятников и возложении венков обязательно присутствовали немецкие офицеры и солдаты охраны в парадной униформе, комендант произносил торжественную речь, а похороны офицеров завершались ружейным залпом. Почти сразу же в лагерях появилась традиция дня поминовения усопших с церемониальным шествием, возложением венков и проведением богослужений. В случае захоронения на городском кладбище на эту церемонию допускались и представители местного населения. В смешанных лагерях делегации составлялись из равного представительства каждой национальности, соответственно проповеди читались священниками разных конфессий. Мероприятие обычно сопровождалось игрой немецкого военного оркестра и церковными песнопениями лагерных хоров[1081]. Через использование цветов национального флага для украшения могил пленные стремились подчеркнуть идентичность умерших товарищей как борцов за национальное дело.

Значительная часть одного из номеров нюрнбергской лагерной газеты «Сквозняк» за ноябрь 1917 г. была посвящена описанию траурного ритуала: «Выступавший от русских начал с того, что охарактеризовал глубокую внутреннюю связь между умершими и теми, кто пришли почтить их память. Горечь расставания с жизнью, страдания от ран и болезней заслуживают почтительной памяти со стороны всех. И вот теперь, когда справедливость справляет свою победу над ложью, когда перед нами открывается свободное и светлое будущее нашей дорогой родины, нам страстно хочется, чтобы мертвые услышали ликующие слова: «У нас на Руси народ победил!» Вам, испытавшим на себе тяжелое бремя самодержавия, вам не пришлось увидеть свободной России. Но добрая память о зарытых на чужбине товарищах будет жить в наших сердцах, пробуждая к отпору против всякого, кто дерзнет посягнуть на завоеванную свободу. Пройдет бурное время тревог, но страдания жертв, овеянные славой, будут жить в сердцах внуков и правнуков, вызывая благоговение грядущих поколений. По окончании речей русский хор пропел «Коль славен» и «Вечную память». Суровые лица солдат хмурились, а женщины, стоявшие позади, плакали, потрясенные волнующими напевами чужестранной печали»[1082]. Данная цитата ярко демонстрирует, что получившая церемониальное выражение сакральная связь с умершими была нацелена, прежде всего, на преодоление страха перед смертью, смягчение чувства вины перед погибшими и конструирование лагерного товарищества, а также на отвлечение от рутины лагерной жизни[1083].

РЕЛИГИОЗНАЯ ЛЕКСИКА И ОБРАЗЦЫ ТОЛКОВАНИЯ

Повседневная религиозность нашла свое выражение в использовании пленными привычной лексики и шаблонов восприятия действительности. В письмах родственникам и знакомым из плена присутствовали пожелания «от Господа Бога доброго здравия», клятвы не забывать своих благодетелей «до самой своей загробной жизни»[1084]. Обращения к религиозному вокабуляру использовались для успокоения родных: «…верьте, мои дорогие, в милость божью. Если ему будет нужно, он защитит меня от тяжелых потрясений, я верю, что он не откажет мне в своей милости»[1085]. Обязательным поводом для появления в письмах религиозных формулировок становились церковные праздники: «…в наш великий праздник вознесения богоматери во время моей молитвы в церкви я действительно думаю, что твоя душа со мной, и благодарю бога…»[1086].

Через призму религиозных представлений трактовались конфликтные ситуации плена. При посредничестве русских сестер милосердия в ПВМ была передана жалоба совершивших попытку побега солдат, которых возмущал не перевод в штрафные команды на особо тяжелые работы, а распоряжение в целях идентификации беглецов нашивать им на заднюю часть брюк перекрещивающиеся желтые полосы, в чем пленные видели оскорбление религиозных чувств[1087]. В источниках зафиксирован факт отклонения пленным ухаживаний немецкой барышни из-за ее принадлежности к другой религии[1088]. В некоторых случаях формулировка «оскорбление религиозных чувств» прикрывала антисемитские настроения православной массы, протестовавшей, если при отпевании русского военнопленного протестантский священник передавал православное евангелие помогавшему ему при похоронах переводчику еврейского происхождения[1089]. Часто данное словосочетание присутствовало в жалобах офицеров на имя испанского посольства[1090] как предлог для протеста против любых действий коменданта. В переписке ПВМ зафиксирован полуанекдотичный рассказ о том, что один из русских военнопленных, потерявший связь с родственниками и оставшийся без поддержки из дома, написал письмо Богу «со смиренной просьбой» послать ему 100 марок. Послание вызвало сочувствие офицеров-цензоров, собравших и отославших в лагерь 25 марок. В следующем обращении к Всевышнему тот же военнопленный благодарил за помощь, но просил больше не присылать деньги через немецких военных, которые присвоили 75 марок себе[1091].

Восприятие плена и освобождения в привычных категориях: «кара божья» и «воскрешение» — подтверждает описание одним из военнопленных солдат своего возвращения из плена в Россию с партией инвалидов через нейтральную Данию: «Христос Воскресе! Поздравляем Вас с праздником. Я раньше был мертв, я был в аду, но сейчас воскрес и попал в царство. Когда мы приехали и увидели много народа с цветами и подарками в руках, тогда каждый из нас заплакал от радости и не подумал, что это люди, а ангелы, которые прилетели, чтобы спасти нас из ада, где мы страдали о своих грехах!» И далее: «Дай Бог, чтобы Данию наградил Господь большой наградой за то, что она вырвала нас из тьмы Египетской»[1092]. А. Успенский, вспоминая «Голгофу XX корпуса», утверждал, что перед боем и попаданием в плен все его однополчане видели на небе сияющий крест[1093]. Сходное толкование в визуальном варианте укрепилось в оформлении программ лагерных мероприятий. Повторяющимся мотивом в театральных программах лагеря Пройсиш Холланд стало аллегорическое изображение пленного в виде прикованного к скале русского богатыря, протягивавшего руки в кандалах к православным церквям со светящимся над ними в небе крестом[1094].

После Октябрьской революции прямой реакцией на антирелигиозную пропаганду инициированную в лагерях Советским бюро, стало повышение уровня нетерпимости лагерного сообщества к представителям других конфессий. Некоторые комитеты, не рискнув пойти против многочисленной православной общины, начали гонения на баптистские организации и отдельных верующих. По инициативе комендатур о данном факте было сообщено Советскому Бюро, которое, желая сохранить лицо перед немецкой стороной, указало пленным, что «нарушение религиозных отправлений инаковерующих… идет вразрез с законами и принципами Советской власти»[1095]. Тем не менее, в обход немецких органов советские представители следили за деятельностью баптистских проповедников, дав распоряжение комитетам сообщать информацию о «характере их речей и успехе, который они имеют»[1096]. Пытаясь усилить атеистическую агитацию действенными мерами, Бюро отказывало обращавшимся к ним пленным священникам в материальной помощи, заявляя, что «религиозные отправления являются частным делом граждан»[1097].

В целом же в военнопленном сообществе привычная религиозная лексика и символика причудливо смешались с революционным новоязом[1098]. Военнопленные отмечали тщетные усилия коммунистической ячейки агитировать в пользу отречения от религиозных верований, вопреки которым все население лагеря во главе с комитетом праздновали Пасху, а в школьном бараке продолжала функционировать церковь, по-прежнему получавшая от комитета часть материальной помощи. Открытие памятника умершим в плену солдатам сопровождалось возложением венков «жертвам мирового империализма» и пением «Коль славен наш Господь». Партийные собрания и лекции, инициированные Бюро в других лагерях, также начинались церковными гимнами. Следующий за ними Интернационал именовался не иначе, как «новый Отче наш». В результате включенного в план проведения Недели пролетарской культуры конкурса плакатов 2-ю премию получили рисунки под лозунгами «Боже, помоги нам» и «Сим победиши» и только 4-ю — «Церковь и религиозные предрассудки — оковы пролетарской культуры»[1099]. В случае необходимости лагерное сообщество давало немецкой стороне религиозные клятвы не вмешиваться в политические события, происходившие в Германии[1100]. В источниках присутствует только одно упоминание, когда на предложение православного священника организовать богослужение «все население лагеря категорически отказывалось» от его услуг[1101]. Смешение большевистской и религиозной лексики зафиксировалось также в индивидуальных обращениях пленных на имя Советского Бюро в Берлине: «Желаем быть соучастниками вашего доброго дела… нам благоволит Бог вернуться на родину, где скажем: Да здравствует Русская Социалистическая Федеративная республика, да здравствует товарищ Пленпом!»[1102] В религиозных понятиях выражалось стремление скорее вернуться домой и боязнь отправки на фронты Гражданской войны: «мы очень страшимся попасть в антиреволюционные партии… к Архангелу Врангелю»[1103].

Значительно позже, уже в середине 1920-х гг. возвратившиеся на родину пленные, активно публиковавшиеся в советских пропагандистских изданиях, перешли к использованию атеистических клише. Согласно новой интерпретации, само долгосрочное заключение, нечеловеческие страдания и жестокость окружающей действительности доказали пленным лживость религиозного учения. В воспоминаниях заимствовались и органично вписывались в повествование легитимированные новым режимом определения и образы: «К морфию он привык и капризно требовал, чтобы ему делали впрыскивания каждый вечер…Кому морфий, а кому и молитва…» В соответствии с классовым подходом, согласно которому на основе религии «зиждется господство буржуазии», пленные при Советской власти «вспоминали», что церкви в германских лагерях устраивались по инициативе унтер-офицеров, насильно загонявших солдат на службу. Поэтому рядовые игнорировали организованные офицерами празднования православной Пасхи, и вместо этого всей массой собирались на митинги, устроенные большевиками[1104].

IV.4. Толкование переживаний пленаи политических событий в России

Плен не означал окончания войны. Выведенные из непосредственного противостояния, пленные всячески стремились не терять связь с родиной. Хозяйственные и семейные дела оставшихся дома близких были главной темой писем, а стремление вернуться на родину — основным стимулом[1105]. Репрессии германских властей в форме отмены корреспонденции с Россией приводили к потере интереса к действительности: «люди падали духом, ходили как тучи и ни о чем не хотели слышать»[1106]. Заключенные лагерей ревностно следили за развитием положения на фронтах, оставаясь зависимыми от русской общественной и внутриведомственной дискуссии. Вынужденно превратившись в сторонних наблюдателей, и солдаты, и офицеры, хоть и с разной интенсивностью, пытались найти возможное толкование политическим событиям в России, сменявшим друг друга с калейдоскопической быстротой. Важно также учитывать, что сформированные в лагерях коды стали неотъемлемой частью русской/советской дискуссии о войне и плене, наложив значительный отпечаток на процесс принятия политических решений и культуру памяти о Первой мировой войне.

ВОЙНА И ПЛЕН В ТОЛКОВАНИИ СОЛДАТ И ОФИЦЕРОВ

Представления русских солдат об условиях германского плена формировались задолго до попадания на фронт. В интенсивной внутриведомственной переписке ГУ ГШ и Ставки, обеспокоенных высокой численностью попавших в плен русских солдат, отмечалось, что практически с самого начала войны «в деревнях…новобранцев отпускают с советами: не драться до крови, а сдаваться, чтобы живыми остаться»[1107]. Причины вероятного добровольного перехода к противнику высшие органы видели в недостаточном воспитании и обучении прибывших пополнений, низком уровне патриотизма и боеспособности: «…достаточно ничтожной кучке немцев появиться в тылу окопов, как начинается…поднятие белых платочков»[1108]. Под влиянием предыдущего опыта и общественных настроений в солдатской среде сформировалось представление о плене как о лучшей доле и пути возможного избежания гибели: «Конечно, наш брат попадает в плен, чтобы только спасти свою жизнь, а присягу забыл…почти все, кто участвовал в японской войне и были в Японии в плену, они же в плену и теперь, и вот они пишут письма из плена домой, а дома его читает не только одна семья, но и целое село. Пошел воевать его сосед или знакомый — тоже попал в плен…»[1109] Немецкие протоколы допросов содержат признания солдат, что «отставные, бывшие в плену в японской войне, убеждали товарищей сдаваться»[1110].

Низкий удельный вес пленных русских офицеров по отношению к солдатам и в сравнении с другими нациями позволяет говорить об их более высокой моральной устойчивости в условиях современной войны. Чаще всего для кадровых военных пленение становилось профессиональной и личной трагедией («Моя карьера полетела ко всем чертям»[1111]), требовавшей объяснения и оправдания. В отличие от солдат, которым повседневная борьба за выживание и физический труд оставляли мало пространства для саморефлексии, вынужденное бездействие офицеров провоцировало интенсивную переработку опыта поражения. В результате обысков в саксонских лагерях, где содержалась основная масса окруженной самсоновской армии, у большинства офицеров были обнаружены многочисленные немецкие издания о сражении при Танненберге и причинах неудач русского командования[1112]. Попавший в плен в Августовских лесах А. Успенский вспоминал, что его однополчане тщательно отслеживали в немецких газетах описание боев с их участием и радовались, если враг признавал их заслуги. Это рождало у офицеров надежду, что и в России их подвиг найдет достойное признание, а не осуждение за предательство[1113].

Опросы, проводимые немецкими ведомствами среди пленных, раскрывают постепенный процесс выработки образцов толкования произошедшего. Первоначально главной причиной катастрофы участники назвали спешку при мобилизации и продвижении вглубь Германии. Собственное поражение они пытались оправдать указанием на чужое предательство — бездействие Неманской армии после ее первых успешных столкновений с противником[1114]. Позднее была сформулирована более значимая моральная трактовка — долг союзнической верности. Пленные генералы акцентировали внимание на том, что ускоренное в интересах Франции продвижение привело к нехватке вооружения в решающем сражении[1115].

В сентябре 1915 г. внимание немецких цензоров привлекло письмо офицера, возмущавшегося фактом выплаты его семье половинного жалования. Он убеждал жену, что общие правила обеспечения не должны распространяться на состав Наревской армии. На допросе в комендатуре автор письма пояснил, что раз атака самсоновских частей была отвлекающим маневром для спасения Антверпена и Парижа, то принесенные командованием фронта в жертву офицеры должны получать полное содержание[1116]. Офицеры лагеря Нейссе были уверенны, что за сражение при Гумбиннене им во Франции были заготовлены ордена Почетного Легиона, и также именовали себя «спасителями Парижа»[1117]. В итоге в качестве наиболее распространенного толкования укрепился топос жертвенности, который вводил в объяснение неконтролируемые силы и снимал персональную ответственность с непосредственных участников.

Благодаря распространявшейся на фронте пропаганде, попавшие в плен, особенно солдаты, работавшие на немецких предприятиях, были уверены, что после возвращения на родину их ждет ссылка в Сибирь. Наказание казалось настолько неотвратимым, что некоторые рядовые и офицеры уже в середине войны обращались за разрешением остаться в Германии, объясняя свое желание страхом перед расстрелом в России[1118]. Неизбежность суда на родине предчувствовал пленный командующий 13-го армейского корпуса генерал Н.А. Клюев в разговоре со швейцарскими делегатами Красного Креста[1119]. Как подтверждение негативного отношения командования к попавшим в плен воспринималось сокращение выплат оставшимся на родине семьям. На постоянные жалобы жен или родителей на невозможность прожить на половинное содержание, а также на пренебрежительное отношение ведомств к рапортам и доверенностям, присылаемым из лагерей, даже самые уравновешенные реагировали вспышками гнева и угрозами в адрес административных институтов: «Больше всего меня мучает и возмущает факт, что семьям военнопленных офицеров сокращают содержание… Это не только мое мнение, но и всех окружающих. От всего сердца я желаю матушке [России — О.Н.] такую тяжелую болезнь, чтобы все служащие в своих конторах были затравлены и старая фирма была навсегда ликвидирована»[1120]. Данный мотив нашел свое отражение в солдатском лагерном фольклоре, который уже после революции объяснял позицию политических органов личными предубеждениями царя: «Был крут с солдатом Коля и пленных не любил»[1121]. Пленные настойчиво выспрашивали посещавших лагеря сестер милосердия об истинном отношении к ним власти[1122].

Стигматизация плена как предательства со стороны русских военных и политических инстанций вынуждала лагерное сообщество еще во время пребывания в Германии выработать смысловые конструкции, создающие атмосферу сочувствия и оправдывающие попадание к врагу. В средствах массовой информации пленные старательно культивировали ореол мученичества, которым их наградила пропаганда, и преувеличивали масштаб «немецких зверств» в лагерях. Представители казачьих формирований, которым удалось совершить побег из плена, охотно подтверждали особо жестокое обращение немцев по отношению к их частям и активно поддерживали распространенное в обществе мнение о своем героизме, свободолюбии и исключительной верности царю. Некоторые из них даже приписывали себе попытку покушения на Гинденбурга в Ковно: «…Хотя он мимо проходил, но не было у нас предмета, которым мы могли бы его хватить»[1123].

Досрочно вернувшиеся из плена в качестве мотива для публикации собственных впечатлений о пребывании в лагерях представляли высокое чувство долга перед товарищами, оставшимися в плену и желавшими, «чтобы на родине знали правду о германском плене: они еще надеются на помощь и заступничество»[1124]. Помимо груза вины в воспоминаниях красной нитью проходит стремление объяснить свою пассивность и работу на вражеское государство: «Наверное, у многих возникнет недоуменный и недружелюбный вопрос: „Зачем же пленные работали на врага? Ведь без их работы Германия не могла бы ни дня продолжать войну!“ Кто захочет вдуматься в душевное состояние человека, униженного и забитого так, как забиты русские пленные в Германии, тот найдет ответ»[1125].

Одной из форм вытеснения осознания собственной «негероичности» для пленных стал поиск «настоящих предателей» — тех, кто добровольно сотрудничал с противником во вред родине и своим товарищам по несчастью. Это клеймо было приписано пленным еврейского происхождения, которые в силу своего знания языков привлекались к работам в лагерных администрациях. Степень усвоения традиционных антисемитских клише демонстрирует отсутствие упоминания русских немцев и поляков, также выполнявших канцелярские функции в комендатурах. В большинстве сообщений бежавших из плена и вернувшихся по обмену инвалидов рассказывалось о сотрудничестве евреев с немецкой администрацией, об их издевательствах над остальными пленными, об организации торговли в лагерях по завышенным ценам и т. д.[1126] Благодаря распространенной в России антиеврейской и антинемецкой истерии данные коды были быстро восприняты военными и политическими органами и определили ведомственную практику. При опросах сотрудники Чрезвычайной следственной комиссии и военные делопроизводители особо выделяли те места повествования, которые подтверждали предательское поведение евреев в плену. Кроме того, Комиссия по наблюдению за эвакуацией установила «надзор за вернувшимися подозрительными инвалидами, прежде всего, легкораненными и евреями», а сестры милосердия, посещавшие лагеря в составе нейтральных комиссий, пытались проводить с лагерными переводчиками беседы нравственного содержания[1127]. И если в советских воспоминаниях о плене антисемитские клише были заменены на классовые, то в эмиграции они продолжали оставаться неотъемлемым элементом объясняющего повествования[1128].

Через создание «позитивных» мифологем военнопленные пытались представить себя не только мучениками, но и героями. Стимулом для возникновения одной из подобных конструкций стало распространяемое в русской пропаганде представление бежавших из плена в качестве образца для подражания: многие из них награждались георгиевскими крестами и чествовались в прессе. Не случайно идентификационной фигурой пленного сообщества был избран генерал Л.Г. Корнилов, приобретший широкую популярность после побега из австрийского лагеря. Именно он был возведен в почетные председатели Союза бежавших из плена, развившего интенсивную деятельность по защите интересов бывших пленных[1129]. Соответственно при опросах, а также в более поздних воспоминаниях военнопленные обязательно включали в свои биографии факт отказа от работ на врага или попытку побега, которая по каким-то причинам закончилась провалом. Иногда эта же конструкция усиливалась антисемитскими нотами: раскрытию планов побега комендатурой способствовал один из евреев[1130].

Еще один образец толкования был «предложен» уже немецкими военными органами. Для выставки в берлинском Цейхгаузе ПВМ при активном участии комендатур организовало сбор знамен поверженных русских полков. Зная русскую традицию восстанавливать военные части, если их знамя считалось спасенным, комендатуры тщательно обыскивали лагеря[1131]. Соответственно в опросах и воспоминаниях русских военнопленных появились упоминания о спасении знамени без указания фамилии героя и конкретной части. Часто к сообщениям прибавлялось, что реликвии все же попали к противнику из-за предательства евреев-переводчиков[1132].

ПОЛИТИЗАЦИЯ ПЛЕННЫХ И ЕЕ ВЛИЯНИЕ НА ВОСПРИЯТИЕ ФЕВРАЛЬСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ

В планах немецких органов по отношению к военнопленным из царской России заметное место занимала революционная пропаганда. Уже в июне 1914 г. центральные и некоторые местные ведомства обосновывали необходимость насаждения среди русских военнопленных антиправительственных настроений: «Если мы будем подстрекать их основательно против царизма, тогда это вознаградится хорошими процентами… Революция в России может в будущем защитить нас от его жестокой натуры»[1133]. С подачи ПВМ и при активном участии русских политических организаций в эмиграции, сделавших ставку на развитие революционного потенциала пленных, лагерные библиотеки снабжались агитационной литературой. В то же время немецкие военные органы не смогли последовательно реализовать намеченную программу, опасаясь роста популярности левых взглядов среди мирного населения, а также репрессий со стороны русского правительства.

Успех пропаганды в отдельных лагерях зависел от содержавшегося там контингента, который в массе своей не был подготовлен к восприятию политических лозунгов. Контактные лица с мест, среди которых оказался попавший в плен депутат Госдумы от большевиков P.B. Малиновский, сообщали, что «собранные здесь пленные стоят по своему развитию очень низко, а потому литературу нужно простую и ясную»; «большинство читателей малограмотны, им Маркс и Лассаль не по плечу»; «почва для работы самая неблагодарная, а условия существования усугубляют дело». В основном в нелегальные революционные организации поступали заказы на беллетристику и «занимательные учебники». Только в исключительных случаях в лагере собиралось несколько единомышленников, которые требовали теоретических изданий, так как «решили подготовиться к серьезной деятельности в России»[1134]. Высшим пропагандистским успехом Комитета заграничной организации (КЗО) РСДРП может считаться распространяемая в лагерях листовка «Земельный вопрос в России». Написанная доступным для массы языком, она пользовалась популярностью. Воззвание убеждало пленных крестьян, что «помещики и их правительства» не отдадут землю без борьбы, поэтому деревенская беднота должна бороться вместе с городскими рабочими за нее «и дальше за завоевание всей власти, за социализм»[1135].

Офицеры, регулярно получавшие немецкие газеты, устраивали в читальнях дебаты об устройстве немецкой политической жизни, достоинстве германских методов ведения войны и ошибках русского командования[1136]. Рядовые заключенные смешанных лагерей получили возможность оценить русскую военную и экономическую организацию в сравнении с обеспечением пленных союзников, получавших масштабную материальную и политическую поддержку. Обида на собственное правительство и ощущение заброшенности подкрепляли критическое отношение солдат и офицеров к политической системе в России. Высказывания самих пленных свидетельствуют о достижении ими определенного уровня политической рефлексии: «Наше пребывание в плену открывает нам глаза на многое, на многое смотришь по-другому»[1137].

Первое полуофициальное известие о революции в России было направлено в лагеря 28 марта 1917 г. от имени объединенной организации Земского и Городского союзов: «Особоуполномоченный Комитета телеграммой из Петрограда поручил оповестить русских военнопленных, что в России установлено НОВОЕ ВРЕМЕННОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО. Все стеснения, которые раньше чинились по отношению к помощи русским военнопленным, устранены. В настоящее время помощь военнопленным будет расширена. Все обстоит благополучно». Последнее предложение в послании, однако, показалось немецким органам слишком неоднозначным, поэтому в Берлине было принято решение не распространять извещение в лагерях во избежание неправильного толкования[1138]. Официального известия военнопленные так и не дождались.

Подавляющее большинство пленных солдатских лагерей радостно восприняло известие о революции, явно надеясь на скорый мир и возвращение домой. Тем не менее, уничтожив все изображения отрекшегося царя, они (на всякий случай) интересовались наличием нового[1139]. После того, как ожидания скорого мира не оправдались, часть рядовых пленных охладели к восторженным политическим призывам и попытались оценить новую власть через призму материальной помощи нуждающимся в лагерях. Неспособность Временного правительства организовать широкомасштабную поддержку военнопленных вызвала критическое к нему отношение: «Наконец-то мы имеем новое правительство, но сухарей и соли по-прежнему не получаем… Мы же никому не нужны, ни старому правительству, ни новому… мы не просим даже сахара. Видимо, зубы у вас от сахара уже болят с 1915 г. или новое правительство не может навести порядок в стране?..»[1140]

До более закрытых от внешнего мира офицерских лагерей известия о произошедших в России событиях дошли со значительным опозданием. Протоколы большинства комитетов свидетельствуют, что «на сообщения о волнениях в Петрограде… реагировали всеобщим возбуждением, собирались и обсуждали эти события…»[1141] Первоначально многие расценили известие как очередную немецкую провокацию. Еще в середине апреля 1917 г. полностью дезориентированные старшие по званию посылали запросы в адрес испанского посольства: «Правда ли, что в России сменилось правительство, а Николай Александрович отказался от трона? Есть ли новый император?»[1142] И хотя настойчивость обращений аргументировалась необходимостью сохранения спокойствия в лагерях, вероятнее всего, офицеры нуждались в достоверном источнике информации. Окончательное осознание реальности происходящего пришло ко многим только во время богослужений, когда священники, в соответствии с распоряжением Синода, впервые вместо здравицы царю упомянули во время службы новое правительство[1143].

С этого момента офицерское сообщество раскололось в своей оценке политических перемен в России на категорических сторонников, ярых противников и испуганных сомневающихся. Представители наиболее многочисленной первой группы воспринимали революцию как воскрешение, приписывая ей сакральный характер. Она именовалась «идеалом, богиней, к которой можно было подойти только чистым и честным». Происходящие весной события представлялись в пасхальных символах[1144]: одна из программ пасхального концерта 1917 г. изображала освещенного солнечными лучами солдата с транспарантом «Мир, свобода, братство», который разбивал кандалы стоящего на коленях пленного[1145].

Сторонники произошедших в России изменений открыто заявили о своей партийной принадлежности: «Я — кадет, а значит — демократ, и приветствую с радостью уход старого правительства». В массовом порядке из лагерей отсылались поздравительные открытки родственникам в Россию, а также обращения в адрес новых властных структур с уверениями в поддержке: «…Сначала мы не могли поверить в правдивость событий. Слишком велико было счастие, чтобы ему поверить… у вас в руках красное знамя как символ свободы и счастья…мы с вами, мы за вас!»[1146] Сторонники революции наиболее остро чувствовали свою оторванность от родины и сожалели о невозможности личного участия в происходящем: «…C каким удовольствием я вчера прочитал манифест об отречении. Очень сожалею, что я сейчас не в Петербурге… думаю, что мы в свободной России будем жить лучше»; «я поздравляю вас не только с весной в природе, но и с весной новой жизни…сейчас я вдвойне жду возвращения»; «снова стыдишься, что судьба исключила из жизни и из добровольного участия в больших исторических событиях»[1147].

В письмах к родственникам высказывалась новая политическая позиция, выработанная за годы плена: «…многие думают, теперь свобода и республика и работать не надо. Нет, братцы, работать в будущем вдвойне надо, чтобы наверстать потерянное. Только объединение и работа спасет…»[1148]; «Не хочется верить, что русский народ сам себе враг. Время очнуться и понять, что свобода не освобождает от обязанностей перед родиной и правительством»[1149]. Часто адресаты в России обвинялись в политической пассивности: «…Думаю, что виновата во всем ваша халатность. Разве можно молча переносить такое положение?…»[1150]

Противники изменений болезненно реагировали на радость большинства по поводу революционных известий и провоцировали словесные оскорбления и потасовки. Одно из подобных противостояний стало предметом разбирательств в суде чести лагеря Крефельд. Монархически настроенный офицер объяснял инициированную им драку непристойными выражениями прапорщиков «о ныне Царствующем Доме и об Особе Его Императорского Величества: «Слава Богу, теперь этого негодяя Николашку повесят и эта сволочь государыня не будет существовать. Настало время избавиться от этой сволочи». Эти ругательства повторялись несколько раз. Я заставил их молчать, замахнувшись табуретом»[1151]. К монархистам присоединились антигермански настроенные офицеры, обвинявшие в возникших беспорядках Центральные державы «с их проделками». Аутсайдеров двух групп больше всего беспокоила неизвестность: «Как только я прочитал в газете новости, я плакал и молился. Они легли мне тяжелым камнем на сердце. Что будет?»[1152]

В рядах сторонников началось интенсивное обсуждение будущего строя и первых шагов нового правительства:«… опасна попытка дать солдатам на фронте избирательные права. Они не образованы, что они с этим правом будут делать?» Порой высказывания были достаточно противоречивы: «Царя как человека может и жалко, но не систему. Он был слишком слаб и только инструмент в руках своего окружения». И тут же: «…я выступаю за монархию. Монарху легче быть внепартийным». Некоторые офицеры не могли удержаться от сарказма и не припомнить Николаю II старые обиды: «Очень веселые вещи теперь происходят с нашим господином императором. Теперь он арестован и такой же военнопленный, как и мы». Считавшиеся наиболее политически просвещенными утверждали, что Россия будет республикой, и прогнозировали, что Временное [в его первом составе — О.Н.] правительство, поддерживаемое Англией, пробудет у власти не дольше нескольких месяцев. При этом они отгораживались от радикальных элементов, поясняя немецкой стороне, что «Россия состоит сейчас из двух частей: Временного правительства и сумасшедшего дома», к которому причислялись социалисты, анархисты и черносотенцы[1153]. И приверженцы республики, и сторонники конституционного правления энергичного царя положительно высказывались в адрес Керенского, которого они считали «олицетворением энергии и способностей», именовали «русским Наполеоном и человеком с железной волей», восхищаясь и видя в нем спасителя России[1154].

Неоднозначным было отношение к возможному заключению сепаратного мира, на который после революции надеялась немецкая сторона. Часть офицеров подчеркивала важность для России победоносного исхода, не желая, по всей видимости, к личному позору плена добавлять поражение в войне: «Если русский народ желает освободиться и не быть рабом, то он должен довести эту войну до конца»[1155]. Известия о решимости нового правительства продолжать войну некоторыми были восприняты с облегчением: «Слава богу, здоровое понимание русского народа снова на правильном пути, и война оценена правильно. Я бы отказался возвращаться в Россию, если бы был заключен сепаратный мир. Боже убереги нас от этого! Я думаю, эта опасность миновала»[1156]. На опросы немецких офицеров разведки о причинах отказа нового правительства принять предложения о мире пленные поясняли: «Русские должны показать Германии, что они еще не сломлены, иначе Германия поверит, что может делать с Россией все. Сепаратный мир был бы бесчестием»[1157].

Незначительное число офицеров видело в затягивании войны происки союзников и тем самым опасность для России: «Надежда велика, что осенью мы будем дома. Дай нам бог мира. Только Англия остается неприступной, но это неудивительно, чужая кровь для них ничего не значит… если мы освободимся от врагов, что мы будем делать с друзьями? Они хуже врагов пытаются заполучить Россию»[1158]. Разрушенные надежды на скорое возвращение и разочарование не выполненными новой властью обещаниями облегчить положение пленных выплеснулись в недовольстве офицеров в адрес Временного правительства. Один из лейтенантов в лагере Дебельн пытался через знакомых влиятельных лиц добиться публикации своего письма в русской прессе: «…Тем, что вы решили продолжать войну, вы приговорили пленных к гибели… английская блокада не позволяет Центральным державам мягко обходиться с военнопленными…в то время, как Англия и Франция прилагают все усилия для поддержки своих солдат в плену, мы забыты как старым, так и новым правительством… Мы протестуем против подобной насмешки над нами… Мы выполнили наш долг на фронте, и если мы попали в плен, то только благодаря тем, кто нами командовал. Если вы напишете, что наша гибель послужит счастью и благу обновленной России, то мы умрем без единой жалобы, но за Эльзас-Лотарингию мы не хотим умирать и пойдем на все, если вы нам не поможете. Мы имеем право писать от имени всех пленных, так как находимся здесь уже третий год»[1159].

Помимо дебатов о будущем устройстве России и целях текущей войны, лагерные сообщества пытались сформировать революционную идентичность с помощью переорганизации плеяды исторических героев и создания новых праздников. В газете «Сквозняк» была помещена развернутая статья о восстании декабристов, которое было представлено одной из вех на пути русского народа к свободе: «Из вековой эпохи, заполненной мучительной неравной борьбой за свободу, поднимаются величавые образы сраженных героев — страдальцев и мучеников… Новой России близки и родны эти образы. Память о них она хранит с благоговением. Дни, отмеченные яркостью этих стремлений, она чтит как великий праздник»[1160]. В некоторых лагерях в курс лекций были включены беседы о революции 1905 г.

Революция привнесла новую риторику в лагерные ритуалы. В день поминовения усопших на кладбище Нюрнберга к проповедям и песнопениям добавились речи политического содержания. Оратор взывал к захороненным товарищам: «Прошлой осенью существовала еще царская Россия. Одно лишь слово „царская“ заставляет нас морщиться, как это бывает, когда переживаешь ужасный кошмар, который душил во сне. Сегодня уже нет царской России! Рухнуло источенное червями постылое царское здание под тяжестью переполнившейся чаши народного гнева. Постыдно забились в углы темные силы при виде рождающейся свободы, подобно ночным теням, разбивающимся при первых лучах утреннего солнышка»[1161].

К этому времени в России образ военнопленных претерпел существенную трансформацию[1162]. Опасаясь возвращения в страну значительного контингента исстрадавшихся и озлобленных солдат и офицеров, пропаганда легитимировала новую власть через ее противопоставление старому режиму: «Кончится эта страшная война, вернется наш военнопленный домой в обновленную переустроенную Россию… Он увидит, что на России новой не лежит греха России старой, бесславно сгинувшей. Но еще нежнее полюбит Россию новую и за то малое, что она смогла сделать для военнопленных»[1163]. В сложившийся образ нечеловеческих мучений пленных в лагерях была внесена существенная корректировка: страдания не были бесцельными, так как это были жертвы во имя родины. «Нас несколько лет не только называли свиньями, но и относились, как к свиньям… Нас держали в беспрестанном страхе, не давая ни минуты быть спокойным за свою жизнь, каждый, кто приближался к нам, оплевывал и высмеивал нашу родину для того, чтобы еще беспросветнее давило на нас ярмо плена — добивались этого голодом, побоями, страхом и унижениями»[1164]. Важным интерпретационным кодом стало распространенное к этому времени в общественной дискуссии обвинение прежней власти: «Чтобы наглядно себе представить атмосферу германского плена, вспомните наш старый полицейский режим»; «в прошлом у него — темная жизнь раба и застарелое наследственное недовольство… он просто темный обездоленный человек, которого тащат то в участок, то на арену мировой борьбы»[1165]. Таким образом, военнопленные пытались преодолеть сегрегацию маргинальной группы, вписывая себя в общий для всего русского общества опыт.

ОЦЕНКА ОКТЯБРЬСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ И БРЕСТСКОГО МИРА

По утверждениям немецких ведомств, регулярно отслеживавших настроения в лагерях, солдаты либо оставались равнодушными к известиям о смене власти в России, либо, как и с началом Февральской революции, воспряли духом в надежде на мир. Задержка отправки по инициативе немецкой стороны вопреки сообщениям о заключении мира вызвала у массы рядовых пленных протестную реакцию. Повсеместно раздавались требования повышения оплаты и разрешения общаться с работающими в соседних командах. Немецкие органы зарегистрировали резкий взлет количества побегов, угроз в адрес охраны и работодателей, а также оказание физического сопротивления[1166].

В офицерской среде Октябрьская революция была воспринята в целом негативно. Немецкая сторона свидетельствовала, что «после падения Керенского офицеры не могли сдержать эмоции», а в адрес большевистского правительства звучало ругательство «сволочи». Среди старшего офицерства разговоры о новых властителях приобретали антисемитскую окраску, многие требовали введения в Россию войск Антанты или Германии для наведения порядка[1167]. Постфактум они признали ошибкой отказ Керенского заключать сепаратный мир, убедившись, что «Россия не в состоянии вести войну и должна разобраться с внутренними проблемами»[1168]. Один из офицеров, для которого вторая революция свершилась «не так, как [он — О.Н.] надеялся», советовал комендатуре не отделять русских солдат в лагерях от французов, «которые сумели бы и объяснить ошибки и недостатки большевистского государства. Тогда бы пленные возвратились в Россию и повлияли бы на местное население»[1169].

После поступления в лагеря официальных известий об условиях Брестского мира даже те немногие, кто симпатизировал большевикам, превратились в их яростных противников: «Мирный договор с Россией нас больно удивил. К потере многих провинций мы были готовы, но передача Батуми и других областей Турции для нас явилась ударом грома»[1170]. Тяжесть окончательного поражения и осознание невозможности возвращения к прежнему статусу в послевоенной России ввергли многих офицеров в апатию: «большинство…перестало заниматься излюбленным до сих пор хобби — изучением языков, выпиливанием по дереву и собиранием марок»[1171]. Все чаще они говорили о своей усталости от войны: многие кадровые военные заявляли о своем намерении оставить службу, а в случае продолжения «беспорядков» — остаться в Германии и заниматься научной или культурной деятельностью[1172]. Часть из них действительно подали заявки на получение гражданства в Германии, пытаясь таким образом выиграть время и переждать хаос на родине[1173].

Известия о судьбе офицеров старой армии при большевистском режиме подтолкнули многих к отказу от возвращения в Советскую Россию. Часть офицеров заявили о своем желании вступить во французскую, но чаще в родственные по «языку, строению и обычаям» славянские армии[1174]. В декабре 1917 г. в адрес Баварского военного министерства поступило прошение генерала ГС. Аксенова остаться в Германии после освобождения из плена. Генерал отмечал, что политические изменения в России произвели на него негативное впечатление. Он опасался, что на родине на него могли донести за ярко выраженные монархические настроения, поэтому возвращаться туда он не хотел ни при каких условиях[1175]. И хотя сам Аксенов все же оказался в России в качестве одного из командиров антибольшевистского Северного фронта[1176], очевидно, что намерение остаться вне военных действий осуществили многие бывшие военнопленные офицеры[1177]. Русские и балтийские немцы, планировавшие после освобождения из плена поселиться на территории отошедших от России государств, направляли в адрес ПВМ и немецкой администрации в Курляндии прошения помочь переправить родственников из большевистского Петрограда за границу[1178]. Принявшие решение о возвращении в Россию испрашивали у немецких органов разрешение на замену униформы гражданской одеждой в желании скрыть свой офицерский статус[1179].

Начавшийся еще в лагерях процесс обсуждения переживаний плена и политических событий в России, а также выработка приемлемых в изменившейся ситуации образцов толкования были продолжены после возвращения основной массы пленных на родину. В период, пока большевистское правительство допускало деятельность негосударственных организаций, репатрианты активно поддерживали существование «социальных сетей» и пытались отстаивать интересы своей группы в рамках различных союзов. Наступление власти на общественные организации и монополизация ею процесса перехода индивидуальных переживаний в коллективную память определили подстройку трактующих конструкций маргинальной группы к навязанным сверху шаблонам толкования.

IV.5. «русский народ закончил этой войне все классы и семинары»[1180]: плен как процесс обучения

В ходе развития немецкой системы военного плена по инициативе комендатур, а также при поддержке представителей самоуправления практически во всех лагерях возникли школы, в рамках которых значительная часть солдат приобщалась к грамоте, а для имевших начальное образование были устроены уроки математики, агрономии и немецкого языка, а также лекции и литературные чтения[1181]. Согласно отчетам представителей самоуправления, посещаемость занятий была достаточно высокой, а через некоторое время большинство учащихся «могли читать письма из дома и писать их»[1182]. Масштабы просветительской деятельности в агитационных лагерях отражают данные по лагерю Раштатт, где различные курсы посещали 2 500 человек[1183].

С поздней весны 1915 г., после перевода большинства солдат в рабочие команды, массовое обучение было прервано, однако наладившие свою деятельность лагерные библиотеки старались снабжать крупные бригады книгами и учебниками. Неработоспособные, оставшиеся в основных лагерях, продолжали повышать свой образовательный уровень, заказывая в благотворительных организациях учебную литературу, книги и программы для сдачи экзаменов на гражданский чин после возвращения в Россию: «Даром провести время — грех. Желаю дополнить свои знания, вышлите книги по сельскому хозяйству»; «Политической литературы совершенно не нужно. Высылайте беллетристику и учебники»; «Желаю приготовиться к сдаче экзамена на классный чин, вышлите учебников» и т. п.[1184] Здесь же инвалиды, лишившиеся в боях или на производстве правой руки, обучались владению левой.

Новый всплеск в развитии лагерных школ произошел по инициативе советского представительства в Берлине, которое распространило на лагеря закон об обязательном образовании и финансировало закупку книг и работу учителей[1185]. Путем пламенных увещеваний, что «самым сильным орудием борьбы с поработителями есть учение»[1186], а также угроз, что «неграмотные отправляться в Россию не будут»[1187], большинство еще не научившихся чтению и письму солдат были привлечены к посещению уроков.

В офицерских лагерях, во многих из которых содержались выпускники Академии ГШ и преподаватели высших школ из числа вольноопределяющихся, с согласия комендатур организовывались постоянно действующие курсы лекций на различные темы: о российской и зарубежных системах железных дорог, финансах, налогообложении, биологии и анатомии[1188]. В лагере Нейссе окончившим агрономические курсы выдавались соответствующие аттестаты[1189]. В смешанных лагерях по инициативе самих пленных устраивались так называемые «языковые тандемы» — парное обучение иностранным языкам у пленных союзников и преподавание им русского; это позволило желающим углублять свои знания английского и французского.

В одном из писем жене предводитель русского офицерского сообщества в лагере Дебельн полковник Буба, пусть и с легкой иронией, описывал многообразие обучающих мероприятий: «…Использую предоставленное время, чтобы читать. Благодаря службе, я отстал в этом и теперь восполняю недостаток знаний. Слушаю лекции по физиологии растений, которые читает доцент Московского университета в форме болтовни с некоторыми нашими офицерами. О пчелах и пчеловодстве уже прослушал. Учусь у француза языку»[1190]. Популярность подобных форм досуга подтверждается письмом еще одного офицера из этого лагеря: «…C полудня до часу слушаю доклады о шахматах, с полвторого до полтретьего — по химии, после этого я читаю и гуляю. В шесть — общая перекличка. По понедельникам и пятницам вечером — доклады о жизни растений и биологии. Потом читаем или играем в шахматы»[1191]. И все же добровольный характер подобных мероприятий и частые переводы офицеров в другие лагеря не позволяют сделать обобщающие выводы о результативности их обучения.

Одним из последствий привлечения к работам на заводах и фабриках Германии русских военнопленных, большинство которых были выходцами из крестьянской среды, стало приобретение ими новых профессиональных навыков. Уже в феврале 1915 г. ПВМ озаботилось созданием на каждого солдата индивидуальной рабочей карты с информацией о квалификации и степени работоспособности[1192]. С этой целью после попадания очередной группы пленных в проходной лагерь солдаты опрашивались на предмет их профессиональной деятельности до призыва в армию. Обученные шахтеры, слесари и инженеры сразу после прохождения карантина отделялись от основной массы и предоставлялись в распоряжение прусских предприятий. Чернорабочие и крестьяне направлялись на работы в сельском хозяйстве, в шахты, на строительство железных дорог или в прифронтовую зону[1193]. Для восполнения нехватки рабочих рук ПВМ практиковало сезонную занятость, после окончания сельскохозяйственных работ переводя военнопленных на промышленные предприятия, и наоборот[1194].

Недостаточное количество квалифицированных рабочих среди пленных вынудило немецкое командование пойти на устройство краткосрочных курсов по обучению специальностям, «необходимым для немецкого хозяйства»[1195]. На местах родилась инициатива по обучению военнопленных на машиниста парового плуга, которая среди солдат и работодателей пользовалась высоким спросом[1196]. В баварских лагерях Лехфельд, Траунштейн, Диллинген была организована подготовка электроинженеров и газовщиков[1197]; профессиональное обучение в техникуме проходили военнопленные-мусульмане, содержавшиеся в агитационном лагере под Берлином[1198]. Результаты реализации данных проектов определялись региональной спецификой: если в Вюртемберге местные ведомства оказывали сопротивление из опасения знакомства вражеских солдат с немецким производством и возможного использования ими приобретенного опыта против Германии, то другие области отчитывались о положительном эффекте обучения[1199].

Интересным примером обучения военнопленных немецкой трудовой культуре стала так называемая «система Крухена» — окружного архитектора в Восточной Пруссии, которому было поручено восстановление населенных пунктов после русской оккупации провинции. Отданных под его начало военнопленных ремесленников из Российской империи (число которых в момент расцвета деятельности строительного батальона превышало 6000) он делил на команды по 20 человек и приставлял к ним двух немецких специалистов в качестве обучающих мастеров. Отличившиеся при возведении домов, церквей и хозяйственных построек военнопленные вознаграждались повышенной оплатой и получали в качестве отличительных знаков желтые нарукавные повязки[1200].

Некоторые военнопленные, получившие после революции в Германии относительную свободу передвижения, по собственной инициативе и за свой счет записывались на обучающие курсы. Так, солдат из лагеря Альтдамм в завершающий период репатриации даже обратился в Советское бюро с просьбой отложить его отправку: «… учусь на курсах шофера-механика, за которые заплатил большие деньги. Можно ли мне пропустить этот транспорт и поехать на другом, чтобы получить удостоверение, к примеру, шофера-механика»[1201]. В целом на местах отмечалась покладистость русских солдат, в краткие сроки приобретавших необходимую квалификацию[1202]. Туже характеристику получили и унтер-офицеры, показавшие себя «безупречными работниками» и «незаменимыми ремесленниками»[1203].

После заключения мира на Восточном фронте советское правительство попыталось использовать профессиональную подготовку военнопленных в целях скорейшего восстановления собственной промышленности путем первоочередной отправки специалистов из германских лагерей[1204]. Работавший по поручению советских органов над обобщением опыта плена мировой войны Н.М. Жданов характеризовал немецкий плен как «современную школу производственного труда и подготовки к более культурным формам хозяйства и общественной жизни»[1205]. В пропагандистских изданиях Бюро военнопленные призывались проявлять активность в приобретении новых профессий: «Германия — страна высокоразвитой промышленности. Если умеючи использовать пребывание здесь, то можно хорошо подучиться разным ремеслам. Россия чрезвычайно нуждается в обученных рабочих»[1206]. Эвакуационные органы (Центропленбеж, Советское бюро) вели активную переписку с немецкой стороной и лагерными комитетами, пытаясь организовать формирование и отправку эшелонов со специалистами в Советскую Россию. Квалифицированным работникам из числа пленных обещалось досрочное возвращение на родину, если они обязуются приступить к работе на указанном им предприятии в Москве, Петрограде или на Урале[1207].

Однако пленные увидели в этой акции лишь возможность скорейшего возвращения домой и в обращениях к берлинскому представительству открыто признавались: «Не имею возможности на скорое возвращение из плена, поэтому прошу зачислить меня в специалисты»[1208]. Советское бюро в переписке с лагерными комитетами вынуждено было констатировать: «При составлении ударных групп специалистов выяснилось, что заявления военнопленных об их специальности не соответствуют действительности. Этим мы можем ввести в заблуждение правительство Советской России»[1209]. Таким образом, ложные сведения о профессиональной квалификации осложнили процедуру отбора и отправки и привели к фактическому срыву намерений нового режима использовать профессиональный потенциал военнопленных.

Один из молодых офицеров характеризовал свои переживания за колючей проволокой как процесс социального взросления: «Из слабого мальчика я превратился в обросшего бородой мужчину, много пережил горя и лишений, но тяжелые испытания укрепили меня, теперь уже не страшно смотреть вперед»[1210]. Специфический настрой и набор поведенческих моделей, приобретенные солдатами и офицерами царской армии в плену, отмечался уже их современниками. Представитель советской комиссии в Будапеште, куда в попытке попасть на родину на собственный страх и риск добирались военнопленные, четко выделял в массе возвращавшихся особый тип пленных, «прибывающих из Германии… Это были предприимчивые люди, не боявшиеся никаких опасностей и стремившиеся каким бы то ни было способом пробраться в Россию, хотя комиссия указывала каждому ясно на опасности такого путешествия. Они неохотно задерживались на сборном пункте и довольствовались проездным свидетельством и небольшим количеством денег»[1211]. Коллективные ожидания российского населения в отношении пленных зафиксированы во фразе одного из рядовых солдат: «Мы уже не научены, а вот те, что из плена вернутся, те нас многому учить будут»[1212].

После возвращения в Советскую Россию те из пленных, кому удалось уклониться от мобилизационной политики властей, меняли методы хозяйствования, род занятий или место жительства. Представители упомянутой выше партии уфимских репатриантов свидетельствовали о своем желании посещать сельскохозяйственные курсы для дальнейшего повышения квалификации[1213]. Об активной жизненной позиции бывших заключенных лагерей свидетельствует сохранившееся в фондах архива Штутгарта письмо немки, вышедшей замуж за русского военнопленного по имени Феодосий и уехавшей с ним в Россию. Послание оставшимся в Германии родителям было адресовано из села Карасилко Черниговской губернии, где к радости женщины оказалось большое количество немцев-колонистов: «…По пути мы три дня пробыли в Петербурге. Город полностью разрушен, царский дворец разграблен. До места от столицы мы добирались целый месяц. Здесь все очень дорого, покупается за продукты, но у нас есть мельница. Мы с Феодосием собираемся уехать на Кавказ или на Амур, так как здесь плохая земля». Помимо упоминания собственной мельницы, благосостояние пары отражается в обещаниях отослать в ближайшее время деньги на содержание оставленного в Германии ребенка[1214].

А. Окнинский легко различал в среде вернувшихся к своим местам проживания категорию бывших работников немецких хозяйств: «Возвратившиеся из плена по приобретенному ими там мировоззрению разделялись, главным образом, на две категории: на находившихся в плену в Австрии и Германии в концентрационных лагерях и на живших в плену в Германии в качестве рабочей силы среди крестьян или у городских жителей. Первые отличались своей большевицкою распропагандированностью, тогда как вторые приехали домой с понятиями о порядке, об уважении к чужой собственности, с мыслями о лучшей, более культурной жизни и с намерением по возможности применить виденное там у себя дома»[1215]. Далее автор свидетельствовал, что представители второго типа бывших пленных солдат стремились применять полученные навыки в своих родных селениях. Один из них «из привезенных домой водопроводных принадлежностей устроил у себя в запасной избе баню с баками с холодной и горячей водой и с кранами и пускал желающих мыться за плату»[1216].

Внимание американского журналиста Мориса Хиндуса, посещавшего летом 1929 г. белорусскую деревню, на крестьянском рынке сразу привлек бывший пленный, который после возвращения «пытался жить и хозяйствовать в соответствии с выученными принципами»: «…поддерживать порядок и чистоту, прежде всего, не заводить скотину в избу». Он наклеил дома обои и повесил картины, его работоспособность и прилежание в сельском хозяйстве приносили хорошие доходы. Его хозяйство насчитывало 7 десятин пашни, лошадь и две коровы. Сам крестьянин признавался, что не заводил дополнительную скотину, чтобы не заклеймили кулаком, а также планировал отказаться от подработки на свадьбах баянистом[1217].

Распространенность подобного поведенческого образца среди вернувшихся в Россию пленных привела к их превращению в литературный типаж в конце 1920-х гг. Главный герой романа И. Макарова «Стальные ребра» (1927–1928 гг.)[1218] — Филлип Гуртов — во время пребывания в плену «много читал», приобрел квалификацию токаря и электромонтера. После возвращения на родину он одержим идеей изменить захудалое родное село по образцу опрятненькой немецкой деревеньки с тракторами и черепичными крышами. Для этого он использует полученные в плену профессиональные навыки и прибегает к радикально-насильственным методам реализации своего плана. Гуртов для красоты вставляет в разговор исковерканные немецкие словосочетания и поражает земляков привезенными из Германии «ерманской парой» и шапкой лебяжьего пуха. В романе упоминаются также сохранившиеся связи между бывшими заключенными: при необходимости Филлип апеллирует к своему знакомству с ротным фельдшером — товарищем по лагерю. Примечательно, что автор заканчивает роман гибелью главного героя, который своими приобретенными в плену представлениями и методами не вписывается в новую советскую действительность.

Резюме

Источники, отражающие непосредственную ситуацию в лагерях, раскрывают перед нами интенсивный процесс приспособления солдат и офицеров к ситуации плена. Палитра поведенческих моделей, выработанных за время пребывания в лагере, простиралась от пассивного принятия плена и бегства от действительности, скрытого и открытого сопротивления ситуации, поощряемых и подавляемых немецким командованием практик до организованных и стихийных выступлений. Скорость адаптации и разнообразие реакций часто являлись непосредственным ответом на вызов окружения: можно говорить о разнице образцов поведения пленных, содержавшихся в основных лагерях и рабочих командах, зависимости форм сопротивления от фазы развития лагерной системы и ситуации на Восточном фронте, а также об особенностях процесса трансформации принятых норм в офицерской среде.

Одной из важных составляющих процесса адаптации солдат и офицеров царской армии к ситуации плена стал язык. Множество каналов и средств формальной и неформальной коммуникации (газеты, слухи, письма, фольклор) способствовало интенсивному обмену информацией, предоставляло возможность для переработки переживаний и облегчало восприятие действительности. С помощью усвоения специфической формы немецкого языка военнопленные улучшали свое положение в условиях заключения и обеспечивали себе более тесные контакты с чуждым и часто враждебным культурным окружением. Прием иносказаний в письменной корреспонденции позволял им обходить цензурные ограничения и обмениваться информацией с оставшимися в России родственниками. Использование нового языка советского государства привело к возведению их большевистским правительством в ранг «революционеров за границей» и обеспечило допуск к обсуждению опыта войны и революции в рамках контролируемого сверху дискурса.

Непреодолимые трудности немецких военных ведомств при организации религиозной жизни в лагерях, пассивность российской стороны в оказании пленным духовной поддержки и патриотический настрой священников способствовали отходу православного населения лагерей от официальных церковных канонов. Возникновение специфического варианта «народной религиозности» в плену стимулировалось тесными контактами с представителями других конфессий, совместным проведением праздников вне пределов православного календаря, использованием одного и того же помещения в качестве общего храма и просветительской деятельностью иностранных благотворительных организаций. Пленные признавали в качестве духовных авторитетов представителей других церквей, во многих лагерях возникли баптистские общины и различные секты.

Отойдя от старого соблюдения церковных ритуалов, православные военнопленные продолжали проявлять приверженность религиозным образцам толкования, с помощью обращения к которым сглаживалась конфликтная ситуация плена и инсценировалось чувство лагерного товарищества. Примечательно, что через призму религиозной лексики толковались и революционные события в России. Только погружение в советскую действительность и стремление получить привилегии от новой власти привнесли в воспоминания бывших пленных атеистические формулировки.

Массовое привлечение русских пленных к принудительному труду во всех сферах немецкой военной экономики определило не только условия содержания, но и способствовало приобщению солдат и унтер-офицеров к чуждой им производственной культуре. В соответствии со стратегическими интересами немецкой стороны часть военнопленных приобрели опыт работы и в промышленности, и в сельском хозяйстве, а часть их них прошли обучение новым специальностям. Благодаря организации лагерных школ, библиотек, киносеансов и курсов лекций, рядовые приобщались к грамоте и расширяли свой кругозор. Многие бывшие пленные уже после возвращения в Россию применяли усвоенные навыки у себя дома, меняя не только методы хозяйствования, но и бытовой уклад. После окончания войны профессиональный потенциал военнопленных надеялось использовать в своих интересах советское правительство. Однако попытка организовать досрочную отправку специалистов из лагерей на советские предприятия была сорвана самими пленными, увидевшими в этой акции возможность скорейшего возвращения на родину и представлявшими ложные сведения о своей квалификации.

Во время пребывания в лагере пленные пытались выработать удобные модели объяснения попадания к противнику и изложить их в рамках русской общественной дискуссии о войне. Наибольшей активностью отличались офицеры, которых к саморефлексии вынуждали вынужденное бездействие и зависимость от позиции русского военного командования. Они стремились оправдать поражение с помощью образов жертвенности, чужого предательства и собственного героизма на поле боя и в лагере. При этом толчком к возникновению толкований часто становились мероприятия немецких комендатур или русских военных органов. Пленные активно откликались на политические события в России, пытаясь инструментализировать свой новый опыт применительно к изменившейся обстановке. И если Февральская революция была преобладающе позитивно воспринята и в солдатской, и в офицерской среде, то приход к власти большевиков и заключение сепаратного мира разделили массу военнопленных на несколько групп. Большая часть стремилась любой ценой попасть на родину, опасаясь пропустить раздел земли. Кадровые офицеры постарались компенсировать свое военное поражение участием в антибольшевистских формированиях. Еще одна группа бывших пленных предпочла остаться вне конфликта, получив разрешение на пребывание в Германии или переехав в другие европейские страны.

Загрузка...