У официанток были испуганные глаза и красные щеки.
Большой, костистый начальник госпиталя прошел от посудной к раздатке, широко и неслышно шагая длинными ногами, обутыми в брезентовые сапоги защитного цвета.
Его седые усы топорщились, мясистые ноздри вздрагивали.
Он сердился.
Щупленький Василий Васильевич, шеф-повар первого отделения, семенил за начальником. Василий Васильевич был одет в халат, передник и подпоясан полотенцем. С полотенца, подобно оружию, свешивались два половника — большой и поменьше.
Халат был новый, широкий и стоял коробом. Маленькая голова Василия Васильевича, с тусклыми, сердитыми глазками и срезанным подбородком, то далеко высовывалась на вытянутой, морщинистой шее, то уходила в воротник халата, как голова черепахи в панцирь.
— Я ей объяснял, — говорил Василий Васильевич. — Но разве она может понять? Она думает, что диетсестра — это все равно что профессор. Вся кухня хочет бежать через нее — спросите кого хотите. Разве с таких продуктов можно делать запеканку? С такой картошки и селедки можно делать только пюре с селедкой. И никаких гвоздей.
Диетсестра Валька Буянова стремительно вошла в кухню и пошла прямо на Василия Васильевича, низко нагнув голову, отчего кудряшки над ее лбом встали рожками. Лоб у нее был гладкий и твердый, как речной голыш, брови шли вразлет, а вздернутый нос имел воинственное выражение.
— Это ч-что? — спросил ее начальник, слегка заикаясь, как всегда, когда он сердился, и показывая на посудную.
В посудной высились груды грязных тарелок с недоеденными кусками осклизлой и плоской запеканки.
— Т-товарищ диетсестра! Повара предупреждали вас о непригодности продуктов для изготовления запеканки с рыбой?
Валька вытянулась.
— Разрешите доложить? Товарищ начальник, дело не в продуктах, а в поварах. Картошка не отсортирована, рыба не вымочена, печка затоплена с опозданием, и выпечка производилась в непрогретой духовке. В кухне второго отделения из тех же продуктов приготовлена качественная запеканка, потому что там выполняют мои указания.
— Пойдемте!
По дорожкам нескончаемого нальчикского парка они пошли в кухню второго отделения. Высокие травы тянулись к дорожкам и путались под ногами. Яблоки выгибали сучковатые ветви, и алыча роняла под ноги плотнокожие, янтарные ягоды. Даль была голубой, и воздух зыбился и дрожал от солнца.
Вдалеке виднелись пологие холмы, сизые, с августовской, редкой подпалиной на склонах, а над ними вставали снежные вершины. Вершины были так лучисты, нарисованы такими тонкими, летящими штрихами, что облака по сравнению с ними казались аляповатыми и грузными. Вершины излучали синеву и прохладу. И далекие и близкие, они словно плыли, растворяясь в голубизне, казалось, они вот-вот уплывут, исчезнут. Но стоило мигнуть, и вот они уже опять здесь, близко — тонкогранные, с отчетливыми лиловатыми тенями на сияющих белизной склонах.
Вершины были прямо перед Валькиными глазами, но Валька не видела их.
Валька думала о картофельной запеканке. Про удачную запеканку во втором отделении она сказала наугад, сказала, потому что была уверена в поваре второго отделения.
Теперь она волновалась и думала: «Неужели Минадора подведет? Нет, она молодец. У нее все хорошо».
От волнения у Вальки, как всегда, защемило отсутствующие пальцы на правой руке. Она хотела пошевелить ими, и вспомнила, что их нет.
В кухне второго отделения царили мир и благополучие. Смуглая красавица Минадора жестом фокусника сдернула с противня марлю и замерла, держа в руках белоснежную марлевую салфетку, парусом вставшую над пышной, золотистой запеканкой.
Полковник грозно пошевелил усами, повернулся к Василию Васильевичу и сказал:
— Н-ну?..
Когда полковник и повар ушли, Валька обняла Минадору:
— Молодчага, золото, красотка моя, не подвела!
— А когда же я Валечку подводила? — тягуче и ласково сказала Минадора. — Садитесь, отведайте запеканки. Феня, стул Валентине Ивановне!
Минадора была тонка, смугла и мускулиста. Когда она двигалась, то скользила и изгибалась всем телом, и видно было, как мышцы переливаются и играют под ее плотной, туго натянутой кожей.
За черноту и гибкость кто-то прозвал ее «Миногой», и это прозвище приклеилось к ней. Волосы у Миноги были короткие и, как лаком, обливали узкую голову. Подвижные полные губы то оттопыривались, то утоньшались и, удлиняясь, играли на красивом лице, и только глаза казались взятыми от другого человека. Миндалевидные, выпуклые, они поражали «стоячим» взглядом и не соответствовали быстрому телу Миноги.
Валька и Минога чем-то неуловимо походили друг на друга, нередко их принимали за сестер.
Валька уселась за стол и стала есть запеканку.
В кухне шла обычная суетливая жизнь.
В зеленной балагурили раненые, чистившие картошку.
Дежурный офицер с видом полководца прохаживался между кастрюлями и корзинами с овощами. Посудницы звякали тарелками, в печке трещали дрова, в котле что-то кипело и булькало. Минога, встав на приступку, мешала в котле большой мешалкой. На больших сковородах шипели и брызгались оладьи, а над всей этой суетой, бульканьем, шипеньем, как припев, раздавались влетавшие в раздаточное окно однообразные и короткие возгласы официанток:
— Первая диета, две порции!
— Бессолевая одна!
— Третья одна!
На столе возле окна молоденький, длиннолицый и болезненный повар Митя ухарски шинковал картошку. Со скукой и равнодушием он смотрел в окно, а остро наточенный нож в его правой руке как бы сам собой молниеносно и ритмично пролетал возле пальцев его левой руки, которыми Митя держал картошку.
Тончайшие ломтики картошки быстро, один за другим падали на стол.
Нож так мелькал в воздухе, что за ним трудно было уследить.
— Ух и здорово, Митя! — восхитилась Валька.
Митя с тем же скучающе-пренебрежительным выражением покосился на Вальку и промолчал. Он не любил Вальку.
Валька не съела и половины порции, когда прибежала санитарка и сказала, что тяжелому больному Гришину до сих пор не дали меда, которого он просит со вчерашнего Дня.
Валька сорвалась с места и помчалась в продотдел.
По аллее серебристо-голубых елей, всегда холодноватых и нежных, она добежала до здания бывшего санатория.
Здание было полуразрушено, и от этого красота его стала еще величественнее и рельефней. В пробоину стены виднелась колоннада круглого зала. Мраморный мальчик с дельфином казался еще живее от «шрама» на гладкой щеке.
По краям зияющих окон вились маленькие темно-красные розы на цепких стеблях, переплетаясь с лепными виноградными гроздьями карнизов.
Красота здания торжествовала над разрушением и была такой же вечной, как небо, летящее над его крышей, как зелень, оплетающая его стены.
Валька поднялась на второй этаж и побежала по пустынным комнатам.
В пробоины стен виднелись снежные вершины, и комнаты казались повисшими в воздухе. Вспугнутые воробьи кружились под потолком.
В уцелевшей части здания помещалась бухгалтерия продотдела.
Бухгалтерша Клавдия Петровна, запрокинув длинное лицо и прикрывая глаза серыми веками, «интересничала» с лысым гнилозубым агентом снабжения. Ее серые веки над выпуклыми глазами всегда напоминали Вальке тех кур, которых в кухне ощипывали для диетных больных.
— Мой муж был музыкант, а я бухгалтерша — такая игра природы, представьте себе! — говорила бухгалтерша, выгнув тощее тело и обеими руками поправляя волосы на затылке.
Валька фыркнула. Она никогда не кокетничала. С хорошими мужчинами не кокетничала, потому что их уважала, с плохими — потому что их презирала, а с теми, кто был ни то ни се, — потому что их не замечала. Кокетливых женщин она не понимала…
Она фыркнула еще раз, засунула руки в карманы и сказала нахально и весело:
— Скажите на милость, какие тут Цезарь и Клеопатра!
Историю о Цезаре и Клеопатре Валька прочитала вчера вечером. Она очень любила всякие новые слова и моментально «обезьянничала» их. Теперь она была рада случаю употребить новое слово и щегольнуть своей редкой осведомленностью:
— Клеопатра Петровна, почему вы не выписали вчера мед для Гришина?
— Я вам уже сказала, что ничего не буду выписывать после трех часов.
— А я вам уже сказала, что вы будете выписывать тогда, когда это надо тяжелым больным.
— Что вы тут командуете? Что вы из себя воображаете? Мне вздохнуть некогда.
— Интересничать вам есть когда.
— Это не ваше дело!
— Как это не мое дело, если у меня Гришин остался без меду?
Валька ругалась с великим азартом и аппетитом. За месяц диетной работы у нее выработался «ругательный рефлекс», а с бухгалтершей она ругалась особенно охотно, потому что не любила ее за лень и равнодушие к больным.
Если день проходил мирно и Валькин запал оставался неизрасходованным, она думала: «Чего это мне нынче не по себе? Словно недостает чего-то… Сходить разве в продотдел поругаться с бухгалтершей?..»
Поругавшись всласть и раздобыв меду, Валька отправилась в третье отделение.
По дороге ее нагнал лейтенант Вано и сказал ей с сильным грузинским акцентом:
— Валечка! Почему вы всегда бегаешь, Валечка? Вы даже не видишь, какой кругом красота!
У Вано были очень длинные, смуглые руки, которыми он энергично размахивал, помогая себе при затруднениях в разговоре.
Он улыбался, и улыбка его, как круги по воде, постепенно расходилась по всему лицу. Сперва дрогнули и смешно сморщились уголки губ, потом открылся сплошной ряд белых зубов, и широкая улыбка залила все лицо так, что даже уши отодвинулись куда-то к затылку.
Валька очень нравилась Вано.
Внимательная к больным, быстрая, строгая, всегда озабоченная девочка в стоптанных тапочках умиляла Вано и напоминала ему его сестер. Ему хотелось заставить ее улыбнуться, отдохнуть, хотелось купить ей новые тапочки и сделать для нее что-то доброе — благодарное, бескорыстное.
Перед сном Вано вел с Валькой длинные воображаемые разговоры.
Мысленно он говорил с Валькой по-грузински, и слова у него были возвышенные и значительные, но стоило ему заговорить с ней в действительности, как слова выворачивались наизнанку и все сказанное получалось таким смешным и глуповатым, что Вано сам замечал это, очень удивлялся и огорчался.
— Валечка! — говорил Вано. — Посмотри, какой кругом горы, какой небо. Я прошу вас, обратите ваше внимание, Валечка!
— Не машите руками! — сказала Валька строго. — И вообще идите в свою палату.
Валька торопилась к себе составлять меню.
Валька жила при кухне, в комнате, которую по старой памяти повара величали «гарманжа».
От бывшей «гарманжи» в комнате остался испорченный холодильный шкаф, в котором Валька держала свои немудрые пожитки. Кроме шкафа здесь стояла кровать, стол, три стула и шикарное плетеное кресло на трех ногах. Валька уселась в кресло. Было ровно двенадцать часов, и повара стали собираться «на меню».
Сперва пришел молчаливый и сердитый Василий Васильевич, потом появилась веселая Вера, сверкая серьгами и шурша шелковым платьем, и последним пришел шеф-повар третьего отделения Афанасий Лукич, бритый, полный, похожий не то на актера, не то на профессора.
Афанасий Лукич когда-то работал в лучших ресторанах Тбилиси и к гуляшам с кашей относился с тоской и пренебрежением. Составление меню — это было самое ответственное дело в работе госпитального пищеблока. В течение двух месяцев на складе был один и тот же неизменный ассортимент продуктов — пшено, перловка, картофель, жиры и мясо, и количество этих продуктов в день было строго нормировано. Из этих продуктов надо было ухитриться скомбинировать пять различных блюд на день и, кроме того, надо было менять меню ежедневно. Это была задача посложнее шахматных.
— Три пешки, конь и офицер. Мат в три хода! — сказала Валя.
— Я извиняюсь, сегодня появился ферзь, мы получили манку. Шестьдесят грамм на день, — галантно возразил Афанасий Лукич.
Через час Валька сказала:
— Шах королю! Ясно все, за исключением сладкого. Яблоки, яблоки и яблоки! Три недели подряд одни яблоки! Это же с ума сойти!
— Из яблок можно сделать «ренет-алье-бокель», — мечтательно сказал Афанасий Лукич. — Середина вынимается и заполняется ликером. Яблоки запекают в песочном тесте.
Василий Васильевич вытянул черепашью шею и блеснул глазками.
— Сварить яблочный компот, и никаких гвоздей.
Валька тряхнула головой.
— Тысячу раз яблочный компот.
Вера улыбнулась.
— Ведь у нас теперь есть манка. Можно сделать яблочный мусс.
— Манку мы израсходовали на кашу к завтраку, — возразил Афанасий Лукич.
— Идея! — сказала Валька. — Верочка, тебе премия! Пятнадцать — двадцать грамм манки возьмем на мусс, а из сорока грамм сделаем кашу к завтраку.
Шея Василия Васильевича так непомерно вытянулась, что Валька подумала: «Батюшки! Откуда она у него берется и где держится».
— Ха! Каша из сорока грамм! Я интересуюсь, сколько же каши можно сварить! Одну столовую ложку каши.
Валька ответила:
— Из сорока грамм можно сварить двести грамм каши средней густоты.
— Ха! Это вы можете, а мы еще до этого не доучились. Мы еще молоды. Поучите нас варить двести грамм каши из сорока грамм манки.
— И поучу! — сказала Валька.
Все двинулись в кухню, отвесили сорок граммов манки и стали варить кашу. Пока каша варилась, Валька волновалась и презирала себя за то, что волнуется: «Было время, в разведку ходила, спокойная, как дерево. А теперь из-за каши переживаю, как последняя психопатка…»
Когда каша сварилась, Василий Васильевич сказал:
— Сто пятьдесят грамм. Больше не потянет. Кашу положили на весы и стали взвешивать.
— Сто пятьдесят мало, — сказала Вера и добавила гирьку в сто семьдесят.
— Мало.
— Сто девяносто.
— Мало.
— Двести!
Чаша весов закачалась и уравновесилась. Валька засунула руки в карманы и торжественно сказала:
— Ну как, Василий Васильевич, научились варить двести грамм каши из сорока грамм манки?
Ей не пришлось вдоволь насладиться своим торжеством потому, что ее вызвали к начальнику терапевтического отделения. Начальник терапевтического отделения Нина Алексеевна, молодая, голубоглазая, всегда по-докторски спокойная и ласково строгая, казалась Вальке идеалом женщины.
— Пойдемте, Валя, — сказала она и повела Вальку в язвенное отделение. — Вот смотрите!
Язвенники, которые обычно сидели на балконе или бродили по парку, на этот раз лежали в постелях в странных и напряженных позах.
— Это все наделали ваши вчерашние фрикадели, Валя, — тихо сказала Нина Алексеевна.
Валька оторопела от неожиданности.
Они вернулись в кабинет начальника отделения. Все здесь было бело — стены, шкафы, тумбочки, занавеси. Большой букет ярко-розовых роз ронял на белую скатерть лепестки, похожие на раковины.
— Валя, уже второй раз вы даете больным недоброкачественный ужин. Я вынуждена доложить полковнику.
— Но пробу ужина берет дежурный врач.
— Вы прекрасно знаете, что на вкус не всегда можно дать заключение о качествах. Очевидно, у вас неправильно хранится мясо.
— Нина Алексеевна, мясо хранится в леднике.
— Я знаю одно, Валя, — все больные утверждают, что мясные изделия за ужином имеют совсем иной вкус, чем за завтраком.
В кабинет вошла врач отделения Мирра Викторовна и напустилась на Вальку:
— Безобразие! До тех пор, пока у нас не было общегоспитальной диетсестры, все было в порядке. С вашим появлением у нас одна неприятность за другой. Вы вызвали обострение процесса у большинства язвенников. Вы скажите, что вы делаете целыми днями? Из кухни в кухню бегаете? Пробы снимаете? А? Пробы снимаете?
Валька молчала.
Чувство справедливости было ее шестым и самым основным чувством. Именно оно определяло ее поведение. Валька считала, что на нее кричат справедливо, так как она отвечала за питание.
Она молча выслушала все обвинения, молча вышла из кабинета и села на скамью у фонтана.
«Что же это? Что случилось с фрикаделями? Почему больные жалуются, что у мясных изделий за ужином иной вкус, чем за обедом? Мясо хранится правильно. Фарш заготовляется непосредственно перед горячей обработкой. В чем же дело? Пробу ужина брал дежурный врач. Он не сделал никаких указаний».
Мимо Вальки прошла операционная сестра, и вид у нее был такой гордый, стерильный и хирургический, что Валька почувствовала острый приступ зависти.
«Эх, была когда-то и я человеком… Хирургом собиралась стать, в операционной работала, а теперь… — Валька взглянула на свою изуродованную руку. — Стала я теперь ни рыба, ни мясо, ни повар. И все меня теперь презирают…»
К ней опять подошел Вано и сел рядом:
— Я вечером ходил, пел «Сулико» и думал о вас, Валечка. Луна был большой, а вас не был нигде.
Валькины тапочки протерлись, и в дырку виднелся ноготь большого пальца. Этот маленький, розовый ноготь переполнил сердце Вано жалостью и заботой.
Вано пытался выразить эти чувства, но слова получались глупыми. Вано понимал это, мучился, но не видел другого выхода и продолжал говорить с мужеством отчаяния.
Валька слушала и думала: «И чего он ко мне цепится, не было мне печали? Луна, Сулико — какие все глупости! И весь он какой-то психоватый. Очень глупый, наверное. И за что только ему ордена понадавали?»
— Ах, Валечка! — говорил Вано. — Какой у вас черный брови! Ваша мама не была грузин?
— Моя мама не была грузин, — сердито ответила Валька. — И почему вы все время машете руками и все время ходите туда-сюда, если вам велено лежать? Вам надо не о Сулико думать, а о том, чтобы скорее поправиться и вернуться на фронт. Вы есть вредитель своего здоровья. Вот вы кто!
Отчитав под горячую руку переполненного лучшими чувствами Вано, Валька пошла в кухню, рассказала о событиях в язвенном отделении, провела беседу о язвенной болезни, проверила хранение мяса и заставила вымыть всю кухню раствором хлорной извести.
Минога была очень взволнована.
— Ох, что же это такое?! Господи! Да с чего бы это? — говорила она, всплескивая красивыми обнаженными руками. — Я так разнервничалась, что все из рук валится! Девочки, мойте чище! Уголки все повыскребем, все хлоркой перемоем, будь надежна, Валечка, все сделаем!
Из пекарни привезли хлеб, он оказался непропеченным. Валька его не приняла и поехала в пекарню ругаться с пекарями.
Пекарня находилась в восьми километрах от госпиталя. Обратно Вальке пришлось идти пешком. Она сняла тапочки, чтобы они окончательно не развалились, и шла, шлепая босыми ногами по пухлой дорожной пыли.
Она прошла весь Нальчик и пошла к курортному местечку Долинску, где помещался госпиталь. Она шла прекрасным парком, который тянулся километры и переходил в дикие кабардинские леса.
В парке росли красивые незнакомые деревья, цветущие кусты, а между ними белели статуи и виднелись скамейки. Все было очень красиво, но Валька шла и думала о любимой северной реке Пижме и о родных таежных лесах. Там густо стояли тонкие сосны и темные ели, многолетние залежи валежника в непроходимой чаще прорастали травой и папоротником, но стоило ступить на них, как трухлявая древесина проваливалась под ногами, и ноги уходили в нее по колено.
Весной по берегам Пижмы белым цветом цвела черемуха, а осенью алела рябина. В лесу было так много грибов, что за ними ходили с мешками, росли также земляника, черника, брусника, из брусники бабка делала брусничную воду, которую Валька любила больше всех напитков.
В крохотной деревушке на берегах Пижмы Валька прожила до самой войны. Она жила с братом и бабкой на пенсию, которую им давали за то, что их отец был одним из первых коммунистов села. Отец и мать Вальки были убиты кулаками, когда Валька была еще маленькой. Бабке было более ста лет, и тело у нее было сухое, черное и крепкое, как вяленая рыба. Она была родом из соседнего Уренского района и рассказывала Вальке, что раньше в этих местах было много староверов, ссыльных.
Бабкин дед был тоже беглый, документов у него не было, но богатые староверы держали его в работниках, так как он был мастер на все руки. Характер у него был непокорный и горячий, его прозвали Васька-буян, и отсюда пошел весь род Буяновых.
Бабка была староверка, и когда сердилась, то ругала ребятишек «еретиками» и «христопродавцами». Характер у нее был истовый, дотошный и непримиримый, и если она что-нибудь забирала себе в голову, то ничего нельзя было с ней поделать.
За провинности она заставляла Вальку бить поклоны, а сама сидела на лавке, отбивая такт палкой об пол И протяжно считала:
— О-один! Два-а! Три-ии!
Брат Сережа был на семь лет старше Вальки и заменял ей и мать и отца. Он одевал ее, кормил, носил ей гостинцы, называл ее бабкиными словами «лихо ты мое» и держал в страхе и повиновении.
Он бил ее отчаянно, но всегда за дело, другим же никому не давал коснуться до нее пальцем и на ее обидчиков кидался коршуном, невзирая на их рост и силу.
Она вспоминала тот день в октябре сорок первого года, когда провожала брата на фронт. Ей было тогда только пятнадцать лет, но на станции она не уронила ни одной слезинки, потому что была комсомолкой, и потом, брат наказывал ей быть примером бодрости и выдержки. Когда она вернулась домой, ей стало невтерпеж тяжело, но в доме было полно народу и нельзя было плакать.
Валька вышла на задний двор. Заднее крыльцо было высоким, и под ним в ненастную погоду любили прятаться куры и козы. Валька не нашла лучшего прибежища для своего горя и полезла плакать под крыльцо. Она сидела под крыльцом и ревела, а козел Васька пытался жевать то рукав, то воротник ее пальто. Наплакавшись, она вылезла из-под крыльца. Лицо ее распухло от слез, а пальто было выпачкано пылью и куриным пухом и изжевано козлом Васькой.
Через год в селе открылись курсы медсестер. Валька сказала, что она родилась не в декабре, а в январе двадцать пятого года, таким образом прибавила себе целый год и добилась, что ее приняли на курсы… В семнадцать лет она попала на фронт и сразу пришлась к месту в своей дивизии. Характер у нее был самостоятельный и рисковый. Она была неизменно спокойна и смела смелостью неведенья, смелостью счастливого ребенка, незнакомого с болью и страданием. Вскоре ее ранило в руку и в грудь. В Пятигорске в помещении госпиталя, в котором она лечилась, занимались курсы диетсестер. Валька стала ходить на эти курсы. Когда она поправилась, то не поехала к себе в Сибирь, а стала работать в Нальчике. Здесь было ближе к фронту, а Валька не теряла надежды на то, что она совсем вылечится и опять уедет на фронт.
Валька опоздала к ужину и прошла не в кухню, а прямо в отделение.
— Вот, — сказал ей один из язвенников, — полюбуйтесь, опять то же самое. С утра мясо как мясо, а к вечеру черт знает что! Я не стал есть.
Валька взяла паровую котлету и стала жевать. Котлета была без запаха и без дурного привкуса, но в ней что-то «не то». Она была жестка и груба на вкус. Валька пожевала ее еще и поняла: в котлете слишком много хлеба. Снова пожевала и определила, что хлеб был не диетный, не белый, а обычный черный.
Язвенных больных, для которых выписывался прекрасный белый хлеб, кормили котлетами, наполовину состоявшими из распаренного ржаного хлеба. Что могло быть хуже?! От неожиданности Валька села на кровать и уставилась в одну точку.
«Что же это такое? Кто-то в кухне берет белый хлеб, берет мясо и заменяет их ржаным хлебом? Не может быть! Но это так и есть. Вот она — котлета. И это сделано сегодня. Сегодня! После того как я целый час толковала в кухне о язвенных больных, об их чувствительности к диете. Какой же подлец мог это сделать? Хозяйка кухни Вера, но ей помогают и Митя, Нюта и другие. Они могли сделать это тайком от нее. Но кто же? Кто? По чьей же вине скорчились на своих кроватях эти больные?»
От негодования и гнева у нее сильно забилось сердце и защемило отрезанные пальцы на правой руке.
«Пока не скажу никому ничего. Но я все понимаю. Белый хлеб еще здесь. На улице не стемнело, а засветло они не могли его вынести».
Валька вошла в кухню. Повар Митя враждебно посмотрел на нее узкими глазами.
«Что он здесь делает? Его рабочий день кончается в шесть часов. Зачем он в кухне? Он! Это он. Он!..»
Повар второй руки, Валькина выдвиженка Нюта всплеснула руками:
— Валентина! Куда вы запропали?
Вера подошла к ней своей легкой походкой, улыбаясь вишневыми губами.
— Валечка! Да пыльная! Да бледная! Да ела ли ты сегодня? Ох, батюшки! И что это только за человек?
— Верочка, я не хочу есть. Завтра к нам приедет санинспекция, а я давно не делала подробного санитарного осмотра. Давай посмотрим кухню.
Валька излазила все углы и все щели. Хлеба нигде не было.
Тогда Валька вышла на крыльцо, села на ступеньки и стала думать. Вдруг она вспомнила, что однажды видела горстку просыпанной муки возле подвала. Муки было чуть-чуть, но Валька тогда удивилась — откуда взялась мука на ступеньках пустого подвала.
Вспомнив об этой горстке муки, Валька взяла электрофонарь и пошла в подвал. Ступеньки были разрушены. В подвале пахло прелью и сыростью. Здесь стояли сложенные кровати, валялись какие-то доски, дырявые ведра, старые противни.
В дальнем углу за старой кроватью Валька заметила опрокинутый проржавленный таз. Она подняла его и тихо охнула. Под тазом, на черном противне лежала баранья нога, сизо-красная в белесом свете электрического фонаря. Рядом с ней лежали две буханки хлеба, и коричневая гладкая корочка слабо лоснилась.
Валька сидела на корточках в подвале, смотрела на баранью ногу и на буханки и не верила своим глазам. Она осторожно протянула руку, боясь, что все виденное окажется некоей чертовщиной, галлюцинацией и вот-вот рассеется. Но ничего не рассеялось. Мясо было как мясо — склизкое и влажное на ощупь, и хлеб был как хлеб — с твердой хрусткой корочкой.
Валька положила таз на прежнее место, выбралась из подвала и пошла в соседнее разрушенное здание. Она забралась на второй этаж и удобно уселась на полу, свесив ноги в дыру, пробитую бомбой. Она готова была просидеть здесь всю ночь. Отсюда хорошо видно было заднее крыльцо кухни и вход в подвал. На улице уже смеркалось, в кухне зажгли электричество, и крыльцо было ярко освещено светом, падавшим из больших окон.
Яблони в электрическом свете казались таинственными, и десятки матовых бликов лежали на круглых плодах. Раненые, окончив ужин, шли к танцевальной площадке. В парке возле корпуса все постепенно затихало и пустело. Но вот открылась кухонная дверь и вышел повар Митя. Он минуту постоял в нерешительности, спустился с крыльца и снова остановился.
«Он. Нет, не он! Он?» — не спуская с него глаз, думала Валька. Он пошел направо, к танцевальной площадке, как-то странно покружился на месте и вернулся в кухню. Теперь Валька уже не сомневалась, что это он. Понятен стал и его затаенный, враждебный взгляд, и молчаливость. Его лицо — длинное, бледное, большеротое, казалось ей типичным лицом бесчестного человека. «Зачем он опять ушел в кухню? Но все равно! Я тебя дождусь».
Долго на крыльце никто не появлялся, потом выбежала Нюта. Она выбежала и посмотрела торопливо вправо, влево, за угол. Вид у нее был такой явно вороватый, что сердце у Вальки екнуло. «Неужели она? Нюта! Моя выдвиженка! Тихая, безответная, работящая».
Нюта юркнула в кухню, сразу вернулась с ведром в руках, выплеснула воду тут же у крыльца и ушла в кухню.
«Вот оно что! — с облегчением вздохнула Валька. — Воду у крыльца выливать! Сколько раз я из-за этого с ними ругалась. Трудно им дойти до помойки».
Вскоре вышла Вера, легко сбежала по ступенькам и направилась прямо в подвал. Валька так вздрогнула и вытянулась, следя за ней, что чуть не свалилась в дыру со второго этажа в подвал. «Вера? Ударница! Вера, которую по ее, Валькиному, настоянию недавно премировали за отличную работу. Кто угодно, только не Вера! Только не Вера!»
Вера быстро вышла из подвала и пошла обратно в кухню. Валька ясно видела, что в руках в нее ничего не было. «Зачем же она ходила в подвал? Что же это происходит здесь, в кухне второго отделения?»
Валька побежала в подвал.
Мясо и хлеб по-прежнему лежали под тазом, но рядом с ними Валька нащупала еще что-то мягкое. Это был мешочек с манной крупой. Вот оно что! Она приготовила все для того, чтобы вынести позднее, когда все уже лягут спать! Машинально сжав в руке мешок с манкой. Валька ринулась в кухню.
Здесь была та особенная кухонная вечерняя тишина, которую Валька любила. Начищенные до блеска кастрюли сохли на остывающей плите. Только что вымытый пол влажно блестел и скользил под ногами. Митя возился около моечной, в которой мокла рыба, а Вера стояла у плиты. Она уже сняла халат, и на ней было желтое шелковое платье с красивыми тонкими кружевами на пышной груди.
— Валечка, что же вы так поздно? Мы же все уже прибрали, Валечка!
Она взглянула на Вальку безмятежно-красивыми глазами, и вдруг в этих глазах что-то блеснуло, метнулось, забегало. Валька налетела на нее не помня себя. Ей не хватало воздуху:
— Ты, ты… ты… — Она вдруг вспомнила те самые гадкие и грязные слова, которые ей приходилось слышать, и выпалила их все подряд, одним духом. Она почувствовала, что ее рука погрузилась в мягкую, как тесто, Верину щеку. Потом она схватила Веру за волосы и стала тыкать ее лицом в мешок с манкой.
— Валентина Ивановна! — Митя схватил ее за руку. — Хватит! Не стоит она того. Себя пожалейте!
Вера дрожала и убирала хлопья сыроватой манной крупы с лица, с глаз, с шеи.
Потом Валька сидела на крыльце, обессиленная, готовая плакать, и говорила Мите:
— Не могу идти… Ноги обмякли… Не могу я переносить такой подлости…
— И как это вы словили ее, Валентина Ивановна? Я давно вижу, что дело нечисто, а словить не могу. Она меня все спроваживала с кухни — то продукты получать, то еще куда-нибудь. А ведь я думал, что вы с ней заодно. Она перед всеми хвасталась вами.
— Митя, пойдите к полковнику. Расскажите ему обо всем. Я когда успокоюсь, сама приду.
Митя забрал манку, хлеб и баранью ногу и пошел к полковнику. Ни полковника, ни комиссара не было.
— Валентина Ивановна, идите отдохните, а я их дождусь. Как они придут, я вам скажу.
Валька отправилась в свою «гарманжу». Кто-то тихо стукнул в дверь.
— Войдите.
Вошла Вера. Красивое лицо ее было заплаканным, губы дрожали.
— Валентина Ивановна! Просите чего хотите! Все для вас сделаю. Не сгубите только.
Валька молча сидела на кровати, застланной серым одеялом. Вера плакала, ее полное тело колыхалось, кружева на груди вздрагивали, как крылья бабочки.
— Валентина Ивановна! Или я вас не жалела! Или я за вас не старалась! Лучший кусок для вас. И не как-нибудь, не по расчету, от души да от сердца. Валечка, ведь, почитай, погодки с тобой. Ведь засудят меня! Это что же будет. Боже ты мой! Неужто мне из-за куска хлеба да из-за этого мяса пропасть.
Вальке стало жалко Веру и страшно за нее. Засудят ее. Такую быструю… Поведут по улице под конвоем… Ой, что же это?.. Как страшно!..
— Зачем ты это сделала? Зачем, Вера?
— По глупости, Валентина Ивановна! Ведь в первый раз!
— Врешь!
— Не сойти мне с этого места! В первый, впервешеньки!
— Врешь!
Вера смотрела на Вальку в упор светлыми, кошачьими глазами и лгала ей в упор.
— Пусть мне в жизни счастья не видать — впервешеньки! Суди меня, как хочешь, Валенька, проси с меня, чего хочешь, только не казни.
Ложь ожесточила Вальку.
— Не мне тебя судить, не мне казнить. Уходи от меня, Вера.
Вера подошла ближе, она снимала с себя брошку, серьги и говорила быстро и вкрадчиво:
— Валенька, возьми, все тебе отдам. И деньги у меня есть. Денег я не пожалею.
— Уходи! Убери все это! Уходи от меня!
— Ты подумай, ты рассуди. Мне добро сделаешь, и тебе хорошо будет. Ведь у тебя ни платьишка, ни туфлишек, ни пальто. Разве это жизнь. И красоты-то твоей не видно. Ведь тебя, Валенька, одеть, ты промеж всех заблестишь. А мне ничего для тебя не жаль. Все бери. Бери! — Она совала в руки Вальке кольца, серьги.
— Вера, ты с ума сошла?
— Нет, Валя, я умом живу. Умные-то люди все этак живут. Не мы первые, не мы последние. Мы бы дружиться стали, такую бы жизнь завели — тебе и не снилось. Никто, кроме тебя да Митьки, не видел. Митьку я как ни то обойду.
Она уже не плакала. Ее холодные, светлые и злые глаза были сухими. Она была деловитой, вкрадчивой.
— Уйди ты… И всю эту погань с собой забери. И пусть тебя судят. И никакой жалости у меня к тебе нет. Уходи, пока я людей не позвала! Уходи!
— Не хочешь, значит!
— Мразь ты! Мразь! Понимаешь!
Вера выпрямилась и глянула в глаза Вале откровенно злобным взглядом.
— Ну, гляди, Валентина. Я одна тонуть не стану. Сама потону и тебя потяну. Кто тебе дал право меня бить? А? За одно это тебя засудят. Да я за тобой такие дела знаю, что тебя под трибунал подведу. С чего это у тебя правая рука поранена? Что? Упала? — наступала на Вальку и почти кричала ей в лицо. — Думаешь, я не знаю? Думаешь, люди не понимают, отчего это правая рука у нее… Давно раненые про тебя говорили.
Подозрение было таким чудовищным, что Валька совсем растерялась от неожиданности и жалко забормотала:
— Я… у меня… У меня рука и грудь ранены одной пулей. Я держала руку на груди, и пуля прошла насквозь, у самого сердца.
— Знаем мы — «у самого сердца»! Ну, так знай, Валентина. Ты меня все равно не засудишь. Я ото всех откуплюсь. У меня денег хватит. У меня все есть, и все у меня будет. А ты заморышем была, заморышем и останешься. На машине мимо тебя ездить буду да глядеть буду, как ты по грязи без калош шлепаешь. Еще ты обо мне вспомнишь да пожалеешь, что от меня отметнулась.
Послышались чьи-то шаги. Вера схватила со стола свои серьги, кольца и скользнула в дверь.
Валька пошла к полковнику.
Полковник только что вернулся из города с длинного и бурного совещания, на котором его ругали за то, что в госпитале плохо идет ремонт и восстановление разрушенных зданий. При приезде он узнал, что на скотном дворе неожиданно заболела и пала лучшая кобыла, и расстроенный конюх жаловался на ветеринара и просился на фронт.
Потом пришел Митя, рассказал про кражу в кухне, сказал, что работать в кухне ему противно, и тоже просился на фронт.
Вслед за Митей явилась Валька. Она рассказала подробности о краже. Закончила рассказ так:
— Поскольку я к работе диетсестры не приспособлена, прошу отправить меня на фронт.
— На фронт! На фронт! — загрохотал выведенный из себя полковник. — На фронт хотите. Д-дезертировать! Все, как один, сговорились! Чтобы я этих разговоров дезертирских больше не слышал!
— Как это «дезертировать»? Я прошусь с тыловой кухни на фронт. Разве можно дезертировать на фронт?
— Вот именно! Вы думаете, я не понимаю? Я, милая моя, три войны воевал. На фронт! Г-герои какие! Нет, вы здесь поработайте. Здесь! Где камня на камне не осталось, где ордена на вас не сыпятся и трубы вам не трубят! На фронт… Чтобы я этих разговоров больше не слыхал. Марш домой!
Но Валька домой не пошла, а уселась на стуле у дверей. Она считала, что на нее накричали несправедливо, и чувствовала себя обиженной. Не желала уходить до тех пор, пока эта обида и несправедливость не будут как-нибудь заглажены.
Она сидела на стуле и мрачно смотрела на мраморную голову Венеры, стоявшую на столе. Голова была прекрасная, спокойная, мертвая. Она отражалась в зеркальной крышке пресс-папье. Вокруг нее на зеленом сукне стола лежал светлый круг от абажура. Полковник, огромный и сердитый, в своих брезентовых, защитного цвета сапогах, быстро и неслышно ходил по кабинету из угла в угол. На тумбочке под салфеткой стоял ужин и пахло сосисками.
Валька почувствовала приступ голода. За день она съела только кусок картофельной запеканки да кукурузную лепешку, которую купила в городе на базаре.
Полковник остановился, посмотрел на ее горестную тонкую фигурку, заметил взгляд, устремленный на сосиски, и лицо его подобрело.
— Ты ела что-нибудь сегодня?.. Эх ты… диетсестра…
— Я ела, — гордо ответила Валька, помолчала и вздохнула. — Товарищ полковник, я ее била по лицу, материла и тыкала носом в манку.
— Ты?! Ее била и отматерила?!
— Угу. Меня теперь будут судить, да?
Полковник остановился перед Валькой.
— Никто тебя не будет судить.
— Нет, пускай меня судят, — мечтательно сказала Валька. — Сильно судить меня не будут, а маленько посудят и в наказанье отправят на фронт… И уеду я отсюда на фронт… — Она покосилась на полковника. Потом она сердито и мстительно добавила: — Я на фронт уеду, а вы здесь будете оставаться. Вот.
Полковник положил большую тяжелую руку на голову Вальки, ресницы его дрожали и взгляд был странный. Валька не поняла этого взгляда.
— Никто тебя не будет судить, Валя. Иди… Отдыхай…
На пороге она встретила молодого капитана, о котором она знала, что он «от газеты».
Капитан вошел в кабинет и спросил:
— Что это за сердитая девочка?
— Это?.. Наша диетсестра. — Полковник усмехнулся. — Вы все говорите о людях социалистической формации. Так вот… Не угодно ли? — И он широким жестом указал на дверь, за которой скрылась Валька.
— А что эта девочка сделала?
— Она? А ничего… Ввела в меню восемь разных блюд из картофеля вместо трех, которые изготовлялись раньше… Завела десять кур, чтобы у тяжелых больных всегда были свежие яйца… Отматерила и побила проворовавшуюся повариху.
— Да ну? Отматерила и побила? — Капитан радостно засмеялся и прищурился. — Что же, последнее вы также считаете признаком человека социалистической формации?
— Э, мой друг! И на солнце есть пятна.
Полковник щелкнул голову Венеры и сказал:
— Прекрасная голова! Но она была бы мне гораздо милее, если бы я имел возможность видеть ее в процессе, так сказать, формирования, тогда, когда и щеки у нее еще не отшлифованы, и в лице еще нет этой идеальной симметрии.
В парке Валька встретила Вано.
— Валечка! Только не сердитесь. Я прошу вас, Валечка, пойдемте к нам на балкон. Там видно, как луна идет над горами.
— Господи, — сказала Валька. — Почему вы все время путаетесь у меня под ногами? Мало у меня мороки, кроме вашей луны!
Она пришла в свою «гарманжу», пошарила в холодильных шкафах, нашла подгорелую хлебную корку и стала грызть ее. Она была голодна, утомлена, и ей очень хотелось плакать. Она села писать письмо брату. Она писала, и слезы капали на бумагу.
«Дорогой мой, любимый мой братка Сереженька! Живу я посередь яблоневых садов, а жизнь у меня такая, что впору на любой яблоне повеситься. Стала я теперь диетсестрой, и все меня попрекают, что я дармоедка, бегаю по трем кухням пробы снимать, а я иной день и куска хлеба поесть не успеваю. А никто этому не верит. И каждый день я ругаюсь. Бухгалтерша в продотделе до того вреднючая, что терпенья нет, повара тоже вредные и вороватые, а полковник обозвал меня дезертиром ни за что ни про что. Много развелось людей подлых и нехороших. В школе я учила, что глистовые яички в неподходящих условиях могут сколько хочешь лежать безвредные без движения, но как только они попадут в подходящие условия, так в один момент превращаются в паразитов. Так и некоторые люди. Они до войны жили тихо, как паразитовые личинки, а как только немцы пришли сюда, так они враз попрорастали в больших паразитов. Но не то мне обидно, а то мне невтерпеж, что какого человека ты считаешь самым лучшим другом, тот, оказывается, и есть самый последний паразит…»
Дойдя до этого места, Валька заплакала. Когда она проплакалась, то порвала письмо и стала писать новое.
«Дорогой бесценный мой братка Сереженька! Поздравляю я тебя со славными победами героической Красной Армии и шлю тебе свой пламенный сестринский и комсомольский привет и желаю тебе успехов! Дорогой братка Сереженька! Я здесь живу хорошо. Полковник меня уважает и в обиду не дает. Люди здесь хорошие, а особенно начальник терапевтического корпуса. Из поваров тоже есть хорошие люди. Места здесь богатые, дачи красивые, только попорчены немцами. Среди людей некоторые, которые были послабее, тоже попорчены немцами. И приходится иногда наблюдать печальные явления воровства, взяток. Но мы все это переборем, потому что сила за нами. Ты пишешь, не думаю ли я относительно партии. Дорогой мой братка! Как я себе понимаю, то мне еще в партию рано, потому что я еще совсем не выдержанная и после раны стала такая нервная, что это недопустимо. И культуры еще тоже у меня маловато. Мне еще надо сильно перевоспитываться, поучиться, и я еще пока побуду в комсомоле.
Дорогой братка Сереженька! Здешняя шерсть лучше нашей, я купила пряжу и вяжу тебе носки к зиме. Только ты отпиши, куда послать. Скучаю я о тебе, Сереженька, и как ложусь спать, то каждый раз думаю о тебе и вспоминаю, как мы с тобой по дрова ездили и как в клубе выступали. Надеюсь скоро с тобой свидеться. Шлю тебе привет и желаю тебе удачи в твоих боевых и героических делах.
Кто-то подошел к окну.
— Валентина Ивановна! Вы не спите?
Валька увидела Митю.
— Я вам картошки принес горячей. Со своего огорода. Со сметаной.
Валька поела картошки и легла спать, свернувшись комочком под тонким байковым одеялом.
С гор дул ветер, яблони шумели за окном, и яблоки стучали об землю.