Была сильная стужа. В сизом морозном тумане с ночи зашевелилась Москва. Затемно со всех концов стекался народ к Болоту. Пешком тянулись простолюдины, в каретах и экипажах съезжались богатые господа.
Здесь возвышался эшафот, огражденный решетками, с длинным шестом на середине, а наверху шеста — колесо, по краям же от эшафота с обеих сторон — три виселицы. Деревянная лестница с широкими ступенями вела на возвышение, на котором уже расхаживали палачи.
Тесно выстроенные четырехугольником войска с заряженными ружьями не подпускали простых людей к эшафоту. Только дворяне, выйдя из колясок и экипажей, беспрепятственно проникали к лобному месту. По словам одного из современников, предстоящая казнь была для дворян «истинным торжеством над общим их врагом».
Описание этой казни дошло в записях ряда очевидцев. Но особенно подробный рассказ о своем впечатлении от казни Пугачева оставил русский поэт Иван Иванович Дмитриев, который четырнадцатилетним подростком был вместе со своим братом привезен родственником на Болотную площадь «в восемь или десять часов по полуночи». «Это происшествие так врезалось в память мою, что я, надеюсь, и теперь с возможной верностью описать его могу, по крайней мере, как оно мне тогда представилось». И он вспоминает:
Вокруг эшафота были выстроены пехотные полки. «Начальники и офицеры имели знаки и шарфы сверх шуб по причине жестокого мороза. Тут же находился и обер-полицмейстер Архаров, окруженный своими чиновниками и ординарцами.
На высоте или помосте лобного места увидел я с отвращением в первый раз исполнителей казни. Позади фрунта все пространство болота, или, лучше сказать, низкой лощины, все кровли домов и лавок, на высотах с обеих сторон ее, усеяны были людьми обоего пола и различного состояния. Любопытные зрители даже вспрыгивали на козлы и запятки карет и колясок.
Вдруг все всколебалось и с шумом заговорило:
— Везут, везут!
Пугачева и других осужденных везли от Монетного двора, и весь путь их до Болотной площади был тоже заполнен народом. Впереди процессии вышагивал отряд кирасир, за ним двигались необыкновенной высоты сани, окруженные конницей. В санях, спиной к вознице, сидел Пугачев. Был он с непокрытой головой, в длинном белом тулупе.
«Я не заметил в чертах его лица ничего свирепого, — пишет Дмитриев. — На взгляд он был лет сорока, роста среднего, лицом смугл и бледен, глаза его сверкали».
Рядом с ним стоял в санях Перфильев. Вот его Дмитриев запомнил «свиреповидным».
Напротив них сидели священник и чиновник Тайной экспедиции.
За санями шли другие осужденные. Когда процессия остановилась против лестницы, ведущей на эшафот, Пугачева и Перфильева в сопровождении священника и двух чиновников ввели на возвышение.
Раздалась команда: «На караул!»
И один из чиновников принялся читать приговор:
— Объявляется во всенародное известие…
Во время чтения приговора Перфильев — высокий, широкоплечий, сутулый — стоял оцепенело, потупя глаза в землю.
Пугачев же был подвижен — он то крестился на собор, то с живейшим участием всматривался в лица стоящих внизу перед эшафотом сподвижников, то окидывал быстрым взглядом многолюдную площадь.
О чем думал он в последние минуты жизни?..
…Четыре месяца назад здесь же, на Болотной площади, был казнен верный атаман Иван Белобородов. А в Оренбурге нашел смерть Хлопуша, в Саратове — писарь Дубровский, и неизвестно где — Кинзя Арсланов. В иных местах необъятной Руси погибли другие сподвижники. В Катькиной же тюрьме сидит и жена Софья Дмитриевна, и сын Трошка, и дочери малолетние. И вот приспел его срок.
— Сообщники злодейские признались во всем и покаялись, — оглашает бумагу чиновный глашатай.
В чем признались, перед кем покаялись?
Емельян и сам сказал судьям: «Каюсь!» Да ведают ли они, в чем?..
Закаменел, ни слова не говорит Афанасий Перфильев, «главнейший любимец злодея», как написали про него производители следствия. Разве он покаялся в содеянном?
А Зарубин-Чика, нареченный графом Чернышевым… Разве унизился сей «присный любимец» Емельяна добровольным покаянием перед императрицыными слугами, кои склоняли его к смирению? Гордо выпрямленный, слушает он приговор: «…отсечь голову и взоткнуть ее на кол для всенародного зрелища, а труп сжечь с эшафотом купно. И сию казнь совершить в Уфе, яко в главном из тех мест, где все его богомерзкие дела производимы были». Привезли его сюда, дабы восчувствовал он, что ждет и его через месяц сроку. Да не пал духом Чика, стоит неколебимый, глазами посверкивая по-прежнему.
А Максим Шигаев, жизнь проживший немалую, да и Василий Торнов-Персиянин, будто вконец иссохший, тощий, и насмешливый острослов «депутат» Тимофей Подуров — эти трое тоже духом крепки. Ведь для них сколочены виселицы, но в глазах нет перед смертью страха и мольбы позорной, прошения к погубителям нет!
Немного вместе прошли Пугачев с Шигаевым: под Сакмарой попался Максим Григорьевич в руки усмирителям и до сего мига пребывал в темнице. Но вот сошлись они опять напоследок, и оттого радостно Емельяну, будто знак доброй верности их сердечной, что стоят они здесь сейчас оба, от первого дня с Оболяевского умета до смертного часа неразлучные. И не только Максим Шигаев, иные есть яиц-кие казаки, кои, пристав к Емельяну с изначала, до конца остались ему верные: Тимофей Мясников и Михайло Кожевников, Петр Кочуров да уметчик Степан Оболяев — «Еремина Курица», писарек молодехонький Ванюшка Почиталин… Клялись-божились они еще на Таловом умете и на Усихе — до последнего вздоха, до последней капли кровушки служить верой-правдой, живым в руки дворян-ворогов не отдать.
И соблюли клятву — не отдали! Другие нашлись изменщики.
По разным сторонам от эшафота топчутся сейчас раздельно способники верные и гнусные предатели, но не столь этим шатким помостом друг от друга они отъединены, сколь незримой чертой, что пролегает меж чистой совестью и бесчестием… Не зря молвится — в семье не без урода… Распалось войско Яицкое, родичи и те раздвоились: Петр Кочуров среди Емельяновых содейственников, а младший его братуха Кузьма — с изменщиками. Или писарек Ванюшка — на каторгу заклеймен с вырыванием ноздрей, а родной отец его — бородач степенный Яков Почиталин союз-но с Чумаковым да Твороговым у Катьки-царицы снисхождение себе вымолил.
— Явил себя злодей Пугачев врагом роду человеческому! — громогласно объявляет глашатай, читая государственную сентенцию.
Но поклеп это, сущий поклеп, черная напраслина.
Вот купчишка Иван Иваныч, именуемый Долгополовым, истинно — злодей! И его казнит десница державная кнутом, клеймением, ноздрей вырыванием, каторгой! Польстился он, прощелыга, чужим достоянием поживиться и, к людям презрением полнясь, даже преданнейшего Перфильева оклеветал, продажным изменщиком выставив, — всех привычно на корыстный свой лад меряет! И хотя наказуется он в сей же час единовременно с Емельяном, он-то и есть доподлинный вор-разбойник, который сгинет в безвестности, властью презренный и народом потерянный.
Пугачев же брал города и жительства не ради разорения и бедствия несчастных людей и храмы божьи разрушал, алтари святые, жертвенники поругал не ради грабительства, а поелику жизнь вольную мечтал сотворить всему люду забитому!
И лелеет Емельян великую надежду: еще восстанут рабы победно! Порукой тому — неизбывное в народе брожение. Из их же Зимовейской станицы казак Стенька Разин сто лет назад прошел по Волге со своей забубенной вольницей. И за Емельяном поднимутся новые. Пусть хоть сто лет протянется, а наступит час желанный, и сотворится привольная жизнь, за которую нынче пролита кровь. Не напрасно пролита: людьми себя рабы почуяли!
И все же готов пред народом Пугачев покаяться.
Не за злодейство, о коем в сентенции писано, а за то, что преуспеть не сумел в затеянном. Приносит он чистое покаяние всем русским и нерусским жителям земли родной, с кем доводилось встретиться. И незнакомым соратникам, которых несметное множество! А наипаче всем, кто в сраженьях пал, в казематах погиб замордованный. И еще тем отважным, которые и до сей поры продолжают свой смертный бой.
Так перед лицом притихших простолюдинов, собравшихся на московской Болотной площади, среди разодетых дворян, с поклонами на все четыре стороны, и начал Емельян Пугачев прощаться с миром…
Из воспоминаний И. И. Дмитриева:
«По прочтении манифеста духовник сказал несколько слов и сошел с эшафота. Читавший манифест последовал за ним. Тогда Пугачев сделал с крестным знаменем несколько земных поклонов, обратясь к соборам, потом с уторопленным видом стал прощаться с народом: кланялся во все стороны, говорил прерывающимся голосом:
— Прости, народ православный, отпусти, в чем я согрубил перед тобою, прости, народ православный.
При сем слове экзекутор дал знак: палачи бросились раздевать его; сорвали белый бараний тулуп, стали раздирать рукава шелкового малинового полукафтанья. Тогда он всплеснул руками, опрокинулся навзничь, и вмиг окровавленная голова уже висела в воздухе…»
Емельян ты наш, родной батюшка!
На кого ты нас покинул?