Проза

Владимир Васильев Грем из Большого Киева

Потом говорили, что он вошел на территорию через Одинцовский шлюз. Высокий, сухощавый и совершенно лысый человек с пластиковым шмотником за плечами и притороченным к боку помповым ружьем. Одет он был в истертые джинсы, черную кожаную куртку и грубые гномьи ботинки на подошве-танкетке. Одежда блеклых тонов, даже шмотник был не яркий, как обычно, а невыразительного цвета от хаки к коричневому, и вдобавок от долгого употребления шмотник покрылся неравномерными размытыми пятнами, похожими на камуфляжные. На лишенной волос голове пришлого — не выбритой, а от рождения голой и гладкой, словно плафон осветительной лампы — цвела причудливая татуировка: приземистый карьерный экскаватор тянул чудовищный ковш через весь затылок почти к левому уху, где присел над небольшим техническим пультом кто-то живой — не то человек, не то эльф, не разобрать. Под распахнутой на груди курткой виднелся на плетенке из тоненьких цветных проводков кастовый медальон-датчик.

В другое время его попытались бы вежливо выставить — кто любит гремлинов? Никто. Ни в Большом Киеве, ни в Большой Москве. Ни вирги их не любят, ни гномы, ни хольфинги. Не говоря уж об эльфах. Даже люди не любят — а гремы ведь обычно всегда из людей. Истребители странного сами неизбежно становятся странными, а странности никому не нравятся.

Территория ЗАТО Снеженск-4, потерянная где-то на узкой границе между двумя гигантскими мегаполисами, представляла из себя отдельный район, не приросший ни к Киеву, ни к Москве. Обнесенный высоченным периметром, преодолевать который живые если когда и умели, то теперь разучились совершенно. Официальными пропускными пунктами пользоваться перестали тоже в незапамятные времена — даже самые старые эльфы территории не помнили времен, когда хитроумная машинерия шлюзов соглашалась выпустить обитателей Снеженска-4 и впустить их обратно. Посторонних, понятно, машинерия никогда не впускала, за исключением ученых да техников, знакомых с нужными формулами.

И еще — гремов. Истребителей чудовищ.

В принципе, любую дикую машину можно было назвать чудовищем. Ибо все дикое живому опасно. Но иногда в городских кварталах возни-: кали особые машины — машины-убийцы, жадные до живой плоти. Автомобили со смятыми бамперами, поджидающие неосторожных прохожих на обочине. Неповоротливые, но исполненные неживой хитрости строительные агрегаты с омытыми кровью ковшами и траками. Их невозможно было приручить — пасовали даже магистры с киевской Выставки и московской Академии. Бывало, эта нечисть опустошала целые районы.

И главное — чудовищ становилось все больше.

О гремах было известно до смешного мало. Говорили, что они выходцы с точно такой же ЗАТО-территории не то на востоке, не то на юго-востоке, называющейся Арзамас-16. Туда вообще ни один посторонний проникнуть не мог, будь он сто раз ученый или даже Техник Всего Мира. Выходили и отправлялись бродить по свету, за плату избавляя живых от машинной напасти. Мрачными и неразговорчивыми, корыстными и жестокими — такими знали их живые Большого Киева и Большой Москвы. Но когда приходит Зло, приходится терпеть. Некоторое время.

Неприятности Снеженска-4 начались лет семьдесят — восемьдесят назад. Один за другим перестали действовать подземные транспортные потоки, и подпитка территориальных складов прервалась. Голод не настал, но теперь приходилось считать каждую банку тушенки. Собственных ресурсов территории перестало хватать. Техник Снеженска-4, седой эльф Сейдхе, обратился к правительству Большого Киева, но те развели руками: а как, собственно, помочь? Перебрасывать припасы через периметр? Да киевлян просто не подпустит к контрольной полосе охранная техника. Большая Москва ответила точно так же, правда еще намекнула на то, что Снеженск-4 вряд ли сумеет предложить взамен что-либо ценное. Территория жила впроголодь и вскудь целых шестьдесят лет, пока проходящий мимо Одинцовского шлюза московский бродяга не подозвал к себе пятилетнего ребенка-человека, что играл у пропускного пункта.

Ребенок беспрепятственно прошел за пределы территории, был ласково поглажен по голове странником, награжден шоколадкой «Рот-Фронта» и так же беспрепятственно вернулся; а бродяга пошел себе дальше на юг, к границе Большого Киева.

Родители мальчишки чуть с ума не сошли, выспрашивая, где тот взял настоящую московскую шоколадку, каковых в Снеженске-4 никто не видел шесть десятилетий. Когда несчастный пацан, размазывая сопли, в сотый раз повторял перед Сейдхе и старостами кварталов историю о том, как он прошел шлюз и встретил Рот Фронта, ему, естественно, не верили. Пока Сейдхе не предложил провести его через коридор шлюза еще разок. Тут в плач ударилась мать — детям не позволяли даже приближаться к пропускным пунктам, хотя бывало, ребятня игралась неподалеку. Просто любой житель Снеженска-4 с детства привык, что за периметром нет НИЧЕГО. Вообще. Периметр — это граница. Его бессмысленно даже пытаться преодолеть. Убежденность родителей волей-неволей передавалась детям, и хоть они осмеливались нарушать запреты, очень часто шастая у самых пропускных пунктов, наружу никто не пытался выйти ни единого разу.

До случая с шоколадкой.

Техника Сейдхе поддержали все старосты. Голосящую мать скрутили; отец, стиснув зубы, покорился сам. Пацана-экспериментатора привели к Одинцовскому шлюзу, и на глазах у нескольких десятков живых тот без всякого ущерба для себя вышел за периметр. И вернулся.

Тогда Сейдхе распорядился привести снеженского дурачка, полуорка Чкудаха, обыкновенно околачивающегося у бани.

Привели.

— Видишь? — спросил Сейдхе, поднося к носу полуорка злополучную шоколадку.

Чкудах часто-часто закивал, не сводя глаз с яркой обертки.

— Хочешь? — еще жестче спросил Сейдхе.

Чкудах пустил слюни.

— Бери, — разрешил эльф и расчетливым движением швырнул шоколадку наружу. Через пункт.

Чкудах сунулся в узкий коридорчик шлюза и осел на самой его середине. Когда его баграми втянули назад, никто не сомневался, что полуорк мертв.

Вспыхнувшая было надежда, что охранные машины периметра уснули, враз погасла.

И тогда Сейдхе вторично погнал через шлюз ребенка. Мать лишилась сознания, отец сделался белым, как мелованная бумага.

Пацан принес шоколадку и остался жив.

Сейдхе поразмышлял минут пять и приказал привести еще пятерых детей. Сирот. Четверых мальчишек и девочку: двух людей, черного орка, хольфинга и вирга-метиса, от четырех до пятнадцати лет. Всех без исключения шлюз пропустил.

— Что ж… — грустно сказал Сейдхе, окидывая взглядом толпу территориалов. — Осталось только доказать, что взрослых шлюз по-прежнему убивает.

И направился ко входу в узкий коридорчик.

Эльфа похоронили в этот же день. И в этот же день выбрали нового Техника. И принялись размышлять — какая выгода для территории таится в этом неожиданном знании.

Во-первых, дети были слишком малы, чтобы рассчитывать на их помощь. Даже старшие из них — тридцатилетние эльфы — мало отличались от пятилетних людей. И по силе, и по сообразительности. Долгоживущие медленно взрослеют. Но не в возрасте дело — просто добраться до ближайшего склада и доставить хоть что-нибудь в состоянии только взрослый живой. В самом деле, даже если добредет пятилетний карапуз-человек или орк-двадцатилетка до склада, сколько он в состоянии с собой унести? Банку консервов? Да он игрушку скорее ухватит или кулек с печеньем. А ведь на склад еще нужно попасть, открыть замки… К тому же вокруг может ошиваться какая угодно шваль. Так что дойти и отыскать то, что нужно, еще полдела.

Задача казалась неразрешимой…

Спустя несколько лет население Снеженска-4 сократилось вдвое. Прирост ресурсов территории падал и падал, и стало очевидным, что скоро Снеженск-4 опустеет.

Именно в этот момент Техник сумел понять одну из ключевых формул снеженского комбината и открыл секрет синтеза сырья — вещества, которое высоко ценилось как в Большом Киеве, так и в Большой Москве. Для синтеза требовалось оборудование — а оно в лабораториях комбината имелось — и особые камешки. Камешки можно было собирать в пределах периметра; но Техник сразу понял, что надолго запаса не хватит.

Первые же опыты увенчались успехом, сырье было синтезировано. Немедленно связались с Москвой и заключили первую сделку: несколько прирученных грузовиков примчались к площадке перед Степинским шлюзом, и чуть ли не весь световой день москвичи и территориалы перетаскивали на позаимствованных из клуба шторах груды консервов и банок с соленьями, пакеты с галетами и переносные источники питания для портативных приборов.

За год синтез съел все камешки на территории. Подчистую. Тогда-то и вспомнили о способности детей проникать через шлюзы. И пошло: поисковые группы из малышей шастали вокруг территории и помалу стаскивали внутрь заветные камешки. Дети, сущие несмышленыши и карапузы, в одночасье сделались спасением Снеженска-4.

Целых двенадцать лет все шло, как по маслу: Снеженск-4 наладил обмен и с Большим Киевом, и с Большим Минском, а как-то раз проявились даже кавказцы с совершенно неимоверным количеством мандаринов в картонных ящиках.

Пока не очнулся Рип.

Никто уже не помнил, почему Рипа назвали Рипом. Никто и не пытался вспомнить. Рип был, скорее всего, боевым мнемороботом, но понимал это единственный живой в Снеженске-4 — Техник.

Пропал ребенок, причем не ходивший в этот день за периметр. Его искали в жилых районах и на комбинате, но тщетно. Вскоре пропал другой. Третий.

А спустя месяц дети рассказали, как из-за комбинатского цеха выскочил металлический паук и утянул эльфийку Майен куда-то в бетонные джунгли и переплетение арматур. Остальные дети с визгом разбежались.

В первые месяцы взрослые паука-Рипа видели всего дважды, днем. Сначала Рип появлялся лишь изредка, но потом стало ясно, что он растет и требует все больше и больше пищи. Дети стали пропадать прямо из жилищ; если взрослые пытались помешать — Рип их убивал.

На территорию наползла тень отчаяния. Взрослые не отпускали детей из жилищ; к пропускным пунктам водили под охраной и ждали до тех пор, пока они не вернутся. Но это не помогло: сначала Рип накинулся на детей, легко разогнал охрану и беспрепятственно утащил жертву. Потом попробовал нападать за пределами периметра, но по какой-то причине после первой же попытки отказался. И продолжал разбойничать на территории.

Снеженцы запросили помощь у Москвы и Киева, но чем те могли помочь? Попытались устроить облаву своими силами — потеряли трех живых, а Рипа даже не оцарапали, хотя палили по нему в сотню стволов.

Где прятался Рип, тоже оставалось загадкой. Свои стремительные и непредсказуемые рейды он совершал то днем, то ночью, но чаще всего под самое утро, на рассвете; и свидетелей его бесчинств больше почему-то не оставалось. Наверное, Рип их убивал. Во всяком случае, помимо пропавших детей территориалы несколько раз натыкались на трупы, и смотреть на них было весьма неприятно. Погиб мастер-гном Думерник, погиб певец из людей Гнат, нашли обезображенные до неузнаваемости останки и только по серебряным часам-луковице опознали, что это староста Петровки хольфинг Ван Реты по прозвищу Балагур. Накануне у Балагура пропала двенадцатилетняя дочь…

Видимо, грем пришел глубокой ночью и заперся в заброшенной каморке охраны на пропускном пункте. Там он продремал до рассвета, а едва развиднелось — отправился в глубь территории. Ближние к периметру кварталы обычно пустовали — постоянно там никто не жил, а искать там изначально было нечего. Средоточием жизни Снеженска-4 всегда оставался самый центр: кварталы лучших домов, с некоторых пор опустевшие магазины да вычищенные подчистую склады комбината. Сам комбинат мало кого интересовал, а уж теперь, с появлением Рипа, его обходили за три квартала.

Не став размениваться на пустопорожние разговоры, грем пошел прямо к Технику Снеженска-4 Альмелиду. В такую рань территориалы еще не решались высунуться из жилищ, спешно превращенных в убежища. Розоватые отблески лежали на слоях уличной пыли, и казалось, что это не пыль, не грязь, а увядшие и опавшие мечты жителей территории о безбедной жизни. Гномьи ботинки грема впечатывали в мечты рифленые оттиски.

Жилище Техника грем определил безошибочно — чутьем, что ли? Толкнул решетчатую калитку, прошагал по квадратным гранитным плитам к ступеням, ведущим на крыльцо. Меж плит пробивалась чахлая травка.

У стеклянных дверей на уровне глаз грема красовалась массивная металлическая табличка: «Снеженсжое промышленное техническое предприятие».

Двери были заперты на массивный висячий замок.

«Несложная техника, — подумал грем. — Неужели Рипу это может помешать?»

На стук явился заспанный молоденький техник без штанов и в куртке на голое тело. И еще в тапочках. Увидев лысую, голову с татуировкой (грем специально повернулся боком к двери), техник-засоня чуть не выронил пижонскую зеркально-сверкающую «Беретту».

— Открывай, — потребовал грем.

Техник отупело застыл перед дверьми. У него были трогательно оттопыренные уши.

— А… сейчас…

И, теряя тапочки, припустил куда-то в глубь холла. К телефону, наверное.

Техник — Техник, а не техник — появился на удивление быстро, и при этом он был тщательно и аккуратно одет. Только не выбрит, что слегка портило впечатление. По его команде засоня, надевший-таки штаны и кеды, отомкнул замок и приоткрыл одну створку.

— Входи, — мрачно процедил Техник. — В другое время, грем, я бы тебя вытолкал с территории взашей. А сейчас — входи.

— В другое время я бы не пришел, — сказал грем.

Его привели в маленький кабинет на втором этаже. Лифтом Техник почему-то решил не пользоваться — пошел пешком. Сначала влево, по длинному коридору, потом по узкой лесенке и снова по коридору.

Все убранство кабинета составлял накрытый зеленым сукном стол для совещаний, несколько стульев подле него да кафедра в углу. Грем подумал, что в хорошие времена тут чаще резались в карты, чем проводили совещания. По знаку Техника, помощник раскрыл окно. Свежий воздух потек в кабинет, вытесняя затхлость и пляшущую в лучах рассвета Пыль.

— Я тебя слушаю, — сказал Техник.

— А сесть мне предложат? — без всякой развязности поинтересовался грем.

Техник вяло махнул рукой в сторону стульев, а сам остался стоять.

Грем сел, водрузив локоть на сукно. На спинку стула он опирался скорее боком, чем спиной, поскольку за спиной висел шмотник.

— У вас трудности, — сказал грем. Фразы получались короткими, рублеными, как автоматные очереди опытного солдата. — Я — грем. Могу помочь.

— Чем?

— Я выслежу и убью Рипа.

— Разве это возможно? — голос Техника полнился глухой тоской.

— Машины тоже смертны. Ты же Техник.

Техник тускло воззрился на грема.

— А что тебе известно?

Грем снова пожал плечами:

— На комбинате активировался Рип. Зарядился, разведал окрестности. И начал охоту. Он ворует детей. Значит, это Рип-эспер. Он убивает свидетелей, значит, это боевой эспер. Судя по тому, что он нападает не только ночью, но и днем, это боевой эспер-универсал. Я не завидую вам, Техник. Пройдет месяц или два, и он уведет всех детей, а вас передушит. Вы ведь не сможете сбежать, а убить его вам не под силу. Вы ведь пытались, не так ли?

Техник угрюмо вперился в лицо собеседника.

— Откуда ты, прости Жизнь, все это знаешь?

— Я — грем, — ответил он.

Техник некоторое время размышлял.

— А ты сумеешь? — спросил он глухо.

Грем не рассмеялся, хотя Техник того ожидал.

— Я — грем, — повторил он. Только и всего.

Помощник-засоня, не дыша, стоял у окна и уши его, казалось, оттопырились еще сильнее.

— Ладно, — Техник тяжело оперся о спинку ближайшего стула. — Допустим. Но гремы не работают бесплатно. Так ведь?

— Так, — согласился грем.

— И сколько же тебе нужно? И в чем — в рублях, в гривнах?

Только теперь грем позволил себе улыбнуться.

— На вашу территорию смешно приходить за деньгами. Что деньги? У вас есть гораздо более ценная вещь.

Кажется, Техник догадался.

— Так-так-так… — процедил он. — Что же именно?

— Сырье, — ответил грем. — То, что в Киеве зовется «компотом», а в Москве…

— Я знаю, как это зовется в Москве, — перебил Техник. — Сколько?

— Все, что у вас есть, — простодушно ответил грем, но взгляд его в этот момент отнюдь не был простодушен. — И имейте в виду: я прекрасно осведомлен об объемах вашей торговли с Киевом, Москвой и Минском. Так что я представляю, сколько вы вырабатываете сырья.

— Что-о-о? — Техник негодующе выпрямился. — Ты в своем уме, грем? Ты знаешь, сколько это стоит?

— Знаю, — с удовольствием признался грем. — И меня неимоверно согревает это знание.

Техник последовательно перешел от негодования к недоумению, а потом даже к тени веселья:

— Но ведь если мы отдадим все сырье тебе, мы не сможем заплатить Киеву и Москве…

— В ближайшую неделю у вас не намечается поставок Москве, — перебил грем. — Только Киев. И только концерн Халькдаффа.

Теперь Техник глядел на грема с ненавистью. Потому что грем говорил истинную правду. Непонятно только было, откуда ему столько известно о закрытой территории Снеженск-4, ведь раньше он здесь никогда не бывал.

— Хорошо, — процедил Техник, сдерживая злость. — Мы не сможем расплатиться с Халькдаффом и вынуждены будем голодать, пока снова не синтезируем нужное количество сырья. А это почти полтора месяца. Реально даже больше, потому что голодные живые — никудышные работники.

— Ваши проблемы, Техник. Я сказал.

— Убирайся, — Техник указал на дверь. — Убирайся, подонок.

— Ладно, — согласился грем. — Я ухожу.

Он встал, будто бы ненароком глянув в окно.

— Кстати, Техник, — обратился он к Технику. — Ты видишь это солнце? Ты видишь цвет неба? О чем это говорит, а? Знаешь?

Техник молчал.

— О засухе. О жаре и засухе, — пояснил грем. — Улавливаешь, Техник? Рип станет воровать по несколько детей в сутки. Месяца два, и в Снеженске не останется никого моложе двенадцати лет — я имею в виду людей, конечно. О предельном возрасте остальных рас можешь догадаться сам. Кто станет таскать вам из-за периметра пенсирит? Рип? А Уж о том, какие работники из живых, у которых отобрали детей, я и вовсе молчу…

— Убирайся! — зарычал Техник.

Грем направился к двери.

— Я еще вернусь, — пообещал он. — А ты подумай пока. И со старостами посоветуйся…

Дорогу к выходу грем, конечно же, запомнил.

Уже к вечеру у одного из старост пропала девятилетняя внучка. За несколько часов летней ночи Рип разгромил несколько жилищ — почему-то он выбирал жилища матерей-одиночек. Детские кроватки оказывались пустыми. А Рипа на этот раз никто даже не увидел.

Днем грем демонстративно разгуливал по территории, избегая приближаться к живым. Ночью пропадал неизвестно где.

Спустя три дня и три ночи два хмурых вирга кинули камешек в окно каморки при шлюзе.

— Эй! Почтенный!

Грем показался в коридоре, о котором даже думать боялся любой взрослый территориал.

— Ну?

— Живые поговорить хотят.

— О чем?

Вирги переглядывались и переминались в полсотне метров от шлюза.

— Ну… Вы вроде как с Рипом справиться горазды… Так это… Мы б заплатили. Сколько нужно.

— Меня не интересуют деньги. А плату я назвал вашему Технику, но он меня прогнал. Разговаривайте с ним. Позовет — приду.

И он скрылся в каморке.

Вирги еще некоторое время потоптались напротив шлюза и убрались восвояси.

Через несколько часов перед жилищем Техника собралась несметная толпа. Практически все население Снеженска-4 в полном составе, потому что никто не хотел оставлять детей без присмотра. Старосты районов еще накануне направились к Технику и не выходили из его кабинета до сих пор. Если бы кто-нибудь осмелился покинуть жилище ночью, он мог бы удостовериться, что свет в окошке кабинета не гас ни на секунду.

Грема позвали к Технику ближе к вечеру. Одинокий и гордый, он шагал сквозь толпу, глядящую на него со смесью ненависти и надежды. Каждый готов был убить его, но не мог, потому что грем олицетворял собой возможное спасение.

На этот раз пришлось подниматься на третий этаж, в другой кабинет. И стол здесь был побольше. Без сукна. Тут явно никто не играл в карты — тут принимались решения и постигались формулы.

Они сидели за этим столом — Техник, пятеро старост и еще трое живых.

Все так же молча и бесстрастно грем вошел в кабинет, секунду помедлил и сел на стул у самого окна. Теперь он казался всем присутствующим просто темным силуэтом на фоне светлого прямоугольника.

— Я слушаю, — сказал он, прищурив глаза.

Поднялся сухонький орк, выглядящий старым даже для орка.

— Меня зовут Хавиар Сотера. Я староста Куманского. Как называть тебя, грем?

— Гремом.

— Грем, — проникновенно обратился к нему Сотера. — Неужели ты начисто лишен сострадания? У нас пропадают дети, а ты сидишь в стороне и просто ждешь…

На лице грема не отразилось ничего — ни смущения, ни досады.

— Любезный староста, гремов обучают отнюдь не состраданию. Гремов обучают убивать чудовищ. За плату, потому что грему тоже нужно на что-то жить. Покупать снаряжение для работы, одежду, пищу. Или вы думаете, меня кто-то покормит? Подарит штаны? Кто на этой территории предложил мне хотя бы кружку воды, а? Так уж сложилось, что у вас есть то, что мне позарез необходимо прямо сейчас. И в нужном количестве. Неужели это «что-то» дороже ваших детей и собственных жизней?

— Если мы все умрем от голода, это вряд ли спасет нас и наших детей.

— От голода? — грем состроил презрительную гримасу. — Бросьте. У каждого живого в доме припрятано достаточно консервов, чтобы дотянуть до выработки новой порции сырья. В конце концов, можете договориться о поставке в кредит. На выгодных условиях.

— С нами не работают в кредит, — хмуро бросил другой староста — эльф неопределенного, как и все эльфы, возраста.

— А нечего было надувать Москву, — отрезал грем. — Слово в этом мире ценится превыше всего, и вы это знали с самого рождения.

— Оставь нам хотя бы половину! — взмолился Хавиар Сотера. — Остальное мы отдадим позже!

— С вами? В кредит? Увольте, я не глупее московских дельцов. Гремы берут плату только вперед, и вам это известно.

— Чтоб тебе провалиться, — пожелал кто-то.

Грем не обиделся.

— Решайтесь, господа. Решайтесь. Может быть, другого шанса у вас и не случится — говорят, на окраине Киева бульдозеры бушуют в одном из районов. Там мне заплатят охотно, причем столько, сколько скажу.

— Надо соглашаться, — раздраженно вставил Техник. — Протянем как-нибудь.

— Действительно, — поддакнул грем. — Сколько детей за трое суток? Двадцать два?

— Двадцать три.

— Ах, да! Дочь уважаемого старосты Куманского. Прелестная девчушка.

Орк после этих слов вскочил, с грохотом опрокинув стул.

— Ты чудовище, грем! Ты ничем не лучше Рипа, шахнуш тодд!

На серое, словно весенний снег, лицо орка страшно было смотреть. Все отводили взгляды.

— Лучше, — заверил грем. — Со мной можно договориться, с Рипом — нет. Он не успокоится, пока не передушит всех. И учтите, взрослые для боевого эспера — куда менее сытная пища, чем дети. А потом Рип переберется еще куда-нибудь, и таким образом на вашу совесть лягут новые жертвы.

— А на твою, грем? — с бессильной злостью спросил Техник.

— У гремов нет совести. И не может быть. В силу того, что они — гремы. Что же касается сострадания, любезный Сотеро, — грем повернулся и чуть заметно поклонился орку, — то я предлагал свою помощь, еще когда ваша внучка ковыляла по детской и ловила за юбку мамашу. Так что решайте сами — кто лишен сострадания, а кто не лишен.

— Жизнь с ним, — пробурчал Техник. — Пусть идет и убивает Рипа. Отдадим ему все, что у нас есть, и пусть убирается навсегда.

Техник медленно оглядел всех присутствующих.

— Есть возражения? Нет?

Он закрыл лицо ладонями и глухо произнес:

— Мы согласны, грем. Действуй.

Грем покачал головой и укоризненно поцокал языком:

— Ай-яй-яй! Кажется, вы меня не поняли, любезные. Я ведь говорил — гремы берут плату вперед. Грем — это не дядя Рот Фронт, страдающий благотворительностью. Я отправлюсь убивать Рипа не раньше, чем вынесу сырье за периметр.

— Шахнуш тодд, грем! — возмутился староста-эльф. — А кто гарантирует, что ты не пошлешь нас к гоблинским мамашам и не скроешься?

— Слово грема гарантирует. Наше слово, в отличие от вашего, ценится и в Большом Киеве, и в Большой Москве. Кто-нибудь из присутствующих за свои долгие жизни слыхал, чтобы грем кого-нибудь обманул и не выполнил работу?

Ответом ему была звенящая тишина.

— Я не собираюсь нарушать слово. Меня убьют раньше, чем я доберусь до границы Киева. Потому что ведьмачье слово и мне, и остальным гремам принесет в будущем не в пример больше, чем я заработаю сегодня. Расплачивайтесь. Время идет.

Старосты дружно посмотрели на Техника. Техник встал.

— Идем.

На этот раз пришлось спуститься в подвал. Самолично отомкнув многочисленные железные двери и одну решетку, Техник привел грема в лабораторию.

— Вот. Здесь все.

Никелированный контейнер, выполненный в виде чемодана, был заперт на кодовый замок.

— Коды, — потребовал грем.

Техник продиктовал коды; грем молча вращал дискретные верньеры с нанесенными цифрами.

Раздались характерный щелчок и мелодичный сигнал. Крышка чемодана чуть заметно приподнялась.

Грем осторожно откинул ее. Открылась портативная клавиатура, крохотный плоский экранчик и шесть ниш с доверху наполненными чем-то масляно-ртутным цилиндрами.

Грем утопил POWER.

Осветился экранчик, загрузилась система.

READY — сообщили ему.

DIAGS — велел грем.

По экрану пробежала череда цифр, потом возник шестистолбцовый график. Все шесть столбцов стояли на одном уровне — у отметки FULL.

Грем довольно кивнул каким-то своим мыслям, потянулся к медальону-датчику и поднес его, не снимая с шеи, к крайнему слева цилиндру. Медальон налился зыбким розоватым светом.

— Отлично! — грем спрятал медальон под куртку, погасил систему и запер чемодан. Коды он ввел в карманный твейджер.

Когда грем покидал лабораторию, за высокой ширмой на столе он заметил десятка два подобных чемоданов; все они были открыты, и все цилиндры в пазах были пусты.

Он поднялся на первый этаж в сопровождении Техника и его помощника. Вышел на крыльцо, с которого староста Сотера как раз вещал территориалам, что грем получил плату и готов убить Рипа. Едва грем показался в дверях, толпа коротко охнула и затихла, а староста Умолк. В полной тишине грем шел прямо, не сворачивая, и толпа расступалась перед ним, словно перед прокаженным. С чемоданом в руке и шмотником за плечами, с помповым ружьем на левом боку, он шел сквозь ненависть и надежду, сам не испытывая ни того, ни другого.

Толпа направилась за ним по пятам. Через весь Снеженск-4. К Одинцовскому шлюзу. На последних метрах перед коридором грем услышал далекий гул моторов.

Живые Снеженска остановились, как всегда, метрах в пятидесяти от периметра. Грем обернулся в том самом месте, где любого территориала настигла бы неизбежная смерть — в самом центре коридора.

Он не увидел толпы. Он лишь ощутил сотни взглядов, устремленных на него. А потом повернулся и вышел наружу. За периметр.

К площади перед шлюзом Снеженска-4 как раз подкатили лимузин, легковушка и джип. «Кинбурн», «Черкассы» и «Хортица». Грем по инерции сделал еще несколько шагов и замер посреди площади.

Внутри периметра почти к самому шлюзу осмелилось подойти лишь несколько живых — старосты, Техник да еще парочка виргов, видимо, те самые, которые вызывали грема утром.

Из лимузина выбрались несколько эльфов, и при виде одного из них Техник и старосты издали дружный выдох:

— Халькдафф!

Грем направился прямо к Халькдаффу. Не дойдя пары-тройки шагов, он опустил чемодан на асфальт, ввел коды и продемонстрировал содержимое. Халькдафф кивнул. Тогда грем закрыл чемоданчик и поставил его перед эльфом. А сам повернулся и направился к пропускному пункту.

У входа в коридор он почему-то замешкался, и всем вдруг стало понятно, что он не собирается возвращаться за периметр. Техник, старосты и территориалы Снеженска-4 ощутили, что ненависть в их душах окончательно вытесняет надежду.

— Эй, снеженцы! — громко сказал грем, стаскивая с плеч шмотник и распуская шнуровку. — Я спешу. И сейчас уеду…

— А как же слово гремлина? — хрипло выкрикнул орк Сотера. — Будь ты проклят, грем!

— Вы достаточно проклинали меня, — спокойно ответил грем. — Так что не трудитесь понапрасну. А что до Рипа — так мне незачем его убивать. Рип мертв.

Грем закончил распускать шнуровку и вытряхнул прямо на асфальт перед коридором что-то сверкающее хромированными тягами. Металлического паука с тусклым узором на брюшке мнемонакопителя и парой парализаторов-хелицер. Паук был мертв. С лязгом встретился он с асфальтом и застыл омерзительной и все еще пугающей кучей металла, пластика и керамики.

— Я убил его в первую же ночь, Техник, — почему-то обращаясь к Технику, сказал грем. Условия сделки выполнены.

— А дети? — недоуменно спросил староста-половинчик, колыхая румяными щеками.

Грем криво усмехнулся, не произнеся ни слова.

Надежды в настроении территориалов не осталось вовсе. Осталась только ненависть и гнев. С неживым криком орк Хавиар Сотера попытался кинуться на грема, забыв о поджидающей посреди коридора смерти, но его удержали соседи.

А грем, подцепив ботинком мертвого Рипа, пинком отправил его через весь пропускной пункт на территорию.

— Держите. А мне пора.

Он развернулся; в эту же секунду все три автомобиля с тихим урчанием рванулись с места и унеслись прочь.

— Эй, грем! — неожиданно спокойно окликнул Техник.

Грем задержался.

— Ты не такое же чудовище, каких убиваешь. Ты хуже.

Ничего не отразилось на лице грема. Ничего. Экскаватор на его лысине все так же тянул ковш к живому с пультом в руках.

— Я не так долго живу, как ты, Техник. Но эти слова я слышу чаще, чем ты ходишь в сортир. Прощай.

— Прощай. Надеюсь, скоро ты сдохнешь.

Грем, не ответив, зашагал прочь. Он уходил от Снеженска-4, превращаясь сначала в крохотную фигурку, а потом и вовсе в едва различимую точку на горизонте.

Километров через семь он приблизился к нескольким домикам, прячущимся среди деревьев. Нашарил в кармане ключ, отпер дверь. Встретил его радостный детский хор:

— Дядя Рот Фронт! Дядя Рот Фронт вернулся!

Его облепили дети — люди, эльфы, орки, вирги, гномы, хольфинги, половинчики, метисы и даже один чистокровный ламис. Совсем малыши и постарше. Мальчишки и девчонки. Они хватали его за руки и за одежду и смотрели так преданно, как смотрят только на внезапно посещающих детство сказочных персонажей.

— Все! — объявил им грем. — Ваши папы и мамы убили чудище. Можете возвращаться!

Невообразимый визг и гвалт наполнил комнату. Старшие ловили за руки малышей и выводили их наружу. Детишкам не нужно было объяснять, куда идти. Они и сами это знали, потому что не раз бывали за периметром.

А грем подумал, что пройдет еще немного времени и уже от этого самого подросшего будущего он наверняка получит новую порцию проклятий.

— И не забудьте рассказать, кто вам помогал! — крикнул он вслед.

— Дядя Рот Фронт! — донес ветер.

И развеял.

Сергей Синякин Монах на краю земли

Все осталось позади — и мучительные допросы, и наигранный гнев следователя Федюкова, и тоска полутемной мрачной камеры, где в дневное время по дурацкой тюремной инструкции нельзя было лежать или ходить из угла в угол, как этого требовали взвинченные неопределенностью нервы.

Напоследок энкавэдэшник долго и мрачно размышлял, рисуя на чистом листе бумаги концентрические круги и непонятные зигзаги, потом вздохнул и хмуро спросил:

— Честно скажи, Аркаша, прямо выкладывай: как будешь вести себя на суде?

— Без утайки, гражданин следователь!

Следователь посопел.

— Так кто ты? — снова спросил он.

— Кадет, гражданин следователь! — без запинки отозвался Штерн.

— Это для меня ты кадет, — хмуро заметил следователь. — А для суда?

— Кадет, конечно, — удивился Аркадий Наумович Штерн, бывший аэронавт ОСОАВИАХИМа, а ныне подследственный из Лефортовской спецтюрьмы. — Что же я, враг самому себе?

— Молодец, — Федюков поиграл карандашом, подвигал бровями, скучающе полистал пухлое дело. — А за что арестован?

— За распространение клеветнических измышлений, льющих воду на мельницу попов и религиозных фанатиков, — без запинки доложил Штерн.

— Точно?

— Как в аптеке!

Следователь сжал мохнатую лапу, и карандаш с треском переломился на две неровные половинки. Штерн завороженно смотрел на обломки карандаша. Следователь усмехнулся.

— Вот так, Аркаша, — удовлетворенно сказал он. — И не дай Бог, если мне твое дело вернут на доследование.

— Вы же в Бога не верите! — не удержался подследственный. — Тоже, значит, льете воду на мельницу религиозного фанатизма?

Федюков ухмыльнулся.

— Гад ты, Аркаша! — убежденно сказал он. — Классовый враг, пригревшийся на груди нашей молодой советской науки!

Следователь был в прекрасном настроении. Как говорится, кончил дело и гуляет, соответственным образом, смело.

— Чай пить будешь? — спросил он.

— Буду, — дерзко согласился Штерн. — С лимоном и бутербродами.

— Вот сволота! — грустно констатировал следователь. — Ты читал, что Ленин о таких, как ты, мракобесах писал?

— Никак нет! — отрапортовал Штерн, уже понявший за месяцы своего заключения, что со следователями не спорят и ничего им не доказывают.

Следователи просто выполняют указания свыше, и любое противоречие задевает их нежную душу настолько, что они тут же пускают в ход свои пудовые кулаки. Штерн уже прошел через все испытания. Для следователя главное, чтобы все шло, как по писаному. Разумеется, писанному ими самими.

Посидев в камере и пообщавшись с такими же бедолагами, ощутив мощь следственной машины на своих боках, Штерн понял, что правило не плевать против ветра было придумано умными людьми. Находились, правда, ретивые, которые пытались найти закон и справедливость. Однако уже через неделю и они покорно подписывали протоколы с самыми бредовыми показаниями, а в камере смущенно оправдывались стечением обстоятельств, застенчиво пряча в тень синяки и кровоподтеки на скулах. Штерн быстро усвоил правила игры, в которую оказался втянут против воли и в которой был бессилен изменить установленные кем-то правила; осознав это, протоколы он подписывал сразу, следя однако за тем, чтобы написанное Федюковым не могло повредить другим.

Поведение подследственного пришлось Федюкову по душе. Не выделывается, гаденыш, адвоката не требует, в протоколах расписывается без нажима. Правильный подследственный. Экономит дорогое время работника госбезопасности. И на товарищей зря не клепает. Сам виноват, мол, сам и отвечу. Такому в мелочах и навстречу пойти не грех. Он пододвинул Аркадию Наумовичу обвинительное заключение, и Штерн, не читая и не выпендриваясь по поводу орфографических ошибок, без раздумий написал, что ознакомился с этим заключением и целиком с ним согласен. Следователь шумно вздохнул, спрятал дело в сейф и широким жестом пригласил Аркадия Наумовича к столу.

— Садись, — сказал он. — Чай будем пить… с бутербродами. А ты мне расскажешь про эту… про аэронавтику свою.

— А не боитесь, гражданин следователь? — усмехнулся Штерн.

Федюков поднял брови, долго и подозрительно взирал на непонятно чему веселящегося подследственного, потом буркнул, тайно ожидая подвоха:

— Чего мне бояться?

— Меня же за эту самую аэронавтику арестовали, — сказал Штерн.

— Выходит, вредная наука. Вдруг и вас за ненужное любопытство привлекут?

Такого оборота Федюков не ожидал — он побагровел, надулся, но тут же багровость лица сменила мертвенная бледность, словно за спиной своего подследственного Федюков увидел саму Смерть или ее заместителя по исполнению приговоров.

— Вот и пои такую сволоту чаем, — буркнул Федюков. — Шуточки у тебя, как у Николая Ивановича Ежова. Садись, подлец, и про Усыскина рассказывай! Это правда, что вам Блюхер именные часы вручал?..


Суда Аркадий Наумович ждал с особым нетерпением. Ночами он разучивал свою оправдательную речь, которая, как ему казалось, камня на камне не должна была оставить от доводов обвинения. В конце концов, есть неоспоримые научные данные, добытые героями науки! А против доказанных научных фактов, по его мнению, идти было невозможно. Факты, уважаемый гражданин следователь, они и в Африке факты. Придется вам, товарищ Федюков ответить за провокационное избиение научных кадров молодой советской республики. Да, Аркадий Штерн не академик Павлов, но и его вклад в науку не менее ценен, чем труды академика! И считаться с этим придется всем, а в первую очередь вашему вонючему ведомству. При социализме никому не позволено человека безвинного в тюрьму сажать, не царское беззаконное время!

И славное имя Алексея Усыскина научная общественность вам марать не позволит. Нет, не позволит! Пусть он, Штерн, молод, но как член ВЛКСМ, он тоже верен заветам вождя мирового пролетариата и будет отстаивать свою научную правоту в самых высоких инстанциях, вплоть до Центрального Комитета партии. Да! Вплоть до Центрального Комитета!

Только напрасно Штерн разучивал эту самую свою речь. Не было никакого суда! Зря он готовился к схватке с государственными обвинителями, которых оставили в заблуждении отдельные нечестные научные руководители типа Мымрина и Авдея Поликарповича Гудимен-ко. Штерна долго держали с группой таких же унылых бедолаг в темном облупленном предбаннике. Каждый побывавший в зале, где отправлялось правосудие, выходил оттуда бледный и растерянный, и обозначенный ему срок в десять лет без права переписки или семь лет лагерей усиленного режима с последующим поражением в правах на пять лет, вгонял оставшихся в предбаннике в животный страх и сомнения в собственной судьбе. Наконец пришло время и Аркадия Штерна.

За столом, покрытым зеленым сукном, под большим портретом Сталина сидели трое. В центре был невысокий лысый судья в полувоенном френче, по бокам его располагались двое военных, судя по звездам в петлицах, в немалых чинах.

Судья обладал тихим, тонким и оттого противным голосом. Ворот френча был тесен судье, и он то и дело пытался оттянуть его пальцами, чтобы дышалось легче.

— Фамилия, имя, отчество, год рождения? — с одышкой спросил судья.

— Штерн Аркадий Наумович, восемнадцатого мая одна тысяча девятьсот пятнадцатого года, — сказал Штерн.

— Вы признаете себя виновным? — спросил судья, бегло проглядывая обвинительное заключение.

— Видите ли, гражданин судья… — промямлил Штерн.

— Достаточно, — махнул рукой судья и поочередно наклонился в обе стороны, совещаясь с военными. Совещание было кратким, после обмена мнениями троица пришла к согласию и судья в гражданском встал, держа обеими руками листок синей бумаги, похожей на оберточную.

— Штерн Аркадий Наумович, — сказал он. — Вы признаны виновным в измышлении и распространении слухов религиозного характера, порочащих социалистический строй и советскую науку. На основании статьи пятьдесят седьмой прим. десять трибунал приговаривает вас к пятнадцати годам лишения свободы с последующим поражением в правах сроком на три года. Вам ясен приговор?

— Но гражданин судья… — Штерн был изумлен и сломлен.

Скорый суд так потряс бывшего аэронавта, что он не находил слов.

Впрочем, его оправдания не требовались никому. Военные проглядывали какие-то бумаги и на подсудимого внимания не обращали, в глазах гражданского были скука и пустота.

— Вам ясен приговор? — тонко переспросил судья, и голос его отрезвил Аркадия. Говорить и спорить было бесполезно, механизм правосудия с лязгом провернулся, перемалывая его судьбу; решение, принятое сидящей за столом тройкой, было окончательным и бесповоротным. С большим успехом можно было оспаривать смену времен года. И Штерн смирился.

— Приговор мне ясен, гражданин судья, — потухшим голосом произнес он.

— Распишитесь, — сказал судья. — Здесь и еще вот здесь.

И Аркадий Штерн расписался за путевку в новую жизнь, которой ему предстояло жить пятнадцать лет, кажущихся отныне бесконечными и бессмысленными.

Экибастузский лагерь.
Декабрь 1946 г.

У «кума» было тепло и уютно. Лучше, чем в бараке. Опер Лагутин был опытным сотрудником, прошел не одну зону, заключенных знал, как знает скрипач свой инструмент, поэтому на струнах нервов Аркадия Штерна играть не торопился — давал заключенному разомлеть в тепле и отвлечься от бытовых неурядиц. Чаю он не предлагал, да это и к лучшему было, подлянки, значит, за душой не держал и в стукачи вербовать не собирался. Да зачем ему было нужно вербовать зэка, девять лет отсидевшего по разным зонам и оттого образованного по тюремным меркам не хуже политкаторжанина царских времен. У него и без Штерна было кому стучать. И не простые зэки постукивали, работали на него авторитетные в зоне люди. Воры и те не гнушались отдать через «кума» свой долг Родине. И не потому, что патриотизм их заедал, как барачная вошь, а потому, что отказ работать на опера был чреват крупными неприятностями, приходящими к отказнику сразу после отказа.

Но все-таки вызов к «куму» всегда грозит неприятностями, поэтому, даже разомлев от тепла, заключенный Аркадий Штерн ушки свои отмороженные держал на макушке и бдительности не терял. Капитан Лагутин неторопливо листал бумаги, и Штерн понял, что это его личное дело, за время отсидки обросшее лагерными подробностями.

— Мне тут, понимаешь, дело твое на глаза попало, — задумчиво сказал «кум». — Я не понял, за что ж тебя все-таки посадили.

— В обвинительном заключении все сказано, — вздохнул Штерн.

«Кум» даже не рассердился на неуставное обращение.

— Нет в твоем деле обвинительного заключения, — сказал он. — Только постановление большой тройки и все. Но не зря же тебе сам Ульрих срок отмерил… Ты кем до ареста был?

Аркадий грустно усмехнулся.

— Да я уж и подзабыл за девять-то лет, гражданин капитан, — сказал он. — Вроде аэронавтикой занимался.

— На самолетах, значит, летал? — уточнил «кум».

— Летал… — Штерн уставился на жаркое алое нутро печки.

Рассказывать о себе ему не хотелось. Да и не стоило, пожалуй. Он вспомнил мордастого следователя Федюкова и его слова: «Ты для себя главное запомни! Ты, подлюга, живешь, пока молчишь. А как хавало свое разинешь, так тебе сразу капец и настанет». Мудр был следователь Федюков, а вот не сообразил, что даже причастность к делу о клеветнических измышлениях аэронавта Штерна путем расследования этого дела чревата была бедой. Не сообразил и сгинул в этом же Экибастузском лагере, зарезан был уголовником, якобы за хромовые свои сапоги. Да на хрен урке были нужны его стоптанные хромачи, дали команду завалить, он и завалил без излишних размышлений.

— Летал, гражданин капитан. Только не на самолетах, а на воздушных шарах.

— Эге, — сказал «кум». — Это как у Жюль Верна? «Пять недель на воздушном шаре», да?

Оперуполномоченному Лагутину было лет двадцать семь, на четыре года меньше, чем в апреле, исполнилось самому Штерну. Не знал Лагутин или по молодости помнить не хотел одного из основных зоновских законов: меньше знаешь — дольше живешь. «Пять недель на воздушном шаре»… А девять лет не хочешь? Девять лет, не опускаясь на материки. И еще предстоит шесть лет лететь. В неизвестность.

— В постановлении непонятно написано, — сказал «кум». — Сказано, что осудили тебя за клеветнические измышления и распространение слухов религиозного характера, порочащих социалистический строй и советскую науку, значит. Это какую хренотень ты порол, что тебя в лагерь упекли?

— Я за эту самую хренотень уже девять лет отсидел, — ответил Штерн. И еще шесть сидеть. Вам простое любопытство удовлетворить, гражданин уполномоченный, а мне очередной довесок.

— Не будет тебе довеска, — веско сказал Лагутин. — Я здесь решаю, кто досидит, а кто на новый срок пойдет.

— Был у меня такой следователь — Федюков, — вслух подумал заключенный Штерн. — Он на меня дело оформлял. И что же? В этом лагере я его и встретил. В прошлом году с заточкой в боку помер. В причине смерти туберкулез проставили.

— Ты меня не пугай, — сказал Лагутин. — Говори, за что тебя в зону посадили? Какой сказкой народ пугал?

— Никого я не пугал. Сказал, что сам видел, что товарищи видели, своего ничего не придумывал. Только партия сказала: вреден ты, Аркадий, молодой советской науке, опасен нашей стране. Дали пятнадцать лет для исправления и понимания своих политических ошибок.

— Исправился? — усмехнулся оперуполномоченный.

— На полную катушку, — подтвердил заключенный. — До того исправился, что прошлого и поминать не хочу. Не было ничего. Померещилось.

— Значит, не желаешь со мной говорить по душам, — подвел итог оперуполномоченный Лагутин и желваками на румяных литых скулах задумчиво поиграл. — Ну, смотри, Штерн! Запомни: судьи твои далеко, а я — вот он. Ты со мной в молчанку играешь, так ведь я ж и обидеться могу. Скажем, еще на червончик.

Штерн вздохнул.

— Эх, гражданин капитан, — сказал он горько. — Что мне червончик, если самые лучшие годы я за колючей проволокой повстречал?

— Ничего, — оперуполномоченный наклонился над бумагами. — Ты и сейчас не стар. Тридцать три — возраст, как говорится, Христа. Самый расцвет человеческий. А ты помоложе Христа будешь.

— Отстал я от поезда, — сказал Штерн. — И от науки отстал. Теперь мне на воле только уголь кайлом рубить или бетон мешать.

— У нас все профессии почетны.

— Это точно, — согласно качнул головой Аркадий Штерн. — Так я пойду, гражданин капитан?

— Погоди, — Лагутин, скрипя хромовыми сапожками, подошел к нему, и Штерн увидел блестящие от любопытства и близости неразгаданной тайны глаза. — Ты хоть намекни, в чем дело! Я понимаю — военная тайна, но ты намекни, я сам дойду до истины!

— Ладно, — сказал Штерн. — Я намекну. Только вы меня больше не вызывайте. Честное слово, вам самому спокойнее будет.

Оперуполномоченный кивнул.

— В старом учебнике географии картинка была, — задумчиво сказал Штерн. — Монах добрался до края земли, разбил небесную твердь и смотрит, что там внизу[1]. Вот и вся военная тайна.

Глаза Лагутина сверкнули.

— Я так понял, что вы с высоты что-то запретное увидели, — сказал он. — Дирижабли там военные или технику какую секретную, да болтать лишнее стали. Это я понимаю. Религиозная пропаганда-то здесь при чем?

— Вы приказали, я вам намекнул, — устало пожал плечами Штерн. Можно я в барак пойду, гражданин капитан? У вас в оперчасти долго сидеть нельзя, за ссученного принять могут.

— Иди, — разрешил оперуполномоченный и задумчиво проводил Штерна взглядом.

Капитан Лагутин так и остался в неведении об обстоятельствах, отправивших аэронавта Штерна в лагерь на долгие пятнадцать лет. Туман был в намеках Штерна, густой непроглядный туман. Может быть, это было и к лучшему — начнешь вглядываться, такое увидишь, что самому жить не захочется, а если и захочется — так не дадут.

Идти от теплого домика оперчасти до теплого вонючего барака через пронизываемый морозными ветрами пустырь — дело безрадостное И тяжелое. Зона была пустынна, только часовые на вышках, завязав шнурки шапок-ушанок под подбородками, бодро притопывали и время от времени освобождали из тепла ухо — не идет ли смена, не ползут ли по скрипучему снегу к колючей проволоке беглецы?

В бараке было шумно. Прибыли новенькие, и их разместили в бараке, где жил Штерн. К их койкам началось сущее паломничество — не земляки ли, нет ли среди вновь прибывших знакомых, а то и — упаси Боже! — близких родственников.

У буржуйки сидел высокий плечистый грузин и рассказывал любопытствующим, среди которых крутились и те, кого подозревали в стукачестве, свою нехитрую историю. Грузин был мастером на буровой, и бурили они в Чечне сверхглубокую скважину. Только вот беда — достигли запланированной отметки, а из скважины вместо нефти ударил фонтан обычной соленой воды. «Тут нас обвинили во вредительстве, — горячо закончил грузин. — Всю смену в одну ночь взяли, геологов арестовали. Полгода допрашивали. Все главарей заговора искали. Какой заговор? Нет, ты скажи, какой тут заговор может быть?! Ну, я понимаю, геологов арестовали. Это, может, и правильно, не знаешь науки, нечего нефть искать! А нас-то за что? Нас зачем? Все спрашивали, кого я из летчиков знаю, с кем разговоры вел, про каких-то аэронавтов расспрашивали… — грузин безнадежно махнул рукой. — Я сказал, никого не знаю. Чкалова знаю. Леваневского знаю. Байдукова с Громовым знаю. Больше никого не знаю. Мне в небеса смотреть некогда, я в землю смотрю. На небе нефти нет. Так они мне написали в постановлении — „за распространение религиозных слухов, порочащих социалистический строй, наносящих вред социалистической экономике и в целом всей советской стране“! Какие религиозные слухи? У нас в семье после деда никто в Бога не верил!

— Вот за это и посадили! — строго сказал один из слушателей. — Верил бы в Бога, глядишь, он бы тебе и пособил!

Услышав последние слова грузина, Аркадий Штерн подобрался ближе.

— А на какую глубину бурили? — спросил он.

Грузин встретился глазами со Штерном, долго откашливался, потом спросил:

— Что, дорогой, тоже геологоразведчик?

— Да нет, — отвел глаза Штерн. — У меня профессия иная была, я вглубь Не рвался, я наоборот — в выси…

— Летчик, значит? — нахмурился грузин.

— Почти, — кивнул Штерн.

Экибастузский лагерь.
Октябрь 1949 г.

Блатные пришли в барак неожиданно. По-хозяйски усевшись на корточки у стены, они некоторое время разводили рамсы со старостой, потом «шестерка», худой мужичок золотушного вида, подошел к нарам, на которых лежал вернувшийся со смены Штерн, небрежно ткнул Аркадия в бок:

— Слышь, фраер, тебя пахан кличет!

Штерн сел, чувствуя, как ломит все тело. Лицо покрывала испарина. «Заболел я что ли?» — тупо подумал он.

В углу сидел старик в темно-синем гражданском костюме. Рядом с ним корячились на корточках два мордоворота, шеям которых было тесно в рубахах. Пальцы всех троих синели наколками. Лицо у старика было удивительно интеллигентным. Аркадий Наумович не удивился бы, встреть он этого человека в своем институте. Впрочем, в зоне он тоже ничему старался не удивляться. Здесь можно было увидеть бывшего профессора, тискающего ночами романы и охотно чешущего пятки уголовному авторитету, у которого имелась лишь одна извилина, да и та блатарю была нужна лишь для того, чтобы пистолет при грабеже не выронить. И наоборот, порой зона являла странные типы гордых людей, которых не могли сломить ни издевки тюремщиков, ни многодневное содержание в БУРах.

— Присаживайся, — мирно предложил старик. — Поговорить надо.

Штерн понимал, что старичок держит масть. С такими надо говорить без выпендрежа, обидится старичок, и всхрапнуть не удастся, в любой камере достанут. Поэтому он покорно опустился на корточки, внимательно глядя на старика. Тому поведение «политического» пришлось по душе, даже усмешка легкая тронула его тонкие синие губы.

— Аркадий Наумович Штерн, — сказал старик. — Я правильно излагаю?

— Все верно, — отозвался Штерн. — Как у опера в анкете. А как мне к вам обращаться?

Блатаря он знал. Это был знаменитый Седой, питерский законник, согласно воровскому обычаю инспектирующий зону по приговору ленинградского суда, отвалившего вору три года за заказную кражу. Седой был из правильных бродяг, против установленных правил не шел.

Если вору положено время от времени садиться на зону, то он делал все, как предписывает воровской закон.

— Андреем Георгиевичем меня от рождения кличут, — сказал Седой. — А базар у меня к тебе будет вот какой, Аркадий Наумович. Ты на месте аварии стратостата «Север» был?

— Был, — ответил Штерн, чувствуя, что его опять лихорадит.

— Должок с тебя, — сказал вор.

— За что? — Штерна качнуло. — Я что ли в той аварии виноват был?

— Это мне без нужды, — сказал Седой. — Здесь ты со своими начальниками определяйся. А вот платиновую звездочку, что ты с этого самого стратостата заныкал, придется отдать.

— Какую звездочку? — недоуменно спросил Аркадий. — Андрей Георгиевич, побойтесь Бога! Откуда на стратостате платина? Вы хоть представляете, как он устроен?

— Ты мне марку не гони, — процедил уголовник. — Сказал, значит, знаю! Это ты гапонам можешь гнать дуру, я в легавке не работаю, у меня подсчеты другие.

— Не было там никакой платины, — с отчаянием выпалил Штерн.

— Честное слово!

— Я ведь тебя на понт не беру, — продолжал Седой. — Тебе еще долго чалиться, потому я тебя не гоню, пораскинь мозгами, можно ведь до звонка и не досидеть. А чтобы тебе лучше думалось… Митяй!

Один из громил торопливо вскочил на ноги, и прежде, чем Штерн привстал, тяжелый удар опрокинул его на пол барака. Аркадий привычно скрючился под ударами, защищая уязвимые места, и не отбивался — понимал, что бьют для острастки.

— Будя, — совсем по-домашнему сказал старик.

Сильные руки подняли Штерна на ноги. Ноги разъезжались, Аркадия Наумовича покачивало. Ему было больно, стыдно и обидно. Заключенные издалека наблюдали за происходящим. Никто не вмешивался.

— Вот так, Аркаша, — снова скривил в усмешке губы Седой. — Сроку тебе на раздумья пока даю два дня. А там посмотрим.

— Да если бы она и была, — не сдавался Штерн. — Что же я ее с собой в зону бы приволок? Кто бы мне это позволил?

Седой, казалось, обрадовался.

— У меня с волей связь имеется. Нарисуешь схемку, ребята твою заначку найдут и мне брякнут. Тут у нас с тобой полное согласие и наступит. Но сразу скажу, не надейся мне динаму крутить. Я с тебя за все спрошу. Правильно, Митяй?

Громила поставленным ударом послал Аркадия на пол.

— Все в масть, Седой! — льстиво сказал он. — Тебя наколоть глухой номер.

— Два дня! — сказал Седой, и троица вразвалочку пошла к выходу.

Штерн умылся, нервно громыхая носиком рукомойника. Били его умело. Тело ныло от ударов, но заметных синяков не осталось. Провожаемый взглядами других заключенных, Аркадий вернулся на свое место и лег, глядя в потолок. Только этого ему не хватало! Похоже, что уголовнички слышали звон, да не знали, где он. Платиновая звезда! Не поверят ведь сволочи, поставят на нож! Пойти и рассказать все оперу? Нет, это не выход. Тот, кто на Седого настучит, на этом свете не задержится. Неожиданная мысль испугала Штерна: а что если Седой пришел не от себя? Вдруг его прислали оперативники? Господи! Из этой ситуации выхода вообще не было! Аркадий сел, обхватив руками голову, и застонал.

— Больно? — осторожно спросил сосед по нарам Дустан Кербабаев, туркмен из Богом забытого горного селения, осужденный за подготовку государственного контрреволюционного переворота. — Очень больно, Аркадий?

Штерн отрицательно помотал головой.

— Это ерунда, Дустан. Это просто семечки. Вот в тридцать седьмом меня мутузили, до сих пор вспоминать страшно. У Николая Ивановича были мастера, эти по сравнению с ними просто щенки.

— Что им от тебя надо? — спросил Кербабаев. — Ты их чем-нибудь обидел?

— Нет, — тоскливо отозвался Штерн. — Ты не поймешь, Дустан.

Кербабаев не настаивал. На зоне в душу не лезут, у каждого хватает своих забот.

Штерн не спал всю ночь, но так ничего и не придумал. К утру он уверился в том, что если хочет остаться в живых, у него есть только один выход — побег.

Первый день из отпущенных ему Седым выдался мрачным и серым. Облака были низкими и грозили вдавить обитателей зоны в землю.

Норму Аркадий в этот день не выполнил. Когда клеть подняла смену на поверхность, Штерн сразу же обратил внимание на необычное поведение охраны. Ежедневный обыск, который всегда проводился охранниками формально, сегодня был на редкость тщательным. Режимники, шмонавшие заключенных, ругались нещадно. Еще больше суетились шныри из комитета общественной самообороны заключенных. Одного из них Штерн немного знал, поэтому, оказавшись рядом, негромко спросил:

— Что случилась, Вася? Побег?

Тот, опасливо глянув по сторонам, буркнул:

— Куда здесь бежать? Седого с его жиганами пришили.

Седого и его громил убили ночью прямо в бараке. Били заточкой и били беспощадно. Тем удивительнее, что никто из обитателей барака ничего не слышал. Даже дневальные, поддерживавшие огонь в печках. Оперативники несколько дней таскали на допросы зэков. Десятка полтора особо непокорных отправили в барак усиленного режима, но поиски ничего не дали. Врагов у Седого хватало, у многих имелись веские причины для того, чтобы пустить в ход заточки. Розыск, проведенный блатными, был более тщательным и жестким, но и он ничего не дал. Странное дело! О том, что Седой что-то предъявлял накануне убийства «политическому» Штерну, знали многие. Но в своих розысках его обошли и оперативники, и блатные. Даже вопросов никто не задавал. Видимо, и тем, и другим он казался мелкой сошкой, недостойной внимания, лагерной вошью, которая не может оказать сопротивления сильным мира сего.

В одну из бессонных ночей Аркадий Наумович рассказал все католическому священнику Олесю Войтыле, осужденному по делу карпатских националистов к двадцати пяти годам лишения свободы. Священнику повезло, его осудили, именно когда смертная казнь в Союзе была отменена. Сам ксендз видел в этом обстоятельстве знамение Божье, по его мнению Бог хранил своих верных слуг. Штерн рассказал ему все без утайки. Священник слушал, хмуря густые брови, потом осенил его крестным знамением и изрек:

— То Бог вам посылает испытание, пан Штерн. Не зря сказано: «Милость и истина встретятся, правда и мир облобызаются. Истина возникнет из земли, и правда приникнет с небес». Терпите, пан Штерн, вы один из знающих истину. Гонения пребудут, а вы приняли Его закон и положили слово Его в сердце свое. Придет час и востребовано будет.

Ленинград.
Май 1954 г.

На стене висел большой черный динамик. По радио дребезжали Марши — праздновали девятую годовщину Победы. По улицам ходили толпы бывших фронтовиков. В этот день Штерн старался не выходить из дому. Не дай Бог, встретишь знакомого, начнутся вопросы: в Каких войсках служил, на каком фронте воевал, где войну закончил? Не объяснишь же каждому; что всю войну вкалывал на победу в Экибастузском исправительном лагере. Уголек для домн рубил, чтобы броня у наших танков крепче была. Знакомый промолчит, только вот смотреть косо станет — мол, пока мы крови своей не жалели, ты, вражина, в лагере отсиживался, жизнь свою драгоценную берег. Объясни ему, что писал заявление за заявлением, на фронт просился, кровью, так сказать, вину, которой не чувствовал, искупить. И не твоя вина, что лагерное начальство на каждом заявлении отказ красным карандашом писало.

— Аркадий Наумович! — в комнату постучали.

— Войдите! — крикнул Штерн. И в комнату вошла активистка домового комитета Клавдия Васильевна, пережившая в Ленинграде блокаду, лично знакомая с академиком Орбели и поэтессой Ольгой Берггольц, похоронившая в дни блокады всю свою многочисленную родню и чудом выжившая сама. Сколько лет уже прошло, а лицо ее все еще хранило острые сухие следы блокадного голода, и сама Клавдия Васильевна казалась невесомой; она была похожа на грача или скворца, прилетевшего по весне обживать скворечник и еще не оправившегося от тягот перелета.

— Аркадий Наумович, — снова сказала она, по-птичьи наклонив голову и глядя на соседа по коммунальной квартире с нескрываемым подозрением. — Вас вызывают!

О соседе она знала мало. Знала, что он не воевал (и это было уже само по себе подозрительным), знала, что во время войны он находился в лагере для политических (и это для нее было подозрительным вдвойне: по ее мнению, в трудное для страны время сидеть в лагере за политические убеждения мог только заклятый враг советской власти). Знала, что друзей и товарищей у Штерна почти не водилось (это также вызывало подозрения, а приходившие к нему редкие знакомые вызывали у соседки приступы политической бдительности). Поэтому, получив сегодня от почтальона повестку, приглашающую соседа на Большой Литейный в известное учреждение, Клавдия Васильевна вновь преисполнилась привычным недоверием к нему.

— Вам повестка. Надеюсь, вы догадываетесь куда? — сказала она.

— На завтра, к одиннадцати часам.

На свободе Аркадий Штерн был около полугода. Может быть, и не вышел бы из лагеря, только ему повезло. В начале пятидесятых начался процесс над врачами-вредителями, а у оперуполномоченного Лагутина, как на грех, жена работала кардиологом в лагерной больничке, а дядя ее вообще, оказывается, служил в кремлевке и был чуть ли не правой рукой главного врача-вредителя Виноградова. Лагутина вместе с женой арестовали, пол года шло следствие, потом умер Сталин, и всех вредителей в одночасье выпустили. Но, как в органах водится, Лагутин к прежнему месту службы уже не вернулся. Поэтому, когда срок Аркадия Наумовича Штерна истек, вредить ему было некому, и в начале декабря пятьдесят третьего он вышел на свободу с небольшим фибровым чемоданчиком, в котором легко уместились все его пожитки.

В Москве Штерна не прописали, но неожиданно легко позволили обосноваться в Ленинграде, где на Васильевском острове в коммунальной квартире жила его тетя Эсфирь Николаевна Северцева, вдова знаменитого полярника, пережившая и мужа, убитого немецкой пулей под Синявино, и ленинградскую блокаду, и первые не менее голодные послевоенные годы. Эсфирь Наумовна племянника любила, но, к сожалению, умерла в начале пятьдесят четвертого, оставив Аркадию большую и просторную комнату, вещи из которой большей частью были проданы еще в блокаду. В коммунальной квартире было три комнаты, принадлежавшие разным хозяевам. В одной жил отставной армейский подполковник Николай Гаврилович Челюбеев, в другой — Клавдия Васильевна. Некоторое время они объединенными силами принимали все мыслимые и немыслимые попытки избавиться от нежелательного наследника соседки.

От повестки Штерн ничего хорошего не ждал. Выходит, вспомнили о нем в этом учреждении! Когда Аркадий освобождался из лагеря, его вызвал в оперчасть высокий чин, причем не местный, а приезжий, явно москвич. В отличие от местных тюремщиков с делом Штерна он был знаком не понаслышке, поэтому сразу же взял, как говорится, быка за рога.

— Вы Усыскина хорошо знали? — сразу спросил он. — А Минтеева? Урядченко? Николаева?

За пятнадцать лет Штерн эти фамилии и забывать стал, а тут — на тебе! — напомнили. Он словно опять увидел изорванный стратостат и изуродованную гондолу, в иллюминаторах которой блестели толстые темные стекла. Полный Минтеев в свитере и длинной черной кожаной куртке стоял на коленях, заглядывая в гондолу, а Урядченко с Николаевым торопливо откручивали гайки заклиненной двери кабины, чтобы вынести тела погибших.

— Ну? — снова требовательно спросил чин.

Был он сыт, откормлен и чисто выбрит. Пахло от него «Шипром» и хорошим коньяком.

— Знал, — сказал Аркадий Штерн. — Как не знать, работали когда-то вместе.

— По ОСОАВИАХИМу, значит? — уточнил чин. — И кто из вас на месте аварии был?

— Все четверо были, — хмуро сказал Штерн. — Все вместе подъехали. Одновременно. Вологодские власти нам тогда, если помните, полуторку выделили для поисковых мероприятий.

— Ну-ну, — кивнул чин. — Но ведь известную вам вещь с места аварии забрал кто-то один, так? И кто это был? Минтеев? Урядченко? Николаев? Или ее забрали вы?

— Я не забирал, — отказался Штерн. — Я в это время наружные датчики снимал. Сами знаете, как у нас бывает — наедет местное начальство, натопчут, из любопытства все захватывают, потом и смотреть нечего будет.

— А Урядченко с Николаевым что делали? — нетерпеливо мотнул головой чин.

— Люк раскручивали. Ребята в гондоле мертвые лежали, а покойника через узкую дырку не вытащишь.

— А Минтеев? — продолжал москвич.

— Да не помню я! — вспыхнул Штерн. — Пятнадцать лет назад это было, гражданин следователь! И все эти годы я не мемуары писал, уголь рубил!

— Значит, Минтеев? — задумчиво протянул тип.

— Не знаю, — сказал Штерн. — И не желаю знать.

— Темните, — не отставал москвич. — А с Палеем вы откровеннее были!

— Господи, — простонал Штерн. — С каким еще Палеем?

— С Абрамом Рувимовичем, — напомнил гость из столицы. — С писателем, который вас в первый день расспрашивал обо всем.

— Господи-и, — вздохнул Штерн. — Да с нами тогда разве что школьные учителя не беседовали! Разве всех упомнишь!

Московский чин встал из-за стола, заложив руки за спину, обошел вокруг сидящего на стуле заключенного, стал у Штерна за спиной и сказал:

— Дальнейшее содержание вас под стражей признано нецелесообразным, — он сделал паузу, давая Штерну осознать произнесенное, потом наклонился к его уху и, брезгливо морщась, прошипел: — Но если ты болтать не по делу будешь, мы тебя так упрячем, что ты сам себя не найдешь! Так что здоровье побереги!

— Какое здоровье? — печально усмехнулся Штерн. — Что оставалось, шахта отняла да зона прибрала, гражданин начальник… Вы мне одно скажите: неужели никто после нас не летал? Пусть в военных целях, пусть тайно, но ведь летали же, не могли не летать! На что мы вам сдались? Ведь наши знания устарели чуть ли не на два десятилетия! И то, что вы ищите, вон же оно все, над головой!

Высокий чин хотел что-то сказать, но передумал.

— Уголь, говоришь, рубил? — ухмыльнулся он неприятно. — Вот и руби. Остальное не твоего ума дело. Твое дело отвечать, когда спрашивают!


Через неделю его освободили. К тому времени Лаврентий Павлович Берия был уже арестован, а по слухам, и расстрелян. В колониях шли чистки, лагерному начальству в этой суматохе до заключенного Штерна дела не было. А обо всей этой истории, вследствие которой запретили аэронавтику и ее самых ярых последователей рассадили по лагерям, знали, видимо, только в Москве.

В столице же вовсю шли аресты среди гэбистов. Взяли Абакумова, Рюмину ласты сплели; в такой обстановке о родственниках не вспомнишь, не то что о судьбе арестованных пятнадцать лет назад воздухоплавателей!

И вот, оказалось, вспомнили.

Клавдия Васильевна еще шипела на кухне о некоторых, что приходят на все готовенькое и не в грош не ставят заслуженных людей, что военный голод пережили, против партии и правительства черных замыслов не держали и любимого всем народом вождя не хаяли. Вот выпустили преступников из тюрем, они сразу власть набрали, вождей не ценят, товарища Сталина оплевали своей вредительской слюной и вообще стараются опять всячески гадить пережившему войну народу.

Аркадий Наумович посидел, задумчиво разглядывая повестку, потом встал, отломил кусок мякиша и принялся разминать его до густоты и вязкости пластилина. Достав из серванта спичечный коробок с изображением аэроплана на этикетке, Аркадий Наумович вытряхнул его содержимое на ладонь, и комната тут же осветилась нестерпимым голубым светом. Вмяв источник свечения в хлебный мякиш, Штерн спрятал шарик в ту же спичечную коробку и накрыл сверху спичками. И вовремя — из кухни уже приближались шаркающие шаги, дверь без стука отворилась, и заглянувшая в комнату Клавдия Васильевна испуганно спросила:

— Вы чего хулиганите, гражданин Штерн? Хотите квартиру спалить?

Аркадий Наумович спрятал спичечную коробку среди нехитрых запасов во вместительном ящике серванта, повернулся к старухе и примирительно сказал:

— Да это не я, Клавдия Васильевна, это внизу «Аннушка» прошла. Погода сегодня влажная, провода и искрят!

Ленинград.
Апрель 1955 г.

В тот субботний день Аркадий Наумович долго бродил по аллеям Центрального парка, что на Елагином острове. Было уже довольно тепло, и почки на деревьях набухли, обещая в скором времени выбросить острые стрелы листьев. Стоял редкий для Ленинграда ясный день, полный пронзительной синевы. Со взморья веяло соленой свежестью, которая заставляла Штерна кутаться в плащ. Господи! В парке было так хорошо, что совершенно не хотелось возвращаться в душную коммуналку. Говорят, что некоторые люди предчувствуют неприятности. Это порой сберегает им массу нервных клеток, а иногда и жизнь. Годы, проведенные в зоне, где человеческая жизнь порой стоит не дороже пачки чая, а иногда отнимается просто из-за неудачной игры в карты, научили Штерна ощущать приближение этих самых неприятностей шкурой. Может быть, потому он, сам того не сознавая, сегодня никуда не спешил.

И только когда сумерки стали осязаемы и бурыми размытыми струйками поплыли над землей, а деревья начали сливаться в неровную зубчатую полосу, забором отделяющую землю от небес, он нехотя направился в сторону дома, время от времени останавливаясь, чтобы угадать в нарождающихся звездах знакомые созвездия.

Предчувствия его не обманули.

Лана, внучка покойной Клавдии Васильевны, жившая в ее комнате второй год, открыла дверь на звонок и сразу же сообщила:

— А у вас гости. Аркадий Наумович.

Никаких гостей Штерн не ждал. Сердце заныло. Не зря ему сегодня не хотелось идти домой. Кого там еще принесло? Опять этого энкаведиста? Он даже не сразу вспомнил фамилию и звание подполковника Авруцкого, курировавшего его на Литейном, а когда вспомнил, то это уже было не нужно. Из комнаты Ланы с семейным альбомом в руках вышел не знакомый Штерну худощавый мужчина примерно его возраста, в хорошем костюме, белоснежной сорочке и со щеточкой рыжеватых усов на жестком лице.

— Ба-ба-ба, — улыбаясь, сказал он и передал Лане альбом. — А вот наконец и наш Аркадий Наумович!

— С кем имею честь? — сухо спросил Штерн.

— Ну что вы, Аркадий Наумович, — мужчина улыбался, а серые его глаза были сухи и внимательны. — Зачем же так сразу? Давайте познакомимся. Никольский Николай Николаевич, старший научный сотрудник НИИ атмосферных явлений. Вы — Аркадий Наумович Штерн, один из прославленных аэронавтов тридцатых. Сам фотографию видел — там Усыскин и Мамонтов, Минтеев, Урядченко, Хабибулин, Дроздов, Новиков. Весь цвет, вся слава советской аэронавтики!

Он сыпал именами, а сам незаметно для Ланы настойчиво подталкивал Штерна к дверям его комнаты, и растерявшийся от неожиданного визита Штерн покорно впустил гостя к себе в комнату.

— Скромно живете, — заметил Никольский, цепко оглядывая жилище. — Но уютно. И Ланочка у вас соседка замечательная, а уж Николай Гаврилович — сущий военный теоретик!

«Гляди ты! — хмыкнул про себя Штерн. — Он уже со всеми перезнакомился. Хитер хорек!»

Никольский меж тем уже бесцеремонно распоряжался в комнате. Достал из неведомо откуда взявшегося портфеля и поставил на стол бутылку коньяка, уложил в тетушкину хрустальную вазу румяные глянцевые яблоки и несколько мандаринов, умело вскрыл коробку московских шоколадных конфет.

Никольский ловко открыл коньяк, разлил его по рюмкам и посмотрел на хозяина комнаты.

— Ну, за знакомство? — предложил он.

Они выпили. Коньяк был терпким и отдавал шоколадом. Такой коньяк Аркадий Наумович в своей жизни пил только раз, после того, как полет Минтеева и Усыскина во время внезапно начавшегося урагана, о котором не предупредили, да и не могли предупредить метеорологи, закончился невероятной удачей. Профессор Тихомиров тогда привез прямо в ангар бутылку еще дореволюционного коньяка «Шустовский», которым они и отметили второй день рождения благополучно приземлившихся товарищей.

— А любопытство-то гложет? — подмигнул Штерну гость. — По глазам вижу, что снедает вас любопытство. Зачем ты ко мне, товарищ Никольский, пожаловал, что тебе надо от уставшего человека?

Штерн промолчал.

Никольского молчание хозяина не смутило. Он снова разлил по рюмкам коньяк и поднял свою:

— За взаимопонимание!

Выпили за взаимопонимание.

— Как вы меня нашли? — спросил Аркадий Наумович.

— Вы знаете, элементарно, — Никольский ловко очистил мандарин и бросил дольку в рот. — Мне попалась фотография, на обороте которой были ваши данные. Я и послал запросы в адресные бюро Москвы и Ленинграда. Минтеева я уже живым не застал, а с вами мне повезло.

— Так что же вы от меня хотите? — спросил Штерн.

— Взаимопонимания, — повторил Никольский. — Как я понимаю, ваша научная школа разгромлена, почти все отбыли сроки в тюрьме и в настоящее время от исследований отлучены. А наука не должна стоять на месте. Вашей группой в свое время были собраны ценнейшие научные данные, которые волей обстоятельств оказались под спудом и долгое время не были востребованы. Пришло время вернуться к ним. Наука нуждается в вашей помощи, Аркадий Наумович.

— Все, что мы обнаружили, имеется в отчетах, — пожал плечами Штерн. — Боюсь, не смогу быть вам полезным.

— С отчетами получается какая-то неразбериха, — доброжелательно улыбнулся Никольский. — Еще в тридцатых на них был наложен гриф секретности, а перед войной все отчеты были затребованы наркоматом государственной безопасности. Причем запрос подписал лично Лаврентий Павлович. Вы не находите, что подобные меры предосторожности излишни для обычных документов о состоянии атмосферы, атмосферном давлении и атмосферных явлениях?

— И какой же вы сделали вывод? — усмехнулся Штерн.

— Я пришел к выводу, что вашей группой было сделано серьезное научное открытие, которое имело оборонное значение. Тогда наложенные запреты могли быть оправданны. Война была на носу. Но сейчас другие времена, и ваше открытие должно стать достоянием научной общественности.

— Вот оно что! — Штерн покачал головой. — Лавры вам спать не дают! Мы, дорогой товарищ, за наши научные изыскания получили на полную катушку. А вам подавай результаты! Чем вы за них готовы заплатить?

— Вы имеете в виду деньги? — с легким презрением спросил Никольский.

Штерн покачал головой.

— Что мне деньги? Вы даже не догадываетесь, чем вам это знание грозит. А если оно грозит вам отлучением от науки? Если единственной расплатой станет многолетнее заключение или даже смерть? Вы готовы надеть терновый венок мученика? Или рассчитывали, что получите данные нашей группы и с барабанным победным боем двинетесь по ступенькам научной карьеры?

Никольский натужно улыбнулся.

— Вы утрируете, Аркадий Наумович, — сказал он. — Времена Ежова и Берии прошли. Вот уже генетические исследования разрешили, кибернетика постепенно перестает быть лженаукой… Прогресс неумолим. Почему вы считаете, что обнародование ваших открытий несет в себе опасность?

— Вы глупы и недальновидны, — сухо сказал Штерн. — Вам все рисуется в розовом свете. Мне искренне жаль, но нам с вами не о чем говорить. Дело не в том, что я не склонен вести беседу. Просто не хочется, чтобы в результате моей разговорчивости пострадали посторонние. Например — вы.

Он встал.

Поднялся и Никольский.

— Я думал, что вы все еще остаетесь ученым, — с сухой обидчивостью сказал он. — Теперь я вижу, что ошибся. Вы не ученый. Вы трус. А скорее всего, вы просто деляга от науки. Теперь я более склонен верить тем, кто утверждал, что никакого открытия не было и вы извлекали из аэронавтики личную выгоду. До свидания, гражданин Штерн!

Выйти из комнаты он не успел. Белый от бешенства Штерн схватив его за галстук, намотал шелковую материю на кулак.

— Повтори, — прошипел он. — Повтори, что ты сейчас сказал, сволочь!

— Пустите! — Никольский побагровел, с хриплым свистом втягивая ртом воздух. — Вы меня задушите! Отпустите немедленно!

Штерн опомнился и отпустил галстук. Никольский трясущимися руками принялся приводить себя в порядок.

— Я имею в виду, что теперь более склонен доверять тем, кто рассказывал о том, как вы перевозили на воздушных шарах золото из Сибири, — сказал он. — Это больше похоже на истину, нежели мифические открытия. За открытия не сажают, сажают за преступления…

— Убирайтесь! — сказал Аркадий Наумович. — Забирайте свою паршивую бутылку, свои фрукты и конфеты. И чтоб духу вашего здесь не было!

Никольский что-то зло пробормотал и выскользнул из комнаты. Аркадий Наумович схватил бутылку и конфеты, подскочил к входной Двери и швырнул их вслед спускающемуся по лестнице Никольскому. Бутылка со звоном разбилась, конфеты разлетелись по лестничной площадке. Никольский втянул голову в плечи и стремительно скатился по ступеням.

— Что случилось, Аркадий Наумович? — тревожно спросила с кухни Лана. — Вы поругались?

Штерн закрыл дверь и некоторое время стоял, прислонившись спиной к стене.

— Все нормально, — не открывая глаз, проговорил он. — Все хорошо. Если вам не трудно, Ланочка, принесите мне капли. Они на верхней полке серванта.

Ленинград.
Октябрь 1957 г.

Что творилось сегодня в эфире, что творилось! Каждые полчаса торжественно и сурово, как в годы войны он объявлял о взятых городах и выигранных сражениях, диктор Левитан сообщал о запуске первого искусственного спутника Земли. «Бип-бип-бип!» — звучали по радио сигналы летящего на огромной высоте спутника, вызывая зубовный скрежет капиталистических кругов, которые сами обещали запустить в космос ракету, да не сумели догнать страну Советов, делающую семимильные шаги в научном и экономическом развитии.

— Вы слышали, Аркадий Наумович! — постучала в дверь комнаты Штерна соседка Лана. — Наши спутник в космос запустили! Включите радио, Аркадий Наумович!

Штерн не испытывал никакого желания слушать по радио тиражированную многократно ложь, но сидеть за закрытой дверью было глупо. Не оставляли Штерна в покое специалисты по борьбе с носителями вражеской идеологии — то наблюдение негласно ведут, то на беседы вызывают, а то и подсылают своих агентов в качестве собеседников. Не то, чтобы Аркадий Наумович верил в причастность этой милой и симпатичной девушки к деятельности компетентных органов, но, как говорится, — береженого Бог бережет! В конце концов, в квартире могли просто установить какие-нибудь подслушивающие аппараты, техника-то за последние годы вон как далеко шагнула!

Аркадий Наумович отпер дверь, ласково улыбнулся девушке.

— Да слышал я уже, Ланочка, несколько раз слышал! — сказал он.

— Молодцы наши ученые, правда? — вспыхнула улыбкой девушка.

— Представляете, летит среди звезд ракета и на весь мир сигналы подает! Теперь, наверное, скоро и люди полетят! Ведь полетят, Аркадий Наумович?

— Непременно полетят! — заверил девушку Штерн. — Ланочка, можно вас попросить? Не забежите в аптеку? Мне вас так не хочется обременять, но что-то у меня сердчишко прихватывает, а капли уже почти кончились.

— Конечно, конечно! — девушка взяла деньги и умчалась на улицу.

Аркадий Наумович с улыбой глянул ей вслед. Лана была полной противоположностью своей бабке. Молодость, молодость… Аркадий Наумович вдруг почувствовал жесточайшую обиду на весь мир. А ведь все могло быть иначе! Могла у него быть вот такая симпатичная жена, дети и даже внуки. Все-таки сорок два года. А вместо этого достался Экибастузский лагерь, выматывающая работа в забое, после которой невозможно отдохнуть в набитом людьми бараке.

Штерн подошел к зеркалу. В зеркале отразился мрачный лысый тип, нездоровой полнотой и землистостью лица напоминающий какого-то упыря. На вид этому типу можно было дать все пятьдесят пять лет или больше, но уж никак не сорок два.

Аркадий Наумович лег на диван, закинул руки за голову и задумался. Он слышал, как сигналит таинственный «спутник» по соседскому радиоприемнику. Похоже было, что живший этажом выше Слонимский сделал звук на полную мощность и наслаждался триумфом советской науки.


Тогда, в мае тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года на Литейном его принял подполковник госбезопасности Авруцкий Валентин Николаевич. Это был интеллигентный тридцатипятилетний мужчина, ничем не напоминающий костоломов Ежова. Он был остроумен, начитан, ироничен и все время пытался загнать Штерна в хитрые ловушки.

Опять речь зашла об аварии, и снова работники госбезопасности пытались выяснить что-то, ничего не называя своими именами.

— И все-таки вы подумайте, — сказал Авруцкий. — Это нужно для блага государства. Вы же советский человек, Штерн. Согласен, с вами обошлись несправедливо. Время было такое! Согласен, с вами и сейчас, обходятся несправедливо. Но вы поймите, идет холодная война и мы не имеем права проигрывать. Весь мир смотрит на нас! А тут вы со своей правдой. Нельзя допустить, чтобы ваши знания стали достоянием общественности. Это же контрреволюционный переворот общественного сознания! Неужели вы этого не понимаете?

— Не понимаю, — сказал Штерн. — Это же правда, а правда не может быть опасной.

— Ах, уж эта инфантильная вера интеллигентов во всемогущество Правды! — усмехнулся подполковник Авруцкий, всплеснув руками. — Кому она нужна, ваша правда? Важнее правды чувство всеобщей безопасности, уверенность в завтрашнем дне! Что вам важнее: безопасность нашей страны или возможность прокукарекать на весь мир о том, что вы знаете? И ведь еще не факт, что вы во всем правы!

— О чем мы говорим? — спросил Штерн. — Ну, скажите, назовите предмет нашего спора, и тогда я, может быть, вам поверю.

— А вы провокатор! — нервно хмыкнул Авруцкий. — Нет, вашему будущему я не завидую. Вы знаете о судьбе Минтеева?

— Откуда, — пожал плечами Аркадий Наумович. — Нам запретили поддерживать какую-либо связь.

— Он умер в прошлом году, — внимательно следя за выражением глаз Штерна, сказал гэбешник. — У него был проведен тщательный обыск. Как вы думаете, что мы у него нашли?

— Я не специалист по обыскам.

— Ни-че-го, — проскандировал подполковник. — Совсем ничего. Ни научных записок, ни воспоминаний, ни каких-либо упоминаний о событиях тридцать шестого года. Совсем ничего!

— А чему удивляться, — усмехнулся Аркадий Наумович. — Я тоже стараюсь не вспоминать. И расчетов никаких не веду. Нас тогда очень серьезно напугали. На всю оставшуюся жизнь.

— Значит, у Минтеева ничего не было, — сказал Авруцкий. — И вас осталось трое.

— Никого не осталось, гражданин подполковник, — сказал печально Штерн. — Никого. Фактически нас нет. С того самого дня, когда оказалось, что наша правда никому не нужна, наша наука оказалась вредна для государства, а наши знания настолько опасны, что нас готовы были расстрелять.

— Не надо так трагично, — успокоил гэбист. — Судьба единицы ничто по сравнению с судьбами миллионов.

— Вы правы, — согласился Штерн. — Допустимо затоптать колос, спасая поле. Только вот как-то забывается, что это поле состоит именно из колосков.

— Ладно, — сказал Авруцкий. — Если вам станет легче, то я готов извиниться перед вами. С вами действительно были несправедливы. Но вы поймите, теперь у них атомная бомба, и у нас есть такая бомба. У них есть средства доставки этих бомб, и у нас они есть. Но нужно нечто такое, что будет у нас и не будет у них! Понимаете?

— Да, — сказал Штерн. — Сейчас они впереди, и мы спим беспокойно. Вам хочется, чтобы впереди были мы, пусть тогда не спят они! Вам не кажется, что у этой гонки никогда не будет победителя?

— Жаль, — сказал гэбист. — Очень жаль, что я вас не убедил, Аркадий Наумович. Но, может быть, существуют условия, при которых вы могли бы отдать нам искомое?

— К сожалению, у меня ничего нет, — сказал Штерн. — Но если бы даже я это имел, то вам пришлось бы сказать правду!

Подполковник закурил. Небрежным жестом перебросил пачку сигарет Штерну.

— Я не курю, — отказался Аркадий Наумович. — Бросил. Зона, знаете ли, очень к этому располагала.

— Вы мне симпатичны, — сказал подполковник Авруцкий. — Тем больше я сожалею о вашей дальнейшей судьбе. Браво, браво — ваша стойкость и приверженность идеалам заслуживают всяческого уважения. Но разве вы не поняли, что ваша правда никому не нужна и востребована будет не скоро. Если вообще будет когда-либо востребована… Но все-таки предположим! Предположим, что когда-нибудь запреты отпадут, и вы получите возможность выкрикивать свое сокровенное на всех площадях. Неужели вы думаете, что это что-то изменит? Мир и так разделен на верующих и неверующих. Верующих значительно больше. Предположим, что их количество удвоится, а неверующих почти не станет. Вы думаете, что это улучшит человеческую породу? Вы думаете, что в мире станет меньше горя? Если вы серьезно надеетесь на это, Аркадий Наумович, то, извините за резкость, вы непроходимый дурак и всем, что с вами произошло, обязаны лишь вашему характеру.

— Валентин Николаевич, — перебил хозяина кабинета Штерн, морщась от табачного дыма. — В силу положения я должен был покорно выслушивать ваши реприманды, но, честное слово, я никогда не желал ничего из того, что вы мне приписываете. Однако я убежден в одном: люди должны знать, что мир устроен так, а не иначе. И именно из знаний, а не навязанных лживых истин, люди должны делать свои выводы об этом устройстве. Казалось бы, чего проще — объявите все людям, пусть они сами делают выводы. Но вы боитесь. Боитесь, что мысли людей не будут совпадать с вашими установками. Страшно не то, что кто-то узнает правду об аэронавтике, страшно то, что они узнают ПРАВДУ!

— Вы сами говорите, что правду невозможно все время скрывать от всех, — сказал Авруцкий.

— Это не я сказал, — возразил Штерн. — Это американский президент Авраам Линкольн сказал. Можно все время дурачить часть народа, можно некоторое время дурачить весь народ, но никому и никогда не удастся дурачить все время весь народ.

— Им, конечно, виднее, — усмехнулся Авруцкий.

— Я не пойму одного, — сказал Штерн. — Ладно, нам запретили летать. Но природу-то вы не отменили? Неужели за все это время никто после нас не летал? Вы же умные люди, вы не могли запретить полеты вообще. Хотя бы тайно?

— Посылали, — легко согласился Авруцкий. — Но после вас прежних высот никто достичь не смог. Максимально — тридцать пять километров. Это не идет ни в какое сравнение с вашими достижениями, Такое ощущение, что вы были последними из летавших свободно. Остальных просто не допускают выше стратосферы! Почему мы ринулись обживать Север? Именно по этой причине, Аркадий Наумович! И что же? То, что вы называли Антарарктикой, тоже недостижимо! Сплошные разломы и чистая вода. Послали Леваневского и потеряли его, пришлось все списывать на капризы природы. Потом ледокол «Малыгин». А тут еще итальянцы сунулись… Опять заговорили об экспедиции Андре. Помните, он отправился со Шпицбергена на своем «Орле»? А ведь это было еще в 1897 году! Вспомнили Амундсена, американца Уилсона, наших Юмашова, Капицу и Данилина. Кстати, о вас на Западе тогда ходило тоже немало легенд. Вы были столь же популярны, как Соломон Андре, Нильс Стриндберг и Кнют Френкель. Вся эта шумиха, сами понимаете, была ни к чему. Поэтому и пришлось договариваться сначала с немцами, а потом с американцами, а всю Антарарктику окружить запретами. Южные льды вообще объявили нейтральными. Такие вот дела! — Подполковник Авруцкий принялся разминать новую сигарету. — Понимаете теперь, почему вы благополучно досидели до конца срока? Вы думаете, что отделались бы от Седого, не будь с вами рядом Дустана Кербабаева? Прирезал бы вас в зоне Седой, если бы не Дустан. Вот кому памятник ставить надо — без приговора, по долгу службы рядом с вами весь срок отсидел. И Седого с его жиганами тоже тогда ночью он… — Авруцкий выпустил нервный пульсирующий клуб дыма. — Только не делайте удивленного лица. Контролируя вашу группу, мы одних германских шпионов полтора десятка арестовали, не говоря уж об англичанах и американцах! Одиннадцать банд групп ликвидировали…

В дверь постучали, вырвав Аркадия Наумовича из воспоминаний о прошлом.

— Аркадий Наумович! — звонко сказала за дверью Лана. — Я ваши капли принесла!

Штерн торопливо открыл дверь.

— Вы ангел, Ланочка, — ласково сказал он. — Вы настоящий ангел-хранитель!

— Ну что вы, Аркадий Наумович! — девушка покраснела. — Это так старорежимно! Скажите, Аркадий Наумович, а почему вы безвылазно сидите дома? Ведь это ужасно скучно, сидеть дома в такой солнечный и чудесный день!

— Наверное, — сказал Штерн. — Но я ведь уже старик, Ланочка. В мои годы люди больше предпочитают одиночество.

— В ваши годы! — девушка фыркнула. — Вы говорите так, будто вам восемьдесят! Кстати, вам звонили. Очень вежливый и обходительный мужчина. У него такое странное имя, будто он из какого-то древнего гордого рода. Вы знаете, он ведь так и представился, — девушка засмеялась. — Рюрик Ивнев. Сказал, что он — последний поэт.

Ленинград.
Июнь 1959 г.

Войдя в комнату, Аркадий Наумович сразу почувствовал неладное. Нет, внешне все было на месте и в комнате царил порядок, но в тоже время Штерна не отпускало сознание, что в помещении кто-то побывал. Он повесил пальто на вешалку, разулся и подошел к столу. На первый взгляд, все вещи на столе были на своих местах, но справочник по атмосферным течениям лежал не так, да и закладки слишком уж торчали из книги. В серванте кто-то поменял местами коробки с вермишелью и геркулесом. Утром он оставил крупу справа, теперь она лежала с левой стороны. Сердце лихорадочно забилось. Аркадий Наумович торопливо выдвинул коробку с мелочами. Спичечный коробок был тут. Он сдвинул спички. Хлебный мякиш в виде задорного колобка тоже был на месте, и Штерн успокоился. Видимо, искали записи, а вот их-то он как раз и не вел.

Выпив большую чашку кофейного напитка «Ячменный», он окончательно пришел в себя. Господь с ними! Если не хотят оставить его в покое, то пусть наблюдают. Пусть выслеживают, пусть тайно роются в квартире, главное, что в голову к нему залезть не удастся. Техники такой нет.

Интересно, кто их впустил? Уж, конечно, не Лана. Скорее всего, этот отставной артиллерист Николай Гаврилович Челюбеев. Вызвали его, сказали, вы, мол, старый коммунист, враждебное окружение и все такое, соседом поинтересовались, потом тонко намекнули — надо, Коля, партия твоих услуг не забудет. Известное дело, Николай Гаврилович бдителен, сам бывший подполковник, в войну дезертиров к стенке ставил.

Штерн подозрительно оглядел комнату. Может, и устройства какие оставили. Будут теперь сутками слушать, как он на койке пружинами скрипит да вздыхает. А что это вы, Аркадий Наумович, вздыхаете так тяжело? Советская власть не нравится?..

Он посидел, выпил еще чашку «Ячменного». Нет, это только у нас могут придумать изготовлять кофе из ячменя. Он еще немного посидел. Гм-м, нет, мысль ему, в принципе, нравилась. Может, это было не так уж и безопасно, но проказливый чертенок уже бодал его изнутри витыми рожками: позвони, ведь интересно, как они на это отреагируют. Будут небось невинность блюсти и ручками растерянно разводить. Ах, что вы, Аркадий Наумович, да мы-то здесь причем? Мы уж про вас и думать забыли. У нас и без вас забот полна пазуха.

Или еще проще отреагируют. Скажут, чего тебе не нравится, морда уголовная? Обыск у тебя тайно провели? Так радуйся, что ничего запретного не обнаружили, иначе бы ты у нас уже давно в Лефортово камеру обживал!

Неожиданная мысль заставила похолодеть. А если никто ничего не искал, если наоборот, что-то подложили? Аркадий Наумович принялся торопливо проверять все укромные уголки. Он переворошил все вещи в шкафу и на антресолях, даже в диван не поленился заглянуть, но, к счастью, ничего не нашел. И все же настроение было испорчено. Звонить уже никуда не хотелось. Хрен с ними. Пусть, если надо, слушают, пусть, если хотят, наблюдают. Может, лишний раз от уличных хулиганов спасут. У него в доме даже рентгеновских пленок с записями рок-н-ролла на костях нет. Не низкопоклонничает перед западом, не раболепствует перед проклятым капитализмом. Отсидел свое и успокоился. В ударники коммунистического труда не лезет, но и в последних рядах не отсиживается. Работает лаборантом в Институте неорганической химии. И все дурные мысли напрочь из головы выбросил.

И все-таки непонятно было Штерну, кто и что у него в комнате искал. Он вышел в коридор и прошел на кухню. Николай Гаврилович Челюбеев прямо из кастрюли ел холодный суп. При этом он старчески чавкал, причмокивал и ронял капли супа на обшлага полосатой пижамы. Некоторое время Аркадий Наумович с тайной неприязнью смотрел на соседа. Взять бы его сейчас да приложить жирной мордой о стол и спросить: ну, паскудина, говори, кого ты ко мне в комнату впускал? Аркадий Наумович так живо представил себе эту картину, что увидел ужас в маленьких поросячьих глазках Челюбеева и даже стиснул пальцы в кулаки, сдерживаясь, чтобы не наделать глупостей.

— Николай Гаврилович, меня сегодня никто не спрашивал? — спросил он.

Челюбеев перестал хлебать суп, поднял голову от кастрюльки.

— Что? — он осознал вопрос и отрицательно замотал головой. — Не, Аркадий Наумович, никого не было. Я бы видел, весь день дома находился.

Физиономия у него была самая искренняя, только вот головой мотал он, пожалуй, слишком энергично. Словно мозги пытался взболтать. Впрочем, откуда в голове у артиллерийского подполковника мозги? Кость там у него.

— И никто не спрашивал? — снова спросил Штерн.

И опять скрябающие движения ложки по дну кастрюли прекратились.

— Нет, — подумав, сказал Челюбеев. — Даже и не звонил никто.

Челюбеев жевал, и глаза его смотрели куда-то в пустоту. «Очередной донос обдумывает», — решил Аркадий Наумович.

Неприязнь к соседу была так велика, что Штерн не выдержал. Одевшись, он вышел на улицу и позвонил из телефона-автомата. Ему повезло, трубку взял сам Авруцкий.

— Добрый день, Валентин Николаевич, — сказал он. — Штерн вас беспокоит. Не забыли еще?

— Что ж случилось, Аркадий Наумович? — с легкой иронией спросил подполковник. — Совесть замучила? Все-таки решили поделиться с государством своей находкой?

— Я же говорил: нет у меня ничего, — заявил Штерн. — Конечно, Валентин Николаевич, я понимаю, бывшему зэку веры нет. Тем более, что вы за ним не в один глаз смотрите. Но вы бы сказали своим людям, уж если роются в вещах в отсутствие хозяина, пусть хоть незаметно это делают. Соседа зачем-то во все посвятили!

— Погодите! Погодите! — неподдельно заволновался на другом конце провода собеседник. — Вы говорите, что у вас кто-то делал сегодня обыск? Не кладите трубку, — Авруцкий замолчал, и Аркадий Наумович понял, что подполковник с кем-то советуется, зажав микрофон ладонью. Наконец, он снова заговорил. — Вы где находитесь, Аркадий Наумович? В квартире?

— Нет, — признался Штерн. — Чего человека смущать? Все-таки гражданский долг выполнял. Я из автомата звоню, рядом с домом.

— Возвращайтесь в квартиру, — велел Авруцкий. — Я сейчас подъеду.

Странное дело, направляясь домой, Аркадий Наумович испытывал смущение и неловкость. Словно сделал что-то пакостное и непотребное. Все дело было в звонке, неожиданно понял он. Не надо было звонить. Этот звонок подполковнику Авруцкому выглядел точно просьба о помощи. Штерн уже понял, что гэбисты к обыску отношения не Имели. Тогда что же получалось? Получалось, что комнату обыскивали уголовники, которые все-таки не оставили мысли овладеть мифической платиной. Или золотыми слитками, которые якобы перевозили контрабандно стратостатами с сибирских приисков. Третьего просто не могло быть.

Когда Штерн открыл дверь, неловкость еще более усилилась. Потому что на кухне сидел, вытянув ноги, подполковник Авруцкий. Был он в элегантном сером костюме и командовал маленьким отрядом, сплошь состоящим из офицеров. Челюбеев сидел напротив подполковника. Он был багров и поминутно вытирал пот с лица большим носовым платком. При виде Штерна сосед побагровел еще больше и отвернулся, шумно сморкаясь в тот же платок.

— А вот и Аркадий Наумович Штерн, — сказал подполковник Авруцкий. — Возьмите лейтенанта и пройдите с ним в комнату, он там посмотрит, нет ли каких-нибудь сюрпризов.

Лейтенант долго бродил по комнате с небольшим черным железным ящиком, потом присел на корточки, заглядывая под стол и вытащил нечто, напоминающее винтовочный патрон.

— Нашел, Валентин Николаевич, — доложил он, выходя на кухню.

— В раму стола был заложен.

Авруцкий небрежно осмотрел изъятое устройство, поставил его на стол.

— Оформите протоколом, — приказал он и повернулся к Челюбееву. — Ну что ж, Николай Гаврилович, одевайтесь. Сегодня мы будем беседовать у нас.

Челюбеев быстро бледнел.

— Так я ж говорю, — растерянно лепетал он. — Мне этот Никольский заявил, что он из вашей системы. Он мне и документ показывал…

Неловкое объяснение предназначалось скорее для соседа, чем для подполковника, и гэбист это понял.

— Одевайтесь! — поторопил он. — На Большом Литейном потолкуем.

Лана сидела бледная и испуганная. Она, не читая, подписала протокол, оформленный лейтенантом. Другой офицер в это время опечатал комнату Николая Гавриловича.

— До завтра, Аркадий Наумович, — попрощался Авруцкий. — Как видите, это были не наши люди. Подумайте, если мы просто выжидаем, то другие ждать не хотят…

Дверь за гэбистами и соседом затворилась. Аркадий Наумович остался наедине с девушкой.

— Да что же это такое делается? — всхлипнула Лана.

«Ай да Никольский! — подумал Штерн. — Сукин сын! Так это был он? Но зачем ему это было нужно? Что он пытался найти у меня? Мои записи? Но в наше время на эта записи может ставить только сумасшедший или тот, кто полностью лишен чувства самосохранения. А может, он искал мифическое сибирское золото?»

Ответа на вопросы не находилось, и он принялся утешать соседку, в глубине души чувствуя себя негодяем и проклиная за то, что не совладал с искушением позвонить Авруцкому. Отсидев пятнадцать лет в лагере, зная истории многих и многих заключенных, он не мог не считать свой звонок доносом, вследствие которого задержали и увезли пусть не очень хорошего, но ни в чем не повинного человека. Виноват был Никольский, это Штерн понимал, даже еще не представляя, кем Никольский на самом деле являлся — уголовником или шпионом. Зря позвонил Авруцкому. Ох, зря! Ну, обыскали комнату, все одно ведь ни черта не нашли. Гордыня взыграла в тебе, Аркаша, глупая и никому не нужная гордыня. Бесу самолюбия потрафить захотел!

Ленинград.
Апрель 1961 г.

Честно говоря, в этот апрельский день, выдавшийся на редкость синим и чистым, Аркадию Наумовичу Штерну хотелось повеситься. Начавшись с обыденной яичницы и стакана крепкого чая, день вдруг взорвался невозможностью, взбудоражив людей во всем мире сообщением ТАСС. «Сегодня, двенадцатого апреля одна тысяча девятьсот шестьдесят первого года, — торжественным баритоном зачитывал диктор правительственное сообщение, — впервые в мире на космическом корабле „Восток“ летчик-космонавт СССР майор Гагарин Юрий Алексеевич совершил облет земного шара и благополучно приземлился в заданном районе. Самочувствие летчика-космонавта СССР майора Гагарина хорошее».

В расположенной по соседству школе творилось невероятное. Занятия отменили, и детвора галдящими группками носилась по двору; кто-то принес во двор любительский телескоп, и от желающих посмотреть в него на небесную синеву не было отбоя. В горячке как-то упустили из виду, что полет Гагарина благополучно завершен, каждому хотелось увидеть в небе искорку ракеты, и у телескопа даже случилась маленькая потасовка. Потасовку прекратил прибежавший на крики физрук, который, к неудовольствию подростков, единолично завладел окуляром телескопа и долго обшаривал небеса в поисках металлической блестки.

Аркадий Наумович смотрел на все эти страсти из окна, внешне оставаясь спокойным, но душа его была переполнена бешенством и отчаянием. Однажды узаконенная ложь разрослась, перешагнула все видимые и невидимые барьеры и стала претендовать на звание правды.

В какой-то момент Штерну показалось, что он сошел с ума. Чтобы обрести утраченное душевное равновесие, он полез в сервант. Спичечный коробок был на месте, и под спичками по-прежнему лежал уже окаменевший кусочек хлебного мякиша. Аркадий Наумович торопливо принялся ковырять мякиш и успокоился только тогда, когда комнату залил ровный ясный чуть голубоватый свет. Удостоверившись, что все на месте, Штерн долго сидел на стуле, разглядывая голубое зарево, и опомнился только тогда, когда услышал громкие голоса запаниковавших соседей. Пугливо озираясь и кляня себя за беспечность, он спрятал источник свечения в свежий мякиш, уложил его в коробок и накрыл сверху спичками.

Аркадию Наумовичу было искренне жаль обаятельного молодого человека, смотревшего сейчас на читателей с газетных полос всего мира. Ясное дело, что свою новую роль этот молодой человек играл не для собственного удовольствия и не по своей прихоти. Это был приказ партии, а приказы партии всегда выполняются, даже если для их осуществления надо положить жизнь. Собственно, ведь и многолетнее молчание самого Аркадия Наумовича Штерна было вызвано тем же приказом, подкрепленным соответствующей угрозой компетентных служб. «Так надо Родине», — говорила партия, и они летели в небеса на ненадежных и смертельно опасных воздушных шарах и стратостатах. «Так нужно Родине!» — сказала партия, и они перестали летать и молчали, скрипя зубами, когда полеты в небесах на все тех же воздушных шарах и стратостатах предавали анафеме. Странное дело, всегда находился тот, кто знал лучше других, что именно нужно Родине в тех или иных обстоятельствах!

«Заправлены в планшеты космические карты / и штурман уточняет в последний раз маршрут. / Давайте-ка, ребята, закурим перед стартом, / у нас еще в запасе четырнадцать минут!» — звучал на волнах радиоприемников баритон знаменитого певца. Возмущение требовало немедленного выхода, и Штерн не выдержал. Он выскочил в коридор, набрал номер телефона, по которому никогда не звонил и который тем не менее был словно высечен в его памяти, и стал ждать ответа. Номер этот был указан в поздравительной открытке, пришедшей Штерну четыре года назад. На открытке не было почтовых штемпелей, а почерк он узнал сразу.

Трубку взял Урядченко. Они не виделись двадцать четыре года, последний раз случайно встретились во Владимирской тюрьме, но поговорить бдительные надзиратели так и не дали.

— Слышал? — поинтересовался Штерн, не представляясь. Осторожность была глупой, Урядченко даже хмыкнул в трубку.

— Не только я, — сказал он. — Весь мир слышал.

— Ложь, произнесенная громко и тысячекратно, более похожа на правду, чем правда, произнесенная однажды и шепотом, — сказал Штерн. — Кто же услышит шепот?

— А ты не шепчи, — посоветовал Урядченко. — Здоровее будешь!

Глупо теперь шептать, сразу сумасшедшим объявят. Да и все это, может быть, не такое уж вранье. Я прикидывал. Не веришь? Просчитай сам, мозги, надеюсь, в зоне не отшибли?

— Просчитаю, — пообещал Штерн. — Ну, а как ты?

— Нормально, — кратко сказал Урядченко. — Женился. Пацан есть. Лешка. А ты как?

— Никак, — ответил Штерн. — Разве можно что-то начинать, если живешь под колпаком?.. Про Сашку что-нибудь знаешь?

— Откуда? — удивился Урядченко. — Я ведь никого с тех пор не видел. Сначала, сам понимаешь, канал строили, а после в Сталинграде так и осел. Саша, как я слышал, к матери в деревню подался. Куда-то на Тамбовщину. Минтеев, говорят, сразу после освобождения умер. Еще в пятьдесят третьем.

— Это я знаю, — отозвался Штерн. — В пятьдесят четвертом на Литейном сообщили. — Ты мне вот что скажи: как теперь жить, когда все на голову поставлено?

В трубке посопели.

— Я тебе, Аркашка, так скажу, — наконец отозвался Урядченко. — Я больше ни во что не лезу. Сам пойми, у меня семья, пацан растет. Да и, собственно говоря, какая разница-то? Ну, скажем мы, что видели. Кому оно надо? Нам и так всю жизнь исковеркали. Если бы ты знал, что я в Ухтлаге пережил. Да о чем я — ты не меньше кругов прошел! Сколько той человеческой жизни нам осталось? И чтобы я все своими руками поломал? Ради чего? Кто они мне, эти ученые да попы, чтоб я за их благополучие своим расплачивался?

— А истина? — напомнил Штерн.

— А что истина? — удивился собеседник в далеком Сталинграде. — Я, дорогой мой Аркаша, не святой. Я человек простой и в пророки не рвался. Я свои Голгофы не выбирал, мне их судьба отмеряла.

Урядченко замолчал. Связь была хорошая, и было слышно, как он Покашливает на другом конце провода. Кашель такой Штерну был хорошо знаком — туберкулезник.

— Я тебя понял, — только чтобы не молчать, сказал Штерн.

— Вот и хорошо, что понял, — сдавленно превозмог кашель Урядченко. — Хочешь, бейся в запертые ворота. Но меня не трогай. Укатали Сивку уральские зоны.

Они не попрощались.

Штерн не винил Урядченко ни в чем. Действительно, сколько жизни еще человеку осталось? Все правильно. Все так и должно быть. Законы сопротивления материала все еще в силе.

Он вернулся в комнату, лег на диван, забросил руки за голову и, уткнувшись взглядом в оранжевый абажур на потолке, принялся вспоминать прожитое. И по всем подсчетам выходило, что счастливой жизни у него было пять лет. Все остальное скомкано, взвихрено и рассеяно безжалостным временем, этим страшным оборотнем со спокойным лицом исторических трудов и учебников. В них было все приглажено до пристойности: монгольское иго — бедствие, Иван Грозный жестокий, но справедливый царь, боровшийся за объединение русских земель, мучительные и смертоносные походы Петровских и Екатерининских полков — суть укрепление государства Российского. А до человеческих букашек, которых безжалостно давили высочайшими сапогами во имя высоких целей и идеалов, никому и дела нет — паши да сей, да пропивай свое в кружалах. Маленький незаметный муравей, чьим трудолюбием эта самая история и жила. Да что там далеко ходить, разве не были такими муравьями Витя Урядченко, умерший Минтеев, разбившиеся Усыскин, Морохин и Колокольцев или он сам, Аркадий Наумович Штерн, волею случая явившийся в мир, прикоснувшийся к тайне мироздания и проживший всю жизнь с кляпом во рту, не смеющий сказать правды, ибо эта правда по чьему-то высочайшему мнению была опасной, ведь она подрывала основы сложившихся знаний о мире и разрушала все материалистические представления человечества о Боге, мироздании и истинности науки?

«Просчитай». Кажется, так сказал Урядченко. Неужели он имел в виду, что при определенных условиях полет «Востока» был все-таки возможен? Экваториальный радиус земного круга равен… Память услужливо подсказала: «Шести тысячам тремстам семидесяти восьми и двум десятым километра». Следовательно, чтобы достичь полуокружности, атмосфера должна простираться до среднего радиуса земного круга и высота ее составит… Нет, все это должно было выглядеть несколько иначе. Аркадий Наумович сел за стол, быстро и уверенно начертил схему и совсем уж было углубился в расчеты, как в коридоре проснулся телефон. Телефон звонил настойчиво, и Штерн понял, что это звонок судьбы.

Казань, психиатрическая больница закрытого типа.
Январь 1964 г.

Санитары в психбольнице бывают разными, но добрых нет. У добрых не выдерживают нервы. В психиатрической больнице закрытого типа пациенты особые. Очень часто они попадают сюда за убийства. В казанской больнице длительное время лежал людоед Стрешнев, который все свободное время посвящал рассуждениям о вкусе человечен ского мяса. По Стрешневу вкус мяса зависел от пола, возраста человека, времени года, когда был произведен забой (именно так он называл совершенные им убийства), профессиональных занятий жертвы до забоя и, собственно, способа забоя. Стрешнев потребовал себе общие тетради, в которых он начал писать диссертацию по экономике и увлеченно доказывал, что будущее за каннибализмом, что демографический рост заставит человечество перейти к этому высококалорийному и сравнительно дешевому продукту питания. В беседах с санитарами Стрешнев гордо именовал себя пионером каннибализма, становясь в ряд с первооткрывателями земли, а также учеными и космонавтами, совершившими первые полеты в космическую неизвестность. «Садисты! Скоты! — орал Стрешнев, уворачиваясь от шприца с нейролептиками. — Люди мне еще памятник поставят! Прогресс человечества начал я! А вы! — тыкал он указательным пальцем в санитаров. — Вас мне на блюде подадут! С маслиной во рту зажарят!»

Ну, скажите на милость, кому из санитаров такая перспектива показалась бы заманчивой? Неудивительно, что они вкладывали все свое усердие в перевоспитание людоеда, но не путем лекций и чтения Библии, а куда более действенными методами.

Сейчас Стрешнева не было. Вездесущий Никита Сергеевич Хрущев поинтересовался судьбой садиста, который за неполные пять лет съел более двадцати человек, и, узнав, что тот признан невменяемым, устроил докторам разнос.

— Жрать он был вменяемым! — орал генсек на главного психиатра страны, топая небольшими ножками, обутыми в лакированные ботинки. — Двадцать человек схарчил! Да весь ЦК за тот же период всем своим составом меньше коров съел! Я тебя вместе с ним посажу, может, тогда проникнешься! Двадцать человек, а ему кашу в палату носят! Я не пойму, может, вы пидарасы? Может, сами тайком по ночам на городских улицах харчитесь?

Стрешнева срочно повезли на повторную экспертизу в институт имени Сербского, где со дня на день должны были признать его абсолютно вменяемым и подсудным.

— Бред какой-то! — воскликнул доктор медицинских наук Ващенко в узком кругу коллег. — Если он вменяем, то мы его диссертацию о питании на ВАКе должны рассматривать!

Справа от палаты Аркадия Наумовича было тихо. В палате справа жил Далай-лама. Он постоянно медитировал или путешествовал в астрале, поэтому стены камеры препятствием не служили. Вернувшись из очередного путешествия, Далай-лама, которого когда-то звали Рустамом Фаридовичем Амирхановым, рассказывал всем желающим, как выглядят жители Сатурна, какие листья у деревьев в Туманности Андромеды, чем завершилась война между Плеядами и Кассиопеей, куда все-таки стремится звезда Барнарда и когда Солнечной системы достигнет Звездная Орда, которая на своем пути беспощадно истребляет все живое. По Амирханову выходило, что тогда-то и следует ожидать уже не раз описанный Апокалипсис. Далай-лама Амирханов рассказывал, что в космическом пространстве есть не видимые глазу звезды, которые поглощают видимый свет. Люди про эти звезды еще не знают, они их откроют лет через десять — пятнадцать, но пользы от этого никакой не будет. Санитары и врачи слушали Амирханова с удовольствием, а Штерн его не любил и в глаза называл брехуном и глупцом.

Слева у него в соседях был Моцарт, в прежней жизни — Андрей Николаевич Жабин. О нем ходили противоречивые слухи, говорили даже, что когда-то он значился крупным партийным функционером, чуть ли не кандидатом в Политбюро ЦК КПСС, что было, конечно же, полной ерундой — кто ж будет лечить аппаратчика такого масштаба в провинциальной больнице, где даже «утку» санитары приносили в порядке живой очереди? Тем не менее в музыке Моцарт знал определенный толк, не расставался с двумя деревянными расписными ложками, которыми ловко настукивал любые мелодии. Лучше всего у него получался «Турецкий марш» собственного сочинения, который Моцарт предпочитал выстукивать на стриженых головах пациентов больницы.

Честное слово, ему даже аплодировали санитары, а в праздничные дни номер непременно входил в программу концерта, который готовили больные для работников облздравотдела.

Обычно в концерте принимал участие силач Джамбатыров, задушивший председателя своего колхоза за приставания к дочери. Суд оказался перед неразрешимой дилеммой — или признать, что член партии может изнасиловать малолетнюю, или сделать вывод, что ничего подобного не было, а просто Джамбатыров сошел с ума и ответственности нести за свои неосознанные действия не может. В психбольнице силач на спор и просто так поднимал любого зрителя, жонглировал учебными гранатами из кабинета гражданской обороны, делал шпагат с сидящими у него на плечах санитарами и вообще демонстрировал чудеса силы. Джамбатырова в больнице любили. Врачи давно признали бы его излечившимся, но многочисленная татарская родня председателя еще не остыла от мстительных желаний, и Джамбатыров находился в больнице на положении расконвоированного, пилил дрова и выполнял иную работу, требующую умения и физической силы.

Были в больнице самые разнообразные люди, которые с уважением отнеслись к новому пациенту. Врачам Аркадий Наумович Штерн попытался объяснить, что никакой он не псих, а сидит, скорее, по политическим убеждениям. Выслушивая Аркадия Наумовича, врачи согласно кивали: годика два, ну, от силы три, и Аркадий Наумович сможет вернуться к своей диссертации. Вот тут как раз и товарищ полковник из Питера специально приехал, чтобы поинтересоваться здоровьем больного.

Действительно, вслед за главврачом в палату вошел респектабельный и улыбающийся гэбист Валентин Николаевич Авруцкий, сел на шаткий стул, обдав Аркадия Наумовича терпкой волной «Шипра», улыбнулся ему, как старому знакомому, и нетерпеливо махнул рукой главврачу: дайте, мол, пообщаться со старым другом!

— Ну, здравствуйте, — он властно стиснул руку больного. — Как самочувствие, Аркадий Наумович? Я тут вам бананов с мандаринами привез, даже ананас удалось раздобыть, честное слово!

Тут у них пошел непонятный и ненужный разговор, в котором оба, как боксеры, уже не раз встречавшиеся на ринге и хорошо знающие силу друг друга, пританцовывали, закрываясь перчатками, имитировали атаки, но первый удар никто нанести не решался.

— Ну, рассказывайте, рассказывайте, — подбодрил полковник Авруцкий, решившийся на атаку. — Больше вам никто не будет препятствовать. Здесь вы можете говорить всю правду. Расскажите людям, что Земля не круглая, а плоская, что стоит она на трех китах, что под нами бескрайний соленый океан, что небо над нами заключено в небесную твердь, о которую в тридцатые годы разбивались ваши воздушные шары и стратостаты. Рассказывайте! О том, что звезды — это странные вкрапления в небесный хрусталь, что Луна и Солнце движутся по небосклону по специальным рельсам, что туманности — это не скопления газа и не далекие галактики, а всего лишь небрежность ангелов, которые ленятся лишний раз протереть небесный свод сухой тряпкой. Что же вы молчите?

Штерн облизнул губы. Одутловатое и бледное лицо его казалось мертвым.

— Знаете, — сказал он, — я чувствую себя круглым идиотом. Я долго жил ожиданием, но никогда не думал, что возможен такой простой выход.

Авруцкий ухмыльнулся.

— Привыкайте, — посоветовал он. — Здесь, как я уже сказал, вы можете не грешить против истины. Да, вы совершенно правы — мы живем на поверхности плоской Земли. Да, наша Земля действительно стоит на трех китах, и никто никогда не летал в космос, потому что невозможно пробиться за небесную твердь. Вам стало легче оттого, что это знаете не только вы. Так что давайте — выкрикивайте истину.

— В сумасшедшем доме? — спросил Штерн.

— Это пока, — подбодрил гэбист. — Когда будет объявлено, что люди достигли Луны, вы можете кричать на всех перекрестках. С американцами мы уже договорились. Мы, разумеется, все подтвердим.

Но я хотел поговорить о другом. Где звезда, которую вы сняли с оболочки разбившегося стратостата? Мы долго играли в кошки-мышки, настало время поговорить по-мужски. Отдайте звезду, в ней нуждается государство. Ведь мы до сих пор не знаем, что это такое! А ведь ее исследования могут перевернуть все наши представления о физике пространства. Отдайте, Аркадий Наумович!

— У меня ее нет, — отрезал Штерн, по-детски скрестив пальцы за спиной. — И никогда не было. Может быть, у Минтеева?

— Минтеев умер, — напомнил Авруцкий.

— Да, ему повезло, — кивнул Аркадий Наумович.

— Глупое упрямство, — пожал плечами Авруцкий.

— А что было бы, если бы звезда попала в руки военных еще тогда? — глухо спросил Штерн.

— Возможно, мы спасли бы немало человеческих жизней, — уверенно сказал полковник. — Война с Гитлером была бы менее кровавой…

— Я в этом сомневаюсь, — вздохнул Штерн. — Но хочу вас спросить, что было бы с нами? Со мной, с Минтеевым, с Урядченко и Новиковым?.. Что вы молчите, полковник? Кстати, я забыл вас поздравить…

— Мне нечего сказать, — нахмурился Авруцкий.

— Господи! — Штерн встал. — Вы по-прежнему рветесь спасать поле, не замечая, что под сапогами хрустят те же самые колоски!.. Я могу вернуться в свою палату?

— Послушайте! — полковник схватил Штерна за рукав. — Поймите же: вас не выпустят, пока не получат звезду!

— А зачем мне выходить, — пожал плечами Аркадий Наумович. — Я дома, полковник. Я дома.

Некоторое время Авруцкий внимательно смотрел на него.

— Жаль, — коротко сказал он. — Я был уполномочен сделать вам самые лестные предложения.

— Господи! — вздохнул Штерн. — Как вы мне все надоели: уголовники, ищущие несуществующие драгоценности, ученые, мечтающие въехать в рай на чужом горбу, прислужники властей, радеющие за благо всего человечества! Для того, чтобы достичь эфемерного всеобщего счастья, вы не задумываясь сломали жизнь мне, Минтееву, Новикову, Урядченко. И все потому, что добытая нами правда оказалась не нужна. Сколько жизней вы еще сломаете, прежде чем убедитесь, что всеобщее счастье недостижимо, а мы лишь пылинки на плоских дорогах мироздания и от чего-то более огромного нас отделяет небесная твердь. Я не знаю, есть ли там Бог, не знаю, кем и для чего создан наш мир, но почему-то уверен: он не создан для кровавых экспериментов и вашей тупости. Когда-нибудь нашему Создателю станут скучны все человеческие художества, и тогда наступит конец. Не будет труб и второго пришествия* просто все три кита однажды взмахнут хвостами и… Мне страшно, полковник. Мы стоим на краю бездны, перед которой ничтожны все человеческие потуги и стремления. Вы слишком молоды и не помните старый учебник географии. А в учебнике том был удивительный рисунок — монах добрался до края света, пробил небесную твердь и высунул голову, желая увидеть, что кроется за нею. Что миру до вашего космического вранья? Мы все на краю, и настало время заглянуть, что там дальше?

Деревня Андронцево близ Вологды.
Октябрь 1936 г.

Стояло бабье лето. В синем небе летели невесомые паутинки, в лесу повис густой грибной дух, и меж деревьев нагло краснели мухоморы. Листья на деревьях осень уже раскрасила, но трава оставалась зеленой и идти по лесу было одно удовольствие, если бы они сейчас не добирались к месту аварии стратостата. Надежд на то, что ребятам со стратостата «Север» повезло и в данный момент они коротают время у костра, практически не оставалось. По расчетам получалось, что стратостат унесло на немыслимую высоту. Скорее всего, заклинило клапаны, через которые стравливается газ. Если аппарат пробыл в стратосфере больше двух суток, то кислород у Усыскина и Морохина должен был кончиться значительно раньше. А судя по всему, стратостат болтался в небесах значительно дольше.

Настроение у всех было подавленным. Позади осталась деревня Андронцево, состоящая из десятка бревенчатых домиков, облепивших Косогор над узкой лесной речкой Синдошкой. Один из жителей, Николай Майков, и нашел в лесу упавший стратостат. Сначала ему показалось, что среди поломанных деревьев лежит серый кит, но, приблизившись, он увидел огромную полусдутую резиновую грушу, перетянутую многочисленными канатами. Ниже груши, врезавшись в землю, металлически поблескивал шар с круглыми окошками, заглянув в которые, крестьянин смутно различил неподвижных людей. Добравшись до райцентра, Малков сообщил о находке в поселковый Совет, оттуда позвонили в Вологду, а уж из Вологды весть добралась до Москвы. Спасибо военным, они дали самолет, на котором спасательная экспедиция вылетела в тот же день. Директор института предупредил, что с прессой, особенно с рабкорами, надо быть поосторожнее, но и без этих предупреждений с журналистами общаться было некогда. Сразу же после приземления спасатели на двух машинах отправились в Андронцево, а по прибытии, оставив радиста в доме Малкова, незамедлительно двинулись к месту катастрофы.

Малков шел впереди. За спиной торчала двустволка. Он был высок, худ и бородат. Судя по его разговорчивости, Малкову нравилось находиться в центре внимания, он постоянно рассказывал, как обнаружил стратостат, дополняя каждый рассказ все новыми и новыми деталями.

Места здесь были болотистые, поэтому до места падения стратостата добирались довольно долго. Среди уже начавшей жухнуть зелени спело краснели ягоды. Малков ловко вел спасателей по едва заметным звериным тропкам, и даже удивительно, что он ни разу не сбился. К аппарату они вышли часам к четырем дня. Сначала пошел мелкий подлесок, потом за обширной поляной начался смешанный старый лес.

Наполовину потерявший газ аппарат со стороны действительно напоминал диковинного кита, примявшего при своем падении молодые березки и елочки. Обрушившись с небес, резиновый баллон подавил много ягод, и мазки сока на его стенках казались кровавыми. Над местом аварии стратостата стояло неясное голубое сияние, однако было не до того — более всего группу интересовала судьба людей.

Металлическая гондола с маленькими иллюминаторами наполовину зарылась в перегной. В кабине было темно, а толстые стекла не позволяли понять, что творится внутри. Лишь Малков уверял, что видит в гондоле две неподвижные фигуры. На стратостате действительно летели двое: Усыскин и Морохин. Охотник об этом знать не мог.

Минтеев осмотрел гондолу, поймал взгляд Штерна и выразительно провел ребром ладони по горлу. Штерн угрюмо кивнул. Урядченко и Новиков подготовили инструменты и принялись методично отвинчивать внешние гайки крепления люка. Работа была муторная, гайки прикипели и поддавались с огромным трудом, поэтому остальные получили возможность оглядеться.

— Лошади нужны, — озабоченно сказал Минтеев. — Иначе стратостат не вывезти.

— Достанем, — успокоил Штерн. — Закончим здесь, я сам в райсовет пойду. Помогут! Там ведь такие же советские люди!

— Ребят жалко, — вздохнул Минтеев. — Эко их угораздило!

— Мужиков поднять надо, — прикинул Штерн. — Без них не справимся.

— Я на тебя надеюсь, — сказал Минтеев.

Николай Малков с горящими любопытством глазами обходил повисший на сломанных деревьях баллон.

— Слышь, ученый люд, — неожиданно сказал он из-за баллона. — А это что? Кто мне скажет, что это за хреновина такая? Ну просто пожар! Аж ослепнуть можно!

Поспешив на голос, Штерн и Минтеев впервые увидели звезду. На грубой металлизированной резине баллона горела ярко-голубая искра. От нее в стороны расходились многочисленные ореолы, и казалось, что со светом во все стороны изливается умиротворение.

— Что это? — зачарованно спросил Минтеев и, увидев, что Штерн протянул к искринке руку, предупредил: — Не трогай, это может быть опасным.

— Добро не может быть опасным, — неизвестно почему сказал Аркадий, глядя, как переливается невероятный сказочный искрящийся бриллиант у него на ладони.

— Красотища какая, — пробормотал Николай Малков и присел на корточки, сворачивая самокрутку из листочка газеты. Но, видимо, курево ему самому в этот момент невероятности показалось неуместным; он задумчиво ссыпал табак в кисет, поднялся на ноги и завороженно склонился над раскрытой рукой Штерна, на которой тепло сияло чудо.

— Чисто солнышко! — задумчиво сказал он.

— Живой! — послышался радостный крик от гондолы, и все бросились на крик. Штерн тоже рванулся вперед, зажав радужное мерцание искорки в ладони.

Урядченко и Новиков вытащили из гондолы обоих.

Морохин был мертв, тело уже остыло. Усыскин, разбитая голова Которого была обмотана разорванным рукавом белой исподней рубахи, сплошь покрытым бурыми высохшими пятнами, тяжело и трудно Дышал. Лица обоих были в обширных синяках. Видать, ребятам в воздухе здорово досталось.

— Доктора! Доктора! — закричало сразу несколько голосов, и врач склонился над раненым.

— Ну что? — спросил Минтеев. — Как его состояние, доктор?

Врач покачал головой. Лицо медика было непроницаемым.

— Он в сознании, — сказал врач.

Усыскин открыл глаза, и на губах появилось страдальческое подобие улыбки.

— Аркаша… Витек… — шелестящим шепотом сказал он. — Все-таки я вас дождался!

— Молчи! — приказал Минтеев. — Ты только молчи, Лешка. Потом все расскажешь!

— Ко-му? — в два вздоха прошептал Усыскин. — Ангелам на небесах?

— Все будет хорошо, — сказал Минтеев, но уверенности в его голосе не чувствовалось. Усыскин уловил это и снова попытался улыбнуться.

— Сей-час, — снова раздельно сказал он. — Важно… Очень…

Он немного полежал с закрытыми глазами, потом поманил к себе Минтеева и Штерна.

— Важно… — снова прошептал он. — Сколько километров, не знаю… Тысяча или больше… Твердь… Куполом над землей. Купол от конденсации обледенел. Сосульки километровые… Напоролись на одну… стали падать… А тут… кислород попер… Двадцать шесть процентов… озона по датчикам вылезло… мезосфера… но все равно непонятно… И понесло!..

Он еще немного помолчал, только по упрямым глазам его было видно, как силится он заговорить.

— Ты молчи, Леша, молчи! — снова сказал Минтеев.

— Киты… — сказал Усыскин. — Землетрясения… монах из учебника… думал сказка… для Солнца окна… и туннель… длинный такой… как в горах… — Усыскин хрипло вдохнул воздух и повторил: — Монах у края земли…

— А это? — Штерн раскрыл ладонь, и голубоватое зарево залило уже погружающийся в сумерки лес, высветило китообразную тушу стратостата, мелкими искорками заплясало на металле гондолы, на лицах окруживших раненого людей. Теплая искорка весело плясала на ладони Штерна.

Усыскин широко раскрытыми глазами посмотрел на переливающуюся искорку, трепетно дрожащую на ладони товарища, посветлел лицом и даже попытался потянуться к ней, но изломанное и обессилевшее тело не повиновалось человеческой воле.

— Звезда, — нежно и ласково сказал Усыскин. — Звездочка…

И умер.

Все кончилось для него, и все только начиналось для остальных. Были новые старты, и Минтеев со Штерном сами увидели гигантские многокилометровые сосульки льда, свисающие с радужного небесного свода, туннель, по которому двигалось, шевеля длинными извилистыми щупальцами протуберанцев, Солнце, странных крылатых существ, очищающих небесный свод от наледи, а однажды, когда Штерн, Минтеев и Урядченко поднялись на рекордную высоту, хрустящая чистота дня позволила им наблюдать фантастическую и чудовищную картину — гигантские плоские хвосты Левиафанов, на которых в первичном Праокеане покоился диск Земли.

Но судьба их уже была решена невысоким усатым человеком с покатым низким лбом и тронутым оспинами лицом. Вождь долго сидел над отчетами, посасывая незажженную трубку, сосредоточенно думал, взвешивая факты и просчитывая последствия, потом прихлопнул бумаги короткопалой ладонью и поднял желтый тигриный взгляд на терпеливо ждущего его решения президента Академии Наук.

— Преждевременно, — глухо сказал он. — Это касается политики, а она девица консервативная. Мы не можем отказываться от материалистического взгляда на мир. Это замедлит индустриальное развитие страны. Государство важнее. Смелые люди, крепкие люди, мне искренне жаль их!

Край Земли.
22 марта 1965 г.

С утра за окном пели скворцы. Окна были заклеены от непогоды, но щебет скворцов все равно пробился в палату и разбудил Аркадия Наумовича Штерна. Если бы не решетки на окнах и не казенная меблировка палаты, все было бы как дома, на Васильевском острове. Только соседи здесь были другие, да санитары никак не вписывались в домашнюю обстановку. Держали Штерна в одиночке: видимо, таково было распоряжение начальства.

Замок двери заскрежетал, и в палату заглянул бородатый санитар по кличке Демон.

— Завтракать пора, — хмуро сообщил он. — Ты, Наумыч, не задерживайся, сегодня Дуремар дежурит, он любит, когда все по расписанию.

Завтрак без разносолов. Овсянка, белый хлеб, чуть сладкий чай.

Больные ели не торопясь, вели беседы. Ходили слухи, что в больницу должен возвратиться людоед Стрешнев.

— Считаю, что мы должны выразить протест, — сказал создатель наркологического направления в искусстве Максим Петлюха. — Устроим митинг, врачи должны знать, что мы против его возвращения в больницу. Пусть едет лечиться в другую.

— He надо перекладывать свою головную боль на других, — немедленно возразил механик-самоучка Кулибин. Он и за завтраком свободной рукой что-то мастерил из спичек, у которых санитары предусмотрительно обрезали серные головки. — Сегодня людоеда куда-то отправим, потом свободу печати объявим, а там и президентство на манер Америки вводить станем! Тут от Политбюро голова болит, а слово скажешь, сразу серу колют.

— Не ввязывайтесь в политику! — остерег его Максим Петлюха.

— Ввязывайся — не ввязывайся, а серу все равно колоть будут! — вполне здраво заметил Кулибин.

— Ты лучше нашего Коперника спроси! — заорал простой советский сумасшедший Андрей Андреевич Капустин. В больницу он попал за то, что обрил наголо свою жену, соседей, что было пока еще простым хулиганством, но затем попытался обрить председателя поселкового Совета. — Слышь, Коперник, ты-то как к Стрешневу относишься?

Штерн не сразу понял, что обращаются к нему.

— Сожрет паразит нас всех, — проворчал он хмуро. — Из Петлюхи столько можно отбивных настрогать…

Санитар Демон появился в столовой с ремнем.

— Ну? — многозначительно спросил он. — Кто у нас сегодня первый доброволец на уколы?

Больные замолчали, опасливо переглядываясь друг с другом: знаем мы эти уколы, после них два часа скрючившись лежишь…

— Пошли, Кулибин! — сказал Демон, взмахом руки ломая спичечную конструкцию.

— Почему я? Почему я? — заныл механик-самоучка. — Вон, Петлюху возьми, ему мозгов не надо, он весь в искусстве! Или Коперника, все равно днем звезд не видно!

— Пошли-пошли, — Демон лениво подтолкнул Кулибина к выходу.

— Это политическая месть, товарищи! — взвыл Кулибин.

Вопли его стихли в коридоре. Некоторое время все сидели подавленные. В столовую заглянула санитарка Хмызочка, толстая наглая бабища сорока с лишним лет. Хмызочка дважды сидела в зоне за кражи, поэтому психов терпеть не могла, кроме Штерна, к которому относилась с сочувствием и иногда даже угощала домашним пирожком или яблоком. «Намаялся, страдалец, за пятнадцать-то долгих лет! — сочувственно говорила она, глядя, как Аркадий Наумович ест. — Ешь, кто тебе еще вкусненького принесет! Эти суки здорового заколоть могут, что ж о больных-то говорить!»

Сегодня Хмызочка была в хорошем настроении, тряпкой ни на кого не замахивалась, а весело прикрикнула:

— Похавали, шизофреники? А ну, марш по палатам, сейчас Дуремар обход делать будет!

В палате Аркадий Наумович прилег было, но тут же вспомнил, что Дуремар беспорядка не любит и считает, что днем больные валяться в постели не должны, а должны заниматься трудотерапией. И вовремя он встал — в палату порывисто влетел врач в белом халате со своими клистирными трубками на груди — действительно, Дуремар, идущий по следам Буратино.

— Ну-с, Аркадий Наумович, как мы себя чувствуем? — спросил он. Боли головные не мучают? Язык покажите! Так! Смотрите на мой палец! Нижнюю губу втяните! Та-ак! Теперь верхнюю! Хорошо! Очень хорошо! До выздоровления далеко, но самочувствие улучшается! Школьную «Астрономию» читали? Это оч-чень хорошо, читайте и дальше! — он подумал и объявил немыслимое: — С сегодняшнего дня без процедур, только прогулки!

Вот какой вышел удачный день.

Штерна и Барановского, больного из соседней палаты, отправили на трудотерапию — пилить дрова для кухонной печи. Дрова оказались дрянные, сплошь изъеденная короедами труха, но настроение было великолепным, небеса голубыми, а золотой диск Солнца только прибавлял радости и сил.

— Не гони, — хрипел Барановский. — Для кого стараешься?

Барановский был мирным психом. По профессии — вокзальный вор. В больницу попал прямо с рабочего места в состоянии белой горячки и в первый же день долго гонялся за медсестрой с отнятым у нее шприцем, после чего неделю провел в ремнях и под присмотром Демона и Орангутана, которые быстро выбили из него дурь. Со дня на день его должны были перевести в следственный изолятор.

— Перекур! — объявил Барановский и демонстративно уселся на козлы.

Штерн оставил его и подошел к сараю, у стены которого он обустроил свой тайник. Спичечный коробок со звездой привезла ему Лана, приезжавшая на свидание по разрешению спецслужб. Штерн очень боялся ошибиться в соседке, но она не подвела. И всемогущие спецслужбы оказались не такими уж всеведущими и всезнающими, как это представлялось Штерну. Воистину: воображая хищного зверя, мы начинаем с того, что придумываем ему клыки.

Спичечный коробок оказался на месте, и Штерну вдруг нестерпимо захотелось увидеть звезду. Это было глупое желание, но оно разрасталось в нем, превращая в осколки броню разумной предосторожности. Штерн засунул коробок еще глубже, но это не помогло. Желание увидеть звезду было больше страха. Он снова вытащил спичечный коробок из тайника. За спичками белел катыш мякиша. Еще не видя звезды, Штерн ощущал ее мягкий согревающий свет, рождающий в человеке веру и укрепляющий надежды.

Он посмотрел на Барановского. Тот мрачно сидел на козлах. Курить в больнице не разрешалось, а перекур без папирос превращался в простое издевательство. Желание было столь сильно, что Барановский наклонился, сгреб горсть свежих опилок и принялся жадно нюхать.

Штерн торопливо прошел за сарай и еще раз огляделся. Вокруг никого не было, и он отчаянно принялся колупать окаменевший катыш, скрывающий звездный свет.

Звезда оказалась на месте. Нежное сияние осветило хмурый закуток за сараем, волшебная волна подхватила Аркадия, даруя покой. Искорка переливалась у него на ладони, он не знал ее названия и астрономических величин, но само ее существование делало жизнь другой. Все пережитое сейчас казалось мелким и не заслуживающим внимания. Звезда мерцала на его ладони, она была обещанием вечности жизни и незыблемости истин.

Он был слишком увлечен созерцанием своего небесного талисмана и потому не услышал выстрела. Просто тупая боль резанула левую сторону груди, он недоуменно посмотрел на маленькую дырочку в синей фланели куртки, откуда фонтанчиком вдруг выплеснулась красная кровь, растерянно огляделся и увидел напряженного лицестылого Максима Петлюху, приближающегося к нему с пистолетом в руке. Запоздало осознав, что напрасно пренебрег осторожностью, что одна из сторон, охотившихся за звездой, все-таки его достала, Аркадий Наумович нашел в себе силы вскинуть руки к небесам.

Пламенная искорка, сиявшая жизненной силой у него на ладони, вдруг вспыхнула так, как она горела на резиновой оболочке стратостата более четверти века назад, и устремилась вверх, чтобы слиться с пронзительной синевой далекой небесной тверди, откуда она была захвачена нетерпеливо обгоняющими свое время людьми.

А может, и не звезда это уносилась в небо, а устремлялась туда измученная земными странствиями душа аэронавта Аркадия Наумовича Штерна.

Загрузка...