«Мудрёным временем» назвал первые годы правления Александра II М. П. Погодин. Выступая в московском Благородном собрании на обеде в Татьянин день, он хотел, очевидно, выразить этим простым определением сложный спектр чувств пребывавших в замешательстве членов дворянского общества{347}.
К середине 50-х гг. в правящих кругах была осознана, хотя и в разной степени, необходимость приступить к проведению реформ и прежде всего упразднить крепостное право. В связи с этим снова приобрела актуальность тема желательности если не «общего мнения», то по крайней мере консолидированной поддержки политики, проводимой правительством, со стороны авторитетных центров зарождающейся общественности, включая клубы.
Само по себе вступление на престол нового императора никак еще не повлияло на клубную среду. Качественно она оставалась той же, что при Николае I. В канун отмены крепостного права некоторое внимание клубам уделил журнал «Современник», прямо не связывая эту тему с предстоящими и уже готовившимися реформами. И. И. Панаев в обозрении «Петербургская жизнь», которое он вел на страницах журнала, сравнил клубы российской столицы с лондонскими, взяв, таким образом, обычную и привычную точку отсчета. В результате сравнения выяснилось, что облик тех и других не изменился, различий между ними меньше не стало, не говоря уже о несопоставимости их общественных функций.
В Петербурге, отметил Панаев, клубы «размножаются в последнее время», но они «еще не вошли в потребность нашей жизни». Для многих они предмет роскоши, так как «при наших широких натурах клубы не сокращают, а значительно увеличивают наши расходы» (вероятно, имелись в виду прежде всего карточные проигрыши и штрафы, а не членские взносы и не плата за обеды). Семейные же люди со средствами, если они заняты каким-нибудь делом и не ведут большой игры, могут обойтись без клуба; они обедают, читают газеты и журналы дома. Тем более, что «общих интересов у нас нет никаких или очень мало, следовательно, говорить почти не о чем». Единственный общий интерес в клубе — карты, только они «равняют и сближают людей», ибо «к неудобствам нашей клубной жизни присоединяются еще сословные предрассудки, табели о рангах, благосклонные или неблагосклонные взгляды свысока и так далее»{348}.
Указав на отсутствие или почти отсутствие «общих интересов» и, следовательно, «общего мнения», Панаев подтвердил более ранние наблюдения Пушкина и близких ему современников. Правда, уже без горечи и иллюзий, не возлагая на клубы в этом смысле ни малейших надежд, сознавая, что указанные им «неудобства» клубной жизни — производное от устройства общества в целом и установки членов клубов на сохранение этого устройства в нетронутом виде.
Провинциальные клубы, сохраняя своеобразные черты, также привлекали не всех, кому вход туда не был закрыт. «Одесский вестник» так характеризовал тех, кто регулярно посещает местное Благородное собрание: они приходят для того, чтобы провести приятно и недорого свободное время, это по преимуществу иностранцы и «люди дельные», то есть коммерсанты, — «люди, которые разумным образом зарабатывают в месяц по тысяче рублей и более», те, кто умеют «ценить деньги и время». Им достаточно побеседовать «где-нибудь в уголке за чашкой кофе или стаканом консерва, которые стоят всего 7 копеек», а если они играют, то так, что «проигрыш не разорителен». «Мы же, русские, в подобные заведения не ходим, нам надо что-нибудь подороже, чтобы показаться…», «всякое развлечение, всякое удовольствие ценим по количеству потраченных на него денег», «нам нужны не развлечения, а расходы на них, во всем мы ищем внешности. Эта внешность убивает нас, и через нее мы не сводим концы с концами»{349}.
Сказанное Панаевым о возрастании числа клубов в последнее время относилось к столице, в провинции их «размножения» еще не наблюдалось. Больше того, открытие новых клубов по-прежнему ограничивалось. Министерство внутренних дел в 1862 г. отказало в разрешении открыть Коммерческое собрание в Казани (о чем ходатайствовали впервые еще в 1840 г.), указав, что вполне достаточно имеющихся двух клубов — Дворянского и Купеческого. Открытые через несколько лет два охотничьих клуба были рассчитаны на те же верхние группы населения города{350}.
Примерно тогда же, в конце 50-х гг. М. П. Погодин иллюстрировал неизменную размеренность жизни образованного общества второй столицы распорядком жизни московских клубов: «По середам и субботам дает в Москве свои роскошные обеды Английский клуб; по понедельникам и четвергам собираются праздновать члены Дворянского клуба; по вторникам и пятницам угощает посетителей Купеческое собрание». За клубами следовали театры и концертные залы. Сожалел Погодин лишь о том, что в Москве нет еще залов для науки, имея в виду, вероятно, публичные аудитории, помимо университетских{351}. Критических замечаний, относящихся к клубам, Погодин себе не позволил, но, как будет далее показано, во многом он был согласен с оценками Панаева. В данном же контексте московские клубы оставались для него местом, куда приходят только «праздновать», то есть отдыхать.
Обращает на себя внимание четкое распределение дней обедов между московскими клубами. Наличие такого согласованного «графика» определенно указывало на нередкое желание одних и тех же лиц посещать разные клубы, не довольствуясь своим. Явление, осужденное когда-то Вигелем, стало необратимым, к этому уже привыкли, в том числе властные инстанции, и лишь Английский клуб по-прежнему принимал гостей с большим разбором и в малом количестве.
Насчет Английского клуба имеется, правда, противоположная точка зрения, однако, никакими источниками не подтверждаемая. Клуб, известный современникам и историкам как клуб московской аристократии, противопоставляется салонам и кружкам, куда «чужие не допускались» и где «собирались обыкновенно по партийному признаку». В Английский же клуб доступ был якобы открыт «всякому желающему», чтобы вести «горячие споры о путях развития Родины». Больше того, «москвичи просто не имели права его не посещать» (стало быть, это даже не право, а обязанность!). Автор этого пассажа успел забыть написанное им же на других страницах о том, что в клуб было нелегко попасть, принимали далеко не всех писателей и актеров… Что же касается содержания «горячих споров», то сообщается, что образцом для всех споривших служили страны Запада (!), так как эти страны отличала «стабильность», «планомерное, а не скачкообразное развитие» (?){352}.
В действительности же, если в Английский и в другие клубы в конце концов проникло первое дуновение ветра перемен, то это произошло не по причине открытия их дверей настежь «всякому желающему», а в результате воздействия внешних импульсов на умы клубных интеллектуалов, причем воздействия очень медленного и постепенного, по-прежнему слабо воспринимаемого клубным большинством. О том, как это большинство смотрело на страны Запада до «эпохи великих реформ», уже говорилось. Что изменилось в этом смысле, будет сказано дальше, но увидеть в континентальной Европе на протяжении всего XIX в. можно было что угодно, но только не идеальную стабильность, которой, напротив, гордились как отличительным в сравнении с Европой признаком России, российского государства и образа жизни.
Весной 1854 г. Погодин, считавший себя безусловно благонамеренным, написал ходившие по рукам (по его словам, в тысячах экземпляров) «Политические письма», в которых доказывалась необходимость гласности и просвещения, чтобы преодолеть экономическое и военное отставание России от Европы и восстановить потрясенный союз между царем и народом. Но, как мы видели, и позже ни Погодин, ни Панаев не отметили, характеризуя клубы, каких-либо изменений в жизни петербургского и московского общества. Не потому, что ими не интересовались, и не потому, что их не было. Просто в клубах такие изменения были наименее различимы.
По-прежнему показательным был градус бесед в «говорильнях», но число беседующих было невелико. В разговорной комнате петербургского Английского клуба, свидетельствует в том же обозрении Панаев, собиралось после обеда «потолковать кое о чем, поспорить» не более чем 5–6 неиграющих членов клуба. Генерал А. И. Дельвиг вспоминал, что в говорильной (разговорной) комнате московского Английского клуба собирались в конце 50-х — начале 60-х гг. от 5 до 10 членов клуба, не считая приезжавших по вечерам, подобно самому Дельвигу, послушать, о чем говорят именно в «говорильной». Вероятно, по сравнению с прежним временем число таких слушателей увеличилось. Большинство же членов клуба опасалось даже приблизиться к этой комнате, которую они именовали «вральной»{353}.
Тем не менее поворот после Крымской войны правительственного курса, выдвижение на первый план проблемы реформ, крестьянской и других, повлияли и на жизнь клубов. Иные москвичи снова уподобляли общественное оживление и обсуждение животрепещущих вопросов парламенту. По словам видного участника этих обсуждений славянофила А. И. Кошелева, в связи с реформаторскими начинаниями Александра II «добрая старушка Москва превратилась чуть-чуть не в настоящий парламент». «…В обществе, даже в салонах и клубах только и был разговор об одном предмете — о начале для России эры благих преобразований, по мнению одних, и всяких злополучий, по мнению других; и московские вечера, обыкновенно скучные и бессодержательные, превратились в беседы, словно нарочно созванные для обсуждения вопроса об освобождении крепостных людей»{354}.
Другие современники также удивлялись, что и клубы приняли какое-то участие в общемосковском «чуть-чуть не в настоящем парламенте». Приехавший из Петербурга К. Д. Кавелин делился в начале 1856 г. с М. П. Погодиным впечатлениями об изменениях в московском обществе, включая самый неподвижный его фланг — Английский клуб: «Даже Английский клуб… не слишком враждебно говорит о предстоящей развязке крепостного вопроса. Сколько я мог только заметить, прималчивают об этом вопросе более, но уже не считают отъявленным якобинцем того, кто говорит об этом предмете. И то успех», — заключал Кавелин с осторожным оптимизмом{355}.
Вскоре выяснилось, что и такой оптимизм был чрезмерным. Отмеченное Кавелиным изменение тональности разговоров в клубе на тему реформы еще не вытекало из серьезных сдвигов в умонастроении его членов. Как свидетельствует другой современник, тогда студент-юрист Московского университета Николай Давыдов, накануне реформы по-прежнему «общественное мнение складывалось, и вопросы, волновавшие Москву, решались безапелляционно в Английском клубе». Это «в сущности было мнение весьма ограниченного кружка, формально авторитетного, покоящееся на высказанном начальством». Единственно по этой причине оно «принималось и почиталось за истинное»{356}. Кружки и лица, не желавшие принимать на веру положений, провозглашенных «старшими и чиновными», были еще исключением.
Тип «вальяжного», невозмутимого и самоуверенного, но не затрудняющего себя размышлениями члена клуба оставался пока что все тем же, что при Николае I. С. М. Сухотин, один из сравнительно немногих представленных в клубе «кающихся дворян», отмечал в это время (в 1860 г.), что люди, «страждущие», находящиеся «в несчастных условиях», живут «внутреннее, чем Обломовы, записные гастрономы, светские пустомели и серьезные члены Английского клуба». Часто это выражалось, как и в прежние времена, в «самых разнородных, странных, нелепых и смешных слухах», в преимущественном интересе не к сути, а к внешней стороне происходящего. Например, в том, готовы ли костюмы для герольдов, которые будто бы будут разъезжать по городам, объявляя о реформе{357}.
Верность Английского клуба своему «духу» и формам его проявления служила раньше примером для подражания. Однако мало-помалу выяснялось, что позиции других клубов и соответственно других сегментов общественности имеют уже некоторые отличия. Для того, чтобы приветствовать первый открытый шаг правительства в сторону крестьянской реформы — рескрипт Александра II виленскому генерал-губернатору В. И. Назимову от 20 ноября 1857 г. — и таким образом продемонстрировать единство «всех литературных партий», было избрано помещение Купеческого собрания. Ни Английский клуб, ни Дворянский не приняли бы многих из приглашенных «профессоров, ученых, журналистов» и тем более студентов (всего на торжественный обед 28 декабря собралось 180 человек). Так же как не допустили бы в особняк с львами на воротах организатора собрания либерального купца В. А. Кокорева, предложившего на обеде тост «в честь и славу тех людей, которые в чувствах истинной любви к Государю» будут содействовать выходу России «на открытый путь гражданственности».
Правда, провести обед как коллективное выступление общественности, хотя бы и всего лишь ради того, чтобы одобрить действия высшей власти, удалось не в полной мере, так как не рискнули явиться группировавшиеся вокруг журнала «Русская беседа» славянофилы, узнав, что не будет никого из официальных лиц и представителей дворянства. Речи на обеде М. Н. Каткова, А. В. Станкевича, М. П. Погодина и К. Д. Кавелина опубликовал журнал, редактируемый одним из ораторов — Катковым, «Русский вестник»{358}.
Мнение Английского клуба по главному вопросу времени действительно совпадало с мнением начальства, но только местного — с мнением московского генерал-губернатора А. А. Закревского, и раньше именовавшего клуб полусерьезно «государственным советом». Осознав, что освобождения крестьян не избежать, московские и немосковские помещики мыслили его не иначе, как без земельных наделов — вразрез не только с принципами опубликованной «Современником» «Записки об освобождении крестьян» либерала Кавелина, но и с воспринявшей эти принципы в 1858 г. программой правительства{359}. Несмотря на малочисленность участников бесед в клубной «говорильне», преобладал здесь общий настрой тех помещиков, которые, как вспоминал посещавший эти беседы А. И. Дельвиг, не могли «представить Россию без крепостного права и телесных наказаний» и «постоянно осуждали меры правительства»{360}.
На этот раз в Петербурге не сочли фронду москвичей «совершенным вздором». Понадобился приезд в Москву Александра II; речь его к предводителям дворянства Московской губернии в зале Благородного собрания 31 августа 1858 г. носила характер увещевания, близкого к выговору: «Я люблю дворянство, считаю его первой опорой престола. Я желаю общего блага… но вы для своей же пользы должны стараться, чтобы вышло благо для крестьян. Помните, что на Московскую губернию смотрит вся Россия… Еще раз повторяю, господа, делайте так, чтоб я мог за вас стоять»{361}.
Клубное большинство, представляющее «русскую партию», пыталось возместить поражение в крестьянском вопросе (в которое сначала не хотелось верить) патриотическими демонстрациями, причем патриотизм «клубистов» противопоставлялся как западничеству, так и славянофильству. Еще раньше, в начале крымской войны, А. С. Хомякова называли в клубе клеветником и изменником, подкупленным англичанами, за написанное в 1854 г. стихотворение «России». В тот момент, до официального приступа к подготовке крестьянской реформы, критики, ополчившиеся на Хомякова, негодовали больше всего по поводу строки «и игом рабства клеймена». Даже П. А. Вяземский (на пороге нового, желанного назначения товарищем министра народного просвещения) счел эти строки проявлением непочтительности «к матери своей»{362}.
После того, как Англия вместе с Францией вступила в войну против России на стороне Турции, 19 членов клуба возбудили вопрос о переименовании клуба. Привычное название — не только «Английский», но и «клуб» — казалось им теперь непатриотичным, и они предложили старшинам обратиться к генерал-губернатору Закревскому с просьбой, «дабы он исходатайствовал оному клубу всемилостивейшее разрешение не называться долее Английским клубом, а Московским собранием». Под письмом к старшинам подписались 19 человек. Три подписи неразборчивы, четыре принадлежат лицам титулованным, а самое известное имя — Бартенев{363}. Полной уверенности в том, что Петр Бартенев, молодой тогда историк-архивист, был уже членом Английского клуба, нет, но исключить это тоже нельзя. Бартенев входил в круг славянофилов, считал себя учеником и последователем Хомякова, который подсказал ему идею создания журнала «Русский архив» (первый номер журнала вышел в 1863 г.). Старшие по возрасту славянофилы не часто, но в клубе бывали.
Тем интереснее, как могло возможное участие Бартенева в акции патриотов по переименованию клуба совмещаться с эпизодом, в котором он предстает в ином свете. Во время поездки за границу в 1858 г. Бартенев посетил А. И. Герцена и передал ему копию запрещенных в России «Записок» Екатерины II. Правда, и это было долго лишь предположением, хотя и очень вероятным. Сам Бартенев всегда отрицал, что именно он доставил рукопись в Лондон. Но характерно, что и спустя почти пятьдесят лет, в 1905 г. в одном из опровержений — письме к М. К. Лемке, готовившему комментарии к сочинениям Герцена, он обращал внимание своего корреспондента прежде всего на то, что огласка в печати может ему, Бартеневу, «повредить у некоторых лиц», а уж потом, как бы между прочим, заверял, что распространенное мнение о его роли в публикации «Записок» «вполне неверно»{364}.
Гораздо позже, вопреки всем опровержениям Бартенева, гипотеза в конце концов превратилась в доказанный факт. Было установлено, что Герцен напечатал «Записки» в Вольной русской типографии по тексту, переписанному Авдотьей Петровной Елагиной, а та, в свою очередь, делала это по просьбе Бартенева, причем в спешном порядке, в марте 1858 г., как раз перед объявленным 9 апреля в «Ведомостях московской городской полиции» отъездом его за границу. «Он меня замучил переписыванием, но интересно», — сообщала Елагина в одном из писем (литературный салон А. П. Елагиной, матери славянофилов братьев Ивана и Петра Киреевских, Бартенев посещал с 1853 г.){365}.
Бартенев, всю жизнь, по его словам, боровшийся с цензурой, не мог не быть сторонником хотя бы умеренной гласности{366}. Другие славянофилы также снабжали Герцена материалами, которые в России цензура не пропустила бы. Но надеяться на то, что стремление к гласности и как часть этого стремления усилия Бартенева и других по «рассекречиванию» российской истории найдут сочувствие и понимание у большинства членов Английского клуба, все еще не приходилось.
Между тем переименование клуба так и не состоялось. Отчасти причиной было то обстоятельство, что, несмотря на превращение — стараниями прежде всего «Северной пчелы» — «туманного Альбиона» в «коварный Альбион», антианглийские чувства в России не могли приобрести такой же размах, как антирусские в Англии: уровень грамотности и распространенность газет в двух странах были несоизмеримы{367}. Но в Английском клубе больше не возвращались к идее переименования не из-за наличия или преобладания среди его членов англофильства. Просто стремление сохранять все привычное и устоявшееся по-прежнему брало верх. Клуб остался Английским, а Закревский был, наконец, отправлен в отставку.
23 ноября 1859 г. на торжественном обеде в клубе в честь нового московского генерал-губернатора П. А. Тучкова осмелевший М. П. Погодин заявил, что хотя «приятельское собрание наше» является «русским в полном смысле слова», следует «извлечь пользу» из его «случайного названия». В сущности Погодин решил повторить хотя бы в узком кругу, но вслух ранее высказанную в «Политических письмах» мысль о том, что «нельзя жить в Европе и не участвовать в общем ее движении…», в том числе по части гласности.
Мысль эта была созвучна взгляду главы славянофильского кружка А. С. Хомякова. Отчасти он унаследовал ее от англомана-отца Степана Александровича Хомякова, завсегдатая Английского клуба и страстного игрока. Хомякову-сыну, которого англоманом назвать нельзя, славянофильство не мешало мечтать о том, чтобы Россия была «свободной, как Англия»{368}. Свободной, конечно, в ограниченном смысле, имелась в виду прежде всего свобода от цензурного гнета для пишущих и от опасений преследований для говорящих. Эту мысль и попытался внушить клубному большинству Погодин.
«Случайное название» клуба показалось Погодину для внушения этой мысли как нельзя более подходящим. Он напомнил слушателям, что «англичане дают европейцам образчики свободной искренней речи», которая «служит первым залогом преуспеяния государства и не только никогда не может принести соразмерного вреда, но, напротив, всегда приносит величайшую пользу». После этого он призвал присутствующих говорить так же, как англичане, «свободно и искренно, без всяких околичностей, без чинов. Бог с ними, с этими чинами, со всеми лентами и звездами. Оставим их для парадов, для церемоний, для утренних представлений»{369} (то есть для бюрократического ритуала представлений чиновников начальству).
Погодин, не пользовавшийся большим успехом у студентов (преподавание в университете он оставил еще в 1844 г.), был, однако, постоянным и дотоле желанным оратором в дни самых значительных застолий во всех московских клубах; С. А. Соболевский даже шутливо называл его «Кикероном Демосфеновичем»{370}. Речи его, как правило, печатались и не вызывали цензурных нареканий. Иногда он писал их на всякий случай, например, когда думали, что генерал А. П. Ермолов приедет благодарить дворянство за избрание во время Крымской войны, в феврале 1855 г., руководителем ополчения Московской губернии (по словам Бартенева, «имя Ермолова было у всех на устах», против при голосовании было подано только 9 шаров, но генерал был болен и в апреле 1861 г. умер){371}.
Тем более неожиданными оказались для Погодина последствия его выступления на обеде в честь Тучкова. Вскоре после этой речи, 5 февраля 1860 г. в Благородном собрании был устроен еще один торжественный обед, более многолюдный, по случаю прибытия в Москву победителя Шамиля князя А. И. Барятинского вместе с вызвавшими всеобщее любопытство почетными пленниками — самим имамом Шамилем и его сыновьями. Но Погодину выступить на этот раз не предложили. «Считают меня красным», — удрученно заметил он в дневнике, прилагая текст непроизнесенной речи{372}.
А. П. Ермолов. Рис. Н. А. Рамазанова. 50-е гг. XIX в.
До провозглашения реформы 1861 г. оставался один год. Но и после этого Погодину пришлось, как писал его биограф, «испытать неприятности даже в Английском клубе»: выслушать в клубе за обедом (не торжественным, обычным) «жаркую речь» сидевшего против него члена клуба о злонамеренных людях, сеющих своими статьями раздор между помещиками и крестьянами. Обвинение явно метило в Погодина. «Что же я такое, — недоумевал Погодин, — либерал, плантатор, консерватор или революционер?»{373}
Дворянское большинство Москвы действительно не желало улавливать оттенки. В разряд «либералов» и «красных» зачисляли в равной мере западников и славянофилов, радикалов и тех, кто неуклонно следовал формуле Уварова. Господствовало, подавляя все остальное, ощущение растущей угрозы имущественному положению дворянства и его положению в государстве. Под впечатлением этой угрозы даже самые осторожные речи, расходящиеся с привычными представлениями, вроде речи Погодина, воспринимались в Английском клубе как пропаганда «полного равенства ксех сословий, уничтожения привилегий, чинов, орденов и всяких отличий». Зато пользовались расположением большинства консерваторы, которые ораторствовали в «чернокнижной» комнате («говорильне») за библиотекой.
В другой центр, где концентрированно выражалось крепостническое общественное мнение Москвы, превратилось Благородное собрание. Благодаря тому, что собрание было местом, куда наряду с москвичами съезжались помещики из провинции, настроения, господствовавшие в Английском клубе, находили здесь более широкий отклик. По воспоминаниям Д. И. Никифорова, называвшего Благородное собрание конца 50-х — начала 60-х гг. «бурным», балов тогда не стало меньше, «несмотря на грядущую печальную будущность дворянства». Но заодно здесь «кипела ненависть против петербургского чиновничества», «громили петербургскую чиновничью клику», особенно Н. А. Милютина, не опасаясь задевать его покровителей — великую княгиню Елену Павловну и великого князя Константина Николаевича, причем то и дело вспоминали дарованную Екатериной II Жалованную грамоту дворянству. Собравшимся раздавали портреты одного из лидеров крепостнической оппозиции реформе Н. А. Безобразова с надписью «поборник прав, защитник прав дворянства»{374}.
Погодин не мог тогда знать о существовании «Списка подозрительных лиц в Москве» (этот документ, сочиненный под занавес правления Закревского, в начале 1859 г., и подписанный им накануне отставки, был опубликован Бартеневым четверть века спустя). Попал тогда в этот «черный список» и Погодин — «действительный статский советник, корреспондент Герцена, литератор, стремящийся к возмущению». Подобное с ним было лишь в начале его журналистской деятельности, тогда Булгарин, видя в Погодине конкурента, назвал его в доносе «журналистом с либеральным душком»{375}. В списке Закревского значились виднейшие славянофилы (братья К. С. и И. С. Аксаковы, А. С. Хомяков, А. И. Кошелев, Ю. Ф. Самарин), не все, но некоторые из них числились членами Английского клуба. Были в списке и западники (Н. Х. Кетчер, М. Н. Катков, Е. И. Якушкин и другие), предприниматели — В. А. Кокорев и К. Т. Солдатенков, также причисленные к западникам, и только что избранный членом Английского клуба актер Малого театра Михаил Щепкин, о котором говорилось, что он «желает переворотов и на все готовый»{376}.
Содержание и фразеология подписанного Закревским секретного документа, составленного в традициях Третьего отделения, совпадали с инерцией настроений Английского клуба. Эти настроения почти не менялись, несмотря на смену монархов и генерал-губернаторов.
Московскому Купеческому клубу Закревский успел напоследок навязать новые правила приема, снизив тем самым его общественную роль, проявившуюся в канун реформы. В январе 1859 г. он потребовал, чтобы действительными членами клуба были впредь только купцы и потомственные почетные граждане. Дворяне, военные, чиновники, лица свободных профессий могли отныне входить лишь в разряд «членов-посетителей», мещане и ремесленники не допускались даже в качестве гостей. Что первопричиной всех этих ограничений, включенных в устав, является негласное распоряжение Закревского, осталось большинству членов клуба неизвестным. В одной из позднейших жалоб говорилось, что «Купеческое собрание (клуб), вопреки преданьям первых его основателей и вопреки правилам чести и справедливости, силится замкнуться в какую-то сословную касту, которая может быть терпима только в Индии»{377}.
Ряд фактов, характеризующих настроения в московском Английском клубе в конце 50-х — начале 60-х гг., в том числе отношение к Закревскому, привел в своем дневнике солидарный с проводившей реформы петербургской либеральной бюрократией князь В. Ф. Одоевский. После увольнения Закревского, отметил Одоевский, бывшего генерал-губернатора посетила «вся Москва». Визиты, то есть демонстрацию сочувствия отправленному в отставку, объясняли тем, что он «поправил… о себе мнение возражениями против эмансипации». Ясно, что тем самым дворянская Москва еще раз выразила свое мнение, по-прежнему отрицательное, о предстоящей крестьянской реформе.
Когда Одоевский предложил в Английском клубе собрать по подписке деньги в пользу немощных дворовых (дворовые, согласно Положению 19 февраля, освобождались от крепостной зависимости без наделов), откликнулись, не считая самого Одоевского, лишь 7 членов клуба (по сведениям члена клуба С. М. Сухотина, проводить такую подписку запретило начальство). В Дворянском собрании за мнение Н. А. Безобразова было подано 67 голосов против 140; «а заведи у нас парламент, — заметил Одоевский, имея в виду его предполагаемый состав в соответствии с идеей аристократической конституции, — за него было бы 167». В ноябре 1862 г. он записал в дневнике: «Между помещиками ходит молва, что государь приехал в Москву, чтобы мириться с дворянами, как бы чувствуя себя перед ними виноватым». «Что за ослы! — комментировал „молву“ Одоевский. — По-настоящему им бы надлежало просить прощения и у Бога, и у царя, и у народа за прошедшие свои гадости и за настоящее их непонимание всей великости нашей эпохи…»{378} В том же духе характеризовал «жалкую, неразвитую среду дворянства», неспособную осознать «все беззаконие и безобразие, которым мы все привыкли дышать в продолжение нескольких столетий», единомышленник Одоевского Сухотин{379}.
Толки о конституции, ее ожидание (причем не только в дворянских клубах и не только в столицах) явились своеобразной формой протеста помещиков против крестьянской реформы. Детальное содержание конституции занимало помещиков меньше всего, привлекательной была мысль о созыве выборных от дворян для пересмотра условий реформы, для компенсации ущерба от «грабежа» — освобождения крестьян с землей. «Если освобождают наших холопов, то и нам должны дать свободу», — таков был, например, один из доводов вологодских помещиков. Правда, были и возражавшие: «Ну что же вы хотите, чтобы у нас завелась такая же гадость, как английская королева, которая не только ничем не может распорядиться, но даже и говорит-то по указке министров». Но по крайней мере до 1863 г. держалась уверенность в том, что конституция будет дарована в течение ближайших лет: нужно ввести уставные грамоты и тогда требовать конституцию, способную возместить нанесенный помещикам материальный и моральный урон. Убежденные идеологи дворянской конституции, такие, как Н. А. Безобразов, продолжали ее отстаивать и позже{380}.
В свою очередь, поддержка крепостниками идеи конституции повлияла на позицию демократической (народнической) общественности. Сторонники радикальных решений всех вопросов, те, кого в России стали называть «нигилистами», охладели и к западному парламентаризму, они переняли у аристократов начала XIX в. пренебрежительное отношение к «говорильням». В 60-х гг. в демократических кругах приобрели популярность взгляды публициста Людвига Бёрне, осуждавшего «немецких болтунов» и отдававшего предпочтение революционному пути преобразований в Германии перед конституционным. Произведения Бёрне печатали такие журналы, как «Современник» и «Русское слово»{381}. «Говорильней» называл парламент (западноевропейский) Н. А. Добролюбов.
Недовольство московского дворянства Петербургом по-прежнему совмещалось с демонстративным выражением патриотизма, особенно в период польского восстания 1863–1864 гг. В Английском клубе чествовали подавивших это восстание М. Н. Муравьева и Ф. Ф. Берга, живо обсуждали действия направленных в Польшу для проведения реформ администраторов-москвичей — В. А. Черкасского, А. И. Кошелева и других. Это не было реакцией лишь на данную конкретную ситуацию и порожденные ею проблемы. По крайней мере со времени предыдущего восстания 1830–1831 гг. враждебное Польше настроение сохранялось. Оно поддерживалось и сверху постоянно и разными способами. Иные акции преподносились как средство сделать поляков, как выразился Николай I, «счастливыми вопреки их самих». Таков был, например, сочувственно им встреченный — после закрытия Варшавского и Виленского университетов — проект Паскевича и Уварова (1844 и 1852 гг.), согласно которому польскую письменность надлежало перевести с латинского алфавита на кириллицу{382}.
Видимо, единственным исключением во взглядах на Польшу среди клубных старожилов был М. П. Погодин. С позиций панславизма он критически высказывался о политике культурной дискриминации поляков. Обращаясь к Уварову, он предсказывал, что ее результатом будет лишь отчуждение и ненависть. Но выступать в защиту поляков в стенах клуба было безнадежно, это Погодин наверняка сознавал.
В падкой на слухи клубной среде охотно принимали на веру, из-за устойчивой полонофобии, самые неправдоподобные известия. Об одном из них сообщал в своих записях А. Я. Булгаков. В связи с революционными событиями, охватившими в 1848 г. ряд европейских стран, в Москве распространился слух, будто поляки на прусской границе вырезали целую русскую дивизию во главе с генералом Панютиным, а фельдмаршал Паскевич, узнав об этом, в ответ «срыл Варшаву до основания». «Английский клуб вчера был наполнен сим известием», — записал Булгаков{383}. Слух оказался ложным, но чтобы оценить его, стоит вспомнить, как москвичи порывались «срыть Варшаву» уже в 1830 г.
На общественное мнение по польскому вопросу влияли также еще до восстания 1863 г. литература и театр (при одновременном обратном влиянии). В 1855 г. на сцене петербургского Александринского театра поставили комедию А. В. Сухово-Кобылина «Свадьба Кречинского», причем главный герой был представлен поляком, с польским акцентом и манерами. Если обратиться к тексту пьесы, то она не давала к тому прямого повода, но автор против этого не возражал. Не критиковали такой рисунок роли и рецензенты спектакля. Известно только одно возражение, да и то высказанное не публично. Не согласился с актером В. В. Самойловым, игравшим Кречинского, М. С. Щепкин: «Зачем Вы сделали из Кречинского поляка? Это — русское лицо, представитель нашего так называемого хорошего общества…» О «хорошем обществе» Щепкин судил и по Английскому клубу, в который был в это время принят.
В печати с развернутым отзывом о спектакле выступил Иван Панаев. Кречинский был и для пего узнаваемым социальным типом, известным по столичным клубам: «…Лицо живое, типическое, прямо выхваченное из действительности… лицо, которое мы не раз встречали в московских или петербургских клубах, с которым мы когда-то были даже знакомы, не подозревая, разумеется, его закулисной жизни…» Но в отличие от Щепкина Панаев не оспорил актерское решение, раз его приняла публика: «Без этого акцента нам теперь трудно вообразить Кречинского»{384}.
В 1863 г. бдительные старшины московского Английского клуба изъяли из библиотеки закрытый по безосновательному подозрению в сочувствии участникам польского восстания журнал братьев Федора и Михаила Достоевских «Время», невзирая на протесты членов библиотечного комитета Соболевского и Лонгинова. Несомненно, было связано с подъемом националистических настроений еще одно внутриклубное событие. В 1864 г. старшины распорядились снять находившийся в библиотеке портрет Чаадаева, подаренный клубу его племянником и первым биографом, хранителем его архива М. И. Жихаревым{385}. Неизвестно, был ли против Бартенев, который, по его же позднейшему признанию, «никогда Чаадаевым не пленялся» и, публикуя те или иные материалы на страницах «Русского архива», исходил из общего у славянофилов неприязненного отношения к взглядам и личности философа. Еще более резко, почти карикатурно представлен был Чаадаев в записных книжках Бартенева. Так или иначе, но акция по снятию портрета не встретила в клубе какого-либо противодействия{386}.
Все же некоторые члены клуба хранили добрую память о Чаадаеве. Это, в частности, упомянутые Соболевский и Лонгинов. Соболевский знал Чаадаева многие годы, почитателем его был и Лонгинов, посещавший после переезда в Москву «чаадаевские понедельники». После смерти Чаадаева в 1856 г. Лонгинову единственному удалось опубликовать некролог, он был напечатан в «Современнике», а в 1862 г. в московском «Русском вестнике» появились его воспоминания о Чаадаеве.
Но более существенной представляется в данном контексте точка зрения этих членов библиотечного комитета относительно доступа к литературе, хранившейся в библиотеке клуба. Оба они, будучи сами известными библиофилами, придерживались того мнения, что благомыслящим людям, то есть членам клуба, можно читать все, вредно лишь распространение каких-то изданий вне клуба. Либеральными такие взгляды могли показаться только клубному большинству. С 1859 г. по 1864 г. Лонгинов был секретарем Общества любителей российской словесности при Московском университете. Но назначенный в 1871 г. начальником Главного управления по делам печати, он снискал славу самого свирепого гонителя литературы и журналистики. Перед этим, в должности рязанского губернатора («сквернейшего на Руси», по аттестации И. С. Тургенева) он притеснял только что созданное земство. В Положении 19 февраля он усматривал «развитие принципов социализма»{387}.
С 1863 г. кумиром «клубистов» становится круто повернувший в связи с польским восстанием вправо редактор «Московских ведомостей» М. Н. Катков (редакция газеты помещалась по соседству с клубом, на Страстном бульваре). Восстание в Польше началось в январе 1863 г., членом клуба Катков был избран в апреле, и уже 9 июня состоялся обед в его честь. Прежний либерализм англомана Каткова, осуждение им на страницах «Русского вестника» николаевского правления как царства мрака и бесправия клубное большинство ему простило. Забыто было и сходное с основной мыслью злополучной речи Погодина указание Каткова на преимущество Англии, к чему следует стремиться и в России: «…Поставить граждан в такое положение, чтобы они не скрывали того, что думают, и не говорили того, что не думают»{388}.
«Мастерство ругаться», как довольно деликатно определил журналистскую манеру Каткова испытавший это «мастерство» на себе Б. Н. Чичерин{389}, членов клуба только восхищало. Причины внезапной чрезвычайной популярности Каткова в Английском клубе сформулировал, не погрешив против истины, Д. И. Никифоров: «Большинство преклонялось перед Катковым за защиту дворянского и чисто-русского направления»{390}. Дворянское и чисто-русское в глазах членов клуба совпадало.
Поэтому ничто не могло их заставить умерить прославление Каткова, со стороны казавшееся чутким современникам чрезмерным, неприличным. Не подействовало саркастическое сравнение нового кумира с обожаемым московскими барынями обитателем «желтого дома» в Преображенском, юродивым и «лжепророком» Корейшей (Н. С. Лесков называл Каткова «грамотным наследником Ивана Яковлевича Корейши на Шеллинговой подкладке»){391}. Точно так же не возымело действия якобы поздравительное — «к дню тезоименитства» — стихотворение «К портрету Михаила Никифоровича Каткова», написанное в 1865 г. одним из создателей образа Козьмы Пруткова Алексеем Жемчужниковым. Распространявшееся в списках и впервые опубликованное лишь в 1924 г., оно было целиком посвящено неумеренно восторженному отношению членов Английского клуба к Каткову:
Вот клуба Английского идол,
Патриотический атлет,
Но клуб ему народность придал,
Которой у обоих нет.
По мне — с искусством сей писатель
За государство поднял шум,
По клубу — он законодатель
Народных чувств и русских дум;
Клуб ставит в честь сему Ликургу,
Что все бранит он Петербург, —
Согласен: враг он Петербургу,
Зато он любит Мекленбург…
Катков не только «бранил» петербургских сановников за недостаточный, с его точки зрения, патриотизм, но и заявлял, что «истинный корень мятежа не в Париже, Варшаве или Вильне, а в Петербурге», что, однако, не мешало ему восхищаться Мекленбургом — одним из многочисленных германских герцогств, к тому же самым отсталым среди них по своему государственному устройству. Это дало повод Жемчужникову поставить под сомнение искренность Каткова, исключительность его монархизма.
Мне скажет клуб, что у Каткова
К престолу горяча любовь.
Но у остзейца у любого
Пылает преданностью кровь.
Речь шла о преданности остзейского, то есть прибалтийского немецкого дворянства русскому престолу{392}.
Члены Английского клуба воспринимали такую и любую другую критику Каткова как «змеиное шипение», или в лучшем случае как «странное раздражение против Каткова и дворянства». Явно нетипичный член клуба Сухотин старался найти некую среднюю линию и сохранить беспристрастность. Говоря о чуждых ему «рьяных фанатиках-эмансипаторах, нигилистах, коммунистах и прочих истах», об «оправдателях польского восстания», он не исключал, что и там есть благородные люди. Но он считал также, что в противоположном лагере, состоящем из «ненавистников поляков», то есть у Каткова и его сторонников, «мало христианской любви и мудрости», ибо проповедь национальной ненависти означает отречение от «многих человеческих прекрасных стремлений и симпатий». Он видел, что обе враждующие стороны «впадают в крайности» и что Катков «многое пересолил». В то же время в заслугу Каткову — публицисту и редактору Сухотин ставил «возбуждение общества от апатии».
Тот же Сухотин, внимательно наблюдая за Английским клубом и другими московскими клубами, не находил в том, как воспринимало общество проповедь Каткова, признаков самостоятельности мысли. «Влияние Каткова, — записал он в своих „памятных тетрадях“ в марте 1865 г. — так сильно действует на большинство нашего общества, преимущественно дворянского, его идеи, убеждения так впитались в наших молодых политических деятелях, что они в своих разговорах, беседах и публичных прениях служат отголоском „Московских ведомостей“»{393}. Представителей либерального меньшинства эта абсолютная зависимость дворянства от суждений, высказываемых в газете Каткова, разочаровывала, заставляла сомневаться в том, что начатые реформы получат продолжение{394}.
Однако позитивный идеал критиков Каткова был размытым, они, как Жемчужников, были против «узости дворянской», то есть приоритета дворянских интересов как якобы единственного средства предотвратить превращение России в «мужицкое царство», и против навязываемого под видом патриотизма единомыслия. По определению, которое дал себе сам Жемчужников, его либерализм состоял лишь в том, что он был «просто порядочный, честный человек, не способный идти на компромиссы со своей совестью».
Если взглянуть в разрезе истории клубов на все происходившее в начале 60-х гг., в том числе на превознесение Каткова, и попробовать отыскать в связи с этим признаки эволюции клубной жизни, то, несомненно, новизна есть, хотя и не в основах клубного бытия. Новым, прежде еще не случавшимся, явился выбор на этот раз на роль очередного «кумира» («идола») не военного, хотя бы в отставке, и даже не чиновника. Клубные «кумиры» и раньше, до Каткова, не подлежали критике. Так, робкое напоминание Н. Ф. Павловым в печати о том, как в 1812 г. Ермолов интриговал против Барклая, писал на него доносы в Петербург и «восставал против немцев» — «из любви ли к Отечеству, или из ничтожных предрассудков» (статья была напечатана после смерти Ермолова), вызвало возмущение Погодина и Вяземского{395}.
На этот раз речь шла не о герое-воине. Члены Английского клуба отдавали должное не просто Каткову, а его газете как главной силе, к которой перешло формирование общественного мнения. Они соглашались с тем, что «старая русская партия» (к которой причисляли себя и аристократы-«клубисты») выступает против поляков в союзе «с чернью одичалой» и от ее имени, и этим теперь она сильна, как писал об этом сторонник Каткова Б. Алмазов. И сам Катков утверждал, что в России только теперь «явилась новая сила — общественное мнение», более авторитетное, чем мнение «образованного общества», ибо это «голос народа»{396}.
Претензия Каткова быть «голосом народа» убедила не всех. Тот же А. М. Жемчужников убежденно повторял снова и снова: «Не знал он черного народа, и знать народ его не мог!» Для поэта Катков был «клубных праздников оратором», «дворянским пророком», «татарским типом гражданина». Но и Жемчужникову было ясно значение того факта, что «из стен священных кабинета, / Где наши ведал он дела, / Его вседневная газета/ Во все концы России шла» (число ее подписчиков выросло вдвое — с 6 тыс. в 1862 г. до 12 тыс. в 1865–1866 гг.){397}, хотя поэт и продолжал оспаривать идею тождества интересов дворянства и народа: «Русь признала, что любовью, / Наверно, к ней пылает он, / Когда к дворянскому сословью / Усердно так расположён»{398}. В. Ф. Одоевский, убеждавший в 1863 г. членов Английского клуба отдать свои голоса на выборах новых членов Каткову, в 1866 г. при встрече в клубе сказал ему, что с ним разошелся, так как «он взял сторону феодализма». На что Катков ответил, отказывая критикам в праве осуждать направление его газеты: «Настоящие феодалы теперь — мужики»{399}.
Но все это означало также, что в тандеме с «Московскими ведомостями» замкнутому, однородно сословному Английскому клубу отводится более чем скромное место, в то время как издаваемый Катковым печатный орган фактически получил статус официоза. Было признано свыше его право влиять и на политику, вплоть до смещения и назначения министров, и на широкого читателя. Александр II, снова приехавший в Москву и принявший 21 июня 1866 г. Каткова, лишь упрекнул его в отсутствии чувства меры: не следует слишком резко нападать на национальности, кроме «вредных партий». После нескольких попыток цензуры как-то приструнить «Московские ведомости» (три предостережения за выпады против министра внутренних дел П. А. Валуева) этот знаменательный прием в Кремле можно было с полным основанием считать «полным торжеством Каткова». Так это событие восприняли и в Английском клубе{400}.
Аристократическому клубу доставалась при этом всего лишь иллюзия приобщения к монополизированной Катковым «народности» («феодалы теперь — мужики»). В том же 1866 г. эта тенденция получила продолжение в избрании почетным членом клуба мещанина Осипа Комиссарова, который был официально объявлен спасителем царя от пули террориста Дмитрия Каракозова и возведен в потомственное дворянство с добавлением к фамилии «Костромской», намекающим на аналогичную роль Ивана Сусанина, спасителя первого из дома Романовых царя Михаила Федоровича. И Каткова, и Комиссарова, а также соредактора Каткова П. М. Леонтьева избрали почетными членами и в Купеческом клубе.
Почетным членом едва ли не всех клубов в Москве, в Петербурге и в провинциальных городах избрали в это время М. Н. Муравьева, назначенного председателем следственной комиссии по делу о покушении. 16 апреля 1866 г. во время торжественного обеда по этому случаю в петербургском Английском клубе Н. А. Некрасов прочитал в честь Муравьева оду, в тщетной надежде спасти таким способом от закрытия «Современник» (впрочем, этот вынужденный шаг не нашел единодушной поддержки даже среди противников «Современника», расценивших поступок Некрасова как недостойное поэта пресмыкательство перед властью){401}.
Отдавая предпочтение «Московским ведомостям», «клубисты» в это время больше, чем раньше, интересовались и другими выступлениями в печати. Иногда проявлялась в связи с этим несвойственная им прежде гибкость. Подобно тому, как Каткову простили его былой либерализм, постепенно изменялось отношение в клубе к славянофилам и отчасти к славянофильству (вследствие также изменений, происходивших в самом славянофильстве). Так, 26 октября 1868 г. в Москве «блистательно» избрали членом Английского клуба Ю. Ф. Самарина, он стал еще одним «настоящим героем дня», опубликовав первый выпуск книги «Окраины России», направленный против остзейского дворянства{402}. В глазах клубного большинства тем самым он искупил свою «вину» — последовательно антикрепостническую позицию, деятельное участие в разработке и осуществлении крестьянской реформы, вплоть до составления проекта манифеста об освобождении крестьян, защиту принципов гласного судопроизводства.
Между тем при Николае I первое выступление Самарина на эту тему с критикой в «Письмах из Риги» поддержки правительством немецкого дворянства стоило ему в 1849 г. заключения в Петропавловской крепости, хотя и непродолжительного. После освобождения из-под ареста император объяснял Самарину, что его идея, будто русские цари, начиная с Петра Великого, действовали только по внушению немцев, опасна: «если эта мысль пойдет в народ, она произведет ужасные действия»{403}. При Александре II в крепость за такие мысли не сажали, хотя кардинально правительственный курс в остзейском вопросе еще не изменился. Прием Самарина в состав членов Английского клуба явился выражением солидарности не только с участием его в русификаторской политике в Польше и в публицистическом обосновании этой политики, но и — с некоторым опережением — выражением солидарности с позицией Самарина в отношении прибалтийских «окраин».
Все же и этот факт не означал, что «аристократическая партия» смягчилась по отношению к главным деятелям «эмансипации» в Петербурге — братьям Милютиным и другим. И после того, как Николай Милютин вышел по болезни в 1866 г. в отставку, ненависть и озлобление не уступили места другим чувствам.
«Московские ведомости» оставались самой читаемой в московском Английском клубе газетой и при Каткове, и после него. При всем том клуб в условиях продолжавшихся еще реформ явно терял былое свое значение. Во второй половине 60-х гг. он воспринимался уже как «сильно павший», хотя и «сохранивший характер светского дворянско-бюрократического чопорного собрания»{404}. С сокращением числа членов клуба и желающих «ораторствовать» в «чернокнижной» («говорильне»), а также ввиду ухудшения материального положения клуба это помещение за библиотекой и еще две комнаты сдали в аренду соседнему магазину. «Говорильню» старшины перевели в каминную за «инфернальной» — комнату меньшего размера{405}.
А. И. Герцен выделял два фактора, решивших судьбу крепостного права: царскую волю и общественное мнение. Поскольку общественное мнение окончательно перестало быть общим, решающим явился первый фактор. Есть и такой взгляд: тот факт, что при огромном количестве недовольных отменой крепостного права в среде поместного дворянства не нашлось ни одного смельчака, который рискнул бы выступить апологетом крепостного права в повременной печати, служит показателем победы образованного меньшинства в борьбе за русское общество{406}. Все же отрицать открытое сопротивление, в том числе, как мы видели, в клубах, не приходится. Роль прессы в целом как силы, формирующей общественное мнение, неоспоримо выросла, но единства ни в прессе, ни в «образованном меньшинстве», группировавшемся в добровольных ассоциациях, не наблюдалось.
Две мысли из пореформенного потока идей имеют отношение к теме российских клубов, хотя их авторы клубы не упоминали и, возможно, о клубах и не думали. Одна достаточно тривиальная мысль выражена в романе Достоевского «Преступление и наказание» устами Мармеладова. При первой встрече с Раскольниковым он говорит ему: «Ведь надобно же, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти». Новое время усиливало потребность горожан в общении, неизбежно сопряженном с обменом мнениями по волновавшим общество вопросам.
Противоположную направленность имела известная речь обер-прокурора Синода К. П. Победоносцева, с которой он выступил 8 марта 1881 г., после убийства народовольцами Александра II, на заседании Совета министров. Помимо всего прочего, обращает на себя внимание многократное употребление в речи в единственном и во множественном числе слова «говорильня» — всего девять раз. Призывая отклонить обсуждавшийся проект М. Т. Лорис-Меликова как конституционный, Победоносцев заклинал нового императора не учреждать «по иноземному образцу новую верховную говорильню», не идти навстречу «так называемым представителям земства», которые, разобщая царя с народом, «предлагают устроить нам говорильню вроде французских etats generalite. Мы и без того страдаем от говорилен, которые под влиянием негодных ничего не стоящих журналов разжигают только народные страсти». Нельзя уступать «так называемому общественному мнению», — заявлял Победоносцев{407}.
Пристрастие оратора к определению «так называемый» оттеняло его резко критическую позицию по отношению к реформам предыдущего царствования и их результатам. Программа нового царствования, заявленная Победоносцевым по обыкновению в отрицательной форме, была для него тем более органичной, что опыт английского парламентаризма (о перенесении которого в Россию тогда речи не было) он считал непригодным и в большинстве государств Западной Европы. Снова, таким образом, выдвигалось на первый план сказанное когда-то в наставлении Нессельроде будущему императору Николаю I и не раз повторявшееся вплоть до проведения «великих реформ».
Под уже имеющимися в России «говорильнями» Победоносцев не подразумевал клубы, дворянские и недворянские. «Говорильнями» он назвал всесословные учреждения, созданные реформами 60–70-х гг.: во-первых, земские и городские учреждения и, во-вторых, «новые судебные учреждения», «говорильни адвокатов». Список заключала пресса: «Дали, наконец, свободу печати, этой самой ужасной говорильни…» В периодические издания действительно переместились очаги общественного мнения, правда, для Победоносцева оно было «так называемым». Но вряд ли он считал клубы способными играть роль альтернативных ему центров и возлагал на них какие-то надежды.
Как не обозначать новый правительственный курс, ясно, что этот курс был противоположен либеральному видению будущего России, и не только в вопросе о «верховной говорильне». В самом умеренном варианте либералы отводили первостепенное место тому, что хотел перечеркнуть Победоносцев: развитию независимой периодической печати, выражающей «средние мнения», и особенно развитию местного самоуправления. Оно, отмечал Б. Н. Чичерин, более эффективно во всех отношениях, чем бюрократический аппарат, где «господствуют личные интересы и произвол», «бумажное производство заменяет… настоящее дело, и официальная ложь заслоняет истину…». Развитие местного самоуправления должно было создать условия для избрания в перспективе настоящего народного представительства{408}.
Члены дворянских клубов были на стороне Победоносцева. Подобно ему и Каткову, они отвергали не только проекты либералов, но и идеал славянофилов — законосовещательный Земский собор, который, по убеждению Победоносцева, явился бы лишь благовидной формой вредного для России представительного начала (с чем полностью согласился Александр III){409}.
При том, что дворянские клубы не могли вернуть себе дореформенную инициативную и активную роль в защите консервативных ценностей, они внесли свой вклад в формирование в «образованном обществе» взгляда на реформы Александра II и их последствия, который концентрированно выразил Победоносцев. Это обнаружилось еще до первомартовского убийства, в связи с оправданием присяжными Веры Засулич. По словам председателя суда А. Ф. Кони, после оправдательного вердикта «в Английском клубе поднялась тревожная болтовня, и приговор над судом присяжных был подписан совокупностью сановных желудков, обладатели которых вдруг почувствовали себя солидарными с Треповым».
Неточность здесь лишь в том, что это произошло не вдруг. Кони писал о петербургском Английском клубе, но и в московском клубе точно так же «предавали проклятию» председателя суда — «красного нигилиста», причем и там и здесь настроение членов клубов оформляли статьи Каткова. Согласно Каткову, Кони, «подобрав присяжных, взятых с улицы, подсунул им оправдательный приговор». Позицию Каткова, его «вредного таланта» поддержали тогда и министры, за исключением одного лишь Д. А. Милютина. Сам Кони, отстаивавший незыблемость судебной реформы, полагал, что в решении присяжных по делу Засулич выразились «общественное мнение и даже совесть общества», но признавал, что общество было далеко от единодушия{410}.
К концу XIX в. настроение в верхах стало меняться. Но в старых клубах с дореформенным стажем по-видимому не вызвала возражений произнесенная Николаем II в начале его царствования, 17 января 1895 г. речь о «бессмысленных мечтаниях» земцев — «злополучная речь-нахлобучка», по определению высокопоставленного чиновника внешнеполитического ведомства В. Н. Ламздорфа{411}. Между тем на исходе столетия ее встретили отрицательно как несозвучную времени и своим содержанием, и тоном в самых широких кругах общественности и даже в петербургской правящей верхушке. «Я уверен, к несчастью, что большинство членов Государственного совета относится критически к поступку государя и, увы, некоторые министры тоже», — жаловался Победоносцев великому князю Сергею Александровичу{412}.
Косвенно высказался о пореформенном умонастроении преобладающей части членов дворянских клубов К. Н. Леонтьев. В одном из писем драматургу Н. Я. Соловьеву он предостерегал его от влияния А. Н. Островского, который, как считал Леонтьев, «несмотря на весь поэтический дар свой», либерал и «несколько нигилист» «по строю мысли, по философии, так сказать, и политическим сочувствиям». Если оставить в стороне вопрос о возможности полностью отделить политические взгляды писателя от его творчества, в письме был точно очерчен круг дорогих Леонтьеву ценностей, чуждых, по его мнению, Островскому: «Он ненавидит монашество, не понимает вовсе прелести православия, не любит, видимо, с другой стороны, изящного барства»{413}. Впоследствии, говоря о себе, Леонтьев добавлял, что ему самому «дороги монархии, чины, привилегии, знатность, войска…»{414}.
Антиэгалитаризм философии Леонтьева был созвучен умонастроению членов привилегированных дворянских клубов. В общем и целом составленный им перечень ценностей был близок к тому, что было дорого «изящному барству», по-прежнему сосредоточенному в московском Английском клубе. Тех «бар», которые отрешились от всего этого, в клубе в лучшем случае терпели. Известно, что недолюбливали в клубе князя Л. С. Голицына, знаменитого винодела, он открыто заявлял, что «не посрамлен» никакими царскими наградами, чинами и орденами.
Все же в условиях происходившего после 1861 г. разложения старого общественно-экономического уклада состав членов клуба не мог не измениться. Чрезвычайно интересные результаты дали подсчеты А. И. Куприянова. Как видно из полученных им данных, изменения происходили и в дореформенное время, однако тогда они были медленными и незначительными. За почти полстолетия, с 1802 г. по 1851 г., в клубе на 3 % уменьшилось количество дворян и чиновников и с 1,6 % до 3,5 % увеличилась доля купцов и почетных граждан (вероятнее всего, это были только почетные граждане). Существенно, в пять раз, уменьшилось количество членов клуба — иностранцев, которых всегда было немного. Но и к концу этого отрезка времени, в 1851 г. дворяне и чиновники составляли еще 88,6 % членов клуба. Вероятно, до 1861 г. этот уровень сохранялся.
Иную динамику демонстрируют данные, относящиеся главным образом к пореформенному периоду. К 1910 г. первая категория членов клуба, определявшая его облик, сократилась до 68,9 %, а вторая выросла до 22 %. Удельный вес иностранцев почти не изменился, составив в 1910 г. 0,6 %. Если согласиться с тем, что лица, чья сословная принадлежность на 1910 г. не установлена (4,8 %), — это представители провинциального дворянства, то долю дворян и чиновников в общей массе членов клуба нужно несколько увеличить, до 73,7 %. Вектор изменений остается, однако, тем же. Одновременно происходило сокращение числа дворян с титулами — с 83 человек в 1851 г. (13,1 % всех членов) до 58 в 1879 г. (13,4 %) и до 20 в 1910 г. (11,6 %){415}.
Тем не менее из этих данных вовсе не следует, что состав клуба претерпел коренные изменения, и в начале XX в. старейший московский клуб был уже не дворянским по преимуществу, а «разночинско-демократическим»{416}. Напротив, в этом смысле он по-прежнему противостоял остальным клубам и происходившему в пореформенное время процессу разрушения сословности.
С приведенными цифрами вполне согласуется мнение известного адвоката и либерального политического деятеля, в начале XX века депутата Государственной думы и правого кадета Василия Маклакова. Был ли он, сын врача и присяжный поверенный, членом Английского клуба, неизвестно, но осведомленность его не вызывает сомнений. Рассматривая ретроспективно, будучи уже в эмиграции, особенности культуры и быта предреволюционной Москвы, он писал, что Английский клуб до конца оставался «оплотом московского консерватизма». Клуб объединял замкнутый, все более редевший и не пополнявшийся кружок родовитого, но не служилого дворянства, старого барства и знати, который на сделавших карьеру чиновников смотрел свысока. Первенствовал этот кружок лишь в дворянском самоуправлении, поставляя предводителей дворянства. «По этому кругу, — заключал Маклаков, — можно было еще судить о старой Москве Александровской эпохи. Но это была только почтенная реликвия, которую уважали, но которой не подражали»{417}.
Нежелание подражать «почтенной реликвии» выразилось и в том, что прежний интерес к Английскому клубу исчезал и в питавшей его дворянской среде. Это повлекло за собой сокращение числа членов в абсолютных цифрах. Сокращение вызывалось появлением новых, более привлекательных клубов, их «конкуренцией». Но не только этим, так как сама дворянская среда все более расслаивалась. Для определенной части дворян, в том числе титулованных, сословная принадлежность утратила былой высокий смысл, или во всяком случае не являлась больше предметом особой гордости, что также сказалось на отношении дворян к столь почитаемым раньше аристократическим клубам в Москве и Петербурге. Одним из показателей изменений как в положении, так и в умонастроении дворянства и явился отток представителей этого сословия в другие клубы.
По свидетельству Д. Никифорова, в Благородном собрании «с начала введения эмансипации балы ежегодно падали и опускались и, наконец, совершенно были прекращены за отказом посещать их со стороны юных дебютанток из общества дворян». После большого праздничного вечера с музыкальными выступлениями и живыми картинами в апреле 1860 г., последнего празднества, организованного усилиями дворянства, колонный зал собрания стал всесословным, его предоставляли «кому угодно»{418}.
О московском Английском клубе тот же Никифоров, член клуба с начала 60-х гг., писал, что «в старое дворянское время не только вся обеденная зала была плотно уставлена покрытыми столами, но и портретная, гостиная была занята обедающими членами»{419}. К 1891 г. число членов клуба сократилось по сравнению с этим старым, то есть дореформенным, временем, почти втрое, до 210, в 1910 г. — до 187. Возможный максимум, согласно последней редакции устава, устанавливался на уровне 300 членов, но и он был теперь недостижим. Очередь на избрание, в которой в 1861 г. состояло 1676 кандидатов, исчезла еще в конце 60-х гг.{420} С 1864 г. для избрания членом клуба было достаточно получить абсолютное большинство голосов вместо 2/3{421}.
Аборигены клуба, вроде Никифорова, считали, что среди вновь принятых есть «лица, в прежнее время не мечтавшие и прогуливаться по залам в качестве гостей». Сократилась средняя продолжительность членства в клубе. В дни торжественных обедов, свидетельствует Гиляровский, клуб был полон и представал «в ярком блеске», но такие обеды устраивались все реже, субботние обеды «накрывались на десять-пятнадцать человек», а в читальню «входишь — обычно публики никакой»{422}.
У верных клубу членов сохранялось желание поддерживать ту «поразительную роскошь», которая всегда его отличала. Делать это становилось все труднее. По-видимому, финансовое положение клуба еще накануне реформ, в середине 50-х гг. XIX в., перестало быть устойчивым. С. А. Соболевский сообщал тогда М. П. Погодину: «Клуб в таком положении, что мы почтем себя счастливыми, если к концу года (к 1 апреля) сведем концы, не источая будущих доходов». Никифоров объяснял плачевное состояние клубных финансов уже в 50-е гг. «размашистыми, широкими натурами старшин и членов»{423}. В 1865 г. старшины доложили о значительном уменьшении доходов при увеличении расходов. Дефицит составил 7 тыс. руб., недобор по сравнению с предыдущим годом — свыше 20 тыс. А 22 февраля 1866 г. была запрещена как азартная игра в домино-лото, дававшая в бюджет клуба до 18 тыс. руб. дохода ежегодно. После этого решили оставить один общий обед по субботам и не круглый год, а с 1 ноября по 1 мая{424}.
В дальнейшем финансовые трудности становятся хроническими — по причине главным образом пореформенного «оскудения» дворянства. Сначала, вспоминал Д. Никифоров, «помещики проедали свои выкупные свидетельства, продавая их по 70 копеек за рубль, а кто успел их прожить, занимал деньги под залог имений по 18 и больше процентов»{425}. На дворянском съезде 1909 г. сообщалось, что в течение последних 20 лет дворянство теряло по 900 тыс. десятин земли ежегодно{426}. Этим в первую очередь объясняется расширение приема в «чопорное собрание» состоятельных лиц недворянского происхождения и социального положения — не с начала XX в. впервые, как утверждал Гиляровский, а значительно раньше, о чем говорят приведенные выше количественные данные.
Об отношениях между дворянством и купечеством в Москве 70-х гг. XIX в. князь В. М. Голицын, тогда гласный городской думы, писал, что для этих отношений были характерны «взаимное недоверие, неуверенность в себе, а то и некоторая зависть друг к другу и боязнь себя скомпрометировать фамильярным обращением с людьми другого сословия. Доходило до того, что многие чистосердечно сокрушались о том, что один видный купец попал в члены Английского клуба»{427}.
Возможно, этим первым или одним из первых видных представителей купечества, избранных членами клуба, был Иван Васильевич Щукин, купец 1-й гильдии, затем потомственный почетный гражданин и коммерции советник, отец десяти детей, в том числе нескольких знаменитейших московских коллекционеров. Позже стали членами клуба два из них, совладельцы торгового дома «И. В. Щукин с сыновьями». Петр Щукин так начинал свой рассказ об этом в своих воспоминаниях: «В 1882 г. я сделался членом Московского Английского клуба, где уже состояли членами мой отец и брат Николай, я стал бывать там на субботних обедах».
С. А. Соболевский. 1858 г.
П. И. Щукин. Начало 1990-х гг.
Гораздо позже, в 1905 г. П. И. Щукин получил дворянство вместе с чином действительного статского советника, то есть гражданского генерала, хотя никогда не состоял на государственной службе. Это была принятая тогда награда за заслуги перед обществом нечиновных лиц, в данном случае — за пожертвование Щукиным Историческому музею собранной им богатейшей коллекции вещей, документов, книг, картин (всего 23 тыс. предметов), а также построенного в 1892–1893 гг. для этой коллекции музейного здания на Малой Грузинской, в 1896 г. открытого для посетителей{428}.
Из крупных московских предпринимателей, принятых в Английский клуб в конце XIX — начале XX вв., кроме Щукиных, можно назвать книгоиздателя и мецената К. Т. Солдатенкова, завещавшего свою картинную галерею и библиотеку Румянцевскому музею (а еще раньше, после отмены крепостного права основавшего первый дом для призрения бывших дворовых){429}; С. М. Третьякова, коммерции советника, благотворителя и коллекционера, являвшегося в 1877–1881 гг. московским городским головой; крупного промышленника, владевшего двумя московскими заводами, Г. И. Листа; владельца Трехгорной мануфактуры, кандидата прав и мануфактур-советника Н. И. Прохорова, также получившего в 1912 г. потомственное дворянство по высочайшему повелению; совладельца и директора товарищества Большой Ярославской мануфактуры С. С. Карзинкина; сына известной благотворительницы Варвары Александровны Морозовой Михаила Абрамовича Морозова. Все они были одновременно членами Купеческого клуба, а Солдатенков также и почетным его членом, избранным в 1898 г.
Дом-музей П. И. Щукина. Начало 1900-х гг.
М. А. Морозов прославился между прочим тем, что проиграл в Английском клубе в одну ночь табачному фабриканту, балетоману и коллекционеру старины М. Н. Бостанжогло более миллиона рублей. П. А. Бурышкин, сообщавший этот факт, считал такой карточный проигрыш сказочным даже для Москвы{430}. Игроки-купцы продолжали играть главным образом в Купеческом клубе. Н. Н. Берберова, вспоминая своих предков с армянской стороны — «целый мир характеров своеобразных и жизней и судеб оригинальнейших», писала, что «у них была горячая кровь, сильные страсти, среди них были отъявленные картежники, срывавшие стотысячный банк в Купеческом клубе», и наряду с ними — «передовые люди, боровшиеся за идеи, им дорогие…»{431}. Известно, что из братьев Щукиных много играл Николай, но не исключительно в Английском клубе. В 1889 г. его избрали старшиной Купеческого клуба, правда, это было один только раз{432}. Точно так же Бостанжогло был заметной фигурой среди игравших за «золотым столом» (с самыми крупными ставками) главного клуба московской интеллигенции — Литературно-художественного кружка{433}.
Позднее виднейший представитель нового поколения и левого крыла московской буржуазии П. П. Рябушинский, один из создателей газеты «Утро России», призывал собратьев по купеческому сословию не обольщаться пожалованиями в дворянство, ибо первые купцы всегда останутся последними дворянами. Эти призывы не находили широкого сочувствия. Лестным оставалось для многих из буржуа и членство в Английском клубе. Избрание членом старейшего в Москве клуба воспринималось ими как знак признания их заслуг в развитии экономики и культуры, в области благотворительности и меценатства. Но если в дворянской среде сохранялась по отношению к таким купцам настороженность, то и купцы, которых допустили в эту среду в виде исключения, сливаться с ней не хотели.
Из набора представленных в воспоминаниях П. И. Щукина выразительных портретных характеристик (ими позже воспользовался Гиляровский) следует, что представители новой генерации членов Английского клуба смотрели на преобладавшую там публику с любопытством, иногда снисходительно-насмешливо, особенно на отставных военных и сановников с их причудами. Об их прошлом Щукин почти ничего не написал. Все они были любители покушать, выпить и закусить (непременно в клубе) и поиграть в карты, многие имели в клубе свои кресла, насиженные за много лет; кто-то из них начинал службу еще в 1812 г.{434}
Все эти зарисовки относятся к тому времени, когда Щукин был только принят в клуб, к 80-м гг. XIX в. Тридцать лет спустя, когда писались воспоминания, никого из этих деятелей уже не было в живых, но и в описанный Щукиным период они принадлежали к ушедшей эпохе. Портретов членов клуба помоложе или соображений, связанных с этим поколением «клубистов», в воспоминаниях нет. Очевидно, интерес к Английскому клубу у таких его членов, как Щукин, был преходящим. Отец с сыном продолжали посещать свой, Купеческий, клуб, там они предпочитали обедать по вторникам.
Правда, Щукины могли встретить среди дворян и интересных им коллекционеров, но практически полезным из всех знакомств в Английском клубе оказалось для Петра Щукина как собирателя документов по истории России и других исторических реликвий лишь знакомство с историками П. И. Бартеневым и Д. И. Иловайским. Вероятно, в большей степени с первым: знание Бартеневым российской истории, особенно второй половины XVIII в., причем во всех подробностях, изумляло не одного Щукина. Об этом можно было судить не только по содержанию «Русского архива». Известен эпизод, относящийся как раз к Английскому клубу: однажды Бартенев на пари безошибочно называл даты (не годы только, а дни!) событий «екатерининского века», указанных присутствующими членами клуба, и в итоге выиграл дюжину шампанского{435}.
Возможно, контактам П. И. Щукина с редактором «Русского архива» способствовало знакомство ранее с его сыном, моряком И. П. Бартеневым, участником кругосветного плавания на клипере «Наездник»; оказалось, что командир клипера капитан 1 ранга Калотерас — также член клуба. Идейного направления «Русского архива» Щукин в своих воспоминаниях не касался, оно давно уже было, как отмечали читатели, «катковско-муравьевским» и определялось в немалой степени активным сотрудничеством в журнале Иловайского, причем не только в качестве историка-публикатора, но и публициста. В библиотеке клуба имелись все многочисленные сочинения Иловайского, больше, чем каких-либо других историков, очевидно, сам он и снабжал библиотеку своими книгами. Об Иловайском как члене клуба Щукин написал лишь, что тот говорит и пишет ясно и толково (не сообщая, о чем именно), носит рыжий парик и отлично ездит на лошади, что обнаружилось во время экскурсии на Бородинское поле, организованной Военно-историческим обществом. Историки ставили Иловайского как профессионала невысоко; так, И. Е. Забелин называл его «мыльным пузырем», «ловким компилятором»{436}.
Не застал Щукин в Английском клубе убийцу Лермонтова Николая Мартынова, тот умер в 1875 г. Как можно понять из записи в дневнике А. С. Суворина (со слов князя А. И. Васильчикова, секунданта Лермонтова), остракизму в клубе Мартынов не подвергался — в отличие от петербургского Английского клуба, где некий Мартьянов прямо называл его убийцей. В связи с этим Мартынов просил Васильчикова, члена петербургского клуба, «заступиться» в обмен на оказанную услугу: Мартынов дал Васильчикову рекомендацию для посещения московского клуба{437}.
В 80-е гг. для начинающих крупных чиновников, таких, как В. М. Голицын (московский вице-губернатор с 1882 г.), могли представлять интерес рассказы высокопоставленных и высокообразованных чиновников в отставке. По словам Голицына, в застольных беседах можно было заслушаться «горячей, увлекательной и богатой содержанием» речью тульского и курского губернатора при Николае I В. А. Казадаева, который знал многих декабристов, в том числе в Сибири, куда его направляли с ревизией, Герцена, Бакунина, посещал за границей Гете. «Светлой личностью в полном смысле слова», был, по словам Голицына, и бывший астраханский губернатор А. П. Дегай — «художник в душе, истинный поклонник красоты». Воспитанный в традициях клубных приличий, он смущался оттого, что Москва может узнать, как в клубе чуть не подрались во время игры два действительных тайных советника{438}.
Артисты стали впервые избираться членами Английского клуба накануне великих реформ. Прорывом явилось принятие в 1857 г. в клуб М. С. Щепкина, в молодости крепостного крестьянина. В последующий период избрание выдающихся деятелей искусства так же, как представителей купечества, не обязательно означало, что они отдают предпочтение Английскому клубу. В 90-х гг. были избраны членами клуба А. И. Сумбатов-Южин (дворянин и князь) и М. П. Садовский, но тот и другой в гораздо большей степени были связаны с возникшим вскоре Литературно-художественным кружком.
Звание члена Английского клуба было и для них лишь почетным отличием, ни к чему не обязывающим, хотя в клубе они бывали и от игры не отказывались, о чем можно узнать, например, из писем и дневника Южина. 29 апреля 1894 г. он сообщал, например, жене: «…Я, конечно, поехал в клуб и выиграл 500 рублей на орехи. Но этот „честный труд“ продолжался до 10 часов утра. В Тверь — еле успел». И осенью того же года: «Сильно проигрываюсь…» И в 1907 г.: «…Играя в Английском клубе в одну из суббот, был вызван ночью к Теляковскому» (директору императорских театров){439}. Был Южин также членом московского Охотничьего клуба и избирался его старшиной. В 1912 г. членом Английского клуба избрали Л. В. Собинова, но и он был в то же время членом Литературно-художественного кружка.
В 60–70-х гг. XIX в. Английские клубы в Москве и Петербурге еще продолжали находиться в поле зрения писателей, имевших туда доступ и так или иначе оценивавших их общественную роль. Тех, кто проводил время в клубах, они изображали не только в разной манере, но и неодинаково по существу. Иначе и не могло быть, так как взгляды на судьбы дворянства в обновляющейся пореформенной России сильно уже различались. Конечно, произведения, в которых было что-либо сказано о клубах, отличались одно от другого и в смысле чисто художественном, иные из них прочно забыты, некоторые не вызвали интереса и при своем появлении. Так или иначе, но определенное влияние на отношение в обществе к старейшим клубам эти произведения оказали.
Для нас же интересно то, что, по-видимому, занимало и всех авторов: менялись ли эти клубы и их обитатели в связи с изменениями в окружавшей их действительности, где, по известному выражению Льва Толстого, все переменилось и только начинало укладываться? И в продолжение того же вопроса — что осталось от клубов как центров формирования общественного мнения? При том, что каждое художественное произведение оригинально и клубный эпизод (эпизоды) подчинены общему замыслу того или иного произведения, чисто познавательно они друг друга дополняли.
Описывая в созданном в 70-х гг. романе «Анна Каренина» посещение московского Английского клуба Константином Левиным, давно не бывавшим в клубе, Лев Толстой отметил неизменность клубного уклада. Нейтрально перечислены комнаты, от «большой» с «небольшой» игрой (видимо, она же «детская») до «инфернальной». Сказано о читальной, что она темная, очевидно, ввиду отсутствия читателей, и об «умной», где о последней политической новости горячо говорили «трое (!) господ», это, надо думать, новая «говорильня», не требовавшая большего помещения.
Современная тенденция «исправлять» классиков, якобы недооценивавших клуб, возникает между прочим из-за невнимательного чтения. Обратившись к тексту романа, легко убедиться в том, что ничего негативного толстовский образ «храма праздности» в себе не заключал. «…Левина охватило давнишнее впечатление клуба, впечатление отдыха, довольства и приличия», он «ел и пил с большим удовольствием и еще с большим удовольствием принимал участие в веселых и простых разговорах собеседников». «Ни одного не было сердитого и озабоченного лица. Все, казалось, оставили в швейцарской с шапками свои тревоги и заботы и собирались неторопливо пользоваться материальными благами жизни»{440}.
Клубные кавалеры. Рис. А. И. Лебедева. 1880-е гг.
Эту как будто безоговорочно положительную характеристику клуба П. И. Бартенев в 1889 г. прокомментировал так: «Вот эти-то черты доселе составляют приманку Московского английского клуба»{441}. Бартенев, к тому времени старожил клуба, был прав в том, что клуб по-прежнему отвечал основному своему назначению, оставаясь комфортным местом отдыха и непринужденного общения. Толстой сумел передать типичную клубную атмосферу, взглянув на клуб глазами его членов. Примерно так же, как ранее он изобразил уже ушедшую дворянскую Москву начала XIX в. в «Войне и мире» — контрастно тому, как представил ее в «Горе от ума» Грибоедов, и возвращаясь отчасти к положительной трактовке «праздности» Карамзиным. «Фамусовская Москва, с Ростовым-Фамусовым, и Тугоуховские, и Репетиловы — все налицо. Толстой как бы благословил то, что Грибоедов бичевал», — тонко подметила читательница совсем другого поколения, Нина Берберова{442}.
Но так же, как и в случае с пушкинскими стихами «о кашах», Бартенев, руководствуясь соображениями клубного престижа, проигнорировал одну немаловажную деталь из той же главы «Анны Карениной»: Левину, для которого главное — «тревоги и заботы» вне клуба, в конце визита в клуб «вдруг стало ужасно скучно». Да и «приманкой» предоставляемые клубом возможности времяпрепровождения в 1889 г., когда писал о клубе издатель «Русского архива», уже не являлись в такой мере, как это было до 1861 г., да и в то время, когда писал свой роман Толстой.
В ином, сатирическом ключе изображались главные российские клубы в произведениях А. М. Жемчужникова, Н. А. Некрасова и А. Н. Островского. Заодно они высмеивали ставшие стереотипными завышенные, по их убеждению, оценки роли этих элитных клубов. В поэме уехавшего в феврале 1866 г. за границу Жемчужникова «Неосновательная прогулка» (1869) воображаемое посещение автором Английского клуба имеет целью выяснить, обновился ли «дух Москвы почтенной» с тех пор, как там явился «пророк», который «ее умами грозно правил» (то есть Катков), хотя ответ автору, конечно, ясен заранее.
Клубы значатся у Жемчужникова в списке примет дореформенной Москвы, остающейся по крайней мере внешне все той же, что во времена Пушкина: «Пустырь, заборы, барский дом, / Казармы, клубы, школы, будки, / Собора древняя глава, разбитый колокол Ивана, / И все, что видела Татьяна, / Когда предстала ей Москва».
В соответствии со старинной мыслью Карамзина, превратившейся в расхожее мнение, судить о том, изменился ли дух Москвы, автор, он же герой поэмы, намерен по Английскому клубу: «А право, иногда/ Без клубных слухов я тоскую / (Вот как сегодня)… И тогда / В Москву хотел бы, на Тверскую!». «Ведь там главнейшая стряпня / Идет общественного мненья». Тем более, продолжал иронизировать Жемчужников, что клуб «Хоть Английский — а Русь! / Здесь, наконец, я наберусь / Суждений, слухов, толков, сплетен». И пример суждений из недавнего прошлого: «Вот хоть бы право крепостное — / Сей жаждавший воскреснуть труп… / Наверно, что-нибудь такое / Предвидит Английский там клуб».
«Прогулка» по Тверской приносит автору-герою разочарование. Он встречает вереницу саней, колясок и карет, где «сидят, нахмурив строго брови и величаво развалясь» «важные лица» — «что ни москвич, то князь / Чистейшей рюриковой крови». Между тем из-под колес «этих глупых экипажей» по-прежнему брызжет грязь (это в 1869 г., но и позже, ближе к концу века пастухи каждое утро гнали мимо клуба стадо коров за Тверскую заставу — границу Москвы){443}. К тому же автор вдруг вспоминает, что по четвергам в клубе нет «ни собраний, ни бесед», а сам он не член клуба и, может быть, никогда не доживет до такой чести. Знакомых он не встретил, и на него «одни лишь смотрят львы и улыбаются ехидно»{444}.
Возможно, поэт, будучи за границей, что-то конкретное узнавал о клубе, о его «духе» от своих корреспондентов или от приезжавших из России для того, чтобы сравнить эти сведения с личными впечатлениями первой половины 60-х гг. Но в итоге никаких изменений в жизни клуба поэма так и не отразила. В том, что их нет, в неподвижности клуба и его членов Жемчужников в отличие от Левина (или самого Льва Толстого) ничего положительного не находил.
Некрасов посвятил поэму «Недавнее время» в основном петербургскому Английскому клубу, членом которого он состоял, накопив достаточно разнообразных впечатлений. Поэма явилась откликом на отмечавшееся торжественно 1 марта 1870 г. 100-летие клуба, однако откликом не парадным, наподобие изданной к юбилею книги, а гротескным. У персонажей поэмы имелись прототипы, и читателям нетрудно было догадаться, о каком клубе идет речь, хотя в тексте наименование «Английский» не употреблялось.
Член обоих Английских клубов, и петербургского, и московского, М. Н Лонгинов, чьи воспоминания были включены в юбилейный сборник, обращал внимание на верность петербургского Английского клуба традициям. Подобно Льву Толстому, он считал, что эта черта его жизни заслуживает уважения: «…Нельзя душевно не уважать… общества, которое переживает столетие, храня нерушимо добрые предания общежития и благородства, особенно в стране, где все так скоропреходяще и изменчиво и так быстро выходит из памяти и привычек всякого нового поколения»{445}.
Этот взгляд желчному Некрасову был чужд, хотя именно Лонгинов, в прошлом его приятель и сотрудник «Современника», в свое время рекомендовал избрать Некрасова членом петербургского клуба. Ни в прошлом, ни в настоящем Английского клуба, в котором Некрасов провел не один вечер за игрой в карты, он не находил привлекательных черт. К тому же, хорошо зная Лонгинова петербургских времен, в его аттестации клуба он увидел желание безосновательно приписать и себе лично то благородство, которое тот приписывал всем членам клуба. Вместе с тем поэт счел необходимым показать, что, вопреки Лонгинову, клуб, несмотря на «добрые предания», уже не тот, каким был раньше. Содержание поэмы во многом относилось и к клубу московскому:
Нынче скромен наш клуб именитый,
Редки в нем и не громки пиры.
Где ты, время ухи знаменитой?
Где ты, время безумной игры?
И в Петербурге, и в Москве прошло то время, когда «клуб снабжал всю Россию умом». Очевидно, что, говоря об этом прошлом, Некрасов так же, как Жемчужников, имел виду не столько реальное влияние обоих клубов, сколько их преувеличенные претензии играть всероссийскую роль. При этом Некрасов не щадил ни клубных консерваторов, ни либералов. С сарказмом он вспоминал клуб в качестве «говорильни» в «благодатное время надежд», описывая происходившие там жаркие дискуссии по крестьянскому вопросу, когда
Члены мирно дремавшего клуба
Разделились; пошла кутерьма:
Крепостник, находя незаконной,
Откровенно реформу бранил,
А в ответ якобинец салонный
Говорил, говорил, говорил.
Сам себе с наслажденьем внимая,
Формируя парламентский слог,
Всем недугам родимого края
Подводил он жестокий итог.
И язвительное изображение клубной «говорильни», и слова насчет «парламентского слога» отразили, помимо прочего, идеологическую эволюцию народнической интеллигенции, ее разочарование не только в российских реформах, но и в либерализме со всеми сопутствующими ему в Западной Европе институтами.
Результат же эпохи реформ для клуба (петербургского, но и московского) таков: «Много выбыло членов тогда, / А иные ходить перестали, / Остальных разделила вражда». Московскому клубу Некрасов посвятил отдельную главку «Москва. День субботний» с изображением «стариков объедал», которым «впятером четыреста лет». Заостренно сатирическими были характеристики националистов — «русофилов» (тех, кто «видели в немцах врагов»), и наезжавших из Москвы славянофилов «светского типа»:
В Петербурге шампанское с квасом
Попивали из древних ковшей,
А в Москве восхваляли с экстазом
Допетровский порядок вещей,
Но, живя за границей, владели
Очень плохо родным языком,
И понятья они не имели
О славянском призванье своем{446}.
Отдельными штрихами представил старую московскую элиту Островский в комедии «На всякого мудреца довольно простоты». В самом начале пьесы он привел обозначение «говорильня», но в отношении не клуба, а Москвы. Завязкой интриги становится самоуверенное заявление главного героя комедии молодого авантюриста Егора Глумова, по собственному признанию, умного, злого и завистливого: «Чем в люди выходят? Не все делами, чаще разговором. Мы в Москве любим поговорить. И чтоб в этой обширной говорильне я не имел успеха! Не может быть».
Действие пьесы разворачивается в первое пореформенное десятилетие, когда прежние московские «тузы» еще не утратили полностью своего положения и влияния. Двое из них, Мамаев и Городулин, состоят членами клуба, скорей всего Английского. Мамаев, любитель всех поучать, сожалеющий, что прислуга теперь не обязана покорно выслушивать его наставления, говорит при встрече Городулину, что хотел дать ему «совет по клубному делу». Третьего из «тузов», генерала Крутицкого с его трактатом «О вреде реформ вообще» иные читатели и зрители ассоциировали с бывшим генерал-губернатором Закревским.
Глумов понимает, что «карьеру составляют и делают в Петербурге, а здесь только говорят», но чувствует себя способным и в Москве «добиться теплого места и богатой невесты». «Секрет успеха» он видит в том, чтобы «подделаться к тузам», не раздражать их, что бы они ни говорили, а напротив, «льстить грубо, беспардонно» и, действуя таким способом, обеспечить себе их доверие и покровительство. Эта тактика — вплоть до составления спича для Городулина, который он произнесет за обедом, как можно понять, в клубе, — приносит Глумову первые дивиденды. «Вы теперь будете иметь состояние. Я вас в клуб запишу», — говорит ему благодарный Городулин{447}.
В клубной библиотеке. Рис. A. И. Лебедева. 1880-е гг.
Нескольких типичных для 70-х гг. посетителей Английского клуба вывел А. Ф. Писемский в романе «Мещане» (1877 г.). В одной из глав романа его герои беседуют сначала в «обеденной зале», а затем в «говорильной комнате»; содержание беседы вначале мало чем отличается от дореформенных послеобеденных разговоров. Это все те же «о кашах пренья»: оцениваются достоинства «обедов здешнего клуба» в сравнении с петербургскими (в столичном Английском клубе) и парижскими, причем не в пользу московской кухни.
Первый из гурманов — фигура обычная для дворянских клубов, отставной генерал из Петербурга Трахов, живущий на средства жены. Но его собеседник, также находящийся в отставке полковник Янсутский, хотя и не снимает полковничьего мундира, поглощен занятиями, редкими пока еще в дворянской среде, — коммерческими аферами, представляя, таким образом, антипатичный автору романа мир капиталистического хищничества в пору российского первоначального накопления. Отсюда название романа: к мещанам Писемский причислял и дворян типа Янсутского, в соответствии с еще не вышедшим из употребления переводом на русский французского «буржуа».
Третьему собеседнику, Долгову, клубные обеды не по карману, в клуб он является после «более, чем скромного обеда» на стороне, чтобы бродить по залам, «высматривая себе кого-нибудь в слушатели». В соответствии с придуманной фамилией это тип неимущего дворянина, но с другой стороны, он же — носитель клубной традиции политического «говорения», на сей раз на актуальную и в то же время не совсем новую для клуба тему — об историческом призвании России объединить весь славянский мир.
Еще в 1860 г. И. С. Аксаков привез в Сербию послание славянофилов, среди подписавших его были и члены клуба К. С. Аксаков, А. С. Хомяков, П. И. Бартенев, М. П. Погодин, А. И. Кошелев и другие. Правда, тогда одни влиятельные сербы от встречи с ним уклонились, а другие отвергли послание как выражение российской великодержавной политики, несущей сербам угрозу растворения в славянстве{448}.
Между тем в российском обществе славянофильство набирало очки. Речи, произносимые Долговым в «говорильне», — отзвук кампании в поддержку национально-освободительного движения балканских славян, организованной в 70-х гг. Московским славянским комитетом во главе с Иваном Аксаковым. Составленный им адрес царю с просьбой заступиться за славян единогласно приняла Московская городская дума. В связи с кампанией в их защиту выросла популярность славянофильских идеалов. Вероятно, по замыслу Писемского, Янсутский должен был оттолкнуть читателей романа не только характером деятельности, но и своей черствостью, отсутствием сочувствия «братьям-славянам». Вразрез с общим настроением, в том числе членов клуба, он заявляет, отвечая Долгову: «турки — честный народ, а славяне — плутишки»{449} (даже если такие взгляды могли иметь место, столь откровенное их выражение малоправдоподобно).
Если обратиться к фактам жизни, соответствовавшим этой тематической линии романа Писемского, то окажется, что клубы были так или иначе включены в организованную И. С. Аксаковым кампанию. Посланец Аксакова и его сподвижник, подрядчик строительных работ из дворян (и потому член Английского клуба) А. А. Пороховщиков посетил 21 сентября 1876 г. Ливадию, чтобы доложить Александру II «о состоянии умов в Москве». После этого он рассказывал в Английском клубе, как принимал его император, о том, как своим докладом о кипучей деятельности Аксакова он «растрогал царя до слез», убедив его в том, что движение является действительно общенародным, а руководители Славянского комитета — лица благонамеренные. Возвращаясь из Крыма, царь остановился в Москве и произнес речь, за которой последовали новые воинственные манифестации и «ухаживание за москвичами» царских приближенных, чтобы «возбудить щедрость Москвы, вызвать пожертвования на военные нужды, ибо она всегда считалась богатым источником средств»{450} (всего Славянский комитет собрал более 700 тыс. руб.).
Пожертвования собирались и в клубах, как в столичных, так и в провинциальных. В Саратовском коммерческом собрании выделили в пользу славян из запасного капитала 5 тыс. руб. и обложили дополнительным сбором игроков в карты, собрав еще до 1 тыс. руб., так что один из бывших старшин, испугавшись, что это разорит клуб (из него «потащат последнее»), стал уговаривать членов клуба «умерить щедрость, но его не слушали. Все были в чаду, в угаре», — сообщал клубный летописец{451}. В Киевском дворянском собрании также повысили плату за карты до 2 руб. 50 коп. «в пользу страждущих болгар», но в дальнейшем к прежнему размеру (2 руб.) так и не вернулись{452}.
Активизация славянофильства в Москве явилась прологом к начавшейся в апреле 1877 г. русско-турецкой войне. В Английском клубе участились «стратегические разговоры», на развешанных в читальне картах усердно переставляли флажки{453}. Подобное было и в других клубах. По окончании войны, 14 октября 1878 г. ее героев генералов Ф. Ф. Радецкого и М. Т. Лорис-Меликова чествовали в петербургском Английском клубе, устроив торжественный обед, носивший характер «семейного праздника». В 1881 г. Радецкого чествовали и в московском Английском клубе.
Но тяжесть войны, вопреки первоначальным предположениям, и неудачные для России ее внешнеполитические последствия, оформленные решениями Берлинского конгресса, побудили правительство больше не поддаваться настроениям славянофильской общественности, ни дворянской, ни всесословной. Выступление Аксакова против Берлинского конгресса привело к его высылке из Москвы и закрытию Славянского благотворительного общества (бывшего Славянского комитета). Согласно оценке историка М. М. Карповича, союз правительства Александра II с панславизмом, который Николаю I был вообще чужд, не отличался особой сердечностью и оказался кратковременным, «шум панславистов» был для правительства и его дипломатии скорее помехой, нежели подспорьем{454}.
Другие клубы, даже не чуждаясь благотворительности, сторонились политики. Из старых московских клубов в основном утратил в пореформенный период сословные черты Дворянский клуб. Этот процесс, начавшийся еще во времена крепостного права, изменил облик клуба кардинально, так что в конце века уже нередко говорили — «так называемый Дворянский клуб». По наблюдениям, относящимся ко второй половине 80-х гг., там оставались еще «старички-генералы», но преобладала интеллигенция из дворян, живших трудовым заработком: врачи, артисты, учителя, люди свободных профессий и чиновники не в больших чинах.
В клубе их привлекала прекрасная библиотека и еще больше, как обычно, «зеленый стол», за которым возможна была игра и «по маленькой», и — после винта — азартная игра в банк, или, по определению участников игры, «походы на доходы». Посетители утверждали, что игра в Дворянском клубе велась чистая, шулеров не было, и если кто выигрывал, то благодаря «счастью и уменью». Те, кому было мало игры, удалялись после звонка (в 2 часа ночи) побеседовать якобы за пределы клуба, на широкую площадку лестницы, чтобы не платить положенный за позднее пребывание в клубе штраф; факт, который может служить между прочим еще одним показателем их не слишком высокого материального достатка{455}.
В провинции некоторые дворянские клубы, называясь по-прежнему, также отказались от сословного принципа. Бессословность декларировали вновь создаваемые клубы. Ядро открытого в 1864 г. Курского общественного собрания составили по обыкновению высшие чины губернской администрации. Но подконтрольные ей местные газеты с удовлетворением отмечали, что клуб «распространяет новый, лучший взгляд» на проблему сословности общественных организаций, в клуб вошли представители разных профессий и сословий{456}. Одесское Благородное собрание с 1862 г. принимало иностранцев и лиц «без различия звания», если они заслуживают того «по нравственным качествам и образованию». Часть членов Благородного собрания и Английского клуба перешла в открывшееся в 1889 г. Одесское коммерческое собрание, объединившее главным образом «людей, занимавших известное положение в обществе и обладавших известными средствами»{457}.
В Твери создание открытого 1 января 1879 г. «общественного собрания» мотивировали тем, что местное Благородное собрание «жило своими традициями, чуждыми городскому обществу». Правда, в Благородное собрание был уже открыт доступ и представителям торгово-промышленного класса и «некоторым другим лицам», но они «чувствовали себя там как бы гостями, а не равноправными членами». Клубные интересы, отмечал первый историк нового собрания, компенсировали «однообразную, небогатую содержанием общественную жизнь 80–90-х годов»{458}.
Тогда же снова перестал быть узкосословным Московский купеческий клуб. Потребовался ряд обращений к старшинам и властям членов-посетителей: деление членов клуба на две категории, заявляли они, неосновательно в эпоху, когда «различие сословий все более исчезает». Старшины действовали осторожно и затягивали решение вопроса, пока жалобщики не добились вмешательства властей. В 1879 г. клубу, наконец, вернули права, отнятые у него в 1859 г. Закревским. Устав, навязанный тогда клубу, новая московская администрация признала недействительным, ввиду неутверждения его в Петербурге. Клуб снова стал избирать действительными членами лиц «всех званий и состояний»{459}.
Преобладание в клубе элиты купечества при этом не было поколеблено, но в той настойчивости, с какой она стремилась преодолеть изолированность сословия на клубном уровне, выразилась тенденция, позже проявившаяся также и в других сферах общественной жизни, помимо досуга, например, в городских думах. П. А. Бурышкин справедливо заметил, что городовое положение позволяло московскому купечеству «целиком захватить думу», однако же «наоборот, было определенное желание провести в состав гласных представителей интеллигенции из числа лиц, не имевших ценза». Этот процесс «инфильтрации интеллигенции» обеспечивался лазейкой в городовом положении — разрешением избирать по доверенности от научных и благотворительных обществ, обладавших недвижимым имуществом{460}.
Упразднение или размывание сословных начал общественность оценивала как восстановление справедливости. В то же время этим порождалась трудно решаемая в условиях усилившейся конкуренции проблема поддержания качественного уровня состава клубов, исходя из провозглашавшихся до сих пор критериев просвещенности и порядочности. Старшинам сложнее стало столь же строго и педантично, как раньше, требовать выполнения уставных обязанностей. Обсуждение нравственных качеств кандидатов перед баллотировкой все чаще превращалось в формальность. С другой стороны, для растущего числа образованных людей, особенно в провинции, более привлекательными, чем сами клубы, становятся их библиотеки{461}.
Из всех московских клубов наибольшую трансформацию претерпел Немецкий клуб. В первые пореформенные годы он был самым богатым клубом в Москве. В значительной мере это обстоятельство явилось подоплекой обострения противоречий между численно уже преобладавшей, но неполноправной русской частью, состоявшей из членов-посетителей и кандидатов в посетители (в 1869 г. 1043 человека), и немецкой, избиравшей старшин (957). Представители первой части взяли курс на оттеснение немцев от руководства. В качестве одного из предлогов были использованы симпатии московских немцев к проводимой Бисмарком политике объединения Германии «железом и кровью». Они нашли выражение в пожертвовании в пользу солдат и офицеров прусской армии, раненных в войне 1866 г. против Австрии, 5 тыс. руб. из клубного капитала.
Руководство клуба было обвинено в одностороннем характере благотворительной деятельности. Утверждалось, что ничего будто бы не достается «бедным вдовам православного исповедания и русским учебным заведениям». Немцев упрекали также в «неблагодарности», поскольку находившийся в «блестящем состоянии» капитал клуба (по разным оценкам на 1871 г. от 200 до 420 тыс. руб.) образовался в результате посещения клуба главным образом посетителями-русскими. Членам клуба приписывалось презрительное отношение ко всему русскому и даже неуважение к властям.
По обоснованному мнению В. Дённингхауса, который подробно исследовал все обстоятельства конфликта, в свою очередь и «немецкая партия» не всегда вела себя корректно. Но сама эта некорректность объяснима. В настроениях немецких аборигенов клуба сохранялась инерция былых времен, уверенность в неизменности благожелательного отношения к немцам русских императоров. Один из членов клуба даже заявил: «Государь Александр Николаевич любит больше немцев, чем русских», и в завершение речи выкрикнул: «Долой отсюда всех русских, здесь не русский, а Немецкий клуб!»{462}.
Видимо, эта приятная московским немцам инерция помешала им уловить слабые пока еще признаки антигерманских веяний в российской внешней и отчасти внутренней политике. По-настоящему они проявились при Александре III, и то далеко не сразу. Что касается Александра II, то фраза о «любви» его к немцам была не совсем беспочвенной. Определяющим в отношениях России с Пруссией и затем с Германией по-прежнему представлялся, и не только русским немцам, монархический принцип, включающий в себя близость государственного устройства двух стран и династические связи{463}.
Вне Москвы в известной мере аналогом Немецкого клуба был Дерптский университет с преобладанием немецкой профессуры и объединенного в корпорации немецкого студенчества. И здесь колоритные, но архаичные традиции, перенесенные в Дерпт из возникших в средние века германских университетов, сохранялись долгое время благодаря покровительству свыше со стороны бюрократии остзейского происхождения. Ярко описал эти нравы учившийся в Дерпте В. В. Вересаев. Но и здесь положение стало изменяться, только несколько позже, начиная со второй половины 80-х гг., по мере сокращения количества студентов-немцев и усиления русификаторской направленности внутренней политики, в том числе политики Министерства народного просвещения{464}.
В русскоязычной московской среде перемены в положении немцев, желавших сохранить свою идентичность, неизбежно должны были принять более радикальный характер, чем в Прибалтийском крае с немецким по преимуществу дворянством, и начались они раньше, на рубеже 60–70-х гг. С внешнеполитической ориентацией России они пока еще не были непосредственно связаны. Уже в 1869 г. московская администрация вняла многочисленным жалобам «русской партии» Немецкого клуба и объявила устав 1839 г. юридически недействительным, так как он не был в свое время утвержден (вместе с уставом Купеческого клуба) Министерством внутренних дел. Из двух проектов нового устава власти одобрили проект, составленный русскими «годовыми посетителями». Новый устав ввели в действие без одобрения общего собрания.
Генерал-губернатор князь В. А. Долгоруков обратился в марте 1871 г. к министру внутренних дел графу П. А. Шувалову с докладной запиской, в которой обосновывал необходимость допустить русских к равноправному участию в делах клуба. В записке обращалось внимание на «сильное неудовольствие на немцев» не у одних только русских — членов клуба, но и в общественном мнении со ссылкой на выступления в прессе. Генерал-губернатор предупреждал, что если это неудовольствие «не будет прекращено удовлетворением русских, то [оно] естественно может породить чувство взаимной национальной вражды, что едва ли было бы согласно с видами правительства».
Таким образом, в этом частном вопросе Долгоруков предлагал не игнорировать общественное мнение. Генерал-губернатор, конечно, не ссылался на какие-либо теоретические построения русских мыслителей. Но нужно иметь в виду синхронное событиям в Москве усиление антигерманской составляющей в панславизме. Оно явилось развитием не только и не столько славянофильства, сколько антиевропеизма в широком смысле. В 1870 г. вышел труд Н. Я. Данилевского «Россия и Европа» с теоретическим и историческим обоснованием мысли о том, что для Европы, «и особливо для Германии» все русское и славянское невыносимо, и вражда между этими двумя мирами, из которых второму принадлежит неоспоримое превосходство, неизбежна и естественна. В 1882 г. появился сборник очерков Н. Н. Страхова «Борьба с Западом в нашей литературе». Страхов взял позже под защиту от критики B. C. Соловьева и труд Данилевского как оригинальный и строго научный. Очевидно, что к положительному восприятию идей Данилевского и Страхова московская общественность была предрасположена традицией словесного «немцеедства».
Уже в октябре 1871 г. сопротивление «немецкой партии» в Немецком клубе было окончательно сломлено. Ее заставили согласиться не только с предоставлением русским права избираться действительными членами, но и с уравнением количества действительных членов из лиц немецкого и русского происхождения. В руки русских перешли бразды правления клубом и тем самым желанный финансовый контроль. Благотворительные средства были перераспределены, московским немецким учреждениям перепадало из этих средств все меньше и меньше{465}.
Правда, еще некоторое время среди старшин оставалось больше немцев (например, в 1879–1880 г. их было 8 из 9; вместе с тем состав ревизионного комитета характеризовался обратным соотношением){466}. В то же время кардинальная реорганизация привела к падению интереса к клубу, что вряд ли входило в планы инициаторов кампании. Московские и приезжие немцы посещали его все реже. Это наверняка предвидели, но приток русских также сократился. «Дела клуба падают каждый год… Число кандидатов уменьшается, вина пьют меньше и меньше посещают увеселения», — сообщалось в отчете за 1882–1883 гг.{467} В дальнейшем посетителей снова стало больше, кое-кому клуб даже не нравился «чрезвычайной сутолокой»{468}. К началу XX в. клуб полностью утратил немецкий колорит и стал вызывающе антинемецким, хотя и удерживал старое название, ставшее чисто этикеточным, до начала Первой мировой войны, когда в обстановке резкого усиления в обществе шовинизма клуб переименовали в Славянский{469}.
Иную грань пореформенных общественных настроений неожиданно продемонстрировал еще один эпизод истории клуба. Вероятно, уменьшение числа посетителей и в связи с этим снижение доходов побудило новых старшин в апреле-июне 1883 г. предоставить залы клуба для неординарного культурного события — первой в Москве персональной выставки художника В. В. Верещагина. Клуб использовал при этом техническую новинку — электрическое освещение, разработанное знаменитым изобретателем П. Н. Яблочковым, что позволяло посещать выставку и по вечерам. Было выставлено 39 картин и 18 этюдов: все картины о русско-ту-редкой войне 1877–1878 гг., вызвавшие наибольший интерес, часть индийского цикла и — специально для москвичей — вид Кремля со стороны Замоскворечья{470}.
В. В. Стасову Верещагин писал, что в первый день на выставке побывало около 1 тыс. человек, во второй день — 2,5 тыс., «давка такая, даже неприятно — боюсь и думать, что будет на праздниках…». Позже он сообщал Д. В. Григоровичу, что на святой неделе выставку посетили почти 34 тыс. человек, «народ… преимущественно мастеровой, на выставки обыкновенно не ходящий, что мне лестно», и только после этого стали появляться в залах клуба завсегдатаи художественных выставок. Явно свидетельствовала об успехе выставки и продажа большого количества каталогов и фотографий{471}.
В коммерческом смысле выставка себя оправдала, несколько поправив и положение клуба. Но клубные устроители выставки не вникали в содержание картин и явно не предвидели ее общественный резонанс со скандальным оттенком, в том числе острую полемику на страницах столичных газет. Генерал-губернатор В. А. Долгоруков отменил уже назначенное посещение выставки. «Кажется, здесь озлились на мою цену — пять копеек, — несколько наивно объяснял Верещагин Стасову сложившуюся ситуацию. — Долгоруков хотел приехать, назначил время и не приехал, когда стала известна эта обидная цена; конечно, его уверили, что тут кроется пропаганда и проч. — черт бы побрал всех идиотов и мудрецов». В следующем письме он уточнял: «озлилась» на эту цену как проявление «популярничанья» перед «пятачковой публикой» московская «цивилизация», то есть верхушка образованного общества{472} (в комментарии к этому письму дается не вполне точная для пореформенного времени расшифровка — «московские аристократы»).
Показ необычных картин расколол общественное мнение. Они возвращали общество к предмету споров 30-х гг. — о войне и поэзии, о том, что считать патриотичным в искусстве. Но на исходе XIX века, о котором уже в следующем столетии Александр Блок напишет: «Век девятнадцатый, железный, воистину жестокий век», старая тема звучала по-новому. На фоне взаимно неприязненного отношения правительств разных стран и соответствующих фобий их населения реакция на картины Верещагина в России и за рубежом оказалась единообразной, вернее одинаково двойственной. В Москве повторилось то, что происходило раньше, когда они показывались в 1879 г. в Лондоне и в Париже, в 1880 г. в Петербурге и в 1881–1882 гг. в ряде европейских городов.
Везде выставки прошли с триумфальным успехом (в том числе в Лондоне, несмотря на отмеченное Верещагиным сильное русофобство английской публики). Повсеместно находили сочувственный отклик нехарактерные для традиций мировой и русской батальной живописи черты картин Верещагина — сочувствие солдатам, неприкрашенная правда в изображении войны и не только военных действий. В России до этого «простая публика» питалась исключительно или по преимуществу лубочной продукцией на военные темы. На картинках времен предыдущей, Крымской войны не принято было, например, изображать павших русских воинов{473}.
Несмотря на успех картин Верещагина у широкого зрителя, бюрократическая и военная верхушка усматривала «тенденциозность» в выборе им «самых непривлекательных» сюжетов, в изображении «только неприглядной стороны жизни». Генерал М. Д. Скобелев был одним из немногих военачальников, высоко оценивших творчество Верещагина. Отрицательно оценили картины Александр II, не захотевший даже встретиться с Верещагиным, чтобы выслушать его пояснения, когда картины специально доставили в Зимний дворец, наследник — будущий Александр III, заявивший, что «либо Верещагин скотина, либо совершенно помешанный человек», президент Академии художеств великий князь Владимир Александрович и военный министр Д. А. Милютин. Они оказались по сути дела солидарны с германским начальником генерального штаба фельдмаршалом Мольтке (старшим), категорически запретившим офицерам посещать выставку в Берлине{474}.
Кроме сюжетов и содержания картин, эту часть зрителей раздражали названия и составленные Верещагиным аннотации «в виде ядовитых эпиграмм», вроде «На Шипке все спокойно» — формулировка, позаимствованная из официальных сообщений периода войны. Милютин, признававший интерес к картинам «массы народа», отметил недопустимость надписи, которой сопровождалась в Париже картина «Под Плевной», — «Царские именины», указав, правда, что в Петербурге эта надпись «конечно, исчезла»{475} (ее не было и на московской выставке, там она называлась «Император Александр II под Плевной»). Консервативная пресса обвиняла художника в отсутствии патриотизма, в том, что его картины возбуждают «злорадство наших соседей, глумящихся над нашими прорехами и той ценой, в какую обошлась нам победа». В таком духе был выдержан и отзыв Каткова в «Московских ведомостях»: изображать не только победы, значит становиться на точку зрения врагов.
К этой позиции ближе всего в Москве были члены Английского клуба, для которых авторитет Каткова стоял выше спорившего с ним Льва Толстого. Прямых свидетельств о реакции клубной общественности на выставку нет, но к московской «цивилизации», презиравшей «пятачковую публику», относились, конечно, и вальяжные «клубисты». Очевидно, что, если бы другие клубы того времени последовали примеру Немецкого клуба, то и в этом гипотетическом случае показ цикла балканских картин Верещагина был бы возможен в любом клубе, но только не в Английском. В то же время отношение к выставке властей должно было предостеречь клубы от повторения такого опыта, даже если он сулил материальный выигрыш.
Прошло через клубы и явление, отмеченное на страницах либерального «Вестника Европы» П. Д. Боборыкиным: исчезновение прежней резкой линии, которой сторонники «мистического славянофильства» отделяли себя от «защитников официального status quo». Те и другие, делал категорический вывод Боборыкин, слились «в один стан людей, не желающих принять новые формы и задачи жизни». «Московские ведомости» Каткова и «Русь» Аксакова, писал Боборыкин, составляют единую «консервативно-русофильскую журналистику Москвы», литературу дворянскую{476}. Соответственно возросла идейная однородность Английского клуба.
В 1888 г. группа входивших в Английский клуб известных московских аристократов (князь Н. Ф. Мещерский, князь А. А. Щербатов и Д. Ф. Самарин) попыталась оказать непосредственное воздействие на внешнеполитический курс правительства. Встретившись с губернским предводителем дворянства графом С. Д. Шереметевым, чтобы привлечь его на свою сторону, они горевали о «тяжелых утратах в лице Каткова и Аксакова» (первый скончался в 1887 г., второй — в 1886 г.) и напоминали «о значении дворянства в роли выразителя общественного мнения». Шереметеву они предложили обратиться к императору с составленным ими адресом «от лица московского дворянства». Авторы адреса стремились усилить антигерманский крен российской внешней политики, вразрез с более сбалансированной, «миротворческой» политикой Александра III. Инициатива была быстро пресечена Шереметевым, который доложил царю, что «московское дворянство тут не при чем»{477}.
Всякого рода адреса на высочайшее имя подавались не раз, но эпизод с адресом 1888 г. сделал некую зарубку в исторической памяти. Уже при Николае II, в начале 1900-х гг., земские деятели размышляли над тем, «как открыть глаза государю» (на внутренние дела), и некоторые из них предположили, что оказать на царя влияние могла бы «записка за подписью массы лиц, или за подписью особо авторитетных лиц». Но другой земец, Ю. А. Новосильцев, тут же напомнил, как подобная записка была в свое время подана «за подписями таких авторитетных лиц, как Д. Ф. Самарин и князь А. А. Щербатов», и тогда «Александр III сказал по поводу этой записки: „Эти скоты вмешиваются не в свое дело“»{478} (реплика, в очерке С. Д. Шереметева не упомянутая, но вполне правдоподобная).
Генерал А. И. Дельвиг (и, вероятно, не он один) считал, что «Москва никогда не понимала или не хотела понимать петербургской политики»{479}. Независимо от того, насколько точен такой всеобъемлющий вывод, бесспорно, что для Петербурга мнение дворянской Москвы утратило былой интерес. Это относилось и к одной из новых всесословных «говорилен» — Московской городской думе. Нужно иметь в виду, что «инфильтрация интеллигенции» была еще впереди. Преимущественно купеческая по составу Дума долго возглавлялась дворянами, а первым избранным ею городским головой как раз и был в 1863–1869 гг. близкий славянофилам князь А. А. Щербатов (затем он еще 13 лет оставался гласным Думы; в 1866 г. стал первым почетным гражданином Москвы).
Еще до истории с несостоявшимся адресом 1888 г. отношение к преемникам Щербатова на посту городского головы со стороны высшей и московской администрации характеризовалось постоянной подозрительностью и вынужденными отставками некоторых из них (В. А. Черкасского в 1871 г., Б. Н. Чичерина в 1883 г.){480}. Когда в 1893 г. городской голова Н. С. Алексеев был смертельно ранен в здании Думы проникшим туда умалишенным, ни царь, ни кто-либо из членов царской семьи не выразили соболезнования{481}. Алексеев принадлежал к купеческой семье, но решающую роль играло во всех трех случаях, независимо от сословной принадлежности и индивидуальных качеств лидеров московской общественности, стойкое предубеждение центральной власти против общественных учреждений — всех местных «говорилен», не только московской.
Своего рода подведением итогов столетней истории клубов в России явился изданный в 1883 г. очерк правоведа А. Гордона. Специально последствия реформ 60–70-х гг. для сферы клубной жизни он не выделял. В очерке рассматривались уставы клубов и юридические казусы, имевшие касательство к клубам, в связи с этим автор вышел и на некоторые обобщения.
В целом положение с клубами его вполне устраивало, особых проблем он здесь не видел, в том числе затрагивавшихся в современной ему публицистике и беллетристике. Неизвестно, знаком ли был Гордон со студенческим дневником, который вел в начале XIX в. Степан Жихарев, но по сути дела и почти теми же словами он воспроизвел его характеристику московского Английского клуба («особый маленький мир»), развив ее применительно ко всем клубам. Клуб, писал он, — это «маленький, вполне организованный, самоуправляющийся мирок со своим законодательством, судебной, административной, полицейской властью», с правами и обязанностями членов.
В нормах, регулировавших жизнь клубов, автор очерка усматривал «поразительное сходство с правом, действовавшим в государстве»: устав клуба — это «автономный закон, действие которого распространяется на ту крошечную территорию, которая именуется клубом», где «сторонние лица» — все равно, что для государства иностранцы. Клубы вправе вносить в свои уставы изменения, правила, уже введенные издавна в жизнь клубов обычаем, с последующим утверждением новой редакции устава министром внутренних дел. Точно так же действует обычное право и судебная практика, а администрация может восполнять закон своими распоряжениями («обязательными постановлениями»).
Но тут же Гордон сообщал, что уставы двух петербургских клубов — Яхт-клуба в 1846 г. и Собрания сельских хозяев в 1863 г. — были высочайше утверждены, минуя Министерство внутренних дел. Ничего юридически ненормального не нашел он и в том, что С.-Петербургский Английский клуб — «старейший и весьма видный по общественному положению его членов» — до сих пор не имеет утвержденного министром устава, обходясь с момента основания так называемым Учреждением (последнюю редакцию, также никем не утвержденную, клуб принял в 1853 г.). Поскольку в клуб входят сами министры, правительству известно, что он реально существует, и этого достаточно, чтобы обладать правами юридического лица{482}. Упомянул Гордон и решение Петербургского окружного суда по иску владелицы арендованного клубом дома, суд признал представленный клубом экземпляр «Учреждения» законным{483}. Но очевидно, что главным аргументом для автора очерка (так же, как и для правительства) было высокое положение членов клуба.
Критическое замечание вызвало у Гордона лишь то обстоятельство, что уставы недостаточно прописывали тему благотворительности. В качестве примера, достойного подражания, он приводил пример Приказчичьего клуба в Петербурге, однако явно невпопад, так как это был в действительности не клуб, а общество взаимопомощи, «Санкт-Петербургское русское купеческое общество для взаимного вспоможения», учрежденное в 1862 г. (подобно другим обществам взаимопомощи, оно состояло из хозяев торговых заведений и их служащих). Развлечения, одобрительно отмечал Гордон, здесь лишь средство для покрытия расходов на всякого рода пособия, тогда как «в других клубах благотворительность — нечто случайное, неопределенное»{484}.
Призыв равняться на этот образец не был услышан. К тому же вывод Гордона относительно слабого развития клубной благотворительности был излишне категоричен. В поле его зрения не попали, например, два тождественных случая, показавшие, во-первых, что иные ситуации невозможно предугадать и отразить в уставах, и во-вторых, что общественным мнением по крайней мере в губернских городах благотворительность клубов, где собирались обеспеченные люди, считалась делом как бы само собой разумеющимся. В начале 60-х гг. Одесскому Благородному собранию подбросили девочку, она стала «воспитанницей» клуба, несмотря на возражения некоторых членов клуба (в том числе на страницах местной прессы), считавших неожиданные новые расходы обременительными. В Саратове в 1878 г. все повторилось: новорожденную девочку подбросили к подъезду коммерческого клуба, и точно так же общее собрание решило не отправлять подкидыша в полицию, но сделать «дочерью клуба», ассигновав средства на ее воспитание{485}.
И старые и новые клубы пока что, как правило, благотворительностью не пренебрегали, хотя размеры ее зависели от возможностей каждого клуба. Обычно значительные пожертвования вызывались одними и теми же событиями — войнами, неурожаями, другими народными бедствиями, находившимися в центре общественного внимания. Об участии клубов в кампании, развернутой по призыву московского Славянского комитета, уже говорилось.
Московский купеческий клуб потратил на благотворительность за 60 лет 485 тыс. руб. — в связи с войнами (Крымской и русско-турецкой 1877–1878 гг. — 10 тыс., русско-японской — 140 тыс., устраивая госпитали, летучие отряды с лазаретами и т. д.), в связи с пожарами в Петербурге и Симбирске, на помощь учащимся и учебным заведениям — 60 тыс., на медицинскую помощь, на помощь московским благотворительным учреждениям, на сооружение храмов и памятников и т. д.{486} Одесское Благородное собрание проводило благотворительные вечера и маскарады. Одесское коммерческое собрание также занималось благотворительностью постоянно. Здесь действовал «неприкосновенный фонд для бедных невест», в голодный 1891 год собрали 1 тыс. руб. в пользу голодающих, кормили бедных обедами, отчисляли деньги детскому приюту (20 % средств от маскарадов), в 1904 г. была образована касса взаимопомощи для обедневших членов собрания. Все это, не считая единовременных пожертвований — жертвам землетрясения, раненым во время русско-японской войны и т. д.{487}
Упрек Гордона мог быть связан и с желанием поставить благотворительность под контроль властей. Е. Д. Кускова в своих воспоминаниях о Саратове 80-х гг. приводила пример полулегальной благотворительности Саратовского коммерческого клуба, имевшей место и в других городах. Клуб ежегодно проводил традиционное и распространенное мероприятие — благотворительный вечер «в пользу недостаточных студентов», но при этом значительная часть полученных таким образом средств направлялась ссыльным и заключенным. Подобным же образом проводились сборы в столичных городах в пользу политического Красного Креста{488}.
Проблему общественного мнения в связи с клубами Гордон не затрагивал. Дата издания его очерка, 1883 г., напоминает об историческом фоне — о драматических событиях за два года до этого, определивших курс нового царствования, о чем говорилось в начале главы. Нежелание власти считаться с не устраивавшим ее («так называемым») общественным мнением должно было косвенно отразиться в той оценке клубов как центров общественности, какую дал им благонамеренный автор.
По этой причине самое интересное в очерке Гордона — его полемика с другим правоведом, профессором Ярославского Демидовского лицея А. А. Борзенко, чьи взгляды Гордон считал «чистейшей идеализацией», не отвечающей реальному положению дел. Правда, Борзенко приводил в пример кружки, клубы, общества, собрания «в странах с развитой общественной жизнью». Там «ни на минуту не задумываются исключить члена, уклонившегося от господствующего в кружке направления». Но при этом он намекал, что в таком же направлении будут развиваться клубы и в России.
Возвращаясь по существу к мысли о роли клубов как необходимой «говорильни», Борзенко старался определить универсальное, общее для всех стран понятие общественности. «Клуб, — писал он, — имеет значение по преимуществу общественное. „Общественность“ держится не на принуждении права, но соответствием в личных взглядах, сходстве в наклонностях и стремлениях тех, кто составляет общение. „Общественность“ покоится на внутреннем сближении единомышленников, исповедующих один нравственный кодекс; нередко здесь требуется одинаковость политических, религиозных, экономических убеждений от тех, кто входит в состав кружка, созданного для преследования целей политических, религиозных, экономических, литературных, художественных и для содействия развитию какого бы то ни было рода деятельности в стране».
Что касается клубной жизни в России, то Борзенко находил, что и здесь налицо отношения, основанные на чувстве общественности. Они поддерживаются силой связывающего многих единства убеждений и привычек, иногда даже одинаковостью происхождения (дворянские клубы) или рода занятий (клубы приказчиков).
На это Гордон отвечал, что клубам нет дела до религиозных и политических убеждений, никто эти убеждения до вступления в клуб не проверяет. «Столь же мало возможно ожидать, чтобы вся эта разнокалиберная масса лиц исповедывала общий нравственный кодекс». Клуб как учреждение, в котором люди ищут отдыха от треволнений жизни, куда приходят развлекаться и веселиться, играть в карты, танцевать, обедать, читать газеты, журналы и книги, не тревожит внутренний мир человека. А враждебное отношение внутри клубов к отдельным их членам может определять «не одно начало общественности», но «иногда и личности, сплетни, интрига…», что, конечно, никто и в том числе оппонент Гордона не думал отрицать{489}.
Кто был более прав в этом споре? Очерк Гордона отразил признание властью и консервативной общественностью сложившегося на протяжении столетия уклада жизни и характера деятельности клубов как элемента культуры отдыха и развлечений. На какие-либо изменения в дальнейшем Гордон не рассчитывал и появления более тесных, внутренне сплоченных объединений в России, преследующих иные цели, кроме развлекательных, не предполагал, не желая замечать и первых ростков такого сплочения. Между тем они уже появлялись, прежде всего в среде интеллигенции.
В воспоминаниях уже упоминавшегося П. Д. Боборыкина (писателя, которому принято было приписывать приоритет сугубо российского применения слова «интеллигенция») можно прочитать, как в начале 80-х гг. XIX в. М. Е. Салтыков-Щедрин, узнав о переводе на французский язык его «Сказок», скорее расстроился, чем обрадовался. «Помилуйте, какой интерес я могу представлять для французской публики?.. Я писатель семнадцатого века, на их аршин. То, против чего я всю жизнь ратую, для них не имеет даже значения курьеза». Боборыкин, соглашаясь отчасти с Щедриным (он «по-своему прав»), вспомнил, что подобным же образом оценили содержание «Грозы» Островского, поставленной в Париже, французские критики. Нравы, изображенные в пьесе, напомнили им Францию еще более глубокой древности — XIV века{490}.
Выраженное таким образом Щедриным убеждение в том, что Россия отстает от Западной Европы на целую эпоху и, следовательно, необходимы усилия государства и общества, чтобы это отставание преодолеть, совпадало с преобладавшим во второй половине XIX в. умонастроением демократической интеллигенции. Оно, в свою очередь, определяло ее общественное поведение, хотя и не единообразное. Е. Д. Кускова, рассказывая в своих воспоминаниях об участниках кружков разночинной молодежи в Саратове, между прочим указала на такую особенность их культурных запросов: у них отсутствовал заметный интерес к своеобразию истории России (слава Ключевского, гремевшая уже в Москве, до провинции еще не дошла), зато «всем хотелось знать, как живет Европа и другие народы», почему Россию называют «отсталой страной»{491}. Понятно, что навстречу этому желанию шла прежде всего та пресса и литература, которая формировала «так называемое», по определению Победоносцева, общественное мнение.
Численность и удельный вес интеллигенции даже в составе городского населения были еще невелики и росли медленно. В Петербурге, где они были выше всего, доля людей умственного труда с высоким образовательным цензом в 1869 г. среди взрослых жителей столицы составляла 8–9 %, а в 1900 г. 11 %. Вместе с тем появление и развитие растущего числа всевозможных объединений интеллигенции — кружков, обществ, клубов — явилось одним из показателей повышения ее общественной роли в ходе и в результате проведения реформ 60–70-х гг., в связи с многообразными их последствиями.
Образование научных обществ по отраслям главным образом гуманитарного знания началось еще до 1861 г., не говоря уже о прочной и долговременной кружковой традиции. Новым явлением пореформенного времени были самостоятельные клубы представителей интеллигенции, осознавших свою общность как социальной группы (или в рамках одной профессии) и не удовлетворенных участием в дворянских и купеческих клубах, тем более, что эти клубы далеко не всем слоям интеллигенции были доступны.
Вероятно, с этой самоидентификацией связано нередкое предпочтение наименованиям «клуб» и «собрание» обозначения «кружок» — на французский лад, но также и для того, чтобы подчеркнуть стремление к близости, тесной связи, реальной или желательной, между его членами. Название «кружок» могло быть официальным, и тогда оно входило в видимое противоречие с большим числом «кружковцев». Но были и неоформленные кружки, употреблявшие с иронией название «клуб». Участники кружка народнически настроенной молодежи в Саратове во второй половине 70-х гг. — семинаристы, студенты, учительницы, рабочие — избрали местом ежевечерних встреч соборный сад «Липки», а одну из скамеек в саду назвали «Клубом благородных лодырей»{492}.
Клубы, объединявшие лиц исключительно творческих профессий, стали создаваться в первые же пореформенные годы. Один из первых таких клубов, Шахматный клуб в Петербурге, просуществовал недолго, всего лишь полгода. Организовала его группа литераторов во главе с Николаем Серно-Соловьевичем, открывшим до этого книжный магазин и публичную библиотеку. На открытии Шахматного клуба 10 января 1862 г. присутствовало более 100 литераторов и ученых, предполагалось через клуб сблизить между собой оппозиционные течения в журналистике. Но уже 8 июня клуб был закрыт за исходившие из него «неосновательные суждения»{493}.
Эту полицейскую мотивировку закрытия развивала позднейшая версия историков о Шахматном клубе — политическом центре, где тон задавали «революционно-радикальные элементы». Но версия эта расходится с фактами. Накануне закрытия, в мае, князь В. Ф. Одоевский, чуждый и «Колоколу», и «Современнику», находил все же полезным то, что там встречались «враждующие партии» — партия «герценистов» и партия «ультра-либералов или народников, они же нигилисты». Сам Одоевский судил не по личным впечатлениям, а по слухам («говорят, совершенный кабак»){494}. Но известно, что в клуб приглашались и такие далекие не только от «нигилистов», но и от «герценистов» деятели, как публицист и литературный критик Н. Н. Страхов.
По воспоминаниям посещавшего клуб Л. Ф. Пантелеева, в то время радикально настроенного студента, из-за того, что петербургский литературный мир «распадался на обособленные кружки, мало сходившиеся, в шахматном клубе вечно царила пустота». Иначе говоря, цель не была достигнута, в клубе собирались преимущественно сторонники Н. Г. Чернышевского, но и тех приходило немного. Пантелееву запомнились только писатели круга «Современника» B. C. Курочкин, Н. И. Кроль, Н. Г. Помяловский, секретарь Чернышевского М. А. Воронов. Бывал нередко в клубе и сам Чернышевский. Отсюда не следует, что клуб мыслился заранее как место конспиративных встреч или средство создания «революционной партии». Безотносительно к подозрениям жандармов, клуб из-за малочисленности посещавших его «был на волосок от естественной смерти».
Свидетельство Пантелеева подтверждается и полицейскими сведениями фактического плана. Согласно этим сведениям, в точности которых нет оснований сомневаться, уже в марте клуб «дышал на ладан», по вечерам туда являлись 2–3 человека. Напрашивается также вывод, что скорее повредила, чем помогла привлечению посетителей замена карт шахматами{495}. В конечном счете судьбу клуба решила общая напряженная ситуация, сложившаяся в 1862 г., особенно появление в середине мая ультрарадикальной прокламации «русского якобинца» Заичневского «Молодая Россия» и почти сразу вслед за этим пожары в Петербурге (самый крупный пожар начался вечером 28 мая). И массой напуганных обывателей, и либеральным обществом, не говоря уже о консерваторах, пожары были восприняты и истолкованы как практическое выполнение поджигателями-нигилистами свирепых призывов «Молодой России». Вскоре арестовали Чернышевского и Серно-Соловьевича, обоим инкриминировались «сношения с лондонскими пропагандистами», но никак не деятельность Шахматного клуба{496}.
В дальнейшем наиболее деятельными в создании клубов интеллигенции проявили себя люди театра, что было связано с осознанием его общественного значения. Артистический кружок организовали в 1865 г. в Москве А. Н. Островский и Н. Г. Рубинштейн, в качестве официальных учредителей выступили Рубинштейн и князь В. Ф. Одоевский. Наименование «артист» прилагалось не только к театральным актерам, но также к музыкантам и литераторам, причем не только работавшим для театра. Согласно уставу, здесь собирались для исполнения музыкальных произведений, для чтения и обсуждения литературных сочинений, для обмена мыслями по всем отраслям искусств, наконец, для того, чтобы начинающие, не пользующиеся известностью артисты могли ознакомиться с публикой.
Кружок обосновался в престижном месте — в доме на Большой Дмитровке, напротив Благородного собрания. Члены Артистического кружка делились на действительных (до 200), почетных и любителей — в неограниченном количестве. Чтобы придать ему устойчивость, ряд пунктов устава позаимствовали из устава Английского клуба: о запрещении в кружке «заносчивых речей о религии и правительстве», ссор, грубых и неприличных поступков и т. п., о способе голосования, о невозможности повторной баллотировки в случае неизбрания, об ограничении игр «дозволенными правительством» и др. Начальство, от генерал-губернатора до полицмейстера, допускалось в кружок бесплатно{497}.
В кружке читали свои произведения А. Н. Островский, А. Ф. Писемский, А. Н. Плещеев, выступали артисты И. Ф. Горбунов и В. И. Живокини. В 1868 г. познакомился в Артистическом кружке с Островским П. И. Чайковский. 3 мая 1869 г. кружок отметил в помещении Московской городской думы на Воздвиженке 50-летие литературной деятельности писателя, автора исторических романов И. И. Лажечникова.
Н. Г. и Л. Г. Рубинштейны. 60-е гг. XIX в.
Главные же усилия организаторов кружка были направлены на создание условий для организации новых, частных публичных театров. Для этого в Артистический кружок привлекались артисты из провинции и любители. Устраивались спектакли в обход существующих запретов, под видом семейных вечеров, в те дни и сезоны, когда казенные театры не работали, — в дни великого поста и летом. Эта деятельность дополнялась выступлениями полупрофессиональных театральных коллективов на сценах обычных клубов, например, в Петербурге в 70-е гг. — в Купеческом, Молодцовском (приказчиков), Немецком клубах, в Дворянском собрании и др.{498}
В Петербурге попытка организовать зимой 1870–1871 гг. кружок, подобный московскому Артистическому, — Литературно-артистический — успехом не увенчалась. Идея его создания принадлежала А. Г. Рубинштейну, он обратился к И. С. Тургеневу и П. В. Анненкову. Но когда великая княгиня Елена Павловна разрешила членам кружка собираться в Михайловском дворце, это не привлекло, а напротив, оттолкнуло многих литераторов-разночинцев. Особенно резко протестовал против принятия такого покровительства М. Е. Салтыков-Щедрин, увидевший в этом проявление «холопства» устроителей{499}.
Более успешно действовал возникший в 1863 г. Клуб художников, переименованный в 1865 г. при утверждении устава в Санкт-Петербургское собрание художников. Он также объединял не одних только художников. Как вспоминал И. Е. Репин, первоначальная идея клуба — «специально художнического», то есть профессионального, — принадлежала И. Н. Крамскому, но большинство учредителей высказалось за то, чтобы «соединить здесь весь русский интеллект», и тогда бы клуб оказывал «развивающее и освежающее влияние» и «дело шло к общему совершенству и единству».
Вероятно, на отрицательное отношение Крамского и группировавшихся вокруг него молодых художников к этой идее повлияло то, что инициативная роль в организации клуба принадлежала Академии художеств, с которой они порвали в конце того же 1863 г., объединившись в Артель художников. И на этот раз не обошлось без высокого покровительства: сначала Министерство внутренних дел отклонило просьбу о создании Клуба художников на том основании, что в Петербурге и так избыток клубов, но утвердило устав после того, как 80 художников во главе с вице-президентом Академии художеств графом И. И. Толстым обратились с прошением к президенту Академии великой княгине Марии Николаевне.
Крамской предсказывал, что «широкая идея», положенная его оппонентами в основу Клуба художников, кончится «самым обыкновенным, бесцельным, пошлым клубом». Однако Репин, сочувствовавший Крамскому и полагавший, что «для русского художества» клуб «прошел бесследно», все же признал: этот клуб «считался некоторое время лучшим клубом Петербурга; говорят, бывало там иногда весело»{500}. Председательствовал в клубе историк, издатель журнала «Русская старина» М. И. Семевский. Среди постоянных членов клуба был композитор, организатор «Могучей кучки» М. А. Балакирев. Привлекали посетителей публичные лекции ученых — О. И. Миллера, А. Д. Градовского, И. М. Сеченова; лекции Сеченова по физиологии собрали, по свидетельству Боборыкина, «огромную аудиторию».
Судить об умонастроении участников можно также по факту проведения в клубе «литературного утра» с негласной целью сбора средств в пользу гарибальдийцев. Устраивались и любительские спектакли, музыкальные и танцевальные вечера, была организована постоянная выставка-продажа художественных произведений. Не удалось только создать Музей русского искусства на основе экспозиции в залах Всероссийской мануфактурной выставки (1870 г.). Хорошо осведомленный Боборыкин вспоминал в согласии с мнением Репина, что в клубе художников было «и занимательно, и разнообразно, и весело», «такого клуба не находил я и за границей — ни в Париже, ни в Вене». Но затем наступил спад (как сообщал несколько загадочно А. Гордон, «вследствие неблагоприятных обстоятельств»), и в 1881 г. вместо прежних 400 членов клуба и 300 постоянных посетителей осталось соответственно 30 и 9. По другим данным, последнее собрание клуба прошло в 1879 г., а причиной явились полицейские преследования: клуб в 1877 г. был закрыт, и хотя затем получил разрешение возобновить деятельность по новому уставу, оправиться от нанесенного ему закрытием урона уже не смог{501}.
Несколько позже в Москве К. С. Станиславский попробовал решить ту же задачу, что раньше ставили перед собой организаторы московского Артистического кружка: объединить актеров-любителей, каковым был тогда и сам Станиславский, с профессиональными деятелями театра и других искусств в сообщество, которое одновременно выполняло бы функции клуба, причем особо подчеркивалось, что в клубе не должно быть игры в карты. Клуб открылся в конце 1888 г. под вывеской Московского общества искусства и литературы, на средства Станиславского, с драматическим отделом, ставившим любительские спектакли. Однако в таком виде общество просуществовало лишь один сезон. Художники, вспоминал Станиславский, говорили: «По вечерам хочется играть в карты, а их тут нет. Какой же это клуб!» Возник конфликт, из общества ушли художники, за ними многие артисты, в итоге остался только драматический отдел и при нем оперно-драматическая школа.
В качестве кружка любителей отдел пользовался для новых своих постановок помещениями других клубов — Охотничьего и Немецкого. В Немецком клубе в 1890 г. Станиславский впервые поставил только что написанные Л. Н. Толстым «Плоды просвещения», добившись цензурного разрешения на «закрытый» спектакль. В этом спектакле впервые выступила на московской сцене В. Ф. Комиссаржевская{502} (другие любительские спектакли в Немецком клубе не вызывали большого интереса){503}. Успех «Плодов просвещения» явился ступенью на пути к созданию Московского художественного театра. Несмотря на это, Станиславский был огорчен неудачей своей клубной инициативы. Уже в конце жизни, в 1935 г., беседуя с активистами московского клуба мастеров искусств, будущего ЦДРИ, он заметил: «Клуб без карт, с серьезными художественными задачами. Сорок пять лет назад я затевал его и провалился»{504}.
Аналогичные попытки самостоятельного объединения интеллигенции предпринимались в конце века в провинции, и также как выражение протеста против господства в уже имеющихся клубах «карт и выпивки». «Общество любителей изящных искусств» образовалось в 1889 г. в Саратове, такие же общества в Харькове в 1889 г., в Екатеринбурге в 1895 г., в Феодосии в 1903 г., в Херсоне в 1908 г., Общество любителей сценического искусства в 1895 г. в Казани, Литературно-артистическое общество, выросшее из Артистического кружка, в 1898 г. в Одессе{505}.
К тому же прежние клубы были часто недоступны и неинтересны разночинной молодежи, но ее привлекали богатые клубные библиотеки. Е. Д. Кускова вспоминала, как заведовавший библиотекой Саратовского коммерческого клуба Балмашев умело руководил чтением молодежи и организовывал кружки самообразования у себя на квартире или у своих знакомых, провоцируя споры вокруг прочитанного{506}.
Демократическим по направленности и составу участников было Одесское литературно-артистическое общество, насчитывавшее на пятом году существования 1024 действительных членов и 109 членов — постоянных гостей. Среди них были Иван Бунин, совсем молодые Корней Чуковский и Владимир Жаботинский; при приеме отсутствовали национальные ограничения. Проводились музыкальные вечера, «литературные собеседования» и лекции, их тематика была отчетливо избирательной, созвучной общественным настроениям интеллигенции: из литературы прошлого выбирались для докладов и обсуждения Радищев, Гоголь, Герцен, Некрасов, Надсон, Глеб Успенский, из новинок — «Записки врача» Вересаева, «Мещане» Горького, творчество Л. Андреева{507}.
В конце XIX в. появились первые клубы учителей и врачей. В Москве образовался Учительский клуб, или, как назывался он согласно утвержденному уставу, Московское педагогическое собрание, относительно демократическое по составу участников: среди его членов почти не было преподавателей классических гимназий. Клуб зародился в стенах основанного еще в 1876 г. реального училища И. И. Фидлера, и первым председателем совета старшин избрали владельца училища, авторитетного московского педагога, но вскоре он (как считали некоторые, «по лености», а скорее по возрасту) отказался от этой должности.
В ноябре-декабре 1905 г. в здании училища собирались и упражнялись в стрельбе революционеры-дружинники, заседал коалиционный совет боевых дружин. 5 декабря здесь проходила конференция московских большевиков, постановившая призвать рабочих к всеобщей забастовке и восстанию. Оказались ли все учителя в этой ситуации лишними, трудно сказать. Но известно, что среди 118 человек, арестованных после окружения и обстрела здания 9 декабря, был, помимо членов эсеровской дружины и дружины учащихся средних учебных заведений, сам действительный статский советник Фидлер, всегда находившийся у властей на лучшем счету{508}. Учительский клуб оставаться в разгромленном здании больше не мог, его приютил другой клуб, возникший почти одновременно, — Докторский, на Большой Дмитровке. В дальнейшем Учительскому клубу пришлось еще несколько раз менять свое местопребывание.
Ни до, ни после этих событий устроители клуба не раздумывали над тем, допускать ли в его стены карточную игру. Азартная игра, главным образом в «железку» («железную дорогу»), притягивала и педагогов, и посторонних, обеспечивая, как и в других клубах того времени, возможность удовлетворять более высокие потребности своих членов. Помимо обычных самодеятельных мероприятий (балов, лекций и т. п.), клуб устраивал концерты с приглашением артистов Малого и Художественного театров. В последнем помещении клуба (у Красных ворот) была уже не только библиотека с читальней, но имелся также психологический кабинет.
Не обошлось без «пререканий» по поводу происходивших общественно-политических событий — как между старшинами, так и на общих собраниях. При этом на восприятие событий учительской общественностью влияли профессиональные интересы. Поддержка этой частью учительства реформ, начиная с манифеста 17 октября, была единодушной, но предложение социал-демократа В. М. Фриче протестовать против репрессий в отношении бастующих учащихся не нашло отклика. Возражавшие опасались между прочим, что такой протест «погубит собрание», то есть клуб. Не сошлись члены клуба и в том, допускать ли ученическое самоуправление на всех ступенях обучения, включая младшие классы{509}.
Вне клуба встречались и учителя-консерваторы, например, поклонники суворинского «Нового времени» среди преподавателей Московской духовной семинарии, они осуждали депутатов Государственной думы, которые-де «едят казенный хлеб» и позволяют себе тем не менее критиковать правительство. Те же учителя выражали радость по поводу суда над председателем I Государственной думы С. А. Муромцевым: «Так ему и надо, а то зазнался очень, вылезши из грязи в князи». Правда, единодушия не было и в этом специфическом учебном заведении{510}.
В начале 1900-х гг. на первое место среди клубов московской интеллигенции выдвинулся Московский литературно-художественный кружок. История его была самой продолжительной, он просуществовал намного дольше своих предшественников — свыше 20 лет. С инициативой создания этого общества снова выступили прежде всего актеры и деятели, близкие театру.
Впервые инициативная группа собралась в январе 1896 г., ведущая роль в ней принадлежала актеру Малого театра и драматургу А. И. Сумбатову-Южину. Вскоре после первой встречи инициаторов, 21 марта, Южин писал в Петербург критику, драматургу и историку искусства П. П. Гнедичу: «Должен тебе сказать, что я теперь в лихорадочной деятельности. Затеялся „Московский литературно-художественный кружок“, в организации которого принимает участие московская пресса, московские театры, московские художники, московские литераторы и все причастные к этому миру люди. Ваш пример нас подвинтил». Имелось в виду основанное в 1892 г. в Петербурге Литературно-художественное общество, его устав был положен в основу устава московского кружка{511}.
Речь, таким образом, снова шла об объединении представителей всех творческих профессий — деятелей «литературы и всех отраслей изящных искусств». Кроме Южина, в число инициаторов входили драматург И. В. Шпажинский, приват-доцент Демидовского лицея в Ярославле И. Я. Гурлянд{512}, К. С. Станиславский, Вл. И. Немирович-Данченко, адвокат А. И. Урусов, редактор журнала «Русская мысль» В. А. Гольцев и др. Часть инициаторов вошла затем в первый состав дирекции кружка. На должность председателя дирекции до 1909 г. неизменно избирался Сумбатов-Южин (с перерывом по его просьбе в 1905–1907 гг.; в марте 1909 г. он стал управляющим труппой Малого театра).
Э. Верхарн выступает в Московском литературно-художественном кружке. Рис. Л. О. Пастернака. 1913 г.
Самоопределение и оформление клуба — выяснение задач, разработка устава, его обсуждение и утверждение — вся эта подготовительная работа заняла больше времени, чем ожидалось, с 1896 г. по 1899 г.{513} Недаром Южин в том же письме Гнедичу писал, что очень верит в успех, но «врагов достаточно». Как и в предшествующих случаях, название «кружок» не означало желания быть малочисленной организацией, больше того, предполагалось установить связь с кружками в обычном смысле этого слова, то есть с узкими, официально неоформленными группами интеллигенции, такими, например, как возникший в 1899 г. по инициативе Н. Д. Телешова кружок писателей-неореалистов «Среда» (его посещали не только писатели, бывали там также Ф. И. Шаляпин, С. В. Рахманинов, В. О. Ключевский, его ученик А. А. Кизеветтер){514}.
К моменту открытия в Литературно-художественный кружок вошли 142 действительных члена и 35 членов-соревнователей, вскоре приняли еще 60. Южин в том же письме Гнедичу выражал надежду на то, что «из этого благого начинания выйдет и хороший частный театр, и объединение провинциальных крупных антреприз в одно общество, может быть, даже акционерное товарищество, которое возьмет в свои руки с ужасающей быстротой падающий провинциальный театр…», — все это подразумевало расширение кружка. В 1901 г. в кружок входили 234 действительных члена, из них 86 учредителей. Среди учредителей было 35 женщин; возражения со стороны властей против участия в кружке женщин, как противоречащего «нормальному уставу», 1874 г. удалось парировать ссылкой на более ранний прецедент — устав Артистического кружка.
В подготовительный период обнаружились и разногласия. Они вращались вокруг вопроса о том, как избежать превращения Кружка в организацию самодовлеющую, не имеющую влияния. Сумбатов-Южин предостерегал от идейной розни в Кружке, он считал, что тесное общение его членов, если и не приведет к полному единству их идейно-эстетических взглядов, то все же будет достаточным для того, чтобы Кружок распространял в обществе интерес к важнейшим явлениям в области литературы, живописи, музыки и театра.
Сходную, на первый взгляд, позицию занял И. Я. Гурлянд, впоследствии один из ближайших помощников премьер-министра П. А. Столыпина. Он видел в Кружке место, где у его членов будет воспитываться «привычка спокойнее относиться к людям так называемого другого лагеря» («объединиться, забыв нескончаемые споры» он призывал в дальнейшем и со страниц редактируемой им газеты «Россия», обосновывая политический курс Столыпина и адресуясь всему российскому обществу — что не мешало ему выступать со страниц «России» против кадетов и не отвечать на выпады черносотенных газет против «конституционных» министров, включая Столыпина){515}. Но о том, что Кружок должен как-то воздействовать на общество, Гурлянд в этот подготовительный период ничего не говорил. Наконец, еще один участник дискуссии театральный критик B. C. Флеров подчеркивал, что клуб создается «не для нас, действительных членов», он сможет благотворно воздействовать «посредством нас на московское общество», но лишь в том случае, если будет проводиться строгий отбор вступающих, «беспощадно отметая все сомнительное»{516}.
По-видимому, возобладала все же умеренно-либеральная установка Сумбатова-Южина на идеологическую терпимость и объединение в Кружке всех культурных сил. Организатор «Среды» Н. Д. Телешов вспоминал, как артистическая и литературная Москва ожидала с нетерпением открытия Литературно-художественного кружка, надеясь найти здесь «свой уголок, свой дом и приют, где было бы возможно чувствовать себя свободно, отдыхать и общаться со своими людьми, с товарищами по стремлениям, попросту и без церемоний, как в своей семье». К тому, чтобы деятели литературы и искусства, «разбросанные по разным театрам, консерваториям, студиям, частным кружкам, меблированным номерам и т. п.», «чувствовали себя в кружке как дома», стремился и Сумбатов-Южин.
Эти надежды, по оценке Телешова, оправдались, в Кружке действительно сложилась «товарищески-семейная обстановка», «было весело и приятно, особенно в первые месяцы». Вероятно, способствовали созданию такой обстановки скромные размеры первого помещения Кружка. Оно находилось в доме на углу Воздвиженки и Кисловского переулка и состояло из зала, столовой, переделанной из оранжереи, и комнаты в подвале, где был буфет и стоял единственный карточный столик возле стены, оригинально украшенной днищем огромной пивной бочки с надписью большими буквами: «in pivo veritas». Что же касается строгости при приеме в Кружок, о чем писал Флеров, то дирекция соблюдала правило «не принимать посторонних, кто бы они ни были», только в течение первого года. Потом, по свидетельству Телешова, все стало проще{517}.
Небольшое помещение все же не могло удовлетворить, не позволяя увеличить число членов Кружка. В 1900 г. он переехал в другое помещение, на Мясницкой, в конце июля 1901 г. в дом Елисеева на Тверской (Сумбатов-Южин рассчитывал, что с этим переездом «многое изменится к лучшему») и, наконец, в 1905 г. в трехэтажный дом Р. Д. Вострякова на Большой Дмитровке, когда-то принадлежавший московскому генерал-губернатору Д. В. Голицыну. В момент переезда это было лучшее, если не считать Английского клуба, клубное здание в Москве с большим театрально-концертным залом, карточными комнатами, столовой, комнатами для отдыха и небольших собраний. Еще до переезда Кружка Востряков по просьбе дирекции пристроил к зданию огромный двусветный зал, где регулярно выставлялись принадлежавшие Кружку картины. Летом жизнь кружка перемещалась в небольшой сад, куда выходила крытая терраса.
Последний переезд Литературно-художественного кружка совпал с началом первой русской революции. Настроения этого времени характеризует между прочим выход из тени внеуставного направления клубной благотворительности, о котором уже говорилось, — материальной поддержки участников революционного движения, что практиковалось тогда и в ходе других общественных акций интеллигенции. Очевидец вспоминал, как в Литературно-художественном кружке во время одного из концертов кто-то пустил по рядам изящную дамскую сумочку, в которую собирались пожертвования «на забастовщиков» и «на оружие», делалось это «потихоньку», но, вероятно, не однажды. В московском Педагогическом клубе такие сборы и не скрывались, по крайней мере в 1905 г.: было принято постановление, что каждый банкомет, набивший три карты подряд, обязан отчислять в пользу забастовщиков известный процент от выигрыша, для этих отчислений стояла кружка на карточном столе, и каждый день деньги отправлялись по назначению{518}.
Идеализм, с каким подошел в свое время к созданию клуба московской интеллигенции Станиславский, остался в прошлом. Сумбатов-Южин высказался на сей счет с полной определенностью в докладе Общему собранию действительных членов Литературно-художественного кружка в 1905 г. «Ходячее сравнение клубов с игорными домами, — подчеркнул он, — натянуто и неверно», но отказаться от игры нельзя. «Я не только не противник игры в Кружке, но я считаю ее и неизбежной, и необходимой, и приятной, дающей членам отдых и развлечение, если этот вид отдыха и развлечения им нравится, а Кружку — необходимый для него доход, но при непременном условии, чтобы она не мешала другим, высшим задачам Кружка, не заслоняла их, не отнимала у них возможности развиваться в наилучших условиях»{519}. Эта декларация не вызвала возражений.
Политическую позицию, занятую большинством дирекции Литературно-художественного кружка в период революции, можно назвать прокадетской, однако с определенными оговорками. Активность в привлечении этого центра интеллигентской общественности на свою сторону проявляли прежде всего сами руководители кадетской партии. Партия только что оформилась, активные кадеты имелись и среди членов Кружка.
Кадетом стал в 1906 г. Сумбатов-Южин. Правда, вскоре он пожалел, что поддался политической моде. «Имею глупость записаться в „кадетскую“ партию», — читаем в его дневнике. В противоположность собственному скептицизму Южин отметил, что отношение его жены к этой партии было иным, преимущественно эмоциональным: она «очень увлекается ее программой, очень отдается, как всегда, своей светлой, чуткой душой своему увлечению». Такое увлечение, не слишком прочное, было свойственно не ей одной. Сам Южин при всей проявленной им самокритичности также оставался в своем отношении к партии либералов идеалистом. Смысл ее деятельности он видел в том, чтобы «право поставить между пушками и баррикадами», выработать правила политической борьбы, исключающие «позорный способ решения великих задач государственной жизни человеческой кровью и братоубийственной резней»{520}.
Меньше, чем артисты Малого театра, посещали Кружок «художественники», но К. С. Станиславский и В. И. Немирович-Данченко так же, как Южин, боялись в это время «окадетиться». 3 ноября 1905 г. Станиславский писал: «В бессонные ночи лежу и соображаю, кто я, к какой партии принадлежу. Трудно определить! Все больны, все ненормальны и заражают друг друга… Теперь нет политики, а есть сплетня, самая бабья, самая пошлая». Попытка определить для себя границы политических симпатий — «не быть ни революционером, ни черносотенцем» — не порождала в артистической среде желания примкнуть к какой-то одной партии, хотя бы и либеральной.
Если всякая партийность вызывала тогда у Станиславского отвращение, то радикальная, социал-демократическая тем более. В декабре 1905 г., под аккомпанемент гремевших поблизости выстрелов, он наслаждался репетициями «Горя от ума», для него это была «единственная отдушина теперешнего существования». Комедия Грибоедова представлялась ему воплощением отсутствующей в окружающем мире гармонии. А злободневная пьеса Максима Горького «Дети солнца», написанная в Петропавловской крепости (кстати, по просьбе «художественников»), его ужасала, как и неожиданная реакция на премьере спектакля 24 октября публики. Оказалось, что публика не способна отличить происходящее на сцене от реальной жизни: «Какой ужас играть и репетировать в такое время эту галиматью и бездарность»{521}.
В отличие от таких видных деятелей культуры, как Южин или Станиславский, многие рядовые посетители Кружка находились в 1905–1906 гг. в состоянии эйфории. После окончания I съезда кадетской партии, совпавшего с объявлением Манифеста 17 октября, толпа посетителей Кружка бросила игорные столы в нижнем зале и столпилась вокруг явившихся на банкет делегатов съезда. Как вспоминал П. Н. Милюков, его «подняли на руки, притащили к столу, поставленному среди залы, водворили на стол, всунули в руки бокал шампанского, а некоторые, особенно разгоряченные, полезли на стол целоваться со мной по-московски и, не очень твердые в движениях, облили меня основательно шипучим напитком», а затем потребовали произнести речь{522}.
По случаю успеха кадетов на выборах в I Думу дирекция Кружка снова устроила банкет в честь приехавших из Петербурга партийных лидеров. Они выслушали восторги собравшихся, предсказывавших полную победу партии. Милюков, однако, лишь покачивал головой («Наша сомнительная победа» — так впоследствии озаглавил он соответствующий раздел своих воспоминаний).
Были и члены Кружка, считавшие себя левее кадетов, как некий врач, который на том же банкете в честь петербургских гостей «бегал по зале с красной ленточкой в петлице сюртука и твердил, что он и социалист, и анархист — словом, черт знает что такое!» — вспоминал очевидец, видимо, восторженному настроению не поддавшийся{523}. Проявлением той же эйфории был повышенный интерес интеллигенции к деятельности Государственной думы, о чем свидетельствует, например, просьба Вл. И. Немировича-Данченко, обращенная к московскому депутату М. В. Челнокову, предоставить приехавшим в Петербург артистам Художественного театра 8 билетов для посещения Думы{524}. Еще один показатель политических симпатий руководства Кружка — тот факт, что позже, в 1913 г. дирекция инициировала подготовку 50-летнего юбилея ведущей московской либеральной газеты «Русские ведомости», избрав 9 февраля комиссию из Брюсова, Ю. А. Бунина, И. И. Попова и М. Г. Комиссарова для хлопот об образовании всемосковского комитета, и в дальнейшем этот комитет по проведению юбилея заседал в помещении Кружка{525}.
Тем не менее в политический клуб одной партии Литературно-художественный кружок не превратился. Интересны относящиеся к периоду революции наблюдения преподавателя Московской духовной семинарии Н. П. Розанова: «Дирекция в сдаче зала разным обществам и союзам не отличалась большой щепетильностью и, почти вся принадлежа к партии народной свободы, сдавала зал кружка и союзу октябристов, и — horribile dictu! (страшно сказать — И. Р.) — даже союзу русского народа, так что члены кружка однажды увидели на сцене своего зала известного черносотенца протоиерея Восторгова, выступавшего здесь в качестве оратора»{526}.
Репортер московской большевистской газеты «Борьба» описал состоявшийся в конце ноября 1905 г. в зале Кружка митинг Союза Союзов, не скрывая, как неприятна ему вся обстановка этого собрания и собравшаяся публика: «Шуршащие шелковые юбки, небрежный разговор и т. д. и т. д. Все очень прилично». Председательствовал кадет Н. В. Тесленко, вступительную речь произнес один из руководителей Всероссийского союза учителей и деятелей по народному просвещению И. Н. Сахаров, сожалевший, что в Союз Союзов «пока не идут» профессиональные союзы рабочих. «Увы, напрасны ваши ожидания, — комментировал репортер, — …нельзя соединить… несоединяемое». Все выступавшие кадеты (кроме уже названных, М. Л. Мандельштам, В. А. Маклаков, говоривший о смертной казни, и др.) — это для автора отчета «лицедеи политической говорильни», собравшиеся «в трепетном ожидании нарождения тридцатитысячной резолюции» и изменяющие революции.
Рецепт А. П. Чехова Вл. И. Немировичу-Данченко. 1902 г. Из коллекции автографов Московского литературно-художественного кружка
Но получили возможность высказаться и социал-демократы, в том числе И. Ф. Арманд. Они призвали к размежеванию в рядах Союза Союзов, с тем, чтобы «истинно демократические» элементы повернули влево, к социалистическим партиям. «На баррикадах, конечно, не место вам. Большинство либерального общества боится вооруженного восстания, но содействуйте крайним партиям», — заявила Арманд{527}.
Пока положение оставалось революционным, свободнее всего держались в Кружке посторонние, беспрепятственно попадавшие на проводимые здесь политические собрания. В мае 1906 г. на одно из собраний явился даже, как предположили впоследствии, сравнивая запомнившийся облик с опубликованной фотографией, руководитель эсеровской Боевой организации и одновременно агент охранки (о чем никто еще не знал) Е. Ф. Азеф. Выступив под чужой фамилией с ультрареволюционной речью, он тут же скрылся{528}. 9 апреля 1907 г. в кружке прошло учредительное собрание профессионального союза московских журналистов — «Общества деятелей периодической печати и литературы». Комиссия, подготовившая проект устава, отстаивала «чистый профессионализм», но большинство настояло на включении в устав лозунга защиты свободы печати{529}. В дальнейшем и эта организация постоянно базировалась в Кружке.
2 октября 1911 г. в Кружке состоялось заседание памяти В. О. Ключевского. Присутствовавшего на заседании историка А. А. Савина не удовлетворили выступления М. М. Богословского, А. А. Кизеветтера и И. М. Громогласова, по его мнению, они «упрощали и уплощали» личность Ключевского. Но он же засвидетельствовал, что «было много народу»{530}. По подсчетам за 1913–1914 гг. количество различных обществ, проводивших постоянно или эпизодически свои заседания или мероприятия в гостеприимных стенах Литературно-художественного кружка, достигло 30, часть их уже упоминалась: кружок «Среда», Суриковский кружок, Общество свободной эстетики, Общество деятелей периодической печати и литературы, основанное в 1908 г. Толстовское общество{531}, комитеты по проведению юбилеев — помимо «Русских ведомостей», еще ряда других. Что существенно, собирались каждый раз не только члены этих учреждений, но также сочувствующая или, наоборот, недружелюбно настроенная публика.
Эпизод, иллюстрирующий как гостеприимство дирекции Кружка, так и пестрый состав гостей, подробно описал в своих воспоминаниях В. В. Вересаев. В 1908 г., когда открытые политические собрания были уже невозможны, он привел на заседание Общества свободной эстетики своего знакомого, публициста-большевика И. И. Скворцова-Степанова, столкнувшегося здесь с поэтом Андреем Белым. Общество свободной эстетики образовалось в 1906 г., оно объединяло литераторов-модернистов. Андрей Белый, член общества, постоянно, каждый вторник, бывавший на его «шумливых заседаниях» в большом зале, «набитом до зрелищ жадной публикой», вспоминал, как он и его единомышленники являлись туда, чтобы «проповедовать символ веры с трибуны, намыливать головы» своим оппонентам — литераторам-реалистам{532}. Среди этих оппонентов Андрей Белый называл Гиляровского, который, действительно новейшие течения в искусстве не принимал, а символистов именовал пренебрежительно «людьми четвертого измерения».
Случай, о котором рассказал Вересаев, в воспоминаниях Белого не отражен, скорее всего потому, что произошло обратное: «голову намылили» ему самому. Обсуждался доклад петербургского гостя Д. В. Философова о книге Льва Шестова «Апофеоз беспочвенности». Докладчик и выступивший в прениях Андрей Белый говорили «о глубоком моральном падении современной литературы», которая «сплошь продалась», «о мрачных общественных перспективах». Им возразил Скворцов-Степанов — и по поводу безнадежного взгляда на будущее, для чего, утверждал он, нет оснований, так как «могучие общественные силы» побеждены лишь временно, и по поводу литературы. В этой части Скворцов высказался с большей определенностью: литература — это Лев Толстой, Короленко и Максим Горький, никому не продавшиеся, а если та «маленькая кучка», к которой принадлежат выступавшие, боится не устоять, то ему припоминается старое изречение: «Добродетель, которую нужно стеречь, не стоит того, чтобы ее стеречь!»
Оказалось, что у большевика и в этой специфической аудитории есть немало сторонников, его речь была встречена рукоплесканиями, «какие редко слышал этот зал». В ответ возмущенный Д. С. Мережковский, приехавший вместе с докладчиком, обрушился на публику, заявив, что она «совершенно лишена собственных мыслей, что она с одинаковым энтузиазмом рукоплещет совершенно противоположным мнениям, что всем ее одобрениям и неодобрениям цена грош», и ему, предсказал он, тоже будут рукоплескать. «И правда, — зарукоплескали. Но рядом раздались свистки, шиканье… Одна курсистка взбежала на эстраду и взволнованно заявила:
— Я должна объяснить господину Мережковскому то, что он должен бы понимать и сам: „публика“ — это не организм с одним мозгом и двумя руками. Одни рукоплещут Скворцову, другие — ему»{533}. Не тяготели к новейшим веяниям в литературе и посетители клуба постарше, далекие и от большевизма, и от модернистских течений в искусстве, вроде Н. П. Розанова, которому не нравилось, например, как тот же Андрей Белый читал свои стихи{534}.
Отсутствие у руководителей Литературно-художественного кружка «щепетильности» в предоставлении своей «трибуны» организациям и деятелям разных политических и эстетических направлений отвечало взглядам дирекции Кружка на его задачи (что не мешало правой печати причислять кружок к революционным организациям).
Еще в те годы, когда Кружок только организовывался, возникла мысль о выпуске им собственной печатной продукции посредством постановки «издательского дела», «синдиката печати»{535}. Обсуждение возобновилось в 1905 г. Такие кадетские деятели, как адвокат М. Л. Мандельштам и литературовед А. К. Дживелегов, предлагали издавать брошюры или сборники статей преимущественно по общественным вопросам со строго выдержанным политическим направлением. Другие, в том числе Сумбатов-Южин, высказывались против какой-либо партийности изданий Кружка. «Элемент общественный» не исключался, но он должен был занимать «служебное место» в литературно-художественных ежегодниках, которые, в конце концов, было решено издавать с 1906 г., причем с привлечением, наряду с членами Кружка, «всех выдающихся литературных сил»{536}.
Идея была реализована гораздо позже, в иной обстановке и под руководством нового председателя дирекции Валерия Брюсова, в виде журнала «Известия Литературно-художественного кружка». Издание «Известий» отмечается обычно в литературе как единственный пример такого рода в российской клубной жизни{537}. Это не совсем так. Во-первых, можно назвать более ранний случай еще в XIX в., когда провинциальный клуб имел свой печатный орган. Случай этот, по-видимому, остался неизвестным в столицах. В 1867–1868 гг. при Саратовском коммерческом клубе недолго издавался «Коммерческий листок». Тираж листка составлял 200–300 экземпляров, подписчиков нашлось несколько десятков. Писать для листка статьи по экономическим вопросам пригласили Д. Л. Мордовцева, будущего романиста, а тогда чиновника канцелярии губернатора и редактора «Саратовских губернских ведомостей». Но интереса листок не вызвал и признанный «самой неудачной затеей» клуба быстро прекратил существование{538}. Во-вторых, и об этом будет сказано дальше, довольно успешные попытки в этом направлении предпринимали уже в начале 1900-х гг. некоторые политические клубы.
Проект памятника В. Я. Брюсову. Шарж С. М. Городецкого. 1908 г.
«Известия» Кружка, издававшиеся с 1913 г. по 1917 г., имели свои особенности. К изданию их подошли основательно. 1 марта 1913 г. был издан пробный выпуск, розданный членам кружка бесплатно, 1-й номер вышел 31 октября. В розничную продажу журнал не поступал, тираж его составлял от 900 до 1100 экземпляров, и таким образом получалось, что он рассчитан только на членов кружка, хотя известно, что он проникал и за его пределы и доходил до некоторых провинциальных городов, в том числе тех, где появились аналогичные общества интеллигенции. В 1912 г., Литературно-художественный кружок по образцу московского был создан в Харькове{539}.
Брюсов видел задачу журнала в том, чтобы формировать общественное мнение кружка, помогать его дирекции и комиссиям, стремиться к объединению творческих и общественных сил Москвы. Председатель комиссии по литературным собеседованиям писательница Е. М. Курч уточняла, несколько изменяя смысл декларации Брюсова: руководство Кружка и журнала не намерено заниматься воспитанием членов кружка, «чего они не просят от нас»; Кружок и созданный журнал призваны «доставить нашим членам удовольствие в стенах кружка». Дело в том, что залы Кружка не могут быть широко открыты для всех, в частности, для молодежи. Если бы это было возможно, залы были бы полны. Кружок посещает публика, которая уже «составила свое мнение, начиталась газет, книг, журналов, уже наговорилась на ту тему, о которой мы только собираемся говорить…», она «идет впереди нас». Ее «нужно угощать тем, к чему она привыкла и подавать ей, если и знакомые кушанья, то хоть под иным соусом»{540}.
Причины отсутствия одинакового понимания задач Литературно-художественного кружка раскрывали последующие публикации. В апреле 1914 г. журнал опубликовал статью журналиста В. А. Анзимирова, редактора-издателя петербургской и московской «Газет-копеек». Статья имела многозначительное название — «Враги Кружка». Таковыми были, по мнению автора, организации московской интеллигенции, противопоставлявшие себя Кружку. Это ранее близкое Кружку Общество деятелей периодической печати и литературы (находившееся под влиянием социал-демократов, но в 1912–1914 гг. как раз Анзимиров был его председателем), Общество искусств и новый клуб — общество «Алатр», все они, писал Анзимиров, «чураются кружка». Первое из них отказалось даже от бесплатно предоставлявшегося его канцелярии помещения. Речь шла, таким образом, о конкуренции, о нежелании признать главенство, если не монополию, Литературно-художественного кружка среди клубных объединений интеллигенции.
Анзимиров считал, что корни конфликта в самом Кружке, ибо в глазах общественности его все более олицетворяют члены-соревнователи. «Кто в читальне, за карточными и буфетными столами? Почти сплошь зубные врачи, провизоры, адвокаты». Они постепенно вытесняют действительных членов — литераторов, артистов, художников, под игру они отвоевали новые помещения («хозяева здесь не мы, а их превосходительства — карты»), и, следовательно, Кружок, превратившийся в «игорный дом, вертеп», утратил право на первенство. «Пишущая, рабочая журнальная братия, — заявлял, очевидно, от ее имени Анзимиров, — мечтает о своем простецком семейном клубе без выставки туалетов, без брильянтов и азарта»{541}. Понятно, что претензии адресовались дирекции Кружка.
Трудно сказать, вправе ли был Анзимиров, преуспевающий делец, а не только журналист, выступать от имени рабочей журнальной братии. Но даже если он искренне считал себя ее представителем, вернуться к «простецкому» клубу первых лет было невозможно. Брюсов в своем ответе, помещенном в том же номере'«Известий», отмел все претензии Анзимирова. Они давно известны, заявил он, и несостоятельность их давно выяснена. В том, на что обращал внимание Анзимиров, Брюсов не видел оснований для пессимистической оценки ситуации. К Литературно-художественному кружку, писал он, по-прежнему тяготеет больше организаций, чем от него отошло. Кружок не умирает, доказывал Брюсов, ссылаясь между прочим на особенно дорогие ему культурные предприятия, заведомо не являвшиеся, по его мнению, «симптомами умирания»: интенсивное пополнение библиотеки, художественной галереи и собрания автографов выдающихся деятелей русской культуры — от Державина и Карамзина до Чехова и Серова. Среди действительных членов 86,6 % — деятели литературы и искусства, а среди членов-соревнователей также немало интересующихся тем и другим{542}.
Вероятно, нарушение первоначальной однородности клубной публики воспринималось болезненно не одним только Анзимировым. Сам он наверняка понимал, что без карточной игры и всего, что ей сопутствовало, не обойтись. Впоследствии, когда дореволюционные клубы превратились в предмет воспоминаний, к этому относились спокойнее. Поэт В. Ф. Ходасевич шутливо рассказывал уже в эмиграции, как играл в карты в московском Литературно-художественном кружке, и налево от него сидел Достоевский, а направо — Толстой (в действительности — сыновья великих писателей: Федор Федорович, знаток беговых лошадей, и Сергей Львович, музыкант, композитор){543}.
К концу существования Литературно-художественного кружка (март 1916 г.) в этом сообществе московской интеллигенции состояло 790 членов, и почти половину основной группы — 226 из 464 — составляли литераторы, журналисты, ученые{544}.
Кружок, однако, по-прежнему не отказывал в гостеприимстве политикам-либералам. Помещение Литературно-художественного кружка избрали для одного из совещаний, проходивших с 24 декабря 1915 г. по 1 января 1916 г. в Москве, деятели Прогрессивного блока (они собирались также в домах А. И. Коновалова и П. П. Рябушинского); обсуждалась возможность досрочного роспуска Государственной думы и реакция на этот случай депутатов оппозиции{545}.
Общественная активизация интеллигенции в начале 1900-х гг. нашла выражение не только в уже существовавших клубах и в других ассоциациях, но и в образовании новых, чисто политических, партийных и межпартийных клубов. В одних из них интеллигенция разных идеологических направлений преобладала, в других, рабочих клубах играла более или менее значительную роль, в третьих паритетно были представлены буржуазные и близкие к ним интеллигентские круги. Об этих клубах речь будет идти далее. Все группы клубов действовали примерно одновременно и в связи с одними и теми же событиями, параллельно с ранее возникшими профессиональными клубами интеллигенции. Одновременно и взаимосвязанно складывалось во всех этих клубах и общественное мнение.
В Англии первые клубы, объединявшие рабочих, явились детищем чартизма 30–50-х гг. XIX в., первого в истории Европы политически ориентированного рабочего движения. Эти клубы вырабатывали путем коллективного обсуждения требования рабочих, подкрепляя их забастовками, демонстрациями, борьбой с штрейкбрехерством. Все это влияло на общественное мнение в пользу парламентский реформы, которой добивались чартисты. К насильственным действиям они не призывали и не прибегали. Позже подобные клубы стали организовываться в других западноевропейских странах.
Время появления рабочих клубов в России — начало XX в., канун и начало революции 1905–1907 гг. К их истории имеет прямое отношение подробность, которой не придается обычно большого значения. Когда священник Георгий Гапон учреждал в Петербурге рабочее общество, сыгравшее год спустя крупную роль в событиях, послуживших прологом революции, проект устава предполагал двойное название этой организации: «Собрание (клуб) русских фабрично-заводских рабочих г. Санкт-Петербурга». Формально проект соответствовал сложившейся (правда, до этого в иной среде) клубной и правительственной практике, которая характеризовалась, как мы видели, колебаниями между двумя названиями.
Название «клуб» употреблялось и в самом тексте устава, где перечислялись направления деятельности организуемого общества: открытие библиотеки и читальни, создание духовного и светского хора, музыкальных кружков, устройство концертов, семейных и литературно-вокальных вечеров, собраний для обсуждения нужд рабочих и самообразования, бесед религиозно-нравственного характера, лекций, в частности по рабочему вопросу и т. п. Членам клуба и гостям безусловно запрещалась игра на деньги, употребление спиртных напитков, появление в помещениях собрания (клуба) в нетрезвом виде.
И хотя при утверждении 15 февраля 1904 г. Министерством внутренних дел устава слово «клуб», как обычно, убрали, покровители Гапона в верхах признавали и одобряли преимущественно клубную составляющую деятельности общества (с условием, что она будет иметь религиозно-монархическую направленность) и считали возможным употреблять в делопроизводственной документации неутвержденное название. В датированной июнем 1904 г. справке Петербургского охранного отделения с удовлетворением отмечалось, что «у рабочих появился свой угол, своего рода клуб»{546}.
В советской исторической литературе общество, созданное Гапоном, долго было принято считать всего лишь вариантом «зубатовщины», «полицейского социализма». Но очевидно, что по сравнению с первым, московским опытом создания зависимых от властей рабочих организаций кое-что изменилось. Гапон называл С. В. Зубатова своим учителем и в то же время призывал «бросить форму московской организации, освободиться от опеки административных нянек». Кроме того, что полиции отводилась теперь роль стоящего «как бы в стороне» наблюдателя и контролера, уступающего место общественной самодеятельности рабочих, различие заключалось в соотношении видов этой самодеятельности{547}.
Зубатов ставил на первое место экономическую взаимопомощь, поэтому организации, созданные по его инициативе в 1901 г. в Москве, ориентировались с формальной стороны на устав Харьковского общества взаимопомощи. Тогда это было одно из первых и еще немногих в России обществ взаимопомощи, объединявших рабочих крупных предприятий (несмотря на дезориентирующее официальное название: «…занимающихся ремесленным трудом»); ранее общества взаимопомощи были распространены среди ремесленников, приказчиков, работников типографий{548}. «Разумное» проведение свободного от работы времени тоже предусматривалось харьковским уставом, но в Москве оно ставилось на второе место. Выразилось оно в лекциях, которые читали рабочим видные либеральные профессора{549}. Ранее двое из них, И. Х. Озеров и В. Э. Ден, по просьбе Зубатова составили «образцовый» проект устава первой такой организации — металлистов («рабочих в механическом производстве»). Однако к концу года лекции прекратились, профессора были скомпрометированы в общественном мнении и предпочли уйти в сторону от полицейской затеи, несмотря на успех лекций у рабочих.
В Петербурге собрание, организованное Гапоном, если бы оно действовало строго по уставу, также представляло собой нечто среднее между клубами и обществами взаимопомощи. Но специфически «клубное» в содержании его деятельности, выраженное названием общества и отраженное, как мы видели, в уставе, должно было выйти на первый план. Отсюда отказ от создания организаций по отраслям производства, напоминающих профессиональные союзы, как в Москве. Вместо этого была создана общегородская организация с районными отделами. К тому же после московского опыта, признанного неудачным и опасным, общества взаимопомощи рабочих стали разрешаться лишь на отдельных предприятиях, чтобы облегчить контроль за ними не только полиции, но и фабрично-заводской администрации.
Как известно, в конечном итоге оба типа организации, и московский, и петербургский, не предотвратили выход рабочих за предписанные уставами и правительством рамки. Это выразилось не только в экономических стачках, еще законодательно не легализованных, но и во включении в петицию, обсужденную и принятую гапоновским обществом и обращенную к царю, политических требований. Расстрел участников шествия с петицией к Зимнему дворцу означал, что правительство не желает воспроизведения в России (даже с поправками на время и на место, то есть на российскую патриархальную культуру) опыта чартистов, которые трижды обращались к парламенту с петицией о введении всеобщего избирательного права.
После 9 января участники массового стачечного движения ощутили необходимость в организациях, действительно независимых от властей, — в профсоюзах, кооперативах, клубах, где складывались мнения рабочей элиты. Раньше всего возникали партийные клубы. По свидетельству А. В. Луначарского, горячо ратовал за это меньшевик Ф. И. Дан, он «проповедовал в то время энергично устройство системы клубов, к чему кое-где и приступили»{550}. В Петербурге осенью 1905 г. были созданы социал-демократические клубы — 6 районных и несколько заводских, действовавших открыто, даже с вывесками, но запрещенных через несколько месяцев. Рабочие клубы, формально беспартийные, появились в 1906–1907 гг.{551} Клубы радикальных партий недолго действовали и в городах провинции. Так, легальным штабом виленских социал-демократов был в 1905 г. клуб, именовавшийся Клубом для лиц интеллигентных профессий{552}.
Гражданские свободы, «дарованные» в октябре 1905 г., значительно расширили круг признаваемых или терпимых — хотя бы на время — организаций, в том числе именовавших себя клубами. Содержанием деятельности и всем своим обликом клубы, объединявшие низшие слои общества, не могли не отличаться от клубов, в которых участвовали представители привилегированных и материально обеспеченных социальных групп и профессий. Обычно наименование «рабочий клуб» было неофициальным. В обиходной речи и в левой печати оно применялось к тем из культурно-просветительных организаций (обществ), в которых участвовали преимущественно рабочие, как индустриальные, так и ремесленные, а также низшие торгово-промышленные служащие (приказчики, конторщики). В той или иной мере была представлена в рабочих клубах и социалистическая интеллигенция.
Вначале они действовали без уставов, позже, как и любые другие общества, стали регистрироваться (и закрываться) в соответствии с Временными правилами об обществах и союзах 4 марта 1906 г. Наибольшее распространение они получили в Петербурге, известны также клубы в Москве, Баку, Риге, Киеве, Смоленске, Вильне, Витебске, Вологде, Новгороде и некоторых других городах. На цели, преследуемые такими организациями в первую очередь, указывали их названия: «Образование», «Знание», «Знание — свет», «Просвещение», «Источник света и знания», «Наука» и т. п. (слово «наука» понималось здесь как синоним просвещения, овладения знаниями). Популярны были также названия-вывески типа «Общество разумных развлечений» или «Разумный отдых», но в работе и таких клубов элемент развлекательный был выражен слабо. Ограничивающий эпитет «разумные» часто сводил наполнение досуга посетителей клуба к решению все тех же образовательных задач, к просвещению — общему и политическому. Между тем в западноевропейских рабочих клубах, в их просветительской работе на первом месте было повышение профессиональной квалификации, так как общее образование в достаточном объеме рабочие получали в детском возрасте.
С деятельностью рабочих клубов и близких им учреждений связан в значительной мере феномен «рабочей интеллигенции», что, собственно, было российским псевдонимом элитного слоя рабочих, названного так социал-демократами и народниками. Л. И. Аксельрод, информировавшая Г. В. Плеханова об общественной жизни Петербурга, писала ему 29 октября 1909 г.: «Не подлежит ни малейшему сомнению, что теперь совершается процесс выработки рабочей интеллигенции»{553}. Публицисты-современники приветствовали это явление, но так и не пришли к единству в его оценках.
Скромные возможности рабочих клубов в России, их внешний облик определялись прежде всего материальным положением их членов. Не могло быть и речи о характерной для старых клубов практике благотворительности. В киевском Клубе трудящихся лиц насчитывалось 918 членов, но 351 подлежал исключению за неуплату членских взносов. В рабочих клубах такое соотношение «платящих» и «неплатящих», невозможное в клубах иного социального состава, было обычным. Оно не означало, что дело дойдет непременно до реального исключения. Принимались в клубы и безработные: «в клубе безработный, может быть, забывает жгучий голод и холод», — говорили в том же киевском клубе.
Главной же особенностью рабочих клубов по сравнению с другими было то, что в среде их участников особенно остро стояла проблема свободного времени. Они с трудом выкраивали время для посещения клубов, как правило, по вечерам, после работы. Отсюда приоритет приобретения знаний: признаваемое полезным оттесняло на второй план просто приятное, сугубо развлекательное, хотя никто и не возражал против проведения экскурсий и устройства концертов: «Музыка есть необходимое вдохновение в жизни, совместимое с наукой», нужно знать, что кроме заводской жизни, «есть искусство и жизнь красивая и возвышенная». Ответы на вопрос анкеты петербургского клуба «Просвещение» (март 1911 г.) о причинах нерегулярного посещения устраиваемых клубом лекций типичны: «Много чего хотелось бы знать рабочему, да всему мешает усталость после работы, после которой не укладывается в голове никакая лекция». «Прежде чем добиваться большей посещаемости, нужно добиваться 8-часового рабочего дня и других улучшений для пролетария, а потом, когда у рабочего будет свободное время, то и интерес ко всему появится»{554}.
Ни для кого не было секретом, что рабочие клубы находятся в орбите влияния нелегальных социалистических партий, возлагавших на них известные надежды после поражения первой революции и многократного сокращения числа членов этих партий. Обычно их лидеры подчеркивали, что это сокращение происходило за счет интеллигенции. На деле уходили в большом количестве и рабочие.
У разных революционных группировок надежды на легальные рабочие организации не вполне совпадали. Для наиболее радикальных из них, прежде всего социал-демократов — большевиков, клубы были в первую очередь очагами грядущей новой революции, необходимыми для воспитания у рабочих «классового сознания» и непримиримости к существующему строю. Студент Петербургского университета эсер А. А. Гизетти рассуждал с несколько другой, но также революционной точки зрения: «повышение культурного уровня рабочих есть один из видов подготовки революции, так как культурные рабочие в большей мере ощутят ее необходимость, чем темная масса»{555}. Для более умеренных социалистов (меньшевиков-«ликвидаторов») клубы были зачатками открытой рабочей партии по типу европейских.
В большинстве случаев основывались рабочие клубы именно меньшевиками. Анкетное обследование политических ссыльных Енисейского уезда и Туруханского края, проведенное в конце 1915 — начале 1916 гг., показало, что из 53 ответивших на вопросы анкеты большевиков членами профсоюзов и рабочих клубов были до ссылки 39 (из них 18 занимали выборные должности), а из 23 меньшевиков и бундовцев — 20 (14), то есть почти все, в том числе из 9 входивших в эту группу «ликвидаторов» — 9 (7){556}. Немногие постоянные должности — секретарей, библиотекарей — были платными, их и занимали, как правило, активные члены социалистических партий. Например, рабочий-меньшевик Федор Семенов (Булкин) после того, как его рассчитали в конце 1908 г. с петербургского Балтийского завода, стал работать в легальных организациях — в союзе металлистов и, по его словам, для заработка на платной должности секретаря в Василеостровском клубе «Образование»{557}.
Как видно из писем петербургских социал-демократов, перлюстрированных полицией, развитие рабочих клубов отчасти компенсировало, по их мнению, спад революционного движения: «Жизнь Питера теперь интересней стала, все немного оживилось: читаются лекции, зашевелились клубы, союзы…», — сообщал в сентябре 1908 г. большевик И. Г. Правдин{558}. «Клубы просвещения», писал в апреле 1908 г. И. М. Воробьев, заняли центральное место в жизни рабочего Петербурга, так как профсоюзы нуждаются в самодеятельности гораздо более широких масс{559}. Об одном из клубов (по-видимому, «Наука и жизнь») жена В. Д. Бонч-Бруевича В. М. Величкина писала, что он «положительно расцветает» и «интерес к клубу огромный»{560}. «…Жажда знаний, охватившая широкие рабочие массы, чрезвычайна. Трудно себе представить, не видя этого вблизи, как стремятся рабочие попасть в клубы, не глядя на все препятствия, чинимые полицией», — с таким же удовлетворением писал за границу Г. В. Плеханову меньшевик С. Г. Сватиков 27 февраля 1908 г. — «…[Рабочие] клубы все более врастают в жизнь, более легко в СПБ и с трудом — в провинции»{561}. Подтверждала это в письме Плеханову 19 января 1909 г. А. М. Коллонтай, тогда его сторонница: «В клубах идут лекции и занятия»{562}.
Понятие «широкие массы», по-видимому, также трактовалось авторами писем неодинаково. Если судить по объективным данным, то действительно интенсивный рост рабочих клубов продолжался недолго, до 1908 г. включительно, затем их количество и численность резко сократились. К концу 1908 г. в 12 петербургских рабочих клубах насчитывалось 10 тыс. членов, к концу 1911 г. осталось 2150, к концу 1912 г. — 1800 в 9 клубах{563}. В 1913 г. рост возобновился, но оборвался, когда началась мировая война. Между тем в вечерних школах для взрослых рост числа учащихся никогда не прекращался и ограничивался лишь размерами помещений школ, так что желающим учиться приходилось отказывать в приеме из-за недостатка мест. Иначе говоря, жажда знаний была постоянно действующим мотивом, она находила выход в разных формах — «от партийных кружков и лекций до кадетских образовательных курсов включительно», как говорилось в одной из социал-демократических листовок{564}. О том же сообщал в письме за границу В. Д. Бонч-Бруевич: «Вопль — „учиться!“ — как никогда, разносится по нашему милому отечеству». При этом он ссылался на десятки тысяч писем, которыми завалены специальные бюро по оказанию помощи во внешкольном образовании живущим в провинции, «так что нет никакой возможности удовлетворить эти запросы»{565}.
Просветительной работой среди низших социальных групп населения традиционно и с возрастающим размахом занималась главным образом либерально-демократическая интеллигенция в созданных ею с этой целью учреждениях «частной инициативы». Представители интеллигенции действовали при финансовой поддержке предпринимателей-либералов. Так, Московское общество народных университетов финансировали В. А. Морозова, А. И. Коновалов, А. В. Морозов и ряд торговых домов{566}. Уже наблюдателей-современников занимал поэтому вопрос: отличаются ли участники создаваемых с той же целью новых, самостоятельных и самодеятельных организаций — рабочих клубов от посетителей других, «буржуазных» культурно-просветительных учреждений. Правда, некоторые рабочие не довольствовались каким-то одним средством повышения образовательного уровня. Но отличия в составе посетителей действительно имелись.
На лекции, организуемые Обществами народных университетов, приходила «толпа с улицы», «без… прочных товарищеских связей», «сравнительно серый массовик», готовый, как отвечали такие рабочие на вопросы анкеты об их предпочтениях, «слушать все, что будете читать», «все лекции без разбора». В клубах, напротив, редко встречались неграмотные, клубы объединяли сравнительно более высокий по уровню образования и культуры слой рабочих, о котором в легальной печати писали, что это «самая активная и творческая масса», «с тенденциозным настроением»{567}. Имелись в виду участники недавних революционных событий, многие из них примыкали к социалистическим партиям и входили в профессиональные союзы, пик развития которых пришелся на 1906–1907 гг.
Иногда клубы создавались после неудачи с легализацией профсоюзов, как бы взамен их, например, в Самаре рабочими Трубочного завода («Общество разумных развлечений») и в Киеве, после закрытия союза металлистов («Клуб трудящихся лиц»){568}. В 1913 г. члены профсоюзов составляли треть состава петербургских рабочих клубов, в некоторых клубах («Знание», «Наука и жизнь») — до половины и больше. В Риге просветительное общество «Рабочая культура» объединяло представителей правлений профсоюзов, по отношению к которым оно играло роль координирующего центра. Для части рабочих клубы были привлекательнее из-за слабости профсоюзов, неспособных в условиях постоянных преследований улучшать материальное положение хотя бы своих членов. По той же причине среди состоявших в клубах рабочих удельный вес работниц, хуже всего оплачиваемой категории рабочих, был выше, чем в других организациях. В петербургских клубах он равнялся 20–30 %. Это были обычно молодые девушки, которых больше привлекали танцевальные вечера, чем лекции или другие серьезные занятия, — об этом прямо говорилось в отчетах клубов.
Клубы проводили и лекции, и вечеринки. Но главным содержанием их работы были все же популярные лекции, иногда с последующим обсуждением, для этого приглашали лекторов-интеллигентов{569}. По Петербургу среднее соотношение между количеством рабочих, вступивших в клуб, и числом посещений лекций составляло 1:6. В первые годы преобладала социально-политическая тематика, затем больше стало лекций литературных и естественнонаучных{570}. В петербургском клубе «Просвещение» с 1907 г. по 1910 г. было проведено 350 лекций, более 50 экскурсий и более 40 музыкальных вечеров. При этом лекции по общественным наукам в 1907/1908 г. составляли 59,8 %, а в 1908/1909 г. 37,6 %, а в клубе «Образование» за Нарвской заставой тогда же соответственно 65,2 % и 42,4 %. Но были и исключения: в клубе «Знание — свет» доля первой группы лекций выросла за тот же период с 35,1 % до 51,7 %{571}.
Тенденция к возрастанию удельного веса лекций прослеживается и в культурно-просветительной работе профсоюзов. В 1906–1907 гг. чаще проводились вечера с чтением художественных произведений. На одном из таких вечеров, организованном петербургским союзом печатников 2 февраля 1907 г., рабочие читали Чехова, Апухтина, Мережковского, Горького и собственные стихотворения; кончился вечер танцами{572}. Позже профсоюзы стали заключать договоры с обществами народных университетов, обеспечивавшими проведение лекций по согласованной тематике. Так, в течение 1909 г. для членов петербургского союза деревообделочников были прочитаны лекции о Гоголе, «О первобытном человеке», «Древние жители Европы», «Россия до 1861 г.», «Освобождение крестьян», «Современное состояние земледелия в России», «Отход крестьян на летние работы», «Колонизация Сибири», «Рост населения в России», «Мальтус и его учение», «Генри Джордж»{573}. Как видно из перечня, в этом случае тематика определенно строилась с учетом пожеланий членов союза: эти рабочие продолжали ощущать себя наполовину, а может быть и в первую очередь, крестьянами, сохраняя семейные и другие связи с деревней.
До осени 1907 г. лекции проводились без присутствия чинов полиции, так что лекторы, как писал один из них, «не стеснялись в выборе тем и слов». В последующие годы становится нормой запрещение лекций полицией, и часто независимо от темы, особенно после рассылки циркуляра Министерства внутренних дел от 29 ноября 1908 г., который предписывал при рассмотрении заявок обращать внимание как на тему лекции, так и на личность и биографию лектора. Предписание распространялось на все культурно-просветительные организации. Но рабочие клубы были особенно уязвимы, они не обладали таким запасом прочности и такой свободой маневра, как руководимые либералами Общества народных университетов или вечерние школы и курсы. Обычными были жалобы на нехватку лекторов-специалистов.
В петербургском обществе образования за Московской заставой состоялось за первые три месяца 1909 г. 8 лекций и не было разрешено 15, из них 12 по естествознанию и 3 по литературе. В московском «Клубе общеобразовательных развлечений» в 1909–1910 гг. не разрешили ни одной лекции по социальным вопросам и по истории{574}. По мнению большинства опрошенных в 1911 г. членов петербургского клуба «Просвещение», читались не те лекции, которые более всего желательны, лекций по политическим и экономическим вопросам совершенно нет или если есть, то «с недомолвками»; нет лекций и по литературе, систематически не разрешаются лекции о Л. Толстом{575}.
Другими способами создавались помехи проведению экскурсий в музеи, если их участниками были рабочие. Так, в 1914 г. по распоряжению канцелярии Министерства двора Эрмитаж был закрыт для посещения во все нетабельные дни, когда не работали фабрики и заводы (повторив — случайно или нет — опыт Британского музея в Лондоне, в который не допускали в такие же дни матросов и являвшихся вместе с ними девиц, но только там запрет действовал до 1836 г.). О посещении членами рабочих клубов Петербурга галерей и музеев сообщал Плеханову Сватиков в феврале 1908 г., тогда экскурсии уже полгода проводились, по его словам, невозбранно. «Странное впечатление производят эти отряды рабочих, построенные по 4–5 человек, проходящие по залам дворцов. С удивлением смотрят расшитые в золото лакеи… Ну и такие объяснения слышат дворцовые стены тоже впервые»{576}. В Эрмитаже экскурсии для рабочих по договоренности с профсоюзами и рабочими клубами проводили студенты Петербургского университета, участники кружка, созданного упоминавшимся выше студентом-филологом эсером А. А. Гизетти{577}.
В ограничениях на проведение лекций и экскурсий проявлялась общая наследственная болезнь властей — недоверие к любому проявлению частной, исходящей не от них инициативы. Состав рабочих клубов и партийные связи их активистов также обрекали клубы на преследования и недолгий срок существования. «Конечно, все сознают, что одним росчерком пера клубы могут быть закрыты», — писал в момент подъема клубного движения И. М. Воробьев. Автор отчета о деятельности петербургского общества «Знание» за 1907–1912 гг. обоснованно утверждал, что пять лет — срок исключительный для рабочей организации: «Как мало осталось обществ в Петербурге, проживших больше этого срока, а сколько их померло насильственной смертью, не дожив и до более короткого срока, сколько их нарождалось и вновь помирало»{578}.
Традиции дворянских и купеческих клубов, равно как и клубов интеллигенции не вызывали здесь ни малейшего интереса или желания что-то перенять. У большей части рабочих клубов не было для таких заимствований и материальных возможностей при минимальных членских взносах (ниже, чем в профсоюзах), отсутствии доходов от игры в карты и, соответственно, наемного обслуживающего персонала. Московский Третий женский клуб ютился в подвале, затем переместился в запущенный деревянный одноэтажный дом. Другие клубы находились в условиях не более подходящих, не говоря уже о каком-то комфорте. Но элементарный порядок соблюдался, разумеется, поддерживаемый собственными силами. На социал-демократку Любовь Аксельрод, пришедшую читать лекцию в рабочий клуб на Петербургской стороне, произвели впечатление порядок, чистота и надписи на стенах, запрещавшие плевать на пол и курить. «…Члены клуба, — сообщала она Г. В. Плеханову, — выглядят хозяевами, а не гостями у интеллигентов»{579}.
Некоторые крупные, сравнительно с другими, рабочие клубы в Петербурге были в состоянии нанимать более просторные помещения. Клуб «Наука», согласно его отчету за 1909–1910 гг., располагал комнатами для библиотеки, буфета, правления, для групповых занятий, залом со сценой для спектаклей на 200 человек и платил в год за все это 1000 руб. Это позволяло организовывать лекции как для членов клуба, так и публичные, проводить вечера, концерты, спектакли с участием приглашенных артистов и участников кружков — пения, музыки и драматического с тремя группами — русской, украинской и армянской. Имелась библиотека и читальня, куда выписывались газеты и журналы. Наконец, было организовано несколько групп для занятий по общеобразовательным предметам{580}. Примерно таким же был круг занятий в одноименном бакинском клубе, он объединял 930 членов и также располагал «сравнительно просторным помещением».
Члены рабочих клубов, как правило, грамотные, более регулярно, чем основная масса рабочих, читали газеты. Тираж «Газеты-копейки», рассчитанной на неимущую часть читателей, вырос с 1908 г. по 1913 г. с 10 тыс. до 250 тыс. экземпляров{581}. В радикальной среде этот успех общедоступной «копеечной» прессы стимулировал всякого рода издательские инициативы; предполагалось, если не устранить, что было нереально, то по крайней мере оттеснить внезапно появившихся конкурентов подпольных изданий. Издание «рабочей газеты» было предметом обсуждения в легальных организациях столичных рабочих. Как сообщал в 1910 г. журнал союза металлистов, на эту тему вели разговоры и в «образовательных клубах». Участники дискуссии пришли к выводу, что газета должна быть партийной, то есть социал-демократической, но вместе с тем нефракционной{582}.
Беспартийность рабочих клубов была весьма относительной. Усилия некоторых интеллигентов, направленные на устранение идеологической односторонности в содержании лекций, редко приводили к успеху. О своих неудачных попытках такого рода сообщала работавшая в одном из клубов курсистка, для этого она приглашала в клуб не только «друзей», но и «друго-врагов»{583}. «Чистое культурничество» почти нигде не прививалось.
В киевском «Клубе трудящихся лиц» правление, чтобы не дать властям повод закрыть клуб, запретило вести в его стенах социалистическую агитацию и распространять нелегальную литературу. Но этому воспротивились рядовые участники клуба, и правлению пришлось отменить свое решение: «Раз член общества не может говорить о социализме, то зачем общество? В карты играть?» Согласно полицейским данным, «помещение клуба было украшено эмблемами революции и социализма», большинство членов «высказывает открыто свои противоправительственные взгляды»{584}.
Можно усомниться в том, что все это делалось так уж «открыто», вероятно, осведомитель преувеличивал, желая выслужиться. Но по существу в таком духе настраивала участников рабочих клубов социал-демократическая пресса, которую в клубах читали и обсуждали. Со страниц и легальных изданий читателей убеждали в том, что «культурничество недостойно сознательных рабочих». Необходимо, писала легальная газета сторонников Ленина «Правда», не только удовлетворять эстетические потребности, чтобы «стать из неотесанных более отесанными», но стремиться получить ответы на насущные вопросы и понять, как достичь «коренных целей»{585}.
Один из членов кружка в Лиговском народном доме недвусмысленно выразил свое неприятие «буржуазного» образа жизни стихами:
Счастье ей-ей не в дипломе
И не в чаду кутежей.
Лучше уж спать на соломе,
Есть без салфеток, ножей,
Чем быть воспитанным с виду,
Лесть и обман расточать,
Видеть неправду, обиду,
Но политично молчать{586}.
Стихотворение было отзвуком столкновений среди учащихся по поводу «академического направления» учащихся старшей группы, считавших себя «умственной аристократией». Поэтому раздражение автора наравне с «кутежами» и «воспитанностью с виду» вызывал «диплом». Имелось в виду стремление продолжить образование, чтобы получить «чистую» профессию (учителя, агронома) и тем самым изменить свое положение в обществе. Известно, что к этому стремились многие рабочие, посещавшие общеобразовательные школы и курсы. Выбор такой жизненной цели осуждался «продвинутыми» рабочими-активистами как «измена рабочему делу»: «Коль рабочий — оставайся им!» — категорически и назидательно заключал это стихотворение его автор.
Вероятно, осуждаемые «изменники» встречались и в рабочих клубах. Можно с достаточным основанием отнести к этой части «рабочей интеллигенции» то, что впоследствии говорил меньшевик Ю. П. Денике об интеллигенции вообще в предвоенный период. Тогда, вспоминал Денике, под воздействием «непреодолимой и неотразимой привлекательности, исходившей от богатой и многообразной культурной жизни», участники в прошлом революционного подполья «все более и более склонялись к мыслям о необходимости получения серьезного образования, а в конечном счете к выходу на стезю профессиональной культуры, к заботам о нормальной жизни»{587}.
Наконец, под влиянием тех же импульсов часть «интеллигентных рабочих» поддавалась вербовочным усилиям деятелей политической полиции и соглашалась на двойную игру в качестве «провокаторов». До февраля 1917 г. многое было еще скрыто, преобладала идеализация «рабочей интеллигенции», но невозможно было и тогда не заметить, что среди разоблаченных или подозреваемых нет «безграмотных, невежественных» рабочих, это обычно «пролетарские сливки». Наряду с «классовой ассимиляцией», это объясняли также пропагандой революционерами принципа «все дозволено», «отрицанием всего святого»{588}.
Разумеется, лекции в рабочих клубах, народных домах и даже в аудиториях народных университетов удовлетворить культурные запросы «рабочей интеллигенции» полностью и дать «серьезное» образование не могли. Тематика лекций в клубах, в силу указанных сложностей, но и в соответствии с пожеланиями слушателей, не отличалась систематичностью. Проводить циклы лекций на определенную тему удавалось редко, организаторы лекций (докладов, рефератов) стремились прежде всего уловить злобу дня. В 1910 г. председатель правления одного из московских рабочих клубов И. А. Пильщиков пригласил выступить в клубе с лекцией об охране женского и детского труда в фабричной промышленности России Николая Дружинина, будущего академика. Лекция Дружинина, в прошлом социал-демократа, была основана на его дипломной работе в Московском университете и пользовалась спросом, Дружинин ранее прочитал ее в Музее содействия труду, в Обществе фабричных врачей{589}.
В Третьем женском клубе, образованном в Москве в конце 1912 г., насчитывалось 800–900 членов, здесь читались лекции, как правило, политического и дискуссионного плана: о хулиганстве, в котором иные левые видели проявление социального протеста, о страховании, о марксизме и взглядах Льва Толстого, о дарвинизме, о Бебеле, о расколе социал-демократической фракции. На эту тему выступил популярный рабочий депутат IV Государственной думы и агент Департамента полиции, о чем не было известно, большевик Роман Малиновский, осуществивший раскол по указанию Ленина{590}. Согласно уставу, только женщины могли быть действительными членами этого клуба, но в отличие от «буржуазных» женских клубов члены-соревнователи — мужчины играли ведущую роль (об одном из них, социал-демократе Иване Мусатове, полицейский осведомитель сообщал, что он «заядлый вегетарианец»; сорок лет спустя судьба свела меня с ним, замечательным педагогом, и в разговоре выяснилось, что просто молодой Мусатов подрабатывал тогда в вегетарианской столовой в качестве швейцара). Имелся при клубе драматический кружок и кружок самодеятельных поэтов. Однажды клуб устроил платный вечер, арендовав Большую аудиторию Политехнического музея, с участием В. И. Качалова, И. М. Москвина, О. Л. Книппер-Чеховой{591}.
Упоминавшийся уже лектор-меньшевик С. Г. Сватиков в том же письме Г. В. Плеханову в 1908 г. подробно рассказал о своем общении с аудиторией одного из петербургских рабочих клубов (название клуба, естественно, не указывая), в этом клубе он читал лекции по истории России. Слушатели, сообщал Сватиков, это рабочие, соединенные «плотным цементом», число их непрерывно росло, на интересные лекции стекаются сотни рабочих. Самым ценным он считал беседы с ними, возникавшие после лекции и иногда перераставшие в дискуссии. Верх в этих дискуссиях не всегда брал лектор, встречались «неожиданно интересные люди и мысли». Случай, который Сватиков описал, наглядно обнаружил, как идеология, внушаемая лекторами — социал-демократами на историческом материале, подчас воспринималась совсем не так, как они ожидали. С преобладающим умонастроением слушателей-рабочих марксистские идеологические построения соотносились по-своему.
Читать в рабочих клубах курс всеобщей истории полиция не разрешала, но по ходу одной из лекций Сватиков упомянул Французскую революцию конца XVIII в., привел некоторые факты и проиллюстрировал сказанное схематическим изображением на доске гильотины. При этом, пытаясь разъяснить марксистский взгляд на сущность революции, он заметил, что «не истреблением личностей, а лишением социально-экономического преобладания уничтожается гибельное влияние господствующего класса». Устная дискуссия на такую тему была невозможна, но слушатели прислали в ответ большое число записок, не согласившись с лектором. Несколько из них Сватиков воспроизвел: «Гильотина нужна, чтобы отомстить за жертвы контрреволюции». «Или Вы и „ево“ хотите миловать?» (подразумевался Николай II). «Нет, товарищ, вы неправы. Не гильотина нам нужна, она неудобна тем, что нужно подтаскивать преступников. Это потеря времени. Нужно выдумать машину, чтобы она в ужасном виде бегала по улицам и домам и рвала живыми злодеев».
Как можно понять из письма Сватикова, слушатели не оценили его иронию по поводу последней записки: примерно такая бегающая «машина» уже изобретена, объяснил он, это Союз русского народа, устраивающий погромы, только служит он правительству. Намек на то, что революционеры-марксисты не должны подражать ни якобинцам, ни черносотенцам, до аудитории не дошел. Зато весь сообщаемый на лекциях антимонархически окрашенный конкретно-исторический материал (в том числе о немецком происхождении Романовых) ложился на подготовленную почву. С точки зрения слушателей лектор был просто непоследователен, отрицая необходимость революционного террора. В одной из записок содержалась просьба подсчитать вред, нанесенный народу семейством Романовых за триста лет их правления. Все такие записки Сватиков сжигал, тем не менее лекции его были градоначальником запрещены.
Вывод, к которому пришел Сватиков, несмотря на его «ликвидаторские» склонности, отвечал действительному положению вещей: «Семена злобы глубоко залегли в сердцах, и впоследствии отольются кошке мышкины слезки»{592}.
Очевидно, что для рабочих, приходивших на лекции в клубы, монарх уже не был «помазанником Божиим». Враждебное отношение к институту монархии и к личности Николая II сложилось у большинства из них не в клубах, а еще раньше, главным образом в ходе событий 1905–1907 гг., начиная с «Кровавого воскресенья». Радикальные, в том числе сатирические издания периода революции, нашедшие тогда массового читателя, оформляли и закрепляли это отношение, но нет оснований видеть в них первопричину такого отношения. В эпизоде, который описал Сватиков, легко просматриваются также истоки послеоктябрьской поддержки значительной частью рабочих красного террора, в том числе убийства бывшего царя и его семьи. Никто, правда, не мог тогда предполагать, что жертвами террора станут и тысячи «контрреволюционных» рабочих.
Одновременное и неуклонное снижение в этой среде авторитета церкви привело к тому, что перестала играть сдерживающую роль, укрепляющую власть, религия. «Сознательные рабочие — разумеется, атеисты», — категорически утверждал В. И. Ленин{593}. По-видимому, это верно, если говорить о большинстве рабочих, посещавших клубы. Официальную церковь эти рабочие не отделяли от ставшего им чуждым монархического государства.
Не находили у них сочувственного отклика и развивавшиеся некоторое время А. В. Луначарским и в художественной форме М. Горьким идеи социалистического «богостроительства», с помощью которого, по их мнению, социал-демократия могла бы приблизить марксизм к сознанию народных масс. Читая повесть Горького «Исповедь», они недоумевали по поводу ее «заключительного аккорда» в духе этих идей — сцены чудесного исцеления девушки-калеки, которой Горький закончил повесть{594}. К тематике обновления религии в духе богостроительства проявляла интерес интеллигенция, о соответствующих выступлениях в петербургском Литературном обществе в 1909–1910 гг. информировала, например, Плеханова Любовь Аксельрод{595}. В рабочих клубах, которые она также посещала, ничего подобного не было, признаков интереса там к богостроительству она не обнаружила и Плеханову о них не сообщала. Что же касается среднего петербургского рабочего, то, по наблюдениям Алексея Гастева, «религиозная проблема» у такого рабочего была «как-то устранена. Он — ни да, ни нет в религии. Он как бы вычеркнул самый вопрос о ней»{596}.
Экстраполировать эти впечатления на рабочих всей России Гастев не пытался, сознавая, что в других регионах и группах картина могла сильно отличаться. Но она включала в себя в качестве одного из оттенков антицаристские и антицерковные настроения религиозных, «ищущих бога» рабочих («свободных», «социальных» христиан, «голгофцев» и др., имевших свои собрания клубно-дискуссионного типа). Характерно, что и для этого слоя дата 9 января носила знаковый характер, «голгофцы», например, устраивали свои собрания в этот день{597}.
В начале 1914 г. в Петербурге были получены ответы на вопросы анкеты, распространенной среди членов «рабочей комиссии» и других активистов при большевистской фракции IV Государственной думы. Из этих ответов видно, что 69 из 85 человек считали себя неверующими, 2 верующими и 9 относились к религии безразлично. Анкета выяснила также, что 75, то есть подавляющее большинство опрошенных, входили в рабочие клубы, 55 были членами профсоюзов, 25 занимали выборные должности в тех и других организациях. 79 сотрудничали в легальных «рабочих» газетах, издававшихся в Петербурге, или снабжали их информацией, 62 их распространяли.
Тот факт, что опрос проводили большевики, определил односторонность полученных результатов в части партийной и фракционной ориентации. Но все же и в этой партийной группе респондентов не было абсолютной однородности: в группе оказалось 39 большевиков и 9 близких к ним, 2 меньшевика, 17 эсеров и 3 сочувствующих, 1 анархист и 9 беспартийных. 59 опрошенных материально поддерживали указанные газеты, из них газету большевиков — 31, меньшевиков — 5, эсеров — 6, несколько газет одновременно — 17{598}. Более представительное обследование провел в 1913 г. Рижский комитет СДЛК в рамках своей партийной организации. На вопросы отвечали только социал-демократы, то есть не принимались в расчет сочувствующие. Тем не менее больше всего среди опрошенных членов партии оказалось нефракционных — 42,1 %, за ними шли большевики — 40,3 % и меньшевики — 16,3 %. В легальные общественные организации, имевшиеся тогда в Риге, входили 67 % опрошенных, в том числе 29 % в профсоюзы, 26 % в культурно-просветительные общества (клубы) и 12 % в кооперативы{599}.
О том, как подбиралась литература для библиотек рабочих клубов (этим обычно занимались интеллигенты-социалисты), дает представление письмо, направленное в 1909 г. в редакцию заграничной большевистской газеты «Пролетарий». Автор его сообщал, что «было особенно трудно лавировать между тем, что желательно по партийным соображениям, и тем, что возможно по полицейским условиям». Все же ему удалось включить в библиотеку большое количество «левых» книг по общественным наукам, в большинстве марксистских, разбавив их для отвода глаз «ненужной, но невинной беллетристикой». Источником комплектования библиотеки были исключительно пожертвования частных лиц. Количественно все же всегда преобладала беллетристика{600}.
Достаточно типичны сведения о структуре книжного фонда библиотеки петербургского клуба «Просвещение» (1910 г.). Из 2010 томов 66 % составляла беллетристика, 11 % — книги по рабочему вопросу, аграрному вопросу, экономике, 6 % — по истории, 4 % — критика и публицистика, 2 % — философия, 9 % — журналы{601}. Но наличие и нескольких недозволенных книг могло послужить достаточным поводом для репрессий. Так, петербургский клуб «Наука» был в 1911 г. закрыт после обнаружения в его библиотеке, организованной В. Д. Бонч-Бруевичем, 40 книг «тенденциозного направления и конфискованных» (из числа выходивших открыто в 1905–1907 гг.), всего же библиотека насчитывала 3 тыс. томов{602}.
Даже если не касаться подбора книг, очевидно, что никакой рабочий клуб не мог обойтись без содействия интеллигенции, в том числе не социал-демократической. Так было и в народных университетах, если социал-демократы их контролировали, например, в Баку и Тифлисе. Кавказский делегат проходившей в конце 1908 г. «Всероссийской» конференции РСДРП сообщал в своем отчете: «Конечно, мы обязаны приглашать буржуазных лекторов читать и о французской революции и т. д.»{603}
Тем не менее отношения между рабочими и интеллигентами, как они складывались и в клубах, и в других рабочих организациях, нельзя назвать идиллическими и не только из-за возникавших разногласий во взглядах. Если искать более глубокие причины возникавших там трений и конфликтов, то это не в последнюю очередь основополагающая в марксизме (и потому пропагандируемая интеллигентами-марксистами!) идея мессианского предназначения пролетариата. Она не могла не порождать у многих рабочих, членов и сторонников РСДРП, комплекс превосходства.
Рабочий-большевик К. Д. Гандурин вспоминал, как «сами интеллигенты… иногда брали какой-то нелепый покаянный тон: „что мы, мол, дряблая интеллигенция, баре, а вы пролетарии — соль земли, настоящие люди“». Поэтому рабочие «иногда косились на интеллигенцию и искали черт этого барства у партийных работников-интеллигентов». Гандурин был из Иваново-Вознесенска, он сознавал, как велики культурные различия между текстильщиками, составлявшими основную массу рабочих промышленного центра, и рабочими Петербурга. Но, говоря о взаимоотношениях рабочих и интеллигентов, он имел в виду и верхний пролетарский слой — делегатов Лондонского съезда РСДРП, безотносительно к районам и городам, откуда они прибыли, не исключая и самых развитых, питерских делегатов{604}.
Позже эта тенденция скорее окрепла, чем ослабела, в том числе в столичных городах. Проявилась она и в заграничных партийных школах, которые устраивались для приезжавших из России рабочих{605}. А. К. Гастев, выражая или по меньшей мере отражая распространенные настроения, именовал партийную интеллигенцию «особым сословием вершителей наших судеб», намекая на то, что теперь рабочие в этом «сословии» не нуждаются{606}. Другой петербургский рабочий-металлист, большевик П. А. Залуцкий по окончании Пражской конференции 1912 г., в которой он участвовал, заявил, что он — «чистокровный пролетарий и не позволит интеллигенции над собой издеваться» (?). Произнесено это было в подпитии («пирушкой» отмечалось окончание работы конференции), но под явным влиянием сказанного на конференции Лениным: рабочие, опекавшиеся раньше интеллигенцией, выросли и сумели взять партийную работу в свои руки{607}.
Группа петербургских рабочих-большевиков (И. Г. Правдин, А. В. Шотман, С. В. Малышев, А. П. Смирнов, И. Белянчиков, И. И. Ставский и др.) утверждала в открытом письме к М. Горькому (1908 г.), что интеллигенция — это те, кто «торгует своими знаниями и умом»; раньше, отринув «бессердечный чистоган своих отцов», интеллигенция «курила фимиам перед „Его Величеством пролетариатом Всероссийским“», теперь же она «становится на задние лапы перед новым „работодателем“…». Подразумевались «ренегаты», ушедшие из нелегальных партийных организаций, но в связи с выходом в свет сборника «Вехи» ставился знак равенства между либералами-«веховцами» и всей интеллигенцией. Авторы письма были членами Петербургского союза металлистов и рабочих клубов, некоторых из них Горький знал лично, к идеям «Вех» он также относился отрицательно, однако, получив письмо, он уклонился от содействия в его публикации, о чем просили авторы, надеясь видеть письмо напечатанным на страницах одного из горьковских сборников общества «Знание». Похоже, что содержавшийся в письме панегирик повести «Мать» не произвел на Горького впечатления (сам он, по его словам, всегда был недоволен тем, что уже написал). Отказалась опубликовать письмо и редакция «Русского богатства»{608}.
Отношение Горького к «рабочей интеллигенции», к «писателям-самоучкам», к рабочим-партийцам хорошо изучено, оно нашло выражение в его публицистике, в переписке и в художественном творчестве. Как социал-демократ он поддерживал стремление рабочих-партийцев «выбиться из-под опеки» партийной интеллигенции, ради этого он принял участие в организации школ на Капри и в Болонье. Как художник, начиная с повести «Мать», он, по словам большевистского критика В. В. Воровского, «просеивал многообразие жизни через особое сито», наводнив свои произведения только положительными типами, очищенными от всего, что способно умалить их «педагогическое значение». В то же время социалистическое просветительство Горького включало в себя веру в высокое предназначение профессиональной интеллигенции как носительницы культуры, движущей силы («ломовой лошади») прогресса.
Можно предположить, что и Горький, и редакция народнического журнала видели определенные достоинства «Открытого письма» и оценили горячность, с какой его авторы защищали социалистические идеалы. Неприемлемой была для Горького подчеркнуто антиинтеллигентская направленность письма рабочих, особенно на фоне аналогичного, хотя и с противоположной оценкой, похода на интеллигенцию черносотенной печати и лидеров черносотенных союзов. Если знаменитый проповедник епископ саратовский Гермоген, по свидетельству митрополита Евлогия, «интеллигенцию ненавидел» и призывал отлучить от церкви Д. С. Мережковского, Л. Н. Андреева, В. В. Розанова, а революционеров вешать{609}, то другие современники обнаруживали точно так же у молодых рабочих — читателей большевистской «Правды» «ненависть не только к буржуазии, но и ко всякого рода интеллигенции», поскольку «мы-де рабочие — соль земли, мы одарены правильным — классовым чувством, которое нам, помимо всяких книжек, указывает правильный путь…»{610}.
Та же тенденция прослеживается в истории Лиговского народного дома, самого крупного культурно-просветительного учреждения Петербурга. Там своеобразную автономную структуру — литературный кружок, фактически ядро рабочего клуба, распространявшее свое влияние на более широкий круг рабочих, создали социал-демократы. Народный дом был построен в 1903 г. на средства графини Софьи Владимировны Паниной (деньги были выручены от продажи одного из ее крымских имений). При Народном доме действовали основанные еще раньше, в 1900 г., Лиговские вечерние классы, на которых занималось до 1200 человек. Имелся театральный зал на 800 зрителей, в котором давала спектакли постоянная труппа, руководимая П. П. Гайдебуровым и Н. Ф. Скарской. За 10 лет было прочитано 376 лекций, прослушанных 35 тыс. посетителей. Только в 1913 г. общее число посетителей Народного дома составило 334,2 тыс. человек. Согласно данным, полученным путем анкетирования, 1/3 из них посещала Народный дом свыше 5 лет, возраст 3/4 посетителей не превышал 25 лет{611}. Все это было возможно и потому, что связи Паниной делали Народный дом более защищенным от вмешательства полиции, чем рабочие организации. Преимуществом Лиговского народного дома было также его невхождение в систему полугосударственных обществ попечения о народной трезвости (в Москве дело обстояло обратным образом, а из 124 городских народных домов по всей России этим попечительствам принадлежал 101){612}.
Познакомившийся с Паниной в эмиграции пражский корреспондент «Последних новостей» Дмитрий Мейснер писал впоследствии, что «эта молодая, несметно богатая аристократка значительную часть своих огромных доходов ассигновала на просвещение российского пролетариата. В тех масштабах, в которых это делала Панина, случай этот был в России единственным»{613}.
Когда после Октябрьской революции Панину — товарища министра народного просвещения во Временном правительстве — предали суду революционного трибунала за отказ передать новой власти хранившиеся в кассе министерства денежные суммы, в ходе судебного заседания обнаружилось своего рода «раздвоение» присутствовавших на суде петроградских рабочих. Один из них, рабочий Орудийного завода Иванов благодарил Панину: она «зажгла в рабочих массах святой огонь знания, который усердно гасило самодержавие, несла в народ сознательность, грамотность и трезвость, несла культуру в самые низы», и сам он на ее лекциях «увидел свет». Другой рабочий, Наумов, в столь же страстной, но «политической» речи призвал различать «благородство в прошлом и преступление в настоящем» и вести борьбу со всеми представителями класса буржуазии, «независимо от их личных достоинств».
С. В. Панина. Начало 1900-х гг.
Поскольку это было первое судебное разбирательство при большевиках, да и название «революционный трибунал» обязывало, председатель суда рабочий-большевик И. П. Жуков (в дальнейшем член коллегии ВЧК) счел нужным сделать экскурс в историю Великой французской революции. Он заявил, что революционный трибунал «и у нас будет самым строгим и суровым защитником прав народа». Защитник Паниной кадет Я. Я. Гуревич счел этот экскурс «смесью французского с нижегородским»{614}. Все же гильотинировать Панину председатель не призывал, хотя безусловно держал в уме, подобно слушателям лекций Сватикова, этот вдохновлявший радикально настроенную часть рабочих исторический опыт.
Как видно из всего сказанного ранее, дифференциация сознания городских социальных низов, так определенно проявившаяся на суде по делу Паниной, началась в дореволюционное время. Происходила она и в стенах Народного дома Паниной, хотя и помимо ее желания. Вероятно, графиня отдавала себе в этом отчет, или по крайней мере осознала это, оказавшись в эмиграции, но прямо по этому поводу не высказывалась. Зато об этом говорили и писали после 1917 г. те, на кого были рассчитаны созданные ею образовательные учреждения.
Руководитель кружка в Лиговском народном доме рабочий Алексей Маширов, писавший под псевдонимом Самобытник, оказался там впервые в 1908 г. и в максимальной степени использовал возможности вечерних классов для получения общего образования. Его избрали представителем учащихся в Совете Народного дома. В 1912 г., будучи безработным и «нелегалом», он нашел там приют, жил, по его словам, «на колосниках сцены… в специально выстроенной конспиративной будке». После революции Маширов вспоминал не без самодовольства, как сумел расположить к себе либеральную администрацию Народного дома, «показав свой талант и воздействуя на сентиментальные личности, стоявшие во главе этого дома», в том числе на С. В. Панину, которая «в своем хорошем отношении к нам… дошла даже до того, что обещала нам и денежную помощь, и помощь техническими средствами».
Участники кружка читали и обсуждали рефераты о писателях (внутри кружка и для всех желающих, в зале Народного дома), составляли и печатали на гектографе с согласия администрации журнал под названием «Независимая мысль», затем переименованный в «Проснувшуюся мысль», главным образом с собственными стихотворениями. Они подготовили сборник к 10-летию Лиговских вечерних классов, изданный на средства С. В. Паниной (что не помешало одному из кружковцев сравнить в своей статье ее просветительную деятельность с политикой Столыпина; Панина, член кадетской партии, возмутилась, но поддерживать кружковцев не перестала){615}.
В советское время участники кружка, в том числе его организатор Маширов, представляли свою деятельность как всецело политическую и подчиненную указаниям большевистского руководства. Это не совсем так. Один из участников кружка 20-летний Михаил Царев (В. Торский) сообщал в июне 1914 г. в письме, отобранном полицией у адресата, что читает теперь рефераты «не по тетрадочке, а просто так, при помощи конспекта, и, кажется, ничего выходит». Сообщал он и о том, что прочитал недавно в одном из рабочих клубов (по-видимому, «Наука и жизнь») реферат о Радищеве. «На эти рефераты я смотрю как на практику, с одной стороны, и как на попытку расшевелить закабаленные „экономией“ и „политикой“ умы рабочей публики». Очевидно, самому автору письма было недостаточно «экономии» и «политики».
В письме Царева между прочим говорилось о готовившихся в кружке вечерах новой поэзии и, как он выразился, «юморятины»{616}. Неизвестно, удалось ли эти вечера провести, но, несомненно, что это была инициатива кружковцев. Социал-демократические и народнические издания не приветствовали ни то, ни другое, полагая достаточным знакомить рабочих с произведениями писателей-классиков XIX в. и продолжателей реалистической традиции — современников. Вопреки этому, какой-то интерес к другим направлениям современной литературы отдельные рабочие проявляли. Возможно, среди них был и руководитель кружка Маширов. В советское время он был более известен как деятель Пролеткульта. Но вот факт менее известный: в августе 1921 г., когда арестовали поэта Николая Гумилева, спасти его, выступив в качестве поручителей, попытались несколько литераторов, в том числе Горький и Маширов (поручительство опоздало, Гумилев был уже расстрелян){617}.
В ноябре 1913 г. и январе 1914 г. московское издательство «Трудовая семья» выпустило два небольших сборника «Наши песни», составленные из стихов участников лиговского кружка и членов Третьего женского клуба. Оба выпуска были тут же объявлены конфискованными, но весь двухтысячный тираж издательство успело распространить{618}. К этому времени кружковцев-«панинцев» привлекла редакция «Правды». Вернувшийся из эмиграции М. Горький и заведующий литературным отделом «Правды» А. Н. Тихонов (Серебров) намеревались, помимо обучения писателей-самоучек, превратить кружок сначала в петербургский «рабочий литературный коллектив», затем в широкий «союз литераторов-демократов». Этот союз они хотели легализовать при доме графини Паниной или при Всероссийском союзе писателей («на худой конец») в качестве его секции{619}. Но за этим культурническим проектом Горького стояло стремление редакции «Правды» подчинить «панинцев» своему идеологическому влиянию.
В канун Первой мировой войны участились столкновения в рабочих клубах между «правдистами», меньшевиками и эсерами, в частности, на почве проведения среди членов клубов сборов средств в фонд той или иной легальной газеты. Впереди, как правило, были правдисты. Не без влияния «Правды» «панинцы» отказались продолжать сотрудничество с «Трудовой семьей»; это издательство, по признанию его секретаря Л. К. Федорова, тогда эсера, не носило определенного характера «в смысле примыкания к какому-либо направлению», а на обложке «Наших песен» рекламировались все три конкурировавшие между собой петербургские рабочие газеты{620}. 1-й «Сборник пролетарских писателей» под редакцией Горького и Тихонова был издан в июне 1914 г. в Петербурге легальным большевистским издательством «Прибой». Но некоторые из авторов сборника (Н. Рыбацкий, И. Садофьев) печатались и в легальной эсеровской газете, другие — в меньшевистской{621}. Секретарь Русского бюро большевистского ЦК Елена Розмирович винила в этом временного заместителя Тихонова К. С. Еремеева, «который благодаря своим поразительным художественным принципам всех беллетристов переправил в „Новую рабочую газету“»{622}. Тогда же еще один «панинец» М. Д. Царев отдал статью «Наша молодежь (мысли рабочего об одном остром вопросе)» выходившему в Петербурге с начала года легальному и нефракционному журналу сторонников Л. Д. Троцкого «Борьба»{623}.
Скорее дело все же в том, что написанные рабочими стихотворения, другие художественные, да и публицистические их опыты не имели специфических признаков большевизма или меньшевизма. «Нефракционность» была еще распространенным явлением. Соперничая за влияние, легальные фракционные газеты отводили этим сочинениям роль своего рода визитных карточек, доказывающих читателю, что газета является не «интеллигентской», а подлинно рабочей. Большевикам (правдистам) важно было закрепить успех, достигнутый в борьбе с меньшевиками в 1913–1914 гг., меньшевики и эсеры считали этот успех преходящим. Сами по себе культурно-просветительные организации рабочих представлялись им, так же как большевикам, делом второстепенным.
Соображениями на этот счет делился с товарищем-активистом одного из петербургских клубов в письме из ссылки рабочий-наборщик, меньшевик-«ликвидатор» Алексей Романов (это письмо от 24 января 1914 г. было перлюстрировано; в 1917 г. Романова избрали членом меньшевистского ЦК). Главное, убеждал он товарища, это профсоюзы, а клубы могут играть лишь подсобную роль: «Если даже, паче чаяния, в клубах засядет правдистская публика, то это для рабочего движения будет наименьшее зло, нежели они влезут в союзы». «Всякие театральные и прочие комиссии вещь хорошая и, может быть, даже необходимая, но если эти комиссии отнимают время и отвлекают от более важных задач, то такого рода эстетизм есть преступление…» «Конечно, это не значит, что на клубы можно наплевать», — добавлял он{624}.
Как видим, несмотря на ожесточенность фракционной борьбы и отлучение большевиками — сторонниками первенства подполья — «ликвидаторов» (легалистов) от РСДРП, у тех и других отношение к «эстетизму» было близким.
Рабочие клубы предвоенных лет нашли, таким образом, свою нишу в точке пересечения нескольких тенденций общественной жизни, характерных для начала XX столетия. Первая из них — стремление молодых рабочих удовлетворить через доступные, независимые от властей организации и учреждения свои культурные запросы — вытекала естественным образом из происходившей экономической модернизации, сопровождавшейся увеличением численности и изменением структуры населения городов. Это стремление рабочих совпадало до известной степени со второй тенденцией, с традицией народолюбия и просветительными усилиями профессиональной интеллигенции, которая, в свою очередь, опиралась на одно из направлений благотворительной деятельности либералов-предпринимателей.
Третья тенденция — активность радикальных партий — превращала, как правило, рабочие клубы в легальную периферию «подполья», чаще периферию РСДРП, реже — эсеров. Активисты клубов были одновременно активистами этих партий. Это неизбежно делало клубы подозрительными, навлекало на них репрессии и сокращало сроки их деятельности. В свою очередь, подозрительность и прямая враждебность властей практически к любым рабочим организациям обрекала на неуспех стремление умеренных социал-демократов превратить такие организации в фундамент открытой рабочей партии по типу западноевропейских, в строительстве которого ведущую роль сыграет, как предполагалось, «рабочая интеллигенция».
Условность этого понятия сознавалась и в то время, когда оно появилось. Помимо того, что возможности этого слоя влиять просвещающим и облагораживающим образом на основную массу рабочих переоценивались, он, как видно из истории рабочих клубов, не был в своих устремлениях однородным. Одним из представителей рабочей интеллигенции были свойственны крайние, экстремистские настроения. В 1917 г. и в период гражданской войны эта среда выдвинула пассионариев — красногвардейцев и чекистов. Другие, настроенные более умеренно, тем не менее не обязательно обладали тем набором идеальных морально-психологических качеств, которые приписывались профессиональной интеллигенции (готовность к самопожертвованию, чувство чести и т. д.){625}.
Как видно из характеристики в предыдущей главе рабочих клубов, они были неявно, но несомненно политическими, партийными или межпартийными. Скрываемая, радикально-социалистическая по преимуществу, «партийность» таких клубов отделяла их от других клубных учреждений, также политических, но стремившихся вписаться в существующий общественный государственный порядок. Согласно консервативным воззрениям, этот порядок должен был и в новом столетии оставаться в основном неизменным. Согласно либеральной модели, он должен был реформироваться, в результате чего Россия превратится в правовое государство. Очевидно, что это были две несовместимые модели, так что история клубов консерваторов и либералов рассматривается в этой главе вместе по причине не сходства, а противоположности их устремлений. Кроме того, в обоих случаях облик политических клубов, содержание их деятельности и общественная их роль во многом определялись отношением соответствующих партий к появившимся, наконец, в России — вместе с «дарованными» в 1905 г. гражданскими свободами — высшим представительным учреждениям.
В начале нового столетия современникам представлялось уже несомненным, что в России, во-первых, есть общественное мнение — на основе общности условий жизни, идейных связей, единых критериев различения добра и зла и т. д., и во-вторых, что оно неизбежно дифференцируется. В связи с этим важно разобраться в том, какие социальные слои хотели тогда привлечь образующиеся политические клубы и кого они реально объединяли, в чем особенности их возникновения и функционирования.
Ввиду запоздалости появления этой разновидности клубов, понадобится более пространное историческое вступление, чтобы судить о том, насколько общественность была подготовлена к их образованию. Информация на страницах не только зарубежных, но и русских печатных изданий позволяла уже в XIX в. читателям, интересовавшимся этой темой, составить представление о политических клубах за границей. Довольно подробно сообщалось, например, о важной функции клубов, наряду с другими добровольными организациями, в проведении парламентских выборов. Автор одной из таких статей повествовал о том, что в Англии клубы, товарищества, ассоциации, общества и т. п. объединяют большую часть жителей, что они независимы от властей (учреждение клубов, как и всех прочих обществ, «совершенно свободно от какой-либо официальной регуляризации»), что благодаря усердному посещению клубов, где ведутся разговоры на «общие темы», а также благодаря прессе и митингам (причем «не бывает митингов немноголюдных»), «обыватель не теряется», когда нужно раз в 5–6 лет выразить на выборах свое мнение. Уделялось внимание и колоритной атрибутике добровольных обществ, включая клубы, — наличию у них знамен, картин-аллегорий, оркестров, костюмов для процессий, значков.
В легальной печати эти и подобные сведения сообщались безотносительно к реалиям российской общественной жизни, с обычными ссылками на совершенно особенную и неповторимую историю Англии (такова и данная статья, автор ее был корреспондентом газеты «Новое время», наблюдавшим непосредственно в Англии избирательную кампанию, но статью он опубликовал не в газете, а в историческом — по мнению многих, псевдоисторическом — журнале, менее распространенном, чем газета, но также принадлежавшем А. С. Суворину){626}. Сопоставления с государственным устройством России в статье отсутствовали. В 1887 г. обвинения именно в такого рода сопоставлениях не в пользу России, подводивших к выводу о необходимости реформ, привели к увольнению из Московского университета профессора М. М. Ковалевского (профессора по кафедре государственного права европейских держав), после чего он вынужден был надолго уехать за границу.
Положение изменилось в начале 1900-х гг. В связи с «обновлением» государственного строя, осуществленным в 1905–1906 гг., очередное видоизменение претерпел — хотя и далеко не для всех — смысл некогда выпорхнувшего из стен Английского клуба слова «говорильня». Газета «Россия» (с августа 1906 г. правительственный официоз, рупор взглядов П. А. Столыпина) разъясняла читателям, что «парламент есть общественная говорильня и как таковой он выполняет чрезвычайно важные, можно сказать, драгоценные для каждой культурной страны функции»{627}. Правда, далее следовали оговорки. Авторы «России» писали, что «функции эти выполняются по поводу государственных работ, где-то вне парламента производимых» и что не подлежат критике «первоосновы правительственной программы». Членов Государственной думы нужно считать «выборными от народа служителями верховной власти самодержавного государя», возлагающего на них «новые обязанности, которые прежде плохо исполняли чиновники», так что Дума — это народное представительство, но ни в коем случае не народоправство{628}.
Тем не менее сам факт употребления на страницах близкой к правящим кругам газеты без привычной издевки, в серьезном контексте слова «говорильня» был знаменательным. Признавалось по крайней мере, что Государственная дума является парламентом и что она необходима по меньшей мере как канал выражения общественного мнения в «культурной стране». Признание, которое нельзя недооценивать. Расхожий еще недавно знак формы государственного устройства, безусловно непригодной для России и в корне чуждой ей, трансформировался в знак приемлемого варианта «особого пути». По этому пути необходимо продвигаться дальше, так как Россия переживает эпоху «трудных родов запоздалой и все еще запаздывающей реформы государственного строя»{629}.
При таком понимании происходившего не могло быть, казалось бы, никаких возражений против того, что одновременно с главной «говорильней» образуются дополняющие ее новые постоянные «говорильни» для обсуждения политических вопросов (помимо пореформенных всесословных выборных учреждений, о которых когда-то с ненавистью говорил Победоносцев). Но сдвиг в сознании правящей элиты, зафиксированный статьями «России», не оформился в общую позицию. Сам Николай II не считал изменения, внесенные в государственное устройство, необратимыми, вполне соглашаясь в этом с крайними правомонархическими партиями{630}. Да и «Россия» отвергла идею образования организаций, которые содействовали бы установлению «живой связи между Думой и избирателями», несмотря на то, что эту идею выдвинула правая газета «Киевлянин» и имела она в виду лишь клубы правого направления{631}.
На позицию значительной части высшей бюрократии повлиял также опыт двух первых, «левых» Дум, ассоциировавшихся с революцией. И А. С. Суворин, всегда подчеркивавший, хотя и безуспешно, что его газета «Новое время» не является официозом, и ратовавший за свободу высказывания мнений («я желал бы пользоваться такою же свободой, какою пользуются журналисты в лучшей части европейской печати»), уподоблял первые Думы — в традиционной связке — «политическим клубам, митингам» и даже Конвенту{632}. Торможение дальнейших преобразований политической системы не могло не сказаться на положении появившихся тем временем политических клубов.
Конечно, и в это время интерес к политической злобе дня по-прежнему проявляли, хотя и в разной степени, посетители старых клубов, в том числе привилегированных. Посещая клубы, по привычке пробовали сориентироваться в общественных настроениях представители местной администрации. Ростовский градоначальник Пилар явился в клуб в октябре 1905 г., когда в городе бесчинствовали погромщики, и обратился к собравшимся с просьбой быть с ним откровенными относительно его действий, видимо, рассчитывая на одобрение. В ответ «ему наговорили много неприятных для его самолюбия и положения слов с обвинениями в попустительстве и бездействии власти»{633}.
Основным бродильным элементом в клубах становится интеллигенция. Журнал либеральной окраски «Азарт» сообщал, что в провинциальных клубах происходил в 1905 г. «безвредный обмен мыслей» между людьми разных направлений, они «тревожно следили за тем, что творится на всех окраинах многострадальной России. Невольно в клубах критиковались разного рода репрессии и беззакония, какими отличается наша провинция. Бывали случаи, конечно, что увлекутся люди и заговорят о заветной мечте всякого человека чувствовать себя гражданином, быть гарантированным от унизительного произвола и пр. и пр.»{634}. Но идеологическое и партийное размежевание внутри интеллигенции застало основную массу старых «клубистов» врасплох.
Выразительным примером их смятения в этот период может служить ситуация с несословным клубом в Твери. С одной стороны, как рассказывал историограф местного клуба (собрания), в дни подъема общественного движения от интеллигенции всех политических оттенков могли почерпнуть полезные знания и сведения не только члены собрания, но «все жители города». С другой стороны, в воззрениях на события, «которые проносились с головокружительной быстротой», раскололось и общество (имелась в виду разноречивая реакция на Манифест 17 октября). При таком «возбужденном, нервном настроении» Совет старшин счел за лучшее 19 октября временно закрыть клуб. Открыт он был снова, когда «паника постепенно улеглась»{635}.
Уже из этого частного, но, вероятно, не единичного примера видно, что политические партии, оформившиеся в 1905–1906 гг., нуждались в собственных клубах, решающих подсобные, но важные именно для них задачи. Таким клубам, центрам партийного и межпартийного общения, было положено начало уже в ходе организации партийных структур. Если продолжить сравнение клубов консерваторов и либералов с рабочими клубами, то у первых было еще одно явное преимущество: самые видные деятели партий, создававших эти клубы, могли участвовать в их работе, тогда как лидеры леворадикальных партий, как правило, находились до 1917 г. в эмиграции, да и в 1905–1906 гг., вернувшись в Россию, часто оставались на нелегальном положении.
Клубам всех политических направлений нужно было прежде всего определить свою позицию по отношению к главной «говорильне» — Государственной думе и проявить себя на первых выборах в Думу, а для этого «позиционироваться» по отношению не только к манифесту 17 октября, но и к последовавшим за ним актам и к тому, как они реализовывались на практике. Оценки консерваторами и либералами всего, что вошло в общественно-политическую жизнь начиная с 1905 г., разумеется, не могли совпасть, они базировались на сложившихся полностью или частично до этого идеологиях.
Названия рубрик в последующем нашем изложении — по названиям партий или групп партий — условны. В каждую рубрику включены также промежуточные разновидности клубов, сознательно или вынужденно избранные их организаторами. Попутно упоминаются и некоторые старые клубы, в которых бывали политические деятели.
Клубы правых. У консервативных и либеральных клубов имелись возникшие до 1905 г. организации-предшественники, их можно считать одновременно предшественниками соответствующих партий. В предреволюционный период было оформлено на правах обычного клуба Русское собрание, устав его Министерство внутренних дел утвердило в январе 1901 г. Первоначально это был кружок сановников, военных и интеллектуалов консервативно-славянофильского направления. Деятельность Русского собрания на первом этапе его развития, до 1905 г., подготовила создание идеологически родственных ему правомонархических партий{636}.
Довольствовалась ли эта организация ролью лаборатории, где вырабатывалась идеология будущих партий? Как заявляли руководители Русского собрания, оно возникло по причине осознания «той опасности, которую представляла для русского дела космополитичность высших слоев высшего общества…»{637}. Из такого признания явствует, что борьба собрания с «космополитичностью» имела и в то время, когда его деятельность была главным образом академической, также и практический прицел. Собрание стремилось воздействовать на высшую бюрократию, удерживая ее от преобразований, посягающих на «родные святыни». Элитарный состав собрания позволял его членам устанавливать прямые контакты с правящими кругами.
Недостаточность такого лишь канала влияния сознавали вначале немногие консерваторы. К их числу принадлежал генерал-неославянофил А. А. Киреев, мечтавший о создании консервативной партии со своим печатным органом. Ему было вместе с тем ясно, что для этого необходим какой-то минимум изменений в государственном устройстве. Отклика его усилия не нашли, и в 1900 г. он записал в дневнике: «Как организовать консервативную партию, когда те, кому хочешь служить, которых хочешь спасти, не понимают, что для такого служения нужна свобода слова, что служить молча могут только лакеи, а не верные слуги»{638}. В том, что касается свободы слова, мечта Киреева развивала соответствующий компонент славянофильства эпохи великих реформ и пореформенного времени (тогда славянофилы довольствовались «гласностью»). Но имел ли Киреев в виду свободу слова и союзов для всех или только для своих единомышленников, неясно. Осуществить наделе эту мечту консервативные группировки получили возможность лишь одновременно с либеральными, после издания Манифеста 17 октября.
С 1905 г. Русское собрание встало на путь воздействия на широкие слои населения, превращаясь в политическую партию, о которой мечтал Киреев, и вместе с тем оставаясь идейным центром всего правомонархического движения. «Русское Собрание „восприяло от купели“ Союз русского народа… Чуть ли не все члены Русского Собрания вошли в состав членов союза», — радостно сообщал наблюдатель этого «восприятия» черносотенный журналист, вдохновитель кишиневского погрома 1903 г. П. А. Крушеван (сам он, перебравшись в Петербург, вступил в Русское собрание). В числе членов той и другой организации, продолжал Крушеван, было «столько выдающихся русских людей, известных общественных деятелей, писателей, лиц, носящих громкие исторические фамилии»{639}. Деятели Русского собрания (правда, без особо громких до этого момента фамилий) А. И. Дубровин, Б. В. Никольский, В. М. Пуришкевич и др. стали руководителями Союза русского народа, а принятая в 1906 г. программа Русского собрания была признана всеми правыми организациями эталонной.
Версия, согласно которой до этого «Русское собрание» было чуждо некультурному «монархизму толпы» и экстремизму, и, стало быть, в его «вырождении» повинны такие «политические авантюристы», как Пуришкевич и Никольский, не может быть признана обоснованной{640}. Экстремизм их был, конечно, радикальной реакцией на революцию. Уже в августе 1905 г. Никольский, обращаясь к епископу Антонию (Храповицкому), заявлял, что «самоуправство и самосуд» — «единственное, что остается сторонникам порядка и закона», а епископ отвечал, что вполне согласен с этой «точкой зрения на народную месть»{641}. Дубровин заявил уже в декабре 1905 г., что не нужно было давать Манифест 17 октября{642}. Кроме того, не с 1905 г., а изначально членам «Русского собрания» был присущ стойкий антисемитизм, один из главных устоев правомонархической идеологии, отраженный во всех программных документах организаций правых и в то же время характерный для убеждений если не большинства, то значительной части бюрократической верхушки. В некоторых ведомствах идеологически близкие черносотенцам чиновники определенно преобладали. Расхождения касались лишь деталей, например, способов изгнания евреев из России, а сама эта цель связывалась напрямую с «национальным возрождением русского народа»{643}.
В годы революции Русское собрание не раз выступало с обращениями к народу и к избирателям, иногда совместно с Союзом русского народа и другими правыми партиями, активно участвовало в общих съездах этих партий («съездах русских людей»), предоставляло свое помещение группам сочувствующих. В Казани, Варшаве, Одессе, Харькове, Иркутске действовали отделы Русского собрания. Число членов собрания выросло со 120 в 1901 г. до 1677 в 1906 г. Но всесословным, как другие правые организации, оно не стало и не ставило перед собой такой цели. 33 % его членов составляли чиновники, 22 % военные, 18 % интеллигенты, 6 % купцы и предприниматели, 3 % духовные лица. В собрание входили 6 губернаторов, 10 сенаторов, 9 членов Государственного совета, 9 церковных иерархов.
Согласно отчету Русского собрания за 1912 г. число его членов равнялось 1938, число посещавших собрание гостей составило 1043. За год было проведено 25 докладов. Но как раз в этом году Русское собрание ушло с публичной политической арены снова в тень. Помимо общего упадка правомонархического движения, на такой исход повлияло скандальное происшествие в конце 1911 г.: Марков и Никольский прилюдно подрались после того, как Никольский намекнул осуждающе в своем докладе на «темные деньги», то есть правительственные (из секретного фонда МВД) субсидии Союзу русского народа, между тем, как сам он эти деньги получал и частично присваивал. В итоге Никольский (вызвавший Маркова на дуэль, от чего тот уклонился), а вслед за ним Дубровин и другие «дубровинцы» были исключены из Русского собрания. От Маркова собрание приняло письменное извинение за драку в его стенах.
Наблюдавшие происходящее крайние правые видели в этом результат прежде всего злонамеренных козней — правительства, Пуришкевича и других. А. И. Соболевский писал 25 февраля 1912 г., что еще покойный Столыпин начал забирать старых правых в руки, а теперь «недавно взято приступом Русское собрание». В том же году, в мае, представители Русского собрания последний раз участвовали в форуме правых — съезде русских людей. В январе 1914 г. Русское собрание решило отказаться от прямого участия в деятельности политических партий и вернуться «на прежний путь спокойной и академичной работы». Приглашение участвовать в совещании правомонархических партий в Нижнем Новгороде с почетным председателем Дубровиным и председателем Пасхаловым (ноябрь 1915 г.) оно не приняло{644}.
Примыкали к правомонархическим партиям клубы студентов-академистов, противников антиправительственного студенческого движения. Они провозглашали возвращение студентов к учебным занятиям, сплочение исключительно «на почве науки, искусства и спорта», приверженность формам товарищества наподобие тех, что культивировали немецкие студенты-корпоранты в Дерптском (Юрьевском) университете. Но аполитичность академических корпораций и клубов была мнимой, это обстоятельно показано в книге А. Е. Иванова, откуда взяты приводимые далее факты.
Академические клубы действовали в Петербурге, Москве, Киеве, Одессе, Варшаве, в октябре 1908 г. они объединились в Академический союз. Каждый клуб служил городской штаб-квартирой академического движения, местом совместных собраний корпорантов из отдельных высших учебных заведений и их покровителей, а также местом проведения досуга и культурно-просветительных мероприятий. Финансировались академические клубы Министерством внутренних дел и правыми партиями, щедрую поддержку оказывал двум петербургским клубам Пуришкевич — из личных средств и средств представителей сановной общественности, пополнявших кассу организованного Пуришкевичем «Общества содействия академической жизни».
Тем не менее надежд правительства корпорации и клубы академистов не оправдали. В массе студенчества консервативная часть не превышала 1–3 %. Московский академический клуб объединил 129 человек, Одесский клуб 350{645}. К тому же Столыпин был сторонником не показной, а реальной аполитичности студенчества, чуждой как социалистам и либералам, так и организациям правых. Встретившись с группой петербургских академистов в декабре 1909 г., он призвал их беречься «всякой политики, хотя бы она исходила и от друзей. Вы слишком молоды для партийных дрязг! Преданность родине и государству — вот ваша политика, и молодое веселье — ваша тактика»{646}. Очевидно, что такому умеренно-консервативному пониманию академизма академические клубы не отвечали.
Кадетские клубы. Большие надежды возлагали на свои клубы кадеты. У либералов до 1905 г. имелась организация — предшественница партийного клуба, в этом качестве отчасти сходная с Русским собранием у консерваторов, но незарегистрированная, — кружок «Беседа» в Москве. Кружок образовался в 1899 г. и объединил до 54 оппозиционно настроенных земских деятелей. К истории «Беседы» и к ее особенностям мемуаристы и историки обращались неоднократно, спор идет до сих пор о том, видеть в «Беседе» адаптированную к «внешним» условиям первых лет XX столетия политическую организацию, обладавшую известной целостностью, хотя и идеологически неоднородную, или же это всего лишь этап на пути к образованию кадетской партии{647}. Не вдаваясь в детали спора, в контексте нашей темы достаточно пояснить, почему можно считать «Беседу» политическим протоклубом. Примерно так оценивали «Беседу» и некоторые ее члены, а из историков американский исследователь Т. Эммонс.
По позднейшему критическому определению П. Н. Милюкова (полемичному по отношению к оценке «Беседы» ее секретарем В. А. Маклаковым), это был «секретный кружок дворянских пионеров московской оппозиции», «умеренно-либеральных московских старожилов», «предводителей дворянства и именитых москвичей»{648}. Сначала их оппозиционность не простиралась дальше вопросов местного самоуправления, земского и городского, земское начало традиционно противопоставлялось бюрократии. На состоявшемся 17 ноября 1899 г. первом заседании «Беседы» целью кружка было объявлено «пробуждение общественной деятельности, общественного мнения, столь в России слабого и искусственно подавленного, чтобы оно было более авторитетным для Петербурга».
Сделать общественное мнение более авторитетным для правительства предполагалось, в частности, устраняя из обсуждения любые намеки на изменение основ государственного устройства. На памяти «собеседников» была резкая реакция свыше на такого рода попытки земств, в том числе на адрес тверского земства в связи с вступлением на престол Николая II. Тогда составителю адреса Ф. И. Родичеву запретили впредь заниматься земской деятельностью и исключили его из губернской депутации, прибывшей на прием в Зимнем дворце, где новый император произнес перед депутациями свою знаменитую речь о «бессмысленных мечтаниях»{649}.
Таким образом, несмотря на отличный от Русского собрания состав, члены «Беседы» также были озабочены тем, чтобы, пробуждая и представляя общественное мнение, довести его до правительства в приемлемой для него форме. Только в январе 1902 г. Петр Долгоруков предложил внести в программу бесед политические вопросы. Общей поддержки предложение не нашло, умеренные кружковцы типа М. А. Стаховича считали, что «Беседа» должна оставаться «клубом в хорошем смысле этого слова», по-видимому, желая подчеркнуть разномыслие «собеседников». Стахович высказал взгляд, в чем-то близкий взгляду на клубы двадцатилетней давности: «клубам нет дела до убеждений». В данном случае имелось в виду, что различие убеждений не должно мешать общению.
Действительно, в «Беседу» входили деятели, в дальнейшем вступившие в разные и даже далекие друг от друга политические образования. Это были не только будущие кадеты и октябристы, но и правые. Их отношения базировались на компромиссе, но все же еще до 1905 г. в «Беседе» успели выявиться различия между сторонниками укрепления самодержавия в соответствии с провозглашенной при организации кружка целью (таким был неославянофил П. С. Шереметев, переставший посещать собрания кружка после ноября 1903 г.) и сторонниками конституции, сознающими несовместимость свободы с самодержавием{650}. Для политических условий рубежа двух веков и для однородного социально состава участников «Беседы» это, возможно, была оптимальная форма организации, нечто среднее между кружком и клубом, на что и указывало ее название. Но с изменением «внешних» условий кружок не мог трансформироваться, подобно «Русскому собранию», в массовую партию{651}. Естественно, что либералы воспринимали теперь «Беседу» как пройденный этап, а некоторые с оттенком презрения.
В обстановке начавшейся революции уже оформившиеся либеральные партии рассчитывали использовать различные средства, не исключая клубы, для расширения своего влияния. Речь шла о влиянии не только на власть и на «близких», но и на социально «далеких». Два либеральных клуба претендовали на то, чтобы называться первым политическим клубом в России, — Центральный кадетский клуб в Петербурге и созданный там же октябристами Клуб общественных деятелей (приоритет того или другого клуба утверждают и историки, в зависимости от того, историю какой партии изучают). При этом постепенно выявились различия во взглядах на клубы двух партий.
Первое время, в конце 1905 — начале 1906 гг. кадеты имели возможность почти беспрепятственно проводить массовые собрания. И в столичных городах, и в провинции им предоставлялись для этого вместительные залы, шли им навстречу и старые клубы. Первые съезды партии проходили в петербургском Тенишевском училище. 28 января 1906 г. состоялось первое предвыборное собрание партии в зале фон Дервиза, присутствовало на нем около 800 человек, в том числе много рабочих. Массовые собрания проводились также в зале Ниметти, в народном доме Нобеля, в Вольном экономическом обществе, на циклодроме велосипедистов. В Екатеринославе кадетские собрания проводились в Английском клубе, в Ростове-на-Дону — в Коммерческом клубе. На тревожные запросы губернаторов министр внутренних дел ответил 12 января 1906 г., что запретить предвыборную агитацию кадетской партии нельзя, полиции следует только не допускать революционных подстрекательств. Избежать этого, однако, не удавалось уже потому, что собрания были открыты для ораторов и сторонников других партий, в том числе для социал-демократов и эсеров, нередко побеждавших в полемике с кадетами. Как сообщал 22 февраля петербургский градоначальник, устроители собраний «неразборчивы в приглашениях», и собрания поэтому «превращаются в митинги с речами самого крайнего направления»{652}.
К устройству собственных клубов раньше, чем в других городах, приступили московские кадеты, стремившиеся привлечь прежде всего интеллигенцию. Естественно было вспомнить о Московском литературно-художественном кружке, в который входили многие из них. 21 октября 1905 г. ЦК партии, собравшийся в Москве, заслушав доклад члена ЦК М. Л. Мандельштама, постановил организовать партийный клуб в помещении кружка. Дирекция кружка предоставила для этого две комнаты, где дежурили три раза в неделю члены кадетского ЦК. П. И. Новгородцеву, Ф. Ф. Кокошкину, С. А. Котляревскому, А. А. Кизеветтеру и А. Ф. Фортунатову было поручено выступать с лекциями о задачах, программе и тактике партии{653}. По-видимому, в этом мини-клубе, пока он находился в стенах Литературно-художественного кружка, проходили диспуты между кадетами и октябристами, включая А. И. Гучкова. Очевидцы отмечали, что побеждали обычно кадеты{654}.
Клубное строительство тем временем продолжалось. С весны 1906 г. местная администрация ставилась в известность о желании зарегистрировать в соответствии с Временными правилами 4 марта уже функционировавшие кадетские клубы. В Петербурге к этому времени действовал центральный клуб на углу Сергиевской и Потемкинской улиц и 6 районных — Выборгский, Нарвский, Василеостровский, Спасо-Казанский, Лесной и Рождественский, позже открылся Чернореченский клуб{655}.
Еще один клуб был общегородским и межпартийным — Женский политический клуб, созданный также весной 1906 г. для пропаганды идеи равноправия женщин и всеобщего избирательного права совместно кадетами, эсерами и социал-демократами. В клуб вступило до 600 человек, в правление входили представители партий и профсоюзов. Не реже раза в неделю проводились собрания с докладами на злободневные темы. От этого клуба отпочковались четыре клуба работниц. Однако вскоре ведущая роль в основном клубе и в дополнительных женских клубах перешла к социал-демократам. Среди выступавших там с докладами были члены думских фракций социал-демократов и трудовиков. Наряду со специально женскими темами (законопроект о равноправии женщин), выбирались темы общеполитические (о гражданских свободах, о черносотенных погромах и другие){656}.
«Начать хлопоты» по организации Центрального кадетского клуба — «Клуба народной свободы» — ЦК партии постановил 19 марта, уполномочив на это особую комиссию под председательством В. Д. Набокова, в которую вошли также Д. О. Бебутов, Е. И. Кедров, В. М. Гессен и М. П. Федотов. Комиссии было предоставлено право войти в случае необходимости в сношения с Петербургским комитетом партии{657}. За два дня до открытия I Государственной думы, 25 апреля 1906 г., клуб был открыт. Комитет по устройству клуба во главе с князем Д. И. Бебутовым, образованный в конце марта Петербургским комитетом, сумел в течение месяца собрать необходимые средства (10 тыс. руб. пожертвовал сам Бебутов), снять и обставить помещение, оборудовать библиотеку.
Бебутова, человека энергичного и со связями, общее собрание членов клуба единогласно избрало и председателем правления. Собрание выразило ему благодарность за труды по созданию клуба и постановило поместить в зале заседаний его портрет. Столь высокое признание заслуг соответствовало реальному вкладу князя в это общепартийное дело, но сам Бебутов, как видно из его воспоминаний, придавал большее значение участию в возрожденном в 1906 г. в России масонстве. Как раз накануне открытия клуба, 23 апреля, его приняли в только что основанную столичную масонскую ложу «Полярная звезда». О клубе в воспоминаниях Бебутова сказано лишь между прочим: «С открытием Первой Государственной думы и клуба кадетов все так были заняты, что о никакой организации не приходилось думать, и это, надо признаться, большая ошибка, что никто о дальнейшем не думал»{658} (имелась в виду масонская организация).
Д. О. Бебутов (за столом) на общем собрании Центрального кадетского клуба в Петербурге. 1906 г.
В первые же дни в клуб записалось свыше 1000 человек. О заинтересованности в клубе свидетельствует между прочим состав его учредителей: заявление об учреждении клуба, поданное 5 апреля градоначальнику, подписали 25 человек. Среди них были, кроме упоминавшихся уже Бебутова, гласных городской думы Набокова и Кедрова (тоже кстати масона с большим, чем у Бебутова, стажем), депутаты I Государственной думы И. И. Петрункевич и Ф. И. Родичев, профессора Петербургского университета Н. И. Кареев, Э. Д. Гримм, М. И. Ростовцев, присяжный поверенный А. И. Каминка, П. Б. Струве и другие видные либералы. В день открытия I Думы многочисленная толпа провожала кадетских депутатов из Таврического дворца в клуб. Депутатам пришлось выступать с балкона перед народом, собравшимся на площади и «шумно и восторженно» их приветствовавшим. Депутаты сообщили, что на первом же заседании Думы фракция потребовала политической амнистии{659}.
В обращении комитета по устройству клуба к членам партии победа кадетов на выборах объяснялась тем, что партия организовала общественное мнение страны. Видимо, сознавалось, что достигнутый результат непрочен, и потому подчеркивалось, что задача клуба состоит в том, чтобы продолжать эту работу, поддерживая авторитет думских представителей партии. Это необходимо, говорилось в обращении, «больше, чем когда-либо». Далее комитет указывал, что в клубе должен происходить постоянный обмен мнений, взглядов и желаний между членами Думы и членами партии, живое общение между избирателями и избранными — по примеру стран Запада, где каждая партия имеет свой политический клуб{660}.
Главным содержанием работы клубов становится обсуждение деятельности кадетов в Государственной думе. Систематически проводить в клубах доклады, лекции и беседы для членов партии с участием депутатов предложила 6 мая на заседании ЦК партии А. В. Тыркова, для их устройства была избрана комиссия в составе Тырковой, А. С. Ломшакова и Д. Д. Протопопова. Позже в нее дополнительно включили А. С. Изгоева и Е. В. де Роберти. Понадобилась, правда, жалоба Бебутова на то, что фракция и ЦК игнорируют клуб, чтобы наладить это дело и проводить здесь доклады депутатов еженедельно. В четырех комнатах клуба обосновались также кадетские ЦК и ПК{661}.
Обязательным условием членства в клубе была принадлежность к партии. Для новых членов, сверх записавшихся до открытия, требовалась рекомендация двух человек, уже состоящих членами клуба. Различались гости постоянные (на год или полгода) и разовые — также по рекомендации члена клуба. Гостями могли быть депутаты Государственной думы от других партий. Беспрепятственно допускались представители печати, состоящие корреспондентами при Государственной думе и Государственном совете или аккредитованные своими редакциями при клубе. В русле преувеличенных кадетских представлений того времени о способности партии привлечь на свою сторону широкие слои населения находилось решение бесплатно допускать в клуб рабочих. Основанием для исключения из клуба его членов — по предложению не менее 10 членов, с согласия правления и 2/3 участников общего собрания — могли быть поступки, противоречащие нравственности, а также целям и задачам клуба{662}.
Как вспоминал член кадетского ЦК А. А. Корнилов, кадетская фракция собиралась в одном из больших залов клуба. Здесь же проходили заседания аграрной комиссии под председательством В. Е. Якушкина, на которых было выработано на основе программных требований партии по аграрному вопросу «заявление 42-х»{663}. Клубы партии открылись и в ряде губернских городов: в Нижнем Новгороде, Саратове, Владимире, Киеве и других. Клубная деятельность совмещалась с другими методами воздействия на население — изданием газет, журналов, брошюр, листков, бюллетеней и т. п. на разных языках и большими тиражами, устными выступлениями кадетских деятелей, их поездками в провинциальные города{664}.
В эти месяцы кадетские клубы стремились и могли еще проводить массовые собрания. В Рождественском клубе 18 июня в присутствии 700 человек выступил с докладом один из главных думских ораторов партии Ф. И. Родичев, причем 150–200 человек слушали на улице у окон клуба. По полицейским данным, на собрание пришли в большинстве крестьяне преимущественно Костромской губернии (вероятно, выходцы оттуда — петербургские рабочие), а также студенты и курсистки. Несмотря на апологетический характер изображения деятельности Думы докладчиком, выступавшие в прениях по докладу критиковали не только октябристов и партию правового порядка, но и кадетов. Председатель союза печатников Орлов, приспосабливаясь к уровню массы собравшихся, назвал первые две партии «саддукеями» и «фарисеями», а кадетов «язычниками» и отдал решительное предпочтение крестьянским депутатам{665}.
Тем не менее, все время, пока существовала I Дума, кадеты были на коне. Еще накануне роспуска Думы, вечером 8 июля 1906 г., в центральном кадетском клубе царила уверенность в том, что кадетскую Думу «не посмеют разогнать!» Задним числом А. В. Тыркова расценила это как «какой-то ветреный задор»{666}, но в тот момент для благодушного настроения имелись некоторые основания, в том числе неизвестные широкой общественности. Судьба Думы зависела от исхода борьбы в правящих верхах, и первый раз за всю историю российских клубов с этой борьбой была непосредственно связана и судьба клубов, правда, только политических. Как видно из некоторых воспоминаний, косвенно повлияли на исход борьбы привилегированные петербургские клубы.
До конца июня Трепов и Столыпин вели переговоры с общественными, то есть либеральными деятелями о создании «думского министерства». Николай II выражал недовольство отсутствием единства мнений у министров и говорил министру финансов В. Н. Коковцову, что «с разных сторон» слышит, будто «дело вовсе не так плохо», и что «Дума постепенно втянется в работу», но сам он находит «в этой мысли много дилетантизма, или даже, пожалуй, отголосков клубных разговоров…». Столыпин в беседе с Коковцовым уже по поводу другого проекта — создания «коалиционного» правительства (из представителей бюрократии и общественности) сообщил, что «та же мысль проникла и в круги Яхт-клуба и развивалась там на все лады великим князем Николаем Михайловичем, прямо заявлявшим, что она нравится Государю и встречает упорное сопротивление только в Горемыкине и его прежнем окружении по Министерству внутренних дел»{667}.
Старый Английский клуб в Петербурге, по-прежнему собиравший часть высшей бюрократии, особой политической роли давно уже не играл. Как вспоминал А. Ф. Кони, в конце XIX в. его коллеги-сенаторы выражали «глухое недовольство» тем, что он «выступает публично, выходит на аплодисменты публики и таким образом унижает свое высокое звание вместо того, чтобы играть в Английском клубе до утра и платить штрафы»{668}. Отзвуком этого недовольства сенаторов явился тогда вопрос, заданный Кони Николаем II по поводу «странной» темы его лекции — об И. Ф. Горбунове.
О Яхт-клубе на Морской как о «центре сплетен» уже в начале 1900-х гг. свидетельствует эмигрантский мемуарист из бывших высших чиновников Н. Ф. Бурдуков, фаворит князя В. П. Мещерского. Согласно воспоминаниям Бурдукова, этот клуб соперничал с находившимся поблизости известным политическим салоном генерала Е. В. Богдановича и «часто отнимал у него пальму первенства»{669}. Бурдуков бывал и там, и тут, но в данном контексте существенное значение имеет не изменчивое отношение к клубу мемуариста (человека, по общему мнению, ничтожного), а сам факт.
Другой пример того, что подобные клубы в условиях революционного подъема отчасти возвращали себе былое политическое значение, приводится в дневнике генерала Г. О. Рауха. По-видимому, в одном из таких аристократических клубов он устроил 6 декабря 1905 г. предводителям Союза русского народа Дубровину, Булацелю и Майкову, с которыми ранее познакомился там же, свидание с великим князем Николаем Николаевичем, командовавшим войсками гвардии и Петербургского военного округа. Хотя клуб в дневнике прямо не назван, ясно, что великий князь, дядя царя, не мог посещать обычный, «средний» или буржуазный клуб.
Разговор продолжался около часа, и, как записал Раух, «все довольны и сияли». Рауха и великого князя союзники уверяли, что председатель Совета министров Витте «весь в руках еврейства», он же является масоном — членом одной из восьми существующих в России масонских лож, о двух из которых Дубровин знает «досконально» и знает, где они находятся. По словам Дубровина, побуждаемый евреями Витте организует революцию и ведет дело к распаду России. Слушавших Дубровина не смутила явная, намеренная ложь — будто в Петербург откуда-то привезли части гильотины, на которой должен погибнуть царь. За этим последовали приемы Николаем II, очевидно по совету Николая Николаевича, двух депутаций — 23 декабря депутации Союза русского народа и 31 декабря — Русского собрания. В неназванном клубе, о котором шла речь в дневнике Рауха, он имел свою комнату, где постоянно встречался с Николаем Николаевичем. Здесь же Дубровин — «фанатик своей идеи», по определению Рауха, — рассказал ему, как союзников принимал государь{670}.
Приведенные свидетельства Бурдукова и Коковцова, относящиеся к более позднему, думскому периоду, высвечивают сохранявшуюся известную роль привилегированных столичных клубов. Эти клубы распространяли политическую «молву», иногда невысокой пробы, к которой, однако, в верхах проявляли некоторый интерес уже ввиду состава таких клубов. Однако часть высшей бюрократии относилась к ним критически, в этих кругах бытовало выражение «яхт-клубист», которым подчеркивалась несерьезность, легковесность аристократов — членов Яхт-клуба (что близко высказанному в 1906 г. мнению Николая II насчет их «дилетантизма»). В дневнике И. И. Толстого, министра народного просвещения в правительстве Витте, со слов его брата передано «удручающее впечатление» от заседания в октябре 1906 г. Совета министров во главе с Горемыкиным. В числе прочих участников заседания упоминаются «Васильчиков, типичный барин и яхт-клубист, все время что-то чертивший на бумаге», и «Будберг, порядочный человек, но такой же яхт-клубист, как и Васильчиков»{671}.
Позже чиновник при IV Государственной думе Л. К. Куманин отмечал подобную же неоднозначность «молвы» в петербургских политических салонах: там «рассказывают много басен», но они «в основе своей весьма чутко и правильно реагируют даже на мимолетные политические перегруппировки…»{672}. Можно предположить, что так же дело обстояло в аристократических клубах, состав которых принципиально не отличался от состава политических салонов.
Коковцов, по-видимому, не соглашаясь с «молвой» Яхт-клуба в 1906 г., все же не отождествлял ее с «так называемым общественным мнением» либералов и, следовательно, либеральных клубов. По его мнению, они домогались «всей полноты исполнительной власти», что означало бы «коренное изменение всего нашего строя». Столыпин же считал, что одновременно с роспуском Думы следует удалить из правительства двух министров, враждебных самой идее народного представительства и не только не скрывающих свои взгляды, но похваляющихся ими; само их присутствие в Совете министров раздражает общественное мнение{673}. Очевидно, таким образом, что при совпадении взглядов в вопросе о роспуске Думы все же в правящих кругах не было в этот критический момент единой позиции относительно того, как относиться к общественному мнению: полностью пренебрегать им, как когда-то рекомендовал Победоносцев, или частично его учитывать.
Мнение еще одной инстанции, Петербургского охранного отделения, о необходимости «уничтожения этой революционной говорильни», «всероссийского революционного митинга» также возобладало не сразу. Руководивший в это время Департаментом полиции П. И. Рачковский, фактический политический советник премьера И. Л. Горемыкина, проталкивал идею привлечения на сторону правительства депутатов-крестьян{674}. Тогда же Министерство внутренних дел рассылало разъяснения в том смысле, что если регистрация партийных клубов задерживается, то это не их вина, и не нужно препятствовать их деятельности{675}. Между тем окончательно судьба Думы решалась на совещаниях у царя с 4 по 8 июля, но принятое в итоге решение держалось в тайне. А в день роспуска, 9 июля, войска и полиция оцепили не только Таврический дворец (впрочем, пустой — было воскресенье), но и находившийся по соседству центральный кадетский клуб{676}.
Разгон Думы и Выборгское воззвание большой группы депутатов Думы к народу с призывом протестовать против разгона, оказывая пассивное сопротивление правительству, резко изменили отношение властей к кадетам и ко всем учреждениям, примыкающим к партии. Заверения кадетов: «Мы люди мирные, на баррикады не ходим» — больше не помогали. Раньше, чем собраться в Выборге, некоторые кадетские деятели предлагали подписать воззвание прямо в клубе, или даже проникнуть для этого в Таврический дворец (!), но в конце концов было решено, что клуб нужнее как место, откуда депутатов будут направлять в Выборг. В качестве такого «направляющего» остался секретарь ЦК А. А. Корнилов. В клубе же подписали воззвание те, кто по каким-либо причинам не сумели прибыть в Выборг (их почему-то впоследствии за подписи не покарали){677}. Но против клубов репрессии не замедлили, уже 11 июля столичный градоначальник генерал Лауниц запретил все собрания кадетского клуба и его отделений в Петербурге. Не пощадили и Женский политический клуб, фактически уже некадетский.
Правление клуба обратилось к председателю Совета министров с памятной запиской, в которой говорилось, что оно не получало до дня закрытия никаких замечаний о противозаконных действиях, что в клубе помещались ЦК и ПК партии, «имеющей легальное признание», а теперь полиция не допускает туда даже членов правления, причем не указано, временно закрыт клуб или навсегда. На это Столыпин ответил, что когда партия пройдет регистрацию в соответствии с Временными правилами 4 марта, можно будет вновь открыть клуб, а «теперь рано». Членам правления клуба все же было разрешено собираться в его помещении. Но 23 ноября центральный и районные кадетские клубы были закрыты окончательно, и тогда же было отказано заявителям о создании «Клуба прогрессивных избирателей»{678}.
А Бебутов, получивший возможность целиком посвятить себя масонским делам, нанял над помещением бывшего клуба, где, по его словам, продолжала собираться ежедневно думская кадетская фракция, квартиру из четырех комнат для ложи «Полярная звезда» — как хвастливо, по обыкновению, вспоминал Бебутов, «в новой квартире я устроил настоящую ложу, как она должна быть, и даже мебель заказал специальную» (собственно в такой большой квартире масоны не нуждались, это было способом конспирации, а собирались они в одной комнате, выходившей окнами во двор). Здесь были посвящены в масоны кадеты из числа депутатов Государственной думы Ф. А. Головин, Н. В. Некрасов, О. Я. Пергамент, А. К. Букейханов, В. А. Караулов, К. К. Черносвитов и другие{679}.
Но Центральный кадетский клуб функционировать в прежнем виде уже не мог. Согласно фактически итоговому кассовому отчету правления Центрального клуба за период до конца октября 1906 г., приход составил 29 846 руб., из которых больше половины — 16 656 руб. дали добровольные взносы и меньшую часть — членские взносы. Косвенно эти данные свидетельствуют о преобладании среди членов клуба людей обеспеченных. Правда, львиную долю добровольных взносов составил взнос Бебутова{680}.
В Москве кадетские клубы продержались несколько дольше. В сентябре 1906 г. градоначальник Рейнбот разрешил устроить Народный клуб в помещении Политехнического музея и проводить там в присутствии полиции собрания под председательством князя Павла Долгорукова. Это был центральный московский клуб партии. На открытии его произнес речь Кокошкин, ему как депутату I Думы от Москвы и «выборжцу» устроили шумную овацию, но такая политическая демонстрация уже не могла пройти незамеченной властями. С июля в Москве действовал также «Клуб четырех районов партии народной свободы», объединявший кадетов Арбатского, Пречистенского, Пресненского и Хамовнического участков, т. е. той части Москвы, где проживала цензовая интеллигенция. Из семи учредителей пятеро были присяжными поверенными, в том числе И. Н. Сахаров и В. В. Пржевальский, один врач — И. М. Чупров и известный общественный деятель Н. Н. Щепкин. Согласно уставу, при клубе имелись библиотека и читальня, чайный буфет и столовая без продажи крепких напитков. Клуб должен был «содействовать сближению членов партии на основе совместного изучения и обсуждения общеполитических вопросов путем устройства докладов, чтений и бесед» — стандартная формулировка всех клубных уставов{681}.
Уже в сентябре 1906 г. Столыпин поставил перед редактором «России» Гурляндом задачу «добивать кадетов», чтобы повернуть общественное мнение в сторону правительства. Реализацией этой задачи явились статьи, публиковавшиеся в «России», и специальная брошюра Гурлянда «Правда о кадетах» с заимствованием у черносотенцев антиеврейских аргументов{682}. Тем временем Департамент полиции уведомил Рейнбота, что, «ввиду Выборгской манифестации и Гельсингфорского съезда», партия народной свободы признается правительством противозаконной, и потому не должны разрешаться и ее новые «предприятия». Однако, поскольку это указание было «доверительным», условились, что действующие уже кадетские клубы будут закрываться за уклонения от своих уставов. Градоначальник, он же председатель городского присутствия по делам об обществах и союзах, так и поступил. В ноябре 1906 г. все московские кадетские клубы были закрыты. На телеграмму Павла Долгорукова Столыпину с жалобой на Рейнбота Столыпин не ответил{683}.
Правда, тогда же осведомленный журналист Л. Львов обнародовал мнение нового (с июня 1906 г.) директора департамента полиции М. И. Трусевича о необходимости легализовать партию народной свободы; Трусевич при этом сообщил, что «вопрос на очереди»{684}. Первый раз партия получила формальный отказ в регистрации в сентябре и тут же подала новое заявление. Легализация, однако, так и не состоялась, а «мнение», высказанное публично Трусевичем, на положение клубов кадетской партии не повлияло. К такому обороту дела кадеты были не готовы, иначе они подумали бы, что следует юридически отделить клубы от партии.
В провинциальных городах кадетские клубы постигла та же участь. Закрыт был действовавший с апреля по октябрь 1906 г. клуб в Тамбове, неосторожно названный «Тамбовским кадетским клубом». Доказать, что это вполне самостоятельная организация, не удалось, губернатор и губернское присутствие могли ссылаться на то, что это отделение нелегализованной партии. Кроме того, клуб помещался в одном доме с редакцией газеты «Тамбовский голос», редактор которой Л. Д. Брюхатов был одним из учредителей клуба. Сам он после ареста уехал в Москву, где работал библиотекарем народного университета имени Шанявского{685}. Оставшиеся в Тамбове кадетские деятели в последующие годы продолжали создавать общества, объединявшие местную интеллигенцию и имевшие черты сходства с клубами, но с клубами преимущественно культурно-просветительной направленности, вполне аполитичными: Педагогическое собрание, Общество библиотеки и другие{686}.
Впрочем, и просветительная или развлекательная клубная и иная деятельность либералов вызывала теперь подозрения, а подчас и репрессии. Информацию о закрытии кадетских клубов в Москве правая газета «День» сопроводила примечательным комментарием. Вполне одобряя репрессии, газета выразила удивление, почему закрытие «не коснулось „клуба клубов“ конституционной шайки — [Московского] литературно-художественного кружка — этого главного гнезда революции»{687}.
В столице кадетский клуб существовал полулегально, под нейтральной, непартийной вывеской, во всяком случае в 1907 г., после избрания III Думы с большинством правых и октябристов. Функции тем не менее именно партийного клуба выполнял, по-видимому, Женский клуб, но уже другой, а не тот, уже закрытый, из которого кадетов еще до закрытия вытеснили социал-демократы. Правление нового клуба возглавляла А. С. Милюкова, член Петербургского комитета партии. В условиях, когда партия утратила первенство в Думе, клуб был хранителем традиций либерализма, но без привлечения в такой мере, как раньше, некадетской публики. Клуб продолжал чутко откликаться на происходившее в стенах Таврического дворца, в том числе внутри кадетской фракции. Сама клубная атмосфера, если и не устраняла возникавшие разногласия, то все же действовала примиряюще.
Так случилось после получившего широкий резонанс эпизода обсуждения в III Думе декларации правительства, когда депутат Родичев, выступая 17 ноября в присутствии Столыпина, констатировал, что до сих пор правительство не вступило бесповоротно на почву права, а не силы. Власть, утверждал он, все еще ставит себя выше права, не верит в правосудие (подразумевалось применение чрезвычайного судопроизводства: указ о военно-полевых судах перестал действовать, но смертные по преимуществу приговоры продолжали выносить военно-окружные суды). В этом контексте Родичев уподобил виселицу «столыпинскому галстуху» (именно таким было тогдашнее произношение и написание). Вопреки тому, как часто пересказывают это место его речи, о репрессиях он говорил не в настоящем, а в прошедшем времени, а знаменитое сравнение с «галстуком» употребил в будущем времени, предположительно: «…Когда власть находилась в борьбе с эксцессами революции, только одно средство видели, один палладиум — в том, что г. Пуришкевич называет муравьевским воротником и что его потомки назовут, быть может, столыпинским галстухом»{688}.
Представляется необоснованным мнение, согласно которому оратор увлекся и допустил такое сравнение как бы непроизвольно, «неожиданно для него самого»{689}. Как видно из процитированного текста, Родичев отталкивался от метафоры из произнесенной перед этим речи Пуришкевича, который с похвалой отозвался о М. Н. Муравьеве-«вешателе», усмирителе польского восстания 1863 г. Субъективное различие, однако, было в том, что на это прозвище Муравьев в свое время напросился сам, заявив, что он не из тех Муравьевых, которых вешают (декабристов), а из тех, которые сами вешают. Столыпин же не хотел, по собственному его признанию, остаться в памяти своих детей с позорной кличкой, он сознавал себя прежде всего реформатором и наделся войти в историю именно в этом качестве.
Что действительно оказалось для Родичева и всей кадетской фракции неожиданностью, так это реакция думского большинства. Оно не пожелало услышать то, что было в речи главным и что, кстати, совпадало с содержанием речи уже выступившего другого кадетского оратора В. А. Маклакова. Один из очевидцев генерал Джунковский описал реакцию зала так: «Бурные и неудержимые вопли протеста послышались на эти слова. Все повскакали с мест, бросились к трибуне с поднятыми кулаками, угрозы, проклятия слились в один гул… Родичев стоял бледный как полотно и, по-видимому, хотел что-то сказать, но ему не давали говорить»{690}.
Неточно здесь утверждение, что «повскакали с мест» все. Можно сравнить это описание с описанием самого Родичева: «Поднялась буря. Все, кто были направо от К. Д., вскочили с мест и вопили. Помню Пуришкевича, который с ругательствами кинулся меня бить. Помню Крупенского, ругавшегося матерными словами»{691} (понятно, что в стенограмме это не нашло отражения, но Родичев не преувеличивал; о том и другом депутате похоже написал в своем отчете и думский репортер «Нового времени», газеты, Родичеву и вообще кадетам не симпатизировавшей).
По настоянию Милюкова Родичев вынужден был извиниться за «неудачное выражение». Милюков руководствовался тем, что личные оскорбления в парламентской речи недопустимы, но вместе с тем неприемлема, опять-таки с точки зрения политической пользы, дуэль, так же, как и отказ от дуэли. Следовательно, в возникшей ситуации извинение, хотя и унизительное, является единственным выходом. Единодушия на сей счет среди кадетов, однако, не было. А. В. Тыркова-Вильямс упрекала Милюкова за то, что он встал с места (и будто бы аплодировал) вместе с право-октябристским большинством, демонстрировавшим солидарность со Столыпиным, в то время как по существу он согласен с Родичевым{692}.
По-видимому, это был разговор уже не в Таврическом дворце, а в клубе. Как вспоминал сам Милюков, «во фракции и в нашем партийном клубе шли горячие споры. Вечером того же дня наши клубные дамы помирили нас тем, что поднесли два букета цветов: Родичеву, но также и мне»{693}. Милюков не назвал этих «клубных дам», но можно предположить, что одной из них была его жена Анна Сергеевна (если это так, то она, скорей всего, и вручила букет Родичеву), а другой, возможно, Тыркова. 21 ноября кадетский ЦК постановил выразить Родичеву «сочувствие и благодарность за его блестящую речь, которая признана вполне соответствующей действительному положению страны»{694}. Но дискуссия в партии о речи Родичева и поведении при этом его коллег по партии и фракции продолжалась еще долго{695}. Функционировал Женский клуб и позже. Член кадетского ЦК из Харькова профессор Н. А. Гредескул обращал внимание в январе 1913 г. на разницу между «высоким подъемом речей в женском клубе по поводу выборных успехов» (на выборах в IV Думу) и «скукой и слякотью» спустя два месяца{696}.
В мае 1910 г. открылся Рижский либеральный клуб, но данных, чтобы отнести его к кадетским, нет. В ответ на запрос департамента полиции лифляндский губернатор сообщил, что прошло полтора месяца, как клуб зарегистрирован, деятельности до сих пор он не проявлял, а цель его — сближение проживающих в Риге народностей при выборах в Государственную думу, в городские и общественные учреждения. Соответственно в правление вошли русские, немцы, латыши и евреи. Среди учредителей клуба были присяжные поверенные, врачи, профессор и мировой судья{697}. Прямая связь с кадетской партией, таким образом, отсутствовала или не раскрывалась, что и обеспечило успех регистрации клуба.
Ни один безусловно и откровенно кадетский клуб в провинции не уцелел, и попытки их воссоздания неизвестны. Уже в апреле 1908 г. провинциальным кадетским группам рекомендовалось действовать в обычных клубах, памятуя при этом, что добровольные организации — не место для политической агитации. Совещание с провинциальными представителями в Москве, созванное Московским отделением ЦК, предложило им обратить внимание на клубы и стараться занять в них главенствующее положение, чтобы затем вносить политику в их работу. Не исключалось, правда, и образование новых клубов в ряду других преимущественно просветительных обществ. Рекомендовалось также содействовать организации профессиональных и специальных клубов — торгово-промышленных служащих, женщин{698}. Однако повторить успех 1905–1906 г. кадетам не удалось. Партийные их клубы до Февраля 1917 г. не возродились.
Клубы октябристов. В отличие от кадетских клубов, клубные и другие учреждения легализованного либерально-национального «Союза 17 октября» и поначалу близких к нему центристских организаций не запрещались. Наибольшую известность приобрел Петербургский клуб общественных деятелей. Создание его было задумано еще до оформления партии октябристов. Идея возникла среди гласных Петербургской городской думы после манифеста 18 февраля 1905 г. Ходатайство об открытии клуба учредители подали в мае. 14 октября он был открыт, причем как беспартийный, предоставляющий возможность общения «всем прогрессивным элементам без различий их учений и толков», исключая «представителей крайних течений революции и реакции» (вначале говорилось о недопущении только «видящих в революционных потрясениях если не цель, то средство»).
22 ноября 1905 г. Совет старшин клуба предложил обсудить на общих собраниях следующие вопросы: выборы в Государственную думу и избирательный закон; аграрное движение; положение средней школы; рабочий вопрос, а также откликнуться на съезд союза землевладельцев. Обсуждение этих вопросов, утверждал Совет старшин, «позволит клубу принять определенный политический облик» и «завоевать себе положение влиятельного органа общественного мнения»{699}.
Несколько раньше, 25 октября, член ученой комиссии клуба А. А. Гирс предложил Совету старшин разработать в клубе собственный проект Основного закона («Уставной грамоты Российского государства», «конституционной хартии»), приведя «к одному знаменателю вожделения всех партий», кроме крайних. Свое предложение Гирс мотивировал тем, что клуб может отстать от событий, «а это равносильно смертному приговору для клуба, который объявил себя прогрессивным». Клуб должен влиять как на общественные силы, так и на правительство. С проектом, выражающим «образ мыслей членов клуба», Гирс предлагал ознакомить будущих депутатов Думы, что будет «способствовать переходу Думы от неизбежной бурной учредительной деятельности к спокойным очередным трудам»{700}.
Скорее всего, предложение Гирса не нашло поддержки. Отставать от событий октябристы не хотели, но и слишком забегать вперед они тоже были не склонны. В противоречии с настроениями преобладающей части октябристов находился и другой из названных доводов Гирса, прогнозировавшего «бурную учредительную деятельность» Думы. В том, что эта деятельность будет бурной, он не ошибся. Однако, уточняя свою мысль, Гирс писал, что Дума явится на деле Учредительным собранием и на нее ляжет обязанность принять Основной закон — в силу Манифеста 17 октября. С такой трактовкой Манифеста большинство октябристов согласиться не могло. Основные государственные законы были составлены в канцеляриях правительства без участия Думы и подписаны царем накануне ее открытия, 23 апреля 1906 г.
Итак, клуб мыслился как политический, однако же беспартийный. Беспартийность клуба была подтверждена после оформления либеральных партий и реорганизации клуба в конце 1905 — начале 1906 гг. как политического (окончательное решение было принято 1 мая 1906 г.). Необходимость реорганизации мотивировалась тем, что поставленная вначале цель клуба — «способствовать достижению народного представительства и связанных с ним гражданских и политических прав» — уже достигнута, и это произошло раньше, чем организаторы ожидали. Дальнейшая его цель состоит в том, чтобы служить центром обмена мыслей по всем вопросам политической жизни, оказывая особое гостеприимство членам Государственной думы и Государственного совета. Здесь они смогут готовиться к дебатам и общаться с другими «общественными деятелями». Все члены думской фракции октябристов были обязаны вступить в члены клуба, в противном случае они в помещение клуба не допускались. Клуб призвал также вступать в члены клуба провинциальных деятелей.
За первые два месяца деятельности клуба он объединил до 350 действительных членов и более 150 членов-посетителей. Комиссия по реорганизации рекомендовала Совету старшин привлекать деятелей «самых разнообразных оттенков» и для этого уведомить руководящие органы других «конституционных партий», что члены их могут и без обязательного вступления в клуб участвовать в работе клубных секций. Совет старшин с гордостью докладывал, что среди постоянных посетителей много женщин: они относятся «с большим интересом к докладам» и «с особой настойчивостью посещают собрания». Но одновременно общее собрание высказалось за допущение вина и игры в карты с традиционными штрафами с игроков за позднее пребывание в клубе.
Секций было образовано 11: дела окраин; внешняя политика; Государственная дума, администрация, земства и города; крестьянский и аграрный вопрос; рабочий вопрос; торгово-промышленные вопросы; юстиция; народное просвещение; военное дело; пути сообщения, почта и телеграф; текущие события и текущая пропаганда. Функции координатора по подготовке докладов выполняла Ученая комиссия{701}. Среди докладов, заслушанных в клубе, был доклад «Какой нужен России флот», с ним выступил в конце 1907 г. служивший тогда в Морском генеральном штабе, заведуя отделением русской статистики, лейтенант Александр Колчак.
Будущий «верховный правитель России», которому исполнилось в тот момент 33 года, входил в профессиональное объединение флотских офицеров, своего рода клуб, но с серьезными целями, это был — в числе нескольких подобных объединений — «С.-Петербургский военно-морской кружок», основанный 9 ноября 1905 г. Устав кружка утвердил морской министр, он же дал объединению название (организаторы предлагали назвать его «Обществом младших офицеров флота»). Позже Колчак стал его председателем. В докладе Колчака излагалось основное содержание написанного им труда, в следующем году опубликованного в «Морском сборнике». С тем же докладом он выступал затем уже перед специальной аудиторией — в Кронштадтском обществе офицеров флота и в Обществе ревнителей военных знаний{702}.
Тот факт, что после «обкатки» доклада в своем кружке Колчак впервые выступил в Клубе общественных деятелей, говорит о налаженных связях между клубом и Государственной думой и, в частности, о связях с думской комиссией по государственной обороне, которую в III Думе возглавил лидер октябристов А. И. Гучков. Вопрос о приоритетных направлениях в деле возрождения флота после русско-японской войны был предметом обсуждения в этой комиссии и в подкомиссии по судостроению, куда привлекались как эксперты молодые офицеры из Морского генерального штаба и среди них Колчак. Приглашение его в Клуб общественных деятелей не просто шло навстречу запросам членов клуба, но подчеркивало национальную окраску клуба. Позже, в 1910 г. по просьбе Аэроклуба Клуб принял участие в сборе пожертвований на создание воздушного флота.
Бывали все же и случаи запрещения докладов на основании представленных докладчиками тезисов (программ), особенно в начале деятельности клуба. В марте 1906 г. не были разрешены три доклада: о современном судопроизводстве и мерах по его усовершенствованию; о страховании рабочих (на эту тему, стоявшую на очереди в подготовке правительственных законопроектов, предполагал выступить известный специалист по рабочему вопросу, инженер и чиновник В. П. Литвинов-Фалинский); новый закон об обществах и союзах — о только что изданных «Временных правилах» 4 марта 1906 г., оценивавшихся критически{703}.
Судя по сохранившимся приглашениям, помимо непосредственного реагирования на ход работы Государственной думы, в тематике проводимых в клубе докладов постепенно сложилось несколько приоритетов: внешнеполитический, экономический и тема российских окраин. Среди докладов первой группы были доклады, посвященные англо-русским отношениям, значению сближения с Англией в экономическом плане, балканским проблемам — аннексии Боснии и Герцеговины, македонскому вопросу, славянскому съезду в Софии. Экономические вопросы рассматривались предметно, по отраслям (нефтяное дело, сахарная промышленность и т. д.). Точно так же обсуждалась тема национальных окраин — положение в Прибалтийском крае, Финляндский вопрос, события на Кавказе{704}.
Первое время Клуб общественных деятелей снимал небольшую квартиру в доме на Фонтанке 53, собрания проводились в Шахматном клубе. После реорганизации в мае 1906 г. клуб переехал на Моховую, 36. Кроме октябристов, он был доступен таким считавшимся родственными октябристам организациям, как партии правового порядка и мирного обновления, прогрессивно-экономическая партия, демократический союз конституционалистов, Всероссийский торгово-промышленный союз. С ними октябристы хотели если не слиться, то заключить постоянный союз, чему должно было способствовать клубное общение. С этой же целью в 1906 г. был образован Соединенный комитет представителей партий{705}.
Все названные организации, кроме самих октябристов, оказались недолговечными. Клуб же общественных деятелей продолжал свою деятельность до 1917 г. и фактически превратился в клуб одной партии. С кадетами отношения становились все хуже, и самое большее, на что оказались способны октябристы, это посочувствовать кадетам, когда в ноябре 1906 г. были запрещены кадетские собрания в больших петербургских залах и в их партийных клубах. Кадет Г. Ф. Шершеневич вспомнил тогда же с грустью, как октябристы приглашали на свои собрания для участия в дебатах «и правых, и левых», теперь же в лучшем случае пускают кое-кого из них лишь в качестве нежеланных гостей{706}.
3 июня 1907 г. октябристы взяли реванш за неудачи на выборах в I и II Думы. В этот день в Клубе общественных деятелей состоялось соединенное заседание ЦК и думской фракции октябристов, принявшее воззвание, в котором роспуск II Думы объявлялся «прискорбной необходимостью». Одновременно заседание одобрило новый избирательный закон, суливший октябристам успех на выборах в III Думу. В октябре в клубе был заслушан специальный доклад, в котором доказывалось, что закон 3 июня был необходим «для спасения конституционного строя», а первая и главная задача народных представителей — содействие правительству в подавлении революции{707}.
Но с октябристами конкурировали и правые, причем и после того, как октябристы пошли с ними на сближение. Победив в блоке с октябристами, правые рассчитывали на руководящую роль в III Думе и пытались перетянуть на свою сторону еще неопределившихся после выборов депутатов из провинции. Этой цели служил «Клуб правых и умеренных», открытый в период деятельности II Думы, весной 1907 г., рядом с Клубом общественных деятелей на той же Моховой.
Октябрист с момента основания партии Н. В. Савич вспоминал, как по приезде после выборов в III Думу из Харькова в Петербург он все же вошел и в Клуб правых и умеренных, «чтобы посмотреть, с кем будем иметь дело». В оба клуба приходили и другие вновь избранные от блока депутаты, приехавшие в столицу, они «слушали, присматривались, самоопределялись». Но речи «хозяев» Клуба правых и умеренных Крупенского (старшины клуба), Маркова и других были, по словам Савича, «крайне агрессивны». Правые чувствовали себя победителями и намерены были составить весь президиум Думы из своих. Наслушавшись этих речей, пишет Савич, он больше этот клуб не посещал{708}.
Свидетельство Савича раскрывает известную роль клубов в прояснении позиций для тех, кто еще колебался между правыми и октябристами. Но предрешить характер отношений между теми и другими депутатами непосредственно в новой Думе клубы не могли. С этим свидетельством согласуется запись в дневнике Льва Тихомирова. Приехав по приглашению Столыпина в Петербург, он выступил в ноябре 1907 г. в Клубе правых и умеренных. Выступление было направлено против столыпинской идеи соглашения правых с октябристами, Тихомиров, по его же словам, «призывал к единению правых, предостерегая против средних союзов, тянущих влево. Это диаметрально противоположно тактике, покровительствуемой Столыпиным». Судя по положительной реакции слушателей (доклад «произвел большой эффект, вызвал продолжительные, оживленные беседы»), «умеренных» в клубе было немного{709}. Следовательно, в согласии с тем, что писал Савич, паритета в клубе не наблюдалось.
Запись в дневнике генерала Киреева, сделанная на следующий день после третьеиюньского переворота, показывает, что цель если не всех, то некоторых руководителей Клуба правых и умеренных не ограничивалась стремлением первенствовать в новой Думе: «Вчера в клубе правых мы радостно толковали о роспуске Думы. Говорили, что будущая Дума будет лучше первых двух. Поздравляли друг друга. Пили шампанское, пропели от души гимн, послали приветственные телеграммы (царю) и даже Столыпину… Прекрасно, но что далее? Ведь новый государственный уклад есть все же 17-ое октября», тогда как необходим «возврат к строю древнерусскому, совещательному»{710}. Октябристы уже в силу принятого партией наименования, превратившего Манифест 17 октября в партийный «брэнд», сойти на позицию отрицания Манифеста, конечно, не могли.
Обеспечить прочный союз октябристов через клуб с более близкими, чем кадеты, либералами также не удалось. Те группы слева, на кого рассчитывали вначале октябристы, — будущие мирнообновленцы — предпочли уже в начале 1906 г. открыть собственный клуб в Москве — «Клуб независимых». На собрании учредителей присутствовало около 200 человек, на первом общем собрании в Политехническом музее 5 февраля около 400. Председателем президиума клуба избрали князя В. М. Голицына, в президиум вошли также известные московские либералы-центристы Е. Н. и Г. Н. Трубецкие, А. С. Вишняков, Н. И. Астров, Н. В. Давыдов, Н. Н. Баженов, Л. М. Лопатин, В. К. Рот, позже С. А. Котляревский, Н. Н. Львов, И. Ф. Огнев.
Несмотря на участие таких видных кадетов, как Астров и Баженов, многие кадеты отнеслись к «независимым» настороженно, на заседании кадетского ЦК большинство высказалось в том духе, что вступление кадетов в этот клуб нежелательно{711}. Клуб независимых также преследовал объединительные цели на участке партийного поля между кадетами и октябристами. Предполагалось, что сначала он поможет объединению партии демократических реформ с умеренно-прогрессивной партией в новую партию, партию мирного обновления, а в дальнейшем, опираясь на нее, будет способствовать консолидации общества под знаменем «конституционно-демократической монархии».
Е. Н. Трубецкой, вышедший из кадетской партии, видел в клубе, к которому он примкнул, внепартийное собрание, допускающее и беспартийных, и членов партий, готовых к сближению на базе общего политического настроения, несмотря на частные разногласия. Преобладание беспартийных не должно было, по его мнению, помешать партиям использовать клуб в агитационных целях. Общим для них руководящим принципом деятельности должна была быть борьба против нарушений конституционной свободы справа и слева, мирный прогресс, конституционное решение социальных вопросов. В планах московского Клуба независимых было, кроме создания новой партии, издание еженедельного печатного органа. Легализоваться клубу не удалось, он просуществовал до мая 1908 г. По-види-мому, идея сочетания конституционного монархизма с демократическими началами, о которой толковал Е. Н. Трубецкой, казалась властям мало отличимой от того, что исповедовали и проповедовали кадеты{712}. Все же печатный орган стал издаваться. Формально не связанный ни с клубом, ни с партией мирного обновления, он продолжал выходить и после прекращения деятельности партии и после закрытия клуба. Это был «Московский еженедельник» — газета, затем журнал, издававшийся с 1906 г. по 1910 г.
Известны ставшие в дальнейшем предметом специального изучения историков проводившиеся с 1909 по 1912 г. в Москве «экономические беседы». В такой форме осуществлялись контакты между инициаторами встреч левыми промышленниками во главе с Павлом Рябушинским (также в свое время принадлежавшими к Союзу 17 октября) и приглашаемыми для чтения лекций правокадетскими интеллектуалами П. Б. Струве, С. Н. Булгаковым и другими. Экономические беседы явились этапом на пути к оформлению партии прогрессистов, и можно согласиться с мнением тех, кто считает эти беседы своеобразным политическим клубом{713}. По выполненной ими роли они сопоставимы с «Русским собранием» для правых партий или же с кружком «Беседа» для кадетов и октябристов.
Наконец, функциональное сходство с межпартийными политическими клубами имело возрожденное масонство, особенно после его преобразования в 1910 г., когда оно стало организационно независимым, не обратившись за полагавшейся санкцией к руководству французской ассоциации «Великий Восток Франции». Масонские ложи, объединившиеся в 1912 г. в союз «Великий Восток народов России», и созданная в IV Государственной думе «думская ложа», также вошедшая в союз, должны были, по замыслу создателей, обеспечить согласованные действия партий оппозиции на основе морального сближения, «братских» отношений политиков-масонов. Как напишет уже в эмиграции (в книге «На путях к дворцовому перевороту») С. П. Мельгунов, «под внешним масонским флагом хотели достигнуть того политического объединения, которое никогда не давалось русской общественности». Что ставилась именно такая цель, подтвердилось последующими исследованиями историков. «…Через масонов шла организация общественного мнения и создавалась некоторая политическая солидарность», — отметил также Мельгунов{714}.
Замысел нашел отклик главным образом у левых кадетов и прогрессистов. Привлечение октябристов в принципе не исключалось, но реально никого из них не привлекли. Некоторых социал-демократов (депутатов Н. С. Чхеидзе, М. И. Скобелева, А. И. Чхенкели, большевика И. И. Скворцова-Степанова, действовавшего с согласия В. И. Ленина) прельстила возможность получения дополнительной политической информации из первых рук. Взаимный обмен информацией действительно практиковался в масонских ложах, в том числе в думской ложе. Пойти дальше путем создания по инициативе А. И. Коновалова постоянного межпартийного Информационного комитета, который, помимо информирования, координировал бы организуемые партиями политические выступления, так и не удалось{715}.
Но можно с достаточным основанием утверждать, что инициаторам и адептам «политического масонства», чуждым какого бы то ни было мистицизма, оно не понадобилось бы, если бы возникшие в 1905 г. политические клубы, партийные и межпартийные, имели возможность действовать беспрепятственно и открыто.
Заменой таких клубов были и межпартийные кружки. О московском кружке, состоявшем из левых кадетов, членов партии демократических реформ, народных социалистов, трудовиков, эсеров, меньшевиков и беспартийных левых, рассказал в мае 1908 г. Г. В. Плеханову и Ф. И. Дану приехавший в Париж кадетский деятель В. П. Обнинский{716}. Известен внемасонский, но сходный составом с масонскими ложами «кружок прогрессивных деятелей» в Петербурге, действовавший в 1915–1917 гг. Одним из его основателей был проф. М. П. Чубинский, ядро кружка составляли прогрессисты, но участвовали также некоторые кадеты, октябристы, националисты, меньшевики и эсеры. Члены кружка собирались у М. П. Федорова, затем у Н. П. Шубииа-Поздеева. Среди выступавших в кружке Чубинский называет М. М. Ковалевского, И. Н. Ефремова, E. П. Ковалевского, В. А. Ржевского и даже Милюкова. Однако выход прогрессистов в Думе из Прогрессивного блока привел к тому, что кружок перестали посещать кадеты и октябристы. Видимо, после этого утратили интерес к кружку и левые{717}.
Но вернемся к Клубу общественных деятелей. Как уже было сказано, из всех перечисленных и действовавших легально либеральных, но не однородно кадетских политических клубов, прямо себя называвших клубами, уцелел только он. Октябристский по сути этот клуб оказался более прочным, чем Клуб правых и умеренных и Клуб независимых. Это заставляет задуматься над причинами его сравнительной живучести.
Следует особо сказать об инициаторе создания клуба. Им был и оставался его председателем до конца жизни (1911 г.) М. В. Красовский. Один из основателей Союза 17 октября, член ЦК и товарищ председателя партии, один из авторов ее программы, Красовский до 1903 г. был крупным чиновником, последовательно занимавшим должности директора департамента в Министерстве юстиции, председателя Харьковской судебной палаты, обер-прокурора Сената. После выхода в отставку его избрали в 1905 г. председателем Петербургской городской думы, в 1906 г. членом Государственного совета. В клубе совещались члены группы «центра» Государственного совета, в которую входил Красовский, и проводились «славянские съезды»; к ним Красовский также имел прямое отношение как товарищ председателя совета Общества славянской взаимности (организационное собрание этого культурно-политического и межпартийного общества состоялось в Клубе общественных деятелей 30 апреля 1908 г.){718}.
Знавшие Красовского отмечали его эрудицию, энергию и ораторский талант с «фигурой иронии», что было особенно ценно в первое время существования клуба, когда приходилось иметь дело с агитацией «сильного политического противника» — кадетов{719}. Положение Красовского, в том числе материальное, несомненно, помогло успеху его инициативы в 1905 г. (в бытность председателем Петербургской городской думы) и явилось фактором отмечавшейся уже устойчивости его детища сравнительно с другими. В конце существования клуба, с 1913 по 1915 гг., его возглавлял также видный октябрист Н. А. Хомяков, ранее, в 1907–1910 гг. занимавший пост председателя III Государственной думы.
Второй момент, который предопределил устойчивость клуба, — это, несомненно, состав его членов. Он примерно соответствовал солидности тех, кого объединяла партия октябристов. Социальный портрет «усредненного» октябриста, нарисованный историками, выглядит так: мужчина под 50, потомственный дворянин, несколько реже купец и потомственный почетный гражданин, имеющий высшее, чаще всего юридическое или другое гуманитарное образование, чиновник средних по табели о рангах классов (V–VIII), земле- и домовладелец, член совета банка или акционерного общества, нередко земский и городской гласный{720}. Сам Красовский был, помимо сказанного, еще и крупным «культурным» землевладельцем Черниговской губернии (применявшим многопольную систему, минеральные удобрения, усовершенствованные сельскохозяйственные орудия), совладельцем сахарного завода и членом совета Волжско-Камского коммерческого банка.
Показателен для характеристики состава клуба и тот, по-видимому, исключительный факт, что пятеро его членов внесли сразу — надо думать, демонстративно — десятикратный годовой взнос. В центральном кадетском клубе, где в бюджете преобладали, как уже говорилось, добровольные взносы, таких членов все же не нашлось. В Клубе общественных деятелей это были самые состоятельные члены клуба А. А. Орлов-Давыдов, Б. А. Васильчиков (оба принадлежали к дворянским фамилиям, чьи представители ранее уже не раз упоминались), А. Ф. Мухин, В. А. Остроградский и Я. И. Утин. В октябре 1906 г. они получили за свою щедрость звание пожизненных членов клуба. Правда, неизвестно, все ли они сохранили это звание за собой. Васильчиков в партии октябристов не состоял, с 1908 г. он входил в думскую фракцию националистов, а Орлов-Давыдов вскоре из партии и, вероятно, также из клуба вышел{721}.
Первое время петербургская часть ЦК октябристов проводила свои заседания иногда в Клубе общественных деятелей, но чаще в нанимаемых квартирах. Ввиду сокращения объема деятельности партии, в мае 1907 г. ЦК заключил с клубом соглашение, и с этого времени в клубе постоянно находилась канцелярия ЦК, а другие клубные помещения («советская» комната внизу, одна из карточных комнат наверху, большой зал также наверху) предоставлялись по мере надобности и по договоренности с советом клуба. Члены ЦК и приглашенные на заседания ЦК проходили бесплатно, но «без права пользоваться клубными удобствами», а в случае вечерних заседаний в большом зале полагались и «удобства» за 10 руб. Арендная же плата была льготной — 50 руб. в месяц. Не разрешалось только проводить агитационные предвыборные собрания, видимо, во избежание наплыва «посторонних». Для важных и многочисленных мероприятий партия использовала помещения и неполитических клубов, например, Охотничьего, где прошел 8–12 февраля 1906 г. 1-й Всероссийский съезд Союза 17 октября с участием 400 делегатов, 150 гостей и 20 журналистов{722}.
Желание превратиться в партию, имеющую массовую поддержку, было вначале свойственно и октябристам. Предпринимаемые с этой целью в 1905–1906 гг. усилия, в том числе через клубы, не дали заметных результатов даже по сравнению с кадетами, не говоря уже об организациях правых. Массовых собраний в отличие от кадетов они избегали. В Петербурге октябристы пробовали организовать «нечто вроде клуба рабочих». Для пропаганды среди них было снято помещение в доме за Невской заставой, на что ЦК выделил 600 руб. с условием расходовать их «с осторожностью»{723}. По всей вероятности, ничего из этого не вышло — так же, как из распространения партийной литературы на принадлежавших октябристам фабриках. Например, «громадные вороха» этой литературы распространялись через контору Покровской мануфактуры в подмосковной Яхроме, но рабочих она не привлекла{724}.
Пытались октябристы подражать кадетам и в проведении лекций среди рабочих — на подмосковных фабриках (одним из лекторов был И. Х. Озеров) и даже в профсоюзах. Известен факт организации в декабре 1906 г. лекции публициста, члена Клуба общественных деятелей Насакина (Симбирского) «о положительных и отрицательных сторонах работы I Государственной думы». Помещение для лекции предоставил петербургский союз металлистов, предполагалось, что придут члены союза: Насакин пользовался известностью среди читателей-рабочих, о положении и менталитете рабочих он писал со знанием дела. Однако в итоге лекция не состоялась из-за полного отсутствия слушателей{725}. Об изданных клубом в первой половине 1906 г. трех брошюрах в отчете совета старшин сообщалось, что «надежды на [их] успешную продажу нет никакой»{726}. Октябристам ничего не оставалось, как примириться с неудачами. В феврале 1907 г. члены ЦК партии констатировали, что Союз 17 октября был и остается «господской» партией.
Параллельно с Клубом общественных деятелей партийный клуб октябристов действовал с сентября 1907 г. в Москве. Здесь также проводились заседания ЦК, московского совета партии и районных комитетов, лекции и другие мероприятия. Общим с петербургским клубом было особое внимание, уделявшееся работе Государственной думы, и непосредственное участие в работе клуба депутатов-октябристов. Отношения с правыми были в Москве у октябристов, по-видимому, более терпимыми, чем в северной столице, отчасти из-за относительной слабости в первопрестольной тех и других. Об этом говорит тот факт, что на заседание ЦК в клубе 4 января 1909 г., посвященное памяти знаменитого адвоката и члена думской фракции октябристов Федора Никифоровича Плевако, сочли возможным пригласить в качестве гостя бывшего помощника Плевако А. С. Шмакова. Крайне правый деятель и известный идеолог антисемитизма, Шмаков трудился в это время над двумя своими книгами «Еврейский вопрос на сцене всемирной истории» и «Международное тайное правительство», изданными в 1912 г. Год спустя они пригодились ему на процессе по делу Бейлиса, где он выступал в качестве гражданского истца. Однако и в 1909 г. те, кто пригласил Шмакова в московский клуб октябристов, хорошо знали о его выступлениях как защитника участников Кишиневского и Гомельского погромов 1903 г.
С 1909 г. и до декабря 1910 г. московский клуб издавал «Известия Союза 17 октября», в которых публиковались прочитанные в клубе доклады. Подписка на «Известия» принималась в канцелярии московского отдела ЦК и в конторе газеты «Голос Москвы». Печатались в «Известиях» октябристы — москвичи, но также и петербуржцы, например, Красовский («К вопросу о подъеме экономических сил России»), уделялось место и историческим сюжетам («25-летие завоевания Средней Азии»).
В марте 1912 г. в здании хлебной биржи открылся Покровский отдел московского клуба. А. И. Гучков в произнесенной при открытии клуба речи отметил с удовлетворением, что новый клуб будет функционировать в Лефортове, «которое является колыбелью рода Гучковых». Выступая вслед за ним, товарищ председателя ЦК и гласный городской думы профессор К. Э. Линдеман заявил, что клуб поможет преодолеть разобщенность, созданную в русском обществе «многовековым гнетом», и поддержать усилия думской фракции октябристов, благодаря которым утвердился конституционный строй, так что можно считать его навсегда упрочившимся, — идея, в которую верили далеко не все октябристы, не говоря уже о более левых политических силах{727}.
Видимо, относительное благополучие октябристских клубов в Петербурге и в Москве, не испытывавших серьезных помех в своей деятельности, явилось оборотной стороной слабости Союза 17 октября, организационной аморфности этой партии, реально существовавшей только в Думе. После некоторых успехов партии ее история состояла в основном из политических провалов. Октябристам не удалось ни обзавестись массовой опорой, ни стать центром притяжения центристских сил, ни сохранить принципиально важный думский союз с правительством (что, конечно, зависело от позиций обеих сторон). Обсуждая широкий круг действительно актуальных вопросов, члены клубов варились в собственном соку, занимались как бы политическим самообразованием.
Положение октябристских клубов определялось также изменением состава партии, которая с течением времени стала пополняться, по свидетельству В. А. Маклакова, «людьми, к манифесту [17 октября] равнодушными, осуждающими политику не только Гучкова, но и Столыпина. Они шли в партию не по сочувствию к ее либеральной программе, а потому, что она была более приличной фирмой, чем правые»{728}. Судя по тому, что лидер партии Гучков вступил в петербургский Клуб общественных деятелей только в 1911 г., а при открытии московского клуба ограничился ссылкой на свою родословную, большого значения клубам он не придавал. На выборах в IV Государственную думу лично ему, как и всей партии, не удалось преуспеть и в родной Москве, она оставалась «кадетской», несмотря на отсутствие клубов у кадетов и наличие их у октябристов.
Клубы националистов. Эти клубы появились позже клубов других партий. Их появлению способствовало правительство Столыпина, в ходе поисков надежной опоры для проводимой им политики. Премьера не устраивало, не говоря уже о персональных выпадах против него крайне правых, отрицательное их отношение к Государственной думе. Дубровин и его сторонники во имя своего идеала — возврата к «неограниченному самодержавию» — готовы были бойкотировать выборы и по третьеиюньскому избирательному закону. Уже к концу первой революции статьи с осуждением экстремизма «союзников» стали появляться во влиятельных правых изданиях — в «Московских ведомостях», в «Новом времени». 16 июня 1907 г. А. С. Суворин записал в дневнике: «…Быть в партии с г-ном Дубровиным и др. союзниками мы никогда не были и не будем. Не будем мы считать Союз русского народа за русский народ, как не считаем за русский народ ни одной другой партии»{729}.
Прежние покровители Союза русского народа из высшей бюрократии отвергали теперь, когда революционная опасность миновала, претензии его лидеров «разыгрывать второе правительство», как выразился в 1912 г. дворцовый комендант В. А. Дедюлин, способствовавший в бытность свою петербургским градоначальником в 1905 г. организации Союза{730}. В 1913 г. четко сформулировал два главных мотива охлаждения правительства к крайне правым чиновник Министерства внутренних дел Н. Ч. Зайончковский: во-первых, деятельность Союза русского народа «стала во многих случаях крайне бестактной, вызывающей, с претензией давать правительству директивы»; во-вторых, «есть опасность вырождения Союза и его отделов в организации весьма демократические с демагогическим характером»{731}.
Иначе говоря, правящая элита, оставаясь таковой в обновленном самодержавно-«конституционном» государстве, не испытывала потребности и желания иметь привилегированную «партию власти», выступающую от имени народа и претендующую на прямую связь с монархом, минуя бюрократическое «средостение», к которому эта партия причисляла и «конституционных» министров.
Изменение политики правительства по отношению к крайне правым ускорило раскол правомонархического движения. Уже упоминавшуюся драку в Русском собрании между Марковым и Никольским чуть ли не предсказал начальник Петербургского охранного отделения А. В. Герасимов, заявивший Дубровину: «Мы перессорили крайне левых. Теперь ваша очередь. Мы перессорим вас так, что вы вцепитесь друг другу в волосы»{732}. Марков, своевременно отмежевавшийся от Дубровина, впоследствии, в эмигрантских своих мемуарах не мог, однако, сдержать негодования, вспоминая, как «либеральная мелочь, вроде Коковцова, Философова, Тимирязева, князя Васильчикова, барона Нольде и им подобных, злобно шипели на Союз русского народа и в своих ведомствах учиняли на членов Союза формальное гонение» (что соответствовало закону, запрещавшему чиновникам членство в любой партии). Марков же объяснял это желанием заслужить «одобрение и благоволение высших сфер иудо-масонства и европейских банкиров»{733}.
Другим выражением той же правительственной политики явилось создание новой партии — Всероссийского национального союза. Облик его также можно считать в значительной мере предопределенным нежеланием правящих кругов видеть хотя бы и вполне лояльную, но массовую, «демократическую» партию, о чем говорил Зайончковский. Это относилось и к ее клубам. После оформления ВНС был учрежден Всероссийский национальный клуб, открытый в Петербурге 29 ноября 1909 г. В день открытия записалось 400 человек, председателем совета старшин клуба избрали князя Б. А. Васильчикова, одного из ближайших сподвижников Столыпина в проведении аграрной реформы. В 1911 г. клуб стал издавать свои «Известия».
По замыслу идеолога новой партии, ведущего публициста «Нового времени» М. А. Меньшикова, клуб был необходим как «общий очаг» «людей русского национального склада», у этого очага они «собирались бы ежедневно повидаться, поговорить, обменяться впечатлениями и новостями». Иначе говоря, и этот клуб мыслился как межпартийный, как средство сближения октябристов и умеренных правых на общей идеологической платформе русской национальной идеи, носителем которой объявил себя Всероссийский национальный союз. Тем самым новый клуб, сплачивая все «национальные силы» и воспитывая «национальное чувство», расширял бы и влияние союза{734}. Основное назначение клуба его организаторы видели, подобно организаторам других политических клубов, в воздействии на общественное мнение, в частности, в связи с предстоявшими выборами в IV Государственную думу. Через клуб, путем лекционной и издательской деятельности они убеждали в том, что возможен прогрессивный национализм, не зараженный реакционными идеями.
В решении этой задачи клуб, как и ВНС в целом, преуспел не больше, чем ранее Клуб правых и умеренных, в котором тон задавали крайние правые. Обычно указывают несколько обстоятельств, объясняющих его неудачу. Одной из них явилась оппозиция по отношению к новому клубу в рядах октябристов, опасавшихся быть оттесненными новой партией. При этом, как отмечает исследователь истории ВМС С. М. Санькова, обе партии практически действовали главным образом в Таврическом дворце, а собрания и лекции националистов привлекали преимущественно «фешенебельную публику».
Правда, А. И. Гучков и М. В. Родзянко согласились войти в число учредителей клуба, и на церемонии его открытия присутствовало, наряду с националистами, почти столько же октябристов{735}. Но уже тот факт, что одним из создателей клуба был депутат Государственной думы Крупенский, хотя и считавшийся умеренно правым, вызывал по крайней мере у части октябристов настороженность. Н. А. Хомяков осуждал дружбу с Крупенским Гучкова (между прочим Гучков, нередко прибегавший к дуэлям в политических целях, дважды предлагал Крупенскому быть своим секундантом, от чего тот, в прошлом офицер, не отказывался). Связь октябристов с националистами была, по мнению Хомякова, не естественной, а вынужденной и опасной{736}. В 1910 г. Крупенского избрали в Совет Всероссийского национального союза, но уже в 1911 г. он возглавил в Думе самостоятельную фракцию «независимых националистов».
Заведомо чужд был Крупенский всем кадетам. Милюков и на склоне лет не мог забыть, как в Думе этот, по его выражению, «комический клоун» устраивал вместе с Марковым 2-м и Пуришкевичем обструкции кадетам: перед их выступлениями он пускал по скамьям правых и националистов записку «Разговаривайте», после чего в зале поднимался шум{737}. Естественно, на партию Милюкова националисты не рассчитывали, скорее они согласились бы на тактический альянс с крайними правыми, но и те не откликнулись — ни в момент создания клуба, ни позже. Для крайних правых Крупенский был «октябристским подголоском».
П. Н. Крупенский. Начало 1900-х гг.
Клубы той же политической окраски, что клуб петербургских националистов, имелись в провинции, предполагалось, что они вольются во Всероссийский национальный союз в качестве местных его организаций, но сохранят свою автономию. Однако произошло это не со всеми клубами. Раньше других приобрел известность действовавший с апреля 1908 г., то есть еще до образования ВНС, Киевский клуб русских националистов, объединивший свыше 700 человек. Его основателем был А. И. Савенко. Появилось еще несколько таких клубов: Московский клуб русских националистов, Рижский русский клуб и организованный летом 1911 г. бывшим черносотенцем, а затем октябристом В. А. Берновым в Воронеже национальный клуб, в котором состояло до 500 человек.
Уже в 1912 г. Бернов вышел из клуба и одновременно из местного отдела ВНС, объяснив свои действия в письме председателю ВНС П. Н. Балашову интригами лично против него, Бернова, и тем, что в клуб якобы проникли под видом националистов кадеты, а он-де своим выходом «их поставил в затруднительное положение и сразу открыл их гнусные ходы»{738}. В действительности этот шаг ослабил положение клуба, в 1912 г. в нем состояло лишь 200 членов. Бернов же в дальнейшем вошел в Союз Михаила Архангела, а в период войны — в Отечественный патриотический союз, пытавшийся пересмотреть главные постулаты черносотенства — недопущение равноправия евреев и принятия в правомонархические организации инородцев и иноверцев, что у преобладающей части членов этих организаций вызвало возмущение{739}.
31 января 1912 г. открылся Русский национальный клуб в Казани. Зал для открытия и для последующих клубных мероприятий предоставило Дворянское собрание. Провозглашенная заранее в печати идея создания клуба для объединения умеренных групп нашла положительный отклик как у местных правых организаций — отдела Союза русского народа и Царско-народного общества, так и у октябристов. Для привлечения сторонников были установлены более низкие, чем в других казанских клубах, членские взносы (в Петербурге на это не пошли, М. А. Меньшиков объяснял это тем, что «клуб — учреждение дорогое»). Впрочем, это не помогло, клуб объединял преимущественно цензовую публику. Об этом свидетельствует и состав правления: из 18 его членов было 2 дворянина (гофмейстер и депутат Думы), 2 гвардейских офицера, 1 офицер из дворян, 1 дворянин — редактор-издатель газеты, 4 профессора, 1 адвокат, 5 купцов и 1 чиновник{740}.
Последним по времени, 9 (по другим данным, 11) мая 1914 г., открылся такой же клуб, организованный Ростовским-на-Дону отделом ВНС. Официально он назывался Русским общественным собранием. Как сообщал в январе 1916 г. начальник местного жандармского управления, «собрание разрослось, число членов его дошло до 500 человек» (в отделе ВНС тогда же числилось 86) и «оно стало играть роль как бы дворянского губернского собрания». Имелся в виду не состав клуба — судя по составу отдела, в клуб входило главным образом купечество, а также монархическая интеллигенция, — а характер его деятельности: «в дни Нового года и Св. Пасхи здесь устраиваются общие поздравления, на которые приглашаются градоначальник, начальник гарнизона и прочие административные лица города». В это же время отдел Союза русского народа в Ростове-на-Дону насчитывал около 4500 членов (взносы платили 2 тыс.){741}
Менее всего был связан с ВНС Киевский клуб русских националистов. В начале сентября 1911 г., после последнего покушения на Столыпина в киевском театре и его гибели, относительная — в сравнении с черносотенцами — умеренность клуба проявилась в том, что его члены внесли известный вклад в недопущение еврейского погрома. «Большая ошибка считать националиста погромщиком… — обиженно писала жена одного из них в эти дни, когда, по словам других киевлян, готовился „грандиозный погром“, „погром висел в воздухе“. — Мужа я почти не вижу, он все среди своих националистов, где много работы, чтобы энергично противодействовать погромному настроению толпы». Клуб поддержал усилия властей и постарался повлиять на киевские черносотенные организации, в результате чего все эти организации выступили с призывами воздержаться от погрома. В качестве основного довода, который должен был убедить готовую начать погром толпу, фигурировала ссылка на «державную волю», выраженную императором накануне его отъезда из Киева{742}.
Сам по себе этот эпизод не дает достаточных оснований утверждать, что в Киеве клуб националистов превосходил своим влиянием местные организации черносотенцев. Больше того, по мнению самих националистов, выстрел Богрова нанес смертельную рану национализму как политическому течению, а последним ударом, который привел к его расколу, явилось дело Бейлиса и выступления редакторов газеты «Киевлянин» Д. И. Пихно и В. В. Шульгина против превращения этого дела в «суд над еврейством», так как бездоказательное и инспирированное из правящих кругов обвинение дискредитирует государственную власть и суд.
Организовать клубы-филиалы Всероссийского национального союза повсеместно или хотя бы во всех крупных городах, чтобы оправдать название «Всероссийский», так и не удалось. В январе 1912 г. московский губернатор Джунковский отвечал на запрос министра внутренних дел, что в Москве и губернии «нет или почти нет действующих монархических организаций»; ничем не проявил себя и Всероссийский национальный союз, «ничтожный по численности»{743}. Из Иркутска 18 сентября 1912 г. писали (письмо было перлюстрировано), что «национализм и Бородинские торжества мало здесь говорят что-либо сердцу и карману обывателей, хотя наш милейший владыка Серафим усиленно заботится о наставлении паствы на истинный путь национализма»{744}.
В Петербурге показателем невысокого престижа ВНС явилась своеобразная манифестация в ноябре 1911 г. на торжественном заседании Академии наук, состоявшемся в зале Дворянского собрания в связи с 200-летием со дня рождения М. В. Ломоносова. Когда зачитывались адреса от учреждений, публика, особенно молодежь, аплодировала представителям одних учреждений и холодно или враждебно встречала представителей других. В числе последних был клуб националистов — ему «довольно согласно шикали». Представителей монархических организаций встретили гробовым молчанием, точно так же были встречены делегации Александровского и Катковского лицеев. Зато бурно аплодировали учреждениям «частной инициативы» — Университету Шанявского, Петербургскому обществу народных университетов, Высшим женским курсам, Женскому медицинскому институту и Психоневрологическому институту{745}.
Главной причиной всех этих неудач явилась неспособность националистов, да и объективная невозможность провести ясную всем грань между ними и правыми. Национализм принимал нередко формы, вполне обычные в идеологии и практике правомонархических организаций, ибо идеология Всероссийского национального союза не сложилась в действительно центристскую (даже если не считаться с поисками центризма и приемлемой формы национализма в либеральной части партийного спектра и ограничиться консервативными партиями и клубами).
Предтечей партийного национализма в поисках консервативной средней позиции можно считать старейшего члена московского Английского клуба Д. И. Иловайского. С 1897 г. по 1916 г. он издавал газету «Кремль», для которой, однако, не нашел ни одного сотрудника, газета заполнялась только его собственными сочинениями. Газета, несмотря на нерегулярный выпуск, исправно передавалась в библиотеку клуба (газеты крайних монархистов в каталоге библиотеки не значатся).
Иловайский последовательно выступал против «национальной индифферентности», доказывая, что самодержавная власть не может опираться на «немцев, поляков, финляндцев и прочих». Перечень приводимых им доказательств «национального порабощения» русских совпадал с тем, что писалось в газетах правомонархических организаций: приток в страну немецких товаров, немецкое землевладение и колонизация (в Остзейский край прибыло из Германии уже 100 крестьянских семей, сообщал он в 1913 г., в Сибири возникает «новая Германия»), переселение в Россию армян из Персии и Турции, распространение по России евреев, внешняя задолженность России, рост числа иностранных промышленных компаний и т. д. Равноправие народов России Иловайский отождествлял с «русским антинационализмом», антирусским считал он состав и III Думы{746}.
Принципиальная новизна здесь не просматривается: у всех консерваторов совпадающим был принцип восстановления и сохранения привилегированного положения в государстве русских, все более оттесняемых будто бы на второй план. Как заявил накануне открытия клуба в Петербурге Крупенский, их уже оттеснили «на очень многих позициях государственности и культуры… в опасной степени»{747}.
До 1905 г. гарантию защиты от этой угрозы все консерваторы видели в сохранении в незыблемом виде самодержавия. Все они подписались бы под credo Суворина, сформулированным еще в 1904 г. в обоснование неприемлемости для России конституционализма и допустимости лишь укрепляющего самодержавие Земского собора. Конституционализм, писал Суворин, «нам не пристал… если бы он у нас ввелся, то мы, русские, очутились бы в таких объятиях поляков, остзейцев и евреев, что вымаливали бы себе у них милости. Я более всего боюсь распадения России, принижения русской народности и потому между прочим остаюсь противником равноправности евреев». Позже с поправкой на Государственную думу как данность националисты следовали этой идее.
Стержнем (а не каким-то «слабым местом», как иногда пишут) консервативно-националистической идеологии в России оставался — при всех имевшихся оттенках и способах обоснования — антисемитизм{748}. «Пристойность» в его выражении не могла служить отличительным и разграничительным признаком. Националисты призывали не судить о национализме по черносотенству. Но заявление А. И. Савенко о том, что общественное мнение фабрикуется в редакциях «еврейских» газет, и правительство с ним считается больше, чем с правыми изданиями{749}, ничем не отличалось от многочисленных аналогичных высказываний черносотенцев. Создатели ростовского клуба гордо докладывали Главному совету ВНС, что на завтраке по поводу открытия клуба «между прочими тостами провозглашены были тосты за национализацию кредита и за ограничение прав евреев в акционерных обществах»{750}. В период войны на первый план вышла борьба с «немецким засильем», но все прочие пункты программы ВНС остались неизменными, в том числе «противодействие наплыву евреев в Россию и в учебные заведения».
Другое дело, что крайне правым этого было недостаточно. Они обвиняли националистов в самых разных грехах — от употребления слова «национализм», в чем усматривалась измена русской культуре («…нонешний „национализм“ сам себя выдает своим „измом“», — писал Петр Бартенев, внук издателя «Русского архива», деду){751}, до проведения политики, ведущей к революции и распаду Российской империи, на месте которой «будут Штаты соединенных националистами инородцев»{752}.
Пунктом расхождения был и миф о всемирном «жидомасонском» заговоре против России, об угрозе установления «жидомасонского ига», более опасного, чем монгольское. Оставаясь антисемитами, Меньшиков и Шульгин вслед за Сувориным считали все заявления черносотенцев об этом симбиозе, включая, как писал Шульгин, привычку «сыпать именами» (например, как это делал в Государственной думе Марков), бездоказательными{753}. Но проблемы большей доказательности, рационализма и научности в консерватизме могли иметь значение лишь для малочисленного круга консерваторов-интеллектуалов.
В. В. Водовозов, автор обзорной статьи о клубах в России, написанной для Нового энциклопедического словаря накануне Первой мировой войны, утверждал, что «возникшие было в 1905 г. политические клубы все исчезли». Причину он видел в применении властями карательно-запретительного компонента Временных правил 4 марта 1906 г.{754} Имелись, таким образом, в виду только открыто партийные социалистические и либеральные клубы, в этом смысле утверждение Водовозова отвечало действительности. Видимо, клубы правых и националистов его не интересовали. Упоминались, правда, еще «некоторые просветительные организации» типа клубов, «преследующие более серьезные задачи», и говорилось, что «известное сходство с клубами имеют масонские ложи», без пояснения, в чем именно заключается сходство. Но можно согласиться с тем, что политические клубы, создававшиеся в промежутке между 1905 г. и февралем 1917 г., не стали многочисленными и повсеместно распространенными.
Из всего, что сказано выше об истории клубов консервативной и либеральной ориентации, видно, что они, как правило, были тесно связаны с определенными партиями и вначале этого не скрывали. Ранние политические клубы (клубы-кружки, протоклубы) способствовали кристаллизации будущих партийных структур. И если до 1905 г. эти клубы-кружки ставили своей целью лишь сделать общественное мнение приемлемым для инертного правительства, то начиная с 1905 г. впервые в российской клубной культуре политические клубы выдвинули на первый план формирование общественного мнения как главную собственную задачу.
В этом они участвовали вместе с прессой, пытаясь издавать и собственные печатные органы, и с другими центрами общественности, вплоть до органов местного самоуправления (официально к общественности полностью не причисляемых; городские головы, хотя и избиравшиеся городскими думами, считались состоящими на государственной службе). Впоследствии видный деятель Московской городской думы Н. И. Астров ставил ей в заслугу между прочим и то, что она «производила большую организующую общественное мнение работу»{755}. В 1905–1906 гг. этим занимались и клубы.
На первых порах все политические клубы в той или иной мере стремились привлечь сторонников, расширить социальную базу своих партий за счет демократических слоев населения. Но по крайней мере клубы правее кадетских, смирившись с неудачей, легко отказались от таких намерений. В итоге они остались клубами «избранных», объединяя преимущественно политическую элиту верхних слоев общества.
Продолжавшееся в начале 1900-х гг. увеличение числа клубов и других ассоциаций в российских городах само по себе еще не позволяет ответить на поставленный нашим заголовком вопрос. На ситуацию в этой сфере оказывали влияние как политические перемены, так и экономическая модернизация с ее последствиями в быту. Но то и другое не находило безоговорочно однозначной оценки в общественном мнении. Рассмотрев по отдельности, что в это время происходило с наиболее заметными тогда группами клубов — с клубами интеллигенции, с рабочими и политическими клубами, попробуем охватить хотя бы беглым взглядом всю пеструю картину жизни клубов в то время, когда страна исподволь приближалась к событиям, которые подвели черту и под историей общественности в целом, и под историей досугового ее сегмента.
В начале XX в. списки клубов в справочных изданиях не отличались полнотой и не имели классификации. Московские справочные издания насчитывали накануне Первой мировой войны во второй столице 16 клубов. Кроме старейших клубов — Английского, Дворянского, Купеческого и Немецкого, путеводитель 1913 г. отнес к клубам Педагогическое собрание, Женский клуб, клубы железнодорожных и торгово-промышленных служащих и ряд клубов по интересам: Охотничий и Сокольничий, автомобилистов, велосипедистов, мотористов, лыжников, речной Яхт-клуб и клуб циклистов «Москва». В список не попал заведомо являвшийся клубом Литературно-художественный кружок. Рабочие клубы также оказались вне поля зрения составителя{756}.
Пристань Московского речного Яхт-клуба. Начало 1900-х гг.
Если попробовать распределить все эти клубы по группам, то к традиционному типу клуба, сложившемуся в XIX в., разнонаправленному по содержанию деятельности, тяготели как старейшие клубы, так и не идентичные им, но все же следовавшие во многом этой традиции клубы интеллигенции, о которых уже говорилось. Повсеместно росло число клубов по интересам. Среди них было немало спортивных, но случалось и так, что спортивная вывеска оставалась данью моде. За этой вывеской мог скрываться, по впечатлению современника, посетившего Тамбов, «обычный обывательский клуб с винтом и лото» (речь шла о старейшем в губернии Коннозаводском клубе){757}. Кроме них, особые группы клубов составляли появившиеся в 1905 г. игорные (коммерческие) клубы и, наконец, партийно-политические клубы.
Получили возможность иметь собственные клубы иностранцы, когда-то стоявшие у истоков российской клубной культуры. В 1905 г. был основан Новый Английский клуб в Петербурге во главе с послом Дж. Бьюкененом, насчитывавший около 400 членов, в 1910 г. — Британский клуб в Москве. Английский и Американский клуб был создан в Одессе. В петербургском Новом Английском клубе подавали шотландский виски и английское пиво, члены клуба играли в футбол, крикет, гольф и бильярд, устраивались обеды в дни английских национальных праздников. Здесь бывали официальные представители Великобритании{758}. Перед войной среди игроков в петербургских клубах часто видели Сиднея Рейли, британского резидента в России одесского происхождения (о чем мало кто в клубах знал). Играл он не очень удачно, но использовал Английский и другие привилегированные клубы для налаживания связей со столичной элитой, что было для него гораздо важнее, чем карточные выигрыши{759}.
Главными центрами клубной жизни оставались две столицы, но для других крупных городов была характерна в общем та же градация клубов, естественно, при меньшем их количестве. Примечательное, хотя и не получившее реализации явление этого времени — идея объединения клубов во всероссийском масштабе. Редакция журнала «Азарт» выступила в начале 1906 г. с предложением организовать «Союз собраний и клубов в России». Этот призыв к межклубной солидарности мотивировался между прочим тем, что старые клубы смотрят свысока на новые, а также необходимостью помешать шулерам, изгнанным из одних клубов, перекочевывать в другие{760}.
Повсюду, в столицах и в провинции, во всех слоях общества получила распространение карточная игра: «играли в клубах, в богатых домах, играли в средних и бедных семьях, играли в вагонах дачных поездов и на окраинах городов, и во дворах»{761}. Соответственно выросло количество игорных, коммерческих клубов с одновременным вытеснением коммерческих игр азартными. Исследователь этой темы, основываясь на петербургском материале, констатирует небывалую массовость азартной игры в 1905–1906 гг. Однако замечание, высказанное по этому поводу, — невозможно это повальное увлечение картами объяснить, оно никак не ассоциируется с политической обстановкой революционных лет{762} — равнозначно уходу от анализа фактов. Как будет далее показано, связь все же просматривается, да и современники ее замечали, они не отделяли бытовую повседневность от чисто политического содержания происходивших одновременно событий, ибо то и другое переплеталось.
Если последовать примеру современников, причины данного феномена нужно искать в смятенном массовом сознании российского обывателя, на которое революция оказала разнообразное — как вдохновляющее и раскрепощающее, так и шокирующее — влияние. Потрясением, но опять-таки с разными последствиями, явилась для многих непривычная растерянность власти. Результаты всего этого сильно отличались от бытовавших ранее в образованном обществе идеальных и романтических представлений о революции. Свобода обернулась для одних свободой громить евреев, для других — открыто демонстрировать с красными флагами, бастовать и принуждать к участию в забастовках тех рабочих и служащих, кто хотел бы остаться в стороне («снятие с работы»), для третьих она означала игнорирование ограничений в карточной игре. Естественно, у администраторов клубов на первом плане были соображения выгоды, они спешили воспользоваться благоприятной конъюнктурой. В приемах же извлечения дохода за счет азарта игроков ничего нового не было.
Общественное мнение, в том числе мнение членов клубов и мнение о клубах, продолжало складываться под воздействием многих факторов, из которых важнейшую и все возрастающую роль играла периодическая печать. Наибольшими тиражами издавались и после первой революции газеты, хотя и не партийные, но по существу оппозиционные, как говорили тогда, «прогрессивные», или, по терминологии правых, левые. Правомонархические союзы прямо требовали от правительства уничтожения таких газет как «еврейских», полагая, что, если эти газеты устранить, их место займет при усиленной финансовой поддержке со стороны правительства правая печать{763}.
Сами же власти старались действовать в рамках временного законодательства о печати. Оно исключало для периодических изданий предварительную цензуру, но тем не менее не удовлетворяло ни либеральную, ни радикальную общественность, так как позволяло подвергать репрессиям газеты и журналы за отдельные публикации и закрывать их по совокупности прегрешений. В защите собственных позиций правительство не продвинулось дальше организации официозных малопопулярных изданий типа «абсолютно не читаемой», по свидетельству Льва Тихомирова, «России»{764} (к этому подтолкнула Столыпина предвыборная агитация политических партий в 1905–1906 гг., в том числе через клубы, о чем была составлена специальная аналитическая записка){765}. Что касается «прогрессивных» изданий, то власти довольствовались получением информации о редакционной кухне от журналистов, выполнявших «по совместительству» функции полицейских осведомителей.
Правда, полицейское ведомство как будто заинтересовала идея одного из них, сотрудника газеты «Русское слово» И. Я. Дриллиха. По его мнению, политика высших государственных лиц в сфере печати свидетельствовала о том, что они отстали от времени. Дриллих предлагал проводить негласное влияние на оппозиционную печать, «сделать так, чтобы желательные правительству взгляды были исподволь высказаны теми публицистами, которые сейчас создают общественное мнение и настраивают публику оппозиционно», их «надо приблизить, приручить, а кое-где и просто купить!» Об этом Дриллих, имевший агентурную кличку «Блондинка», говорил в 1913 г. в беседах с начальником Московского охранного отделения А. П. Мартыновым и вице-директором Департамента полиции С. Е. Виссарионовым. «Впрочем, ничего реального из этих бесед не последовало», — с сожалением заключает в своих мемуарах подробный рассказ об этом Мартынов{766}.
Разумеется, предложение, высказанное Дриллихом, характеризовало в первую очередь его самого и отчасти его шефа Мартынова. Но сама мысль о приручении влиятельной либеральной прессы путем подкупа самых известных журналистов была симптоматичной, как и судьба этой мысли. То и другое явилось показателем (в числе многих других) инерционности государственного аппарата в условиях торжества «власти денег» в связи с продвижением России по пути капиталистической модернизации. Клубы не могли остаться в стороне от этих процессов.
«Буржуазная» тенденция прослеживается и внутри группы элитных клубов. В предреволюционной Москве из старейших клубов, считавшихся респектабельными, в число самых заметных и престижных выдвинулся, наряду с Литературно-художественным кружком, Купеческий клуб. Несмотря на возвращение клубу в 1879 г. права избирать членами представителей не только купеческого сословия, вплоть до 1907 г. действовало, согласно новому уже уставу, ограничение для гостей, им запрещалось посещать клуб в обычные дни. Отмена этого запрета общим собранием радикально изменила положение. С 1907/1908 г. по 1912/1913 г. число членов Купеческого собрания увеличилось ненамного — с 901 до 1166, зато число гостей выросло вчетверо — с 6354 до 25 тыс., что не могло не привести к значительному росту доходов от карточной игры. Всего за 60 лет они составили 4120 тыс. руб.{767}
Старшинская в Московском Купеческом собрании. 1910 г.
Вход в Московское Купеческое собрание. 1910 г.
Превзошел клуб другие клубы и своими развлекательными мероприятиями, на что в течение тех же 60 лет ушло 319 тыс. руб. В 1911 г. совет старшин констатировал, что у других «однородных учреждений Москвы отпускаемые на сей предмет средства приблизительно одни и те же», а Охотничий клуб тратит еще больше, но «увеселительная часть [Купеческого] собрания стоит значительно выше», и рост числа посетителей «наглядно подтверждает, что качество вечеров удовлетворяет вкусам и потребностям публики»{768}. Имелись в виду балы, маскарады, спектакли, концерты, музыкально-вокальные и музыкально-литературные вечера и т. д.
Показательны также данные о составе членов Купеческого собрания, указанные первым его историографом И. Г. Поповым. Среди членов клуба были представители 24 княжеских и 9 графских фамилий{769}, тогда как одновременно в Английском клубе число титулованных аристократов продолжало уменьшаться. Попов не указал, относятся ли его данные к одному моменту или к какому-то промежутку времени. Если верно первое, то в Английском клубе таких аристократов осталось в конце концов меньше, чем в Купеческом. Показателем изменения культурного уровня членов Купеческого клуба может служить и богатство библиотеки клуба, она насчитывала 52 тыс. томов, в том числе 14 тыс. на иностранных языках, не считая периодических изданий. Пользовались библиотекой (помимо читальни) в 1908/1909 г. 566 членов клуба, в 1912/1913 г. 752 члена{770}.
Биллиардная в Московском Купеческом собрании. 1910 г.
Превращение буржуазии в господствующую в экономической жизни Москвы и России силу сделало необходимым и возможным осуществление появившейся еще в 1864 г. идеи — построить для Купеческого клуба собственное здание. Участок для строительства на Малой Дмитровке клуб приобрел в 1904 г., затем совет старшин организовал конкурс проектов нового здания, пригласив в жюри известных архитекторов, не только московских, но и петербургских. Окончательный выбор старшины сделали самостоятельно, он пал на проект И. А. Иванова-Шица, получивший не 1-ю, а 3-ю премию. По этому проекту и было построено в 1907–1909 гг. здание, в архитектуре которого сочетались элементы неоклассицизма и стиля модерн, особенно в клубных интерьерах. Современникам оно представлялось великолепным, затмившим своими удобствами помещения других московских клубов{771}. Планы строительства собственного здания обсуждались и в Московском литературно-художественном кружке в связи с предстоявшим истечением в 1916 г. срока аренды дома Вострякова{772}.
Одновременно продолжался упадок Английского клуба. В 1904 г. несколько его членов выступили с предложением создать музей, посвященный истории клуба. По всей видимости, музей не предполагалось делать общедоступным, поскольку клуб оставался закрытым учреждением. Инициаторы, одним из которых был Д. И. Иловайский, вспомнили с запозданием на два года о столетии клуба, считая от даты возобновления его деятельности при Александре I. Предложение не встретило поддержки, хотя реализовать его было бы не так уж сложно. Так, исторические документы из своей коллекции соглашался предоставить музею П. И. Щукин (правда, часть им собранного относилась к петербургскому Английскому клубу){773}.
Равнодушие старшин и членов клуба к идее создания клубного музея само по себе характеризует клуб в начале XX в., настроение его членов. Но, вероятно, сознавалось, кроме того, что обоснование этой инициативы, сводившееся к тому, что на протяжении всего истекшего столетия Английский клуб был тесно связан с общественной жизнью Москвы и всей России, давно уже не соответствует действительности. Характерный штрих: в богатейшей библиотеке клуба имелись «Известия Московской городской думы» лишь за 1878–1880 гг. От общественной жизни Москвы и России клуб себя все более изолировал, и судя по всему, большинство членов клуба устраивало положение «почтенной реликвии». Клуб воплощал в себе провинциализм Москвы, несмотря на происходившие в ней и в ее облике, особенно начиная с рубежа столетий, перемены. По словам объективного наблюдателя, этот провинциализм означал «верность старине», «своеобычность, неторопливость… тяжеловесность», которая «хороша, как устойчивость, но она же и косность…»{774}.
Не могли не отразиться на роли клуба в московском обществе и финансовые затруднения. Старшины перепробовали всевозможные проекты и средства, включая займы, неоднократное повышение платы за членские билеты, ежегодных взносов, а также цен обедов, наконец, сдачу в аренду отдельных помещений. В последней редакции устава исчезло указание на допустимость только коммерческих игр. В конце концов упадок Английского клуба стал для всех наглядным, когда в 1912 г. дело дошло до сдачи под строительство торговых павильонов парадного клубного двора, выходящего на Тверскую. Авторы архитектурного путеводителя по Москве, составленного к проходившему в 1913 г. V съезду зодчих, вынуждены были указать, что этот красивый дом теперь, к сожалению, закрыт от улицы{775}. Клубу пришлось снять ненужную теперь ограду, мешавшую покупателям, и убрать знаменитых «львов на воротах». Печальная их судьба воспринималась москвичами как знак падения дворянской культуры под натиском торжествующей буржуазности.
Авторы многих путеводителей по Москве начала 1900-х гг. были, по-видимому, уверены, что читателям сведения об Английском клубе просто неинтересны. Сообщалось, кроме адреса, — самое большее, — что это «наиболее аристократический клуб» из всех московских клубов{776}. На страницах ценного путеводителя «По Москве», изданного уже в 1917 г., но подготовленного до революционных событий, не нашлось места Английскому клубу даже в предлагавшемся маршруте экскурсии по дворянской Москве. Авторы не включили клуб и в список московских достопримечательностей. Лишь в статье об архитектуре Москвы было сказано, что клуб находится в «доме грандиозной архитектуры»{777}. Читателям предоставлялось догадываться, имеются в виду размеры дома, или достоинства его как произведения искусства.
В мемуарах и дневниках начала 1900-х гг. также нет подробных описаний клуба, подобных тем, что были так часты в первые десятилетия его существования. В обширных дневниках князя В. М. Голицына, в молодые годы клубного старшины, кроме упоминаний о скучных обедах, мы не находим сколько-нибудь содержательных записей, касающихся клуба, да и обеды в этом клубе он чередовал, как и многие другие, с обедами в Купеческом собрании, в «Праге», «Эрмитаже» и т. д. Из редких оценочных записей обращает на себя внимание запись 1905 г., осуждавшая подобострастие, с каким относились члены Английского клуба к представителям власти: «Очень уж там низкопоклонничают перед родными господами, и это возмущает меня»{778}.
В. М. Голицын. Конец XIX в.
Еще более отрицательным было отношение Голицына к Благородному собранию, точнее, к регулярно проводившимся там дворянским выборам, во время которых, по его словам, «царствовала интрига». Еще в 1873 г., писал он, «увидав все происходившее там открыто и подпольно, я почувствовал к ним такое отвращение, что больше никогда моя нога не ступала в эти сборища». С тех пор, продолжал Голицын, «во мне навсегда сохранилось какое-то враждебное чувство к дворянскому сословию как таковому, даром что принадлежу к нему». Помимо убеждения в равенстве людей, это чувство питалось несоответствием дворянства официально провозглашаемой «государственной, общественной и землевладельческой» роли дворянского сословия, «исключительная его заботливость о своих сословных привилегиях и преимуществах»{779}.
Московский губернатор с 1905 по 1913 гг. В. Ф. Джунковский имел, как было давно заведено, звание почетного члена Английского клуба. В его обстоятельных воспоминаниях клуб также упоминается крайне редко. Автор воспоминаний подробно описал один эпизод: в 1913 г. клуб дал прощальный обед в честь Джунковского в связи с назначением его на службу в Петербург. По словам мемуариста, довольного тем, как его провожали москвичи, обед носил «чисто семейный характер». В своей благодарственной речи Джунковский сказал, что «глубоко взволнован при виде этого многолюдного и дружного собрания членов клуба». Но многолюдным обед был лишь в сравнении с обычными днями: как пунктуально отмечается в мемуарах, присутствовало, кроме 7 старшин, 95 членов клуба. 64 названы поименно, но имена только 17 из них можно найти на других страницах мемуаров, где повествуется о событиях внеклубных{780}.
Самоизоляция Английского клуба в последние годы его существования создавала ему репутацию учреждения несколько таинственного. Даже образованные москвичи часто не располагали сведениями об этом клубе, кроме хрестоматийно известных по классике XIX в. Н. П. Розанов, описавший ряд московских клубов, заметил, что об Английском клубе сказать ничего не может. Другой мемуарист, известный в Москве адвокат, историк театра и литературы С. Г. Кара-Мурза сумел попасть в особняк на Тверской лишь после революции и упразднения клуба, посещая проходившие в 1920–1923 гг. в бывшей клубной библиотеке собрания Русского общества любителей книги. Помимо книг, о славном прошлом Английского клуба напоминал здесь небольшой бюст Вольтера работы Гудона, видимо, не раздражавший так последнее поколение членов клуба, как когда-то портрет Чаадаева.
До революции, вспоминал в связи с рассказом об этих собраниях Кара-Мурза, ему «случалось посещать все московские клубы: Дворянский и Купеческий, Немецкий и Армянский, Охотничий и Педагогический, Докторский и Адвокатский, Литературно-художественный кружок и Артистическое собрание „Алатр“. Но в Английском клубе я ни разу не бывал, вероятно потому, что доступ в этот замкнутый дом московской аристократии был затруднителен. И в силу этого, должно быть, он был окутан в моих глазах какой-то таинственной загадочностью и историческими реминисценциями: вспомнились Чацкий, Фамусов. Приходил на память Чаадаев, который ежедневно появлялся в клубе ровно в 12 часов ночи и занимал свое постоянное место, свой наблюдательный пункт».
В отсутствие информации приходилось верить ходившим по Москве слухам: «…В руках эпигонов Чацкого и Чаадаева Английский клуб выродился в обыкновенный игорный дом и ресторан, в котором оскудевшие московские князья и графы ведут крупную азартную игру, а неиграющие задают лукулловские пиры»{781}. Насчет князей и графов Кара-Мурза ошибся. Как уже говорилось, их осталось на весь клуб не более 20, на обеде в честь Джунковского присутствовало 8. Не могли быть, как когда-то, «лукулловскими пирами» и обычные обеды предреволюционных лет.
Все сказанное делает непонятным неожиданное мажорное заключение, к которому приходит автор современного исследования истории московского Английского клуба, причем в противоречии с им же приводимыми фактами: клуб будто бы представлял собой «динамичный, развивающийся организм»{782}. Очевидно, что, напротив, клуб застыл в неподвижности. Разве что считать выражением «динамики» сокращение в последнем клубном уставе числа параграфов с 41 до 26, снижение минимального возраста для почетных членов с 50 лет до 35 и отсутствие указания на разрешение только коммерческих игр (перечислялись семь видов карточной игры: винт, преферанс, бридж, вист, пикет, экарте и безик){783}. Поскольку экарте не раз объявлялась властями игрой азартной, вполне возможно, что эти запоздалые новшества появились лишь после февраля-марта 1917 г.
Уже в советское время В. М. Голицын, завершая свои воспоминания и отбирая для послесловия самое яркое, что осталось в памяти из навсегда исчезнувшего прошлого, изобразил не Английский, а Купеческий клуб на Малой Дмитровке. Там каждый вторник собиралась на обеды «все одна и та же компания, успевшая в течение нескольких лет дружно сплотиться как бы в одну семью и как-то держаться своим составом». В эту буржуазно-интеллигентскую компанию входил и Голицын.
Правда, описывая Купеческий клуб, Голицын ничего специфически-буржуазного в обстановке клуба и клубном времяпрепровождении не вспомнил. С удовольствием и грустью, чуть ли не стихами описывал он «в большой игральной зале накрытый длинный стол с феноменальным разнообразием холодных закусок» и рядом с ним столик, где стоял «ряд графинов с водками». Вспоминал, как гости, отведав «все, что их соблазняло», проделывали то же с горячими закусками, которые вносила «процессия лакеев», и «покончив таким образом с вступлением к обеду», все направлялись в столовую, где их ждал обед. «И все это кануло в Лету, бесповоротно, не оставив о себе следов…» — элегически заключал Голицын{784}.
Можно сравнить эту картинку с не столь эмоциональным описанием уже упоминавшегося обеда в честь В. Ф. Джунковского в Английском клубе: «Поздоровавшись, я прошел в длинный боковой зал, где была накрыта закуска, а в 7 с половиной часов по традиционном докладе буфетчика, нараспев: „Обед подан“, все направились в обеденный зал и заняли места за двумя столами: один громадный стол покоем, огибавший весь зал, стоял вдоль его стен, а другой посреди зала; в углу зала, за прикрытием тропических растений, расположился оркестр Александровского военного училища»{785}. Купеческий клуб мог позволить себе большее разнообразие яств, но в ритуале обедов следовал примеру Английского.
Меню ужина в Московском Английском клубе. Начало XX в.
Уход Английского клуба в тень не лишил его привилегированного положения в сравнении с другими московскими клубами. Членство высших чинов администрации ограждало его не только от вторжений полиции, о чем со знанием дела писал Гиляровский, но и от полицейских поборов. Это выяснилось в ходе расследования действий московского градоначальника генерала А. А. Рейнбота и его помощника полковника В. А. Короткого. В 1906–1907 гг. они обложили данью под видом добровольных пожертвований на цели благотворительности почти все клубы в Москве, но для Английского и Дворянского клубов было сделано исключение.
Пожертвования должны были идти на содержание специальных учреждений, находившихся в ведении московской полиции: скорой медицинской помощи, приемного покоя для душевнобольных и приюта для брошенных детей, но, как выяснилось, немалая часть этих средств присваивалась. О Коротком свидетели говорили, что он «берет повсюду».
В данном случае не имеет значения, какие силы стояли за смещением Рейнбота. Витте, например, утверждал в воспоминаниях, что Рейнбот одно время находился «в большой милости у государя» и потому был возможным конкурентом Столыпина; последний и устранил его «без достаточных оснований»{786}. Возможно, и в самом деле имела место интрига, но ничего конкретного о Рейнботе как конкуренте Столыпина Витте не сообщил. Нас же интересует содержание собранных по делу материалов, свидетельства как против, так и в пользу Рейнбота в связи с историей клубов и складывавшееся вокруг клубов и власти общественное мнение.
Дело Рейнбота и Короткого, преданных суду по итогам сенаторской ревизии, которой руководил сенатор, бывший директор Департамента полиции Н. П. Гарин, и проходившего затем в 1909–1910 гг. следствия, открыло неприглядную картину превращения клубной добровольной благотворительности в принудительную. Началось это еще при их предшественниках, но действовать более откровенно позволила обстановка революции: террористические акты революционеров (на одного Рейнбота с октября 1906 г. по октябрь 1907 г. покушались семь раз){787}, жертвы среди чинов полиции, перелом в настроении основной массы обывателей в пользу восстановления порядка. Показательно, что активно защищал Рейнбота московский городской голова Н. И. Гучков. Якобы непримиримую борьбу градоначальника с азартными играми (на которые, заявил Гучков, жалуются со всех сторон) он ставил на одну доску с борьбой против революции.
Большинство новых клубов или, как их еще называли, клубов «новой формации», возникавших с конца 1905 г., составляли сугубо доходные заведения. В Петербурге только на Невском проспекте их насчитывалось до 15{788}. В Москве к игорным клубам причисляли более или менее обоснованно Московское общественное собрание, Преображенско-Семеновское собрание, Музыкально-драматический кружок, Артистический клуб, Клуб циклистов, Столичный, Железнодорожный и другие клубы, их названия мало о чем говорили.
Согласно показаниям свидетелей, которых допрашивали по делу Рейнбота, вся Москва превратилась в «просторный игорный дом», и различаются клубы внешне: одни клубы посещает нарядная публика, другие же клубы — «бедный люд», а люди состоятельные их избегают; одни хорошо обставлены, в других все помещения, в том числе концертные залы, если они есть, используются для игры. Правда, хозяевам, когда они сталкивались с претензиями властей, эти различия казались существенными: некоторые в недоумении вопрошали: почему кары обрушились на них, тогда как в нетронутых властями клубах «настоящая вакханалия» и «публика много хуже».
Представление о второй группе дает акт ревизии Артистического клуба: ревизор сообщал, и это подтвердили другие свидетели, что из-за отсутствия вентиляции в помещениях клуба ужасный воздух, пропитанный табаком и запахом кухни; публика разношерстная, далеко не нарядная — мелкие чиновники, приказчики, офицеры (действительными членами были только артисты); клуб посещают только для игры, а женщины и среди них кокотки и для флирта; записываются посетители, вопреки уставу, на одно и то же лицо — на учредителя клуба Молдавцева, а вообще-то для входа достаточной рекомендацией служит полтинник; нередко случаются скандалы…{789}
Возможно, этот или какой-то другой клуб, также называвшийся Артистическим, развернул свою «вредную деятельность» летом 1906 г. на Нижегородской ярмарке, о чем группа нижегородцев, по-видимому, состоятельных людей, телеграфировала министру внутренних дел. При этом они апеллировали к высокому авторитету ярмарки: «Посетители проигрывают каждый вечер громадные тысячи на бикст-картах и железной дороге. Большинство приезжих торговцев под влиянием вина и женщин легкого поведения проигрывает все состояние. Не место такому страшному игорному вертепу на всероссийском торжище. Просим пресечь дело в корне: учредители клуба, по слухам, выиграли 300 тысяч, прикрываясь разрешением Министерства внутренних дел»{790}.
С прежними клубами, да и вообще с настоящими клубами эти «антрепренерские» предприятия имели единственное сходство: азартная игра — в «железную дорогу» («железку») и в «баккара» — допускалась старшинами клубов везде. В клубах коммерческих доходы от игры делили между собой дельцы-учредители. Так было не только на клубных «гастролях», вроде нижегородских. Такие клубы кишмя кишели шулерами, обиравшими посетителей, многие из тех, кого обобрали до последнего рубля, вынужденно становились «арапами», то есть неплательщиками долгов. Часто клубы закрывались, но затем восстанавливались под новыми названиями.
Многие наблюдатели того времени, например Н. П. Розанов в своих воспоминаниях, объясняли терпимость к игорным клубам начальства тем, что они отвлекали от политики{791}. Эта точка зрения присутствует и в исторических исследованиях. Но не меньшее, если не большее значение для властей имела возможность систематически собирать «дань». Полиция варьировала свое отношение к азартным играм в зависимости от размеров и регулярности платежей, иногда прямо угрожая закрыть клуб.
Н. И. Гучков констатировал в марте 1907 г., что азартные игры есть во всех московских клубах почти без исключения. Лишь в Дворянском клубе, утверждал городской голова, играют только в винт, преферанс и пикет. В железную дорогу играют и в задних комнатах Охотничьего клуба и даже в Английском клубе. Гучков предлагал азартные игры вообще запретить. Специалисты из Департамента полиции, однако, обоснованно считали, что это невозможно, так как возникнут тайные притоны, надзор за которыми полиция не сможет осуществлять, и полагали достаточным, чтобы к участию в азартных играх не допускались женщины{792}. Очевидно они учитывали и имевшийся опыт, в том числе петербургский: запрещение в 1901 г. игры «макао», в 1906 г. — «экарте», с одновременным запрещением доступа в игровые залы женщин, внезапные проверки клубов полицией, закрытие отдельных клубов и т. п.{793} Причем назвать все эти меры особенно эффективными власти не могли.
Сам Рейнбот еще до начала следствия именовал проводившуюся Гариным ревизию «сплошной ложью и клеветой от правительственного прохвоста» и даже сожалел, что дело не будет доведено до суда, на котором можно было бы «гласно на весь мир… указать, какой негодяй Гарин и его приспешники»{794}. Когда же перспектива суда стала очевидной, он стал оправдываться, во-первых, тем, что почти все свидетели — это темные личности, которых чиновники сенаторской комиссии заставили оговорить бывшего градоначальника (специальный список свидетелей с их характеристиками Рейнбот составил для адвоката Карабческого), и, во-вторых, тем, что четыре московских клуба отчисляли крупные суммы в распоряжение обер-полицмейстера, а затем градоначальника «с давних пор», и делали это добровольно.
Отношение Рейнбота к клубам было действительно неодинаковым, но это не означало, что солидные клубы, помимо Английского и Дворянского, вообще не подвергались поборам. Председатель совета старшин Купеческого собрания присяжный поверенный В. П. Кобраи представил следователю письмо Рейнбота, в котором тот просил «по примеру прошлых лет» назначить пожертвование в пользу все тех же трех учреждений, от чего общее собрание членов клуба, естественно, не отказалось, выделив 4 тыс. руб.{795}
Показания председателя совета старшин Немецкого клуба доктора А. Р. Битта сначала были в пользу Рейнбота: клуб, сообщил он, всегда выделял значительные средства на благотворительность, в том числе 26 тыс. руб. участникам русско-японской войны, свыше 30 тыс. на содержание лазарета и 10 тыс. голодающим, помимо помощи нуждающимся членам клуба. Тем самым он показывал, что преследует «не только своекорыстные цели, но и общественные». Что же касается полицейской благотворительности, то клуб, заявил Битт, стал на нее жертвовать ежемесячно «по собственной инициативе», и сам он лично отвозил «пожертвования», вручая их непосредственно генералу. Когда же Битт запаздывал, секретарь градоначальника напоминал ему по телефону, что генерал проживает там-то (!). С октября 1906 по сентябрь 1907 г. Рейнбот получил таким образом от одного только Немецкого клуба свыше 13 тыс. руб. Но, как выяснило следствие, платежи начались после прозрачного намека Рейнбота; поэтому как только стало известно о предстоящей отставке градоначальника, клуб прекратил эти «добровольно-принудительные» платежи{796}.
Точно так же жертвовали по требованиям начальства и в соответствии с решениями своих советов старшин Охотничий и Спортивный клубы. И все же последний подвергался шантажу со стороны Рейнбота и его подчиненных, они угрожали клуб «прихлопнуть», хотя за него ходатайствовал американский консул в Москве{797}.
А. И. Сумбатов-Южин, вызванный для допроса как бывший председатель дирекции Литературно-художественного кружка, показал, что кружок «всегда очень много тратил на благотворительность», но это возможно лишь благодаря азартной игре, «без которой ни один клуб существовать не может». Что же касается отношения властей, то «при всех градоначальниках были периоды терпимости и периоды преследования и запрещения». Размеры поборов и репрессии против клубов при Рейнботе, утверждал Южин, были не больше, чем до него. В свою очередь Рейнбот заявил, что не мог заниматься в этом клубе вымогательством уже потому, что Сумбатов — личный знакомый его и его семьи{798}.
С прочими клубами поступали куда жестче. Поводом для вымогательства в Артистическом клубе на Тверской явились анонимные письма, в которых сообщалось, что все старшины клуба — шулера, обыгрывающие студентов и лицеистов. На сей раз проверка показала лживость обвинения. Когда после этого, в ноябре 1906 г. помощник градоначальника Короткий появился в клубе, игроки-актеры его освистали, и он покинул клуб с угрозами. И здесь не удалось обойтись без «гекатомбы», то есть жертвы, как называли вынужденные подношения, без нее клуб был бы закрыт{799}.
На судебном процессе по делу Рейнбота и Короткого, проходившем в Москве 28 апреля — 17 мая 1911 г., прокурор В. П. Носович говорил о созданной якобы исключительно подсудимыми «волне правовой анархии» и о том, что «понятие законности как бы не входит в сознание» подсудимых, которые прибегали к «довольно патриархальным приемам принудительного сбора и вымогательства»{800}. Обвинение было вполне обоснованным, независимо от прокурорского пафоса и стилистики речи, но характерно, что впоследствии в кругах правой эмиграции Носовичу, несмотря на его участие в белом движении, ставили в вину тяготение в предреволюционный период «к представителям так называемой общественности»{801}.
Дело Рейнбота, дискредитировавшее систему отношений власти с общественными учреждениями, получило широкий резонанс. Благодаря росту тиражей столичной прессы, об этом узнали и за пределами Москвы. С другой стороны, всероссийскую известность приобрели благодаря тем же многотиражным газетам подобные же действия провинциальных «сатрапов» вроде одесского градоначальника, члена Союза русского народа генерал-майора И. Н. Толмачева. В отличие от Рейнбота в Москве Толмачев не считал нужным делать исключений ни для одного из местных клубов, в том числе и для Благородного собрания. Автор очерка истории Благородного собрания писал, что «репрессии генерала Толмачева сильно угнетали собрание», в 1910–1911 гг. оно «находилось все время под угрозой закрытия»{802}.
Трагикомическую ситуацию — вторжение наряда «толмачевской полиции» в Одесское Коммерческое собрание 16 марта 1911 г. описал в местной газете очевидец: «…Пристав и его помощник бегом направились в зал, где была игра, и здесь, точно налетчики-экспроприаторы с криком „ни с места, денег не убирать!“ набросились на стол, за которым четыре человека играли в экарте, и стали хватать деньги, лежащие перед игроками. Один из них, купец М. С. Ратнер хотел спрятать свои деньги в карман, но пристав, схватив купца за обшлаг сюртука, закричал: „Не сметь прятать деньги“. Когда же Ратнер заявил, что это его деньги, пристав пригрозил арестом, и Ратнер отдал приставу деньги». Члены клуба сначала всерьез решили, что повторяется известный в Одессе случай, когда экспроприатор переоделся жандармским офицером, но, убедившись, что это не так, тут же вспомнили «недавнее громкое дело с московскими клубами».
Все одесские клубы, писал тот же очевидец, «„начальство“ пыталось сделать покорными данниками генерала Толмачева». Самого Толмачева во время описанного инцидента в Одессе не было, когда же генерал вернулся, он заявил, что возражения двух старшин Коммерческого собрания приставу во время «набега» означают сопротивление полиции. После этого он потребовал от них подать в отставку и извиниться перед приставом, угрожая в противном случае закрыть клуб. Еще раньше Толмачев заставил включить в устав клуба параграф, позволявший исключать членов клуба без объяснения причин (никого, правда, клуб не исключил){803}. От закрытия спасло клуб только увольнение Толмачева: в Петербурге решили, что он слишком далеко зашел и слишком скандальную огласку получили его действия.
Произвол в отношении клубов был частью противоречивого процесса приспособления местных властей к новой ситуации и воплощения на практике нового законодательства об общественных организациях. Изучение этой практики показывает, что действия администраторов, особенно в провинции, определялись не только временным и открывающим большие возможности «стеснения» законодательством, не только указаниями из Петербурга и собственными политическими взглядами администраторов. Главным и определяющим подчас фактором была просто инерция представлений о допустимых пределах самодеятельности подданных и создаваемых ими организаций. Эти представления могли оставаться на уровне дореформенных, что означало, например, для клубов почти неограниченное вмешательство в их внутреннюю жизнь и в вопросы, связанные с членством.
Толмачев не составлял в этом смысле исключения. Тамбовский губернатор Н. П. Муратов, используя различные, более или менее оригинальные средства нажима (например, угрозу не допускать в клуб военный оркестр, запретить посетителям играть в лото) добился того, что из ремесленного и приказчичьего клубов были исключены представители интеллигенции, а из Коннозаводского клуба евреи. Последнее явилось принудительным прецедентом для прочих клубов, в том числе купеческого{804}.
Как уже говорилось, более защищенными могли себя чувствовать те немногие клубы в столицах, чья автономия покоилась на отчасти поддерживаемых традициях элитарной сословности. В Москве после осуждения Рейнбота он тем не менее остался членом Английского клуба (через два месяца его помиловали, о чем ходатайствовал и суд). Справедливости ради следует сказать, что не был исключен из клуба и бывший председатель I Государственной думы профессор С. А. Муромцев. Вместе с другими депутатами-кадетами он подписал после разгона Думы Выборгское воззвание и отбыл за это трехмесячное заключение в одиночной камере Таганской тюрьмы. Еще до судебного решения Муромцев, Ф. Ф. Кокошкин и некоторые другие московские «выборжцы» были исключены из состава московского дворянства. Кокошкина исключили 15 декабря 1906 г. 192 голосами против 80; из них 35 (Д. Н. Шипов, В. А. Маклаков и другие) выступили с особым мнением о незаконности исключения.
Газета московских левых предпринимателей, будущих прогрессистов «Утро», осуждая эту репрессивную акцию, тем не менее критиковала как исключенных, так и тех, кто протестовал, за непоследовательность. По мнению газеты, они должны были сами уйти из исторически обреченной «затхлой привилегированной касты»{805}. Примечательно, что невзирая на меры властей, Английский клуб не счел возможным «выдавать своих», сохраняя традицию относительной независимости. Кроме того, либерала Муромцева ценили в клубе как помогавшего клубу выдающегося юриста. Но либералов от этого в клубе не прибавлялось.
Вероятно, преобладавшими в Английском клубе настроениями навеяны в известной мере некоторые контрастные по отношению к ним записи в дневниках В. М. Голицына — о судьбе монархии, о патриотизме, резкие характеристики правящей элиты и отдельных ее представителей. Эту среду Голицын, благодаря своему воспитанию и служебной биографии, хорошо знал изнутри. Сторонник конституционной монархии с всеобщим избирательным правом, он, однако, пессимистически смотрел на шансы осуществления этого либерального идеала — из-за «неспособности и нежелания правительства, с одной стороны, безумства и уродства крайних, с другой». «Во всех монархиях мира монархическое начало трещит под напором новых общественных элементов, течений и идей (кроме Англии)», и если у монархии «не хватает духа», «чтобы сохранить себя» путем эволюции, то неизбежно, неотвратимо, причем в ближайшем будущем, «наступление революции», — записал он 10 октября 1910 г.{806}
«Кто больший патриот, — спрашивал Голицын, — кто любит Россию, или тот, кто ее ненавидит в том виде, в какой ее теперь привели, и желал бы видеть в другом? (таковыми он не считал, конечно, „крайних“, то есть революционеров. — И. Р.) Любовь к ней, к родине вообще — абстракция». «Если под патриотизмом подразумевать олицетворение „святой Руси“ в попе, офицере и батюшке-царе, то я совершенно определенно могу сказать, что его во мне и следа нет и что, наоборот, такой патриотизм вызывает во мне глубокое негодование»{807}.
С размышлениями Голицына о патриотизме перекликались дневниковые записи И. И. Толстого — петербуржца и тоже аристократа, но, подобно Голицыну, антагониста аристократических клубов. В связи с отказом Государственной думы почтить вставанием память скончавшегося в 1910 г. С. А. Муромцева он писал, что тем самым «хотят внушить русским людям презрение к чужой и к своей личности и развивать в них подхалимство и обоготворение власти и существующего печального азиатского правопорядка», а со страниц «Нового времени» М. А. Меньшиков одобряет подавление всякой общественности, чему «все „истинно русские“ подголоски подвывают в унисон…». «И эта шваль осмеливается называть себя патриотами!» — восклицал Толстой{808}.
Тема патриотизма, затронутая в записях «для себя» Голицына и Толстого, приобрела еще большую актуальность, когда Россия вступила в Первую мировую войну. Она показала между прочим иллюзорность бытовавших ранее в умеренно-консервативном лагере надежд на примирение интересов великих держав. Как предлагал им, например, еще в 1904 г. А. С. Суворин (реагируя на негативное отношение к России на Западе во время русско-японской войны), примириться на основе согласия вокруг «общего культурного дела белой расы» в Азии и Африке{809}.
Война не могла не внести изменения в жизнь клубов. Внешне это проявилось в том, что наплыв раненых с фронтов заставил клубы и прежде всего самые крупные из них потесниться и сократить масштабы своей обычной деятельности. Английский клуб в Москве открывался теперь в связи с этим не в 12 ч., а в 2 ч. дня. Значительную часть площади в зданиях клубов, так же как в зданиях многих других общественных и частных учреждений отвели под лазареты{810}. Но еще более важными явились изменения во взглядах руководителей и членов клубов, иногда действительно реально происходившие, в какой-то мере искренние, но часто специально афишируемые. Выразилось это прежде всего в отказе клубов, в том числе объединявших интеллигенцию, от прежнего идеологического нейтралитета.
Нельзя сказать, что сдача такими клубами позиций для того, чтобы приспособиться к господствующим настроениям, была совершенно внезапной. Правда, ходовые иллюзии относительно способности по крайней мере интеллигенции им противостоять и сохранить идейно-нравственную «чистоту риз» держались долго. Они проявились между прочим в том, как С. П. Мельгунов (историк, один из лидеров партии народных социалистов, входивший также одно время в актив Московского литературно-художественного кружка) обращал внимание (уже в 1916 г.!) на расхождение между как будто утвердившимся в общественном мнении безусловно негативным отношением интеллигенции к газете «Новое время» и прочностью, вопреки этому, положения газеты: «Русское общественное мнение отвернулось давно от суворинского органа, и тем не менее последний процветает. Следовательно, сила общественного мнения, клеймо общественного презрения не является решающим фактором».
Палата госпиталя в помещении Московского литературно-художественном кружка. 1914 г.
Иными факторами, упомянутыми Мельгуновым, были получившие огласку (в том числе стараниями наследников Суворина) нечистоплотные приемы ведения газетного дела, казенные субсидии и т. п.{811} Но, говоря о противоречии между репутацией и процветанием «Нового времени», Мельгунов преувеличил единодушие интеллигенции, степень консолидированности либерального общественного мнения. Полного единства в том, что касается приверженности базовым нравственным ценностям, не было в этой среде ни в предвоенные годы, ни тем более в годы войны. Так, часть интеллигенции, включая видных деятелей русской культуры, еще до войны поддавалась юдофобским настроениям, оправдывая себя тем, что такие настроения якобы неотделимы от патриотизма{812}, — точно так же, как это делал Суворин и его сотрудники.
Единодушие легко было проявить в протесте против немецких зверств; в начале войны такое воззвание составил в Литературно-художественном кружке И. А. Бунин, и его подписали деятели культуры самой разной ориентации — от М. Горького, А. С. Серафимовича и С. Скитальца до Л. А. Тихомирова и братьев Васнецовых{813}. Разногласия наметились, когда клубы, озабоченные своей патриотической репутацией, исключили из числа членов клубов подданных государств, с которыми воевала Россия, причем независимо от того, подвергались они преследованиям или нет. Нельзя сказать, что это было результатом прямого нажима: общее распоряжение свыше, требовавшее исключить их из всех общественных организаций, последовало позже, в декабре. В то же время демонстрация германофобии имела некоторые оттенки, в том числе в зависимости от состава клубов.
В Московском литературно-художественном кружке с соответствующей инициативой выступили 44 члена клуба, заявившие на общем собрании 10 октября 1914 г., что пребывание в клубе австро-германских подданных недопустимо; речь шла всего лишь о двух действительных членах и о пяти членах-соревнователях, не считая славян. Возражения (вполне в дальнейшем оправдавшиеся) сводились к тому, что толпа увидит в этом одобрение насильственных действий, и дело дойдет до погромов. После непродолжительных прений была найдена сравнительно мягкая формулировка, ее предложила дирекция: не возобновлять временно — «до нового рассмотрения» — членам клуба, ставшим вдруг одиозными, членские билеты и не допускать их в качестве гостей. За это предложение было подано 47 голосов, против 8.
Из всех действительных членов Литературно-художественного кружка лишь один С. П. Мельгунов не только заявил, что считает принятое решение «недопустимым с моральной стороны», но и вышел в знак протеста из Кружка (вместе с членом-соревнователем Г. И. Френкелем){814}. Возможно, того же мнения были и некоторые не явившиеся на собрание члены, и их неявка была своеобразной формой протеста. Известно, что примеру Мельгунова намеревались последовать кандидат в члены дирекции В. Вересаев и член дирекции Н. М. Кишкин (несмотря на то, что они принадлежали к разным партиям: первый был народным социалистом, второй — был близок социал-демократам, третий — с момента основания кадетской партии членом ее ЦК и товарищем председателя партии).
Впрочем, настроения, преобладавшие в годы войны среди интеллигенции, известны, так что даже если бы дирекции удалось собрать большее число членов Кружка, все равно противники исключения немцев остались бы в меньшинстве. Московская пресса клеймила Мельгунова как «изменника» и издевательски предрекала ему избрание членом берлинских литературных обществ.
В своем дневнике Мельгунов еще раньше приводил примеры связанной с войной «полной путаницы в представлениях» общественности. Таких примеров, отмечал он, «бездна». Путаницу он усматривал в том, что «патриотизм не отделяют от верноподданичества»{815}. «Литературный мир не избегал общего психоза», — писал он впоследствии в одном из своих исторических трудов, характеризуя переходивший все границы «некритический патриотизм во всех слоях общества» и ссылаясь между прочим на тот же памятный ему эпизод в Литературно-художественном кружке. Объяснял он это свойством психики «приходить в унисон с окружающим» («законом имитативности»){816}.
Такое объяснение «путаницы» было верно лишь отчасти. У политически организованных групп имелись обдуманные мотивы избранной в первые месяцы войны линии поведения. Партийные решения на сей счет, например, у кадетов, сводились к отказу от критики действий правительства на время войны во имя национального единства. В 1915 г., когда начались поражения русской армии, это решение было пересмотрено. Принципиальную и последовательную позицию занимали немногие деятели, чаще из околопартийной интеллигенции, например, М. Горький или пассивный меньшевик Н. Валентинов, отказавшийся вернуться в редакцию «Русского слова», чтобы не вести газету «с теми шовинистическими и зоологическими ухватками, которых требует газетное обслуживание войны»{817}.
Готовность «петь в унисон» помогла не всем клубам, часть их во время войны привлекла к себе помимо их воли повышенное внимание. Была реанимирована старинная тема двух «говорилен» — клуба и парламента, но в неожиданном повороте. На сей раз осуждению — с думской трибуны! — подверглись привилегированные клубы, причем за прежде всецело одобряемую, а теперь сильно преувеличенную пассивность и аполитичность их посетителей. Произошло это в 1915 г.
О содержании этого выступления в Думе (депутата А. Н. Хвостова) скажем дальше, а предыстория его такова. Поводом для речи явились антинемецкие погромы в Москве и ее окрестностях 27–29 мая 1915 г. Жители Москвы, причем представлявшие все социальные слои, прежде всего рабочие и особенно члены их семей, беспрепятственно грабили в эти дни предприятия, магазины и дома. По явно завышенной оценке градоначальника А. А. Адрианова в погромах участвовала чуть ли не половина московского населения, но и более точные подсчеты за два дня из трех дали немалую цифру — свыше 100 тыс. человек. Взрыв агрессивной ксенофобии вылился в уничтожение и разграбление имущества всех вообще лиц с нерусскими фамилиями{818}. Очевидцы из московских правомонархических кругов утверждали, что это был «погром немцев и евреев» (А. И. Соболевский), план толпы состоял в том, чтобы «бить немцев, потом недобросовестных торговцев, потом евреев…» (И. И. Восторгов){819}.
К погрому привела массированная националистическая пропаганда с целью создания образа немца-врага, подкрепленная дискриминационными мерами властей против всех проживавших в России немцев и лиц немецкого происхождения. Доминирующее место в пропаганде занимала тема «немецкого засилья» в экономической жизни России{820}. После погромов правительство, не заинтересованное в «беспорядках» такого масштаба, грозивших перерасти в неконтролируемое движение против всех имущих слоев населения, назначило расследование действий должностных лиц Москвы. Несмотря на это, в Государственной думе правыми депутатами погромы фактически оправдывались как выражение патриотических чувств, а члены клубов были обвинены, может быть, впервые за всю их историю, в отсутствии подлинного патриотизма. Именно в такой тональности было выдержано выступление 3 августа 1915 г. в IV Думе Хвостова — председателя фракции правых, члена Главного совета Союза русского народа.
Хвостов приравнял якобы недостаточную борьбу некоторых членов правительства с «немецким засильем» к общественной индифферентности членов элитных столичных клубов. «Если здесь, в Петрограде, где-нибудь в уютной гостиной Нового или Английского клуба люди после сытного обеда начнут говорить о политике, они ограничатся или остротами, или прочтут какое-нибудь стихотворение Мятлева, или скажут: бывший министр внутренних дел, конечно, не мог внести какой-нибудь хороший проект, потому что это человек несерьезный. И этим ограничатся». Другое дело народ, он «болеет душою, у него сердце кровью обливается (голоса: „Правильно!“), он говорит, несправедливо, может быть, говорит, говорит ошибочно — я это утверждаю, но он говорит так: продались и предались. (Справа, в центре и слева рукоплескания и голоса: „Правильно, браво!“)». Только когда, продолжал Хвостов, русский народ будет видеть, что Государственная дума «взяла в свои руки вопросы о немецком засилии и о дороговизне жизни», «тогда наступит то спокойствие, которого мы все желаем, господа»{821}.
Высказываясь насчет клубов, бывший вологодский и нижегородский губернатор судил явно не с чужих слов, в эти известнейшие клубы он по своему положению был вхож, и нарисованную им картинку нет надобности опровергать. Но речь Хвостова была насквозь демагогичной. Опыт подобной демагогии у него уже имелся: в 1912 г., будучи нижегородским губернатором, он в разгар ярмарочного сезона распорядился изгнать из города евреев-коммерсантов. Это вызвало тогда протест Общества фабрикантов и заводчиков Московского промышленного района. В записке председателя общества Ю. П. Гужона председателю Совета министров В. Н. Коковцову говорилось, что эти и подобные меры, чинимые местными властями, — «беспрерывные выселения, ограничения и стеснения» наносят огромный ущерб нееврейскому населению, влекут за собой расстройство хозяйственной жизни страны, от них страдают русские предприниматели. «Стеснять свободу, перемещая людей, равносильно тому, чтобы затруднять свободное кровообращение в живом организме», — писал Гужон (видимых результатов этот демарш тогда не имел){822}.
Между тем в 1915 г., когда Хвостов выступил со своей громовой речью, Союз русского народа, к которому он принадлежал, находился в состоянии полного упадка, возродить его апелляция к народу и к Думе уже не могла. Обличать членов привилегированных клубов, фактически натравливая на них толпу (речь была издана отдельной брошюрой, не дожидаясь издания полных стенографических отчетов), понадобилось Хвостову для того, чтобы закамуфлировать затеянную им карьеристскую интригу. Главную роль в ее успешном исходе сыграла протекция Григория Распутина. Вскоре после произнесения Хвостовым этой речи, 15 августа царь отправил в отставку неугодного Распутину и императрице товарища министра внутренних дел В. Ф. Джунковского, 26 сентября за ним последовал министр Н. Б. Щербатов, после чего Хвостов получил вожделенное министерское кресло (чтобы довольно быстро слететь с него, рассорившись с Распутиным, в ходе продолжавшейся «министерской чехарды», и вернуться в Думу на роль депутата){823}.
Не случайно Хвостов мимоходом задел в своей речи и салонного стихотворца В. П. Мятлева, члена Английского клуба и тоже выразителя определенного общественного мнения (достаточно сказать, что списки сочинений Мятлева сохранил в своем архиве Джунковский). Бойкие сатирические стишки Мятлева на злобу дня читали и в клубах и вне клубов. Возможно, они доходили и до демократического читателя. В одном из них — «Хладнокровный градоправитель или Котлеты по-московски — соус Тартар» — Мятлев довольно точно изобразил поведение во время погрома московского «главноначальствующего» князя Ф. Ф. Юсупова (старшего), больше других ответственного за погром:
«…Москва горит, Москва бушует; / Патриотически слепа, / Добро немецкое ворует / У русских подданных толпа. / Но князь, тревожиться не падок, / Спокойно молвил он: мерси, / Я знаю, мелкий беспорядок, / Наука всем врагам Руси. /…Пока у Мандля стекла били, / Он, разодет, как на парад, / Стоял в своем автомобиле / И делал жесты наугад. / И до сих пор еще не ясно, / Что означал красивый жест: / Валяйте, братцы, так прекрасно, / Или выказывал протест…»{824}
Перед гласными городской думы Юсупов оправдывался тем, что он «на стороне наших рабочих», чье «терпение лопнуло», и они «не могли работать спокойно». Изображенное Мятлевым «хладнокровие» Юсупова, то есть невыполнение им прямых служебных обязанностей, Хвостова не смущало, так как он пользовался его покровительством.
Наконец, независимо от карьерных удач и неудач Хвостова, есть все основания полагать, что его атака на членов привилегированных клубов была в тот момент созвучна отрицательному отношению к ним и вообще к столичным аристократическим кругам императрицы Александры Федоровны, о чем он наверняка знал. Год с лишним спустя после произнесения речи Хвостова в Думе дело дошло до того, что все большее беспокойство за судьбу монархии стали открыто выражать члены императорского дома. Родственники царя обращались и к царю, и непосредственно к императрице, пытаясь склонить их к уступкам Думе, но это лишь усилило ее недоверие к аристократической элите. Эти попытки оказать давление на Николая II подробно описаны в литературе, хотя почему-то опускаются, как правило, содержащиеся в источниках упоминания клубов.
Явственный крен «говоренья» в аристократических клубах в сторону политики и критики царя, царицы, роли Распутина влиял на представления императрицы и близких ей людей о происходившем больше в сторону искажения, чем уточнения и полноты сведений. Разумеется, было невозможно повторить опыт Павла I и просто закрыть все клубы, вызывавшие подозрения. Ио жене великого князя Кирилла Владимировича Виктории Федоровне императрица заявила 26 ноября 1916 г., что против самодержавия выступает лишь «петроградская кучка аристократов, играющая в бридж и ничего не понимающая»{825}.
Уже в эмиграции таким же примерно образом описал в своих мемуарах канун революции близкий в то время Александре Федоровне и Распутину чиновник Н. Ф. Бурдуков. Гибель монархии он объяснял заговорами против царя «и его верного друга и жены», причем больше всего было заговоров, утверждал Бурдуков, «в активе русского аристократического общества, двора и императорской фамилии». В другом месте воспоминаний он дополнил этот список виновников революции сановниками, начиная с первых министров, генералами и гвардией. Одним из гнезд таких заговоров Бурдуков считал Яхт-клуб, откуда распространялась клевета на Распутина{826}.
Очевидно, «заговорщическая» терминология мемуариста неуместна, коль скоро речь идет о том, что не скрывалось. Сама по себе множественность «заговоров» доказывает, что настоящего заговора не было. Что касается существа дела — растущего недовольства в аристократических кругах, то его зафиксировал тогда же в числе прочих современников наблюдатель по должности Л. К. Куманин. Он также не преминул выделить Яхт-клуб. В этом клубе постоянно бывали особенно антипатичный императрице великий князь Николай Михайлович («скверный он человек, внук еврея!», — писала она мужу){827}. Согласно донесению Куманина, коллективное письмо членов императорской фамилии в защиту убийц Распутина, переданное царю в конце декабря 1916 г., было составлено «по инициативе Николая Михайловича и, возможно, по совету враждебного династии Романовых английского посла Бьюкенена». Отпечатанные на множительном аппарате копии этого письма Николай Михайлович, который «был душой великосветской оппозиции», «предъявлял в Яхт-клубе нескольким из членов этого клуба, а равно высказывал за общим клубным столом резкие суждения по адресу „немецкой“ политики „Алисы Гессен-Дармштадтской“ и сетования „на безвольность и недальновидность самого монарха“».
21 января 1917 г. Куманин констатировал существование «политического движения против монарха и особенно против Александры Федоровны», которое «объемлет верхи общества, высший служилый класс, в большой степени командный военный состав и особенно императорскую фамилию»{828}. Еще одним центром «движения» был дворец великого князя Павла Александровича и его жены княгини О. В. Палей в Царском Селе. Посол Бьюкенен вспоминал о княгине, что она была «одарена живым воображением», а дворец «славился повсюду как обильный источник сплетен»{829}. Это справедливо и в отношении прочих аристократических салонов и клубов: «политическое движение» в этих общественных структурах сводилось к распространению «молвы». Небывалым же была концентрация слухов на личности царя и царицы — один из множества показателей десакрализации монархии и растущей изолированности режима.
Стоит отметить, что спустя два десятилетия с лишним после описываемых Бурдуковым событий его объяснение Февральской революции всецело происками родственников царя настолько изумило редакцию парижского эмигрантского журнала, публиковавшего его воспоминания с продолжением, что она дважды помещала для читателей «оговорку» насчет односторонности данного «оригинального свидетельского показания»{830}.
Императрица, чьи взгляды воспроизвел в своих мемуарах Бурдуков, не замечала других источников угрозы режиму. Вскоре о клубах — но уже в переносном смысле — пришлось вспомнить в связи с событиями на «улице». «Бессмысленное стояние в „хвостах“ по нескольку часов и озлобило, и распустило народ. Улица превратилась в клуб, где все недовольство и возмущение объединяют всех и вся. Нужна только маленькая искра, чтобы начались поголовные погромы», — писала правая деятельница С. Л. Облеухова В. М. Пуришкевичу 12 октября 1916 г.{831} О поголовных погромах как проявлении патриотических чувств народа речи уже не шло.
К осени 1916 г. относится начало подготовки дворцового переворота, который мыслился как акция, упреждающая революцию, и мог бы претендовать на название заговора всерьез. Независимо от того общеизвестного факта, что заговорщики мало преуспели в своих намерениях, уже одни разговоры на эту тему внесли свою лепту в формирование неблагоприятного власти общественного мнения не только в аристократических кругах, но вообще среди цензовых элементов общества.
О том, как широко — даже очень далеко от столицы — распространились слухи о близком конце правления Николая II, в том числе через клубы, рассказал жандармскому полковнику Заварзину его случайный попутчик, коммерсант, побывавший на Кавказе. По его словам, в батумском клубе «почти откровенно порицали царя и царицу». Один из «клубистов» заявил: «„Они скоро уйдут, царь отречется, а на его месте будет Алексей с регентом Михаилом Александровичем“. На это один из членов клуба, вполне солидный и приличный человек, добавил, что, по-видимому, сведения о предстоящем отречении правильны, так как в Батум приезжали Гучков, а затем член Думы Бубликов, которые по секрету говорили некоторым то же самое, но регентом называли Великого князя Николая Николаевича. Они же склоняли на свою сторону военных начальников, из которых некоторые соглашались, считая, что так будет лучше…»{832}
Очевидно, что если молва дошла до Батума, пусть даже подкрепленная вояжем Гучкова, то в клубах городов, территориально находившихся ближе к столицам, такого рода слухи имели хождение тем более. Таким образом, утверждение Милюкова в его знаменитой думской речи 1 ноября 1916 г. о том, что «из края в край земли русской расползаются темные слухи о предательстве и измене», в этой части соответствовало действительности. В свою очередь, подобные речи усиливали доверие к слухам.
Проявлял оппозиционную активность, созвучную деятельности Прогрессивного блока, и Клуб общественных деятелей в Петербурге. В конце января 1917 г. он провел последнюю «славянскую трапезу», отличавшуюся необычайным многолюдством. На трапезу явилось много депутатов Государственной думы, в том числе граф А. А. Бобринский и В. А. Маклаков, и несколько членов Государственного совета, финансисты, писатели, журналисты. Речи были выдержаны в критической по отношению к правительству тональности — при том, что повод был частный: судьба оказавшегося в австрийском плену корреспондента «Нового времени» и равнодушие к ней влиятельных лиц{833}.
Примерно тогда же создается, по-видимому, последний в царской России политический клуб, учрежденный весной и открытый 6 ноября 1916 г. в Петербурге. Название клуба — «Экономическое возрождение России» — маскировало истинные его цели, противоположные тем, что отстаивал Клуб общественных деятелей. Учредителем клуба был уже известный нам Крупенский, в это время товарищ председателя думской фракции центра. Связанный как с придворными, так и с банковскими кругами, Крупенский заявил, что клуб должен сблизить власть, промышленников и сельских хозяев. Крупенский и другие организаторы клуба намеревались, таким образом, укрепить катастрофически теряющую авторитет власть Николая II, объединив все проправительственные силы вне партий Прогрессивного блока (несмотря на то, что годом раньше Крупенский стоял у истоков этого объединения думской оппозиции; однако, как выяснилось в дальнейшем, о деятельности Прогрессивного блока он осведомлял охранку).
Не в пример леволиберальным клубам этот клуб получил поддержку правительства в лице очередного премьер-министра А. Ф. Трепова, в том числе поддержку материальными средствами. В совет клуба вошли бывшие министры А. В. Кривошеин и Н. Б. Щербатов, члены Государственного совета В. И. Гурко и Д. А. Олсуфьев, видные представители финансового мира директор-распорядитель Русско-Азиатского коммерческого банка А. И. Путилов, Я. И. Утин, А. И. Вышнеградский, профессор И. Х. Озеров. О том, какое значение придавалось новому клубу, говорит присутствие на его открытии в числе прочих сановников также и действующих министров. Клуб объединил до 900 членов, скорее всего номинально, но само согласие вступить в клуб должно было рассматриваться в тот момент как выражение готовности поддержать правительство и режим.
Принести, однако, какие-то практические результаты в течение кратчайшего срока, отпущенного историей монархии, создание клуба уже не могло{834}. К тому же императрица не доверяла ни Думе, ни правительству, включая А. Ф. Трепова. Как видно из ее переписки с мужем, ей внушали опасения все площадки, где гвардейское офицерство могло соприкасаться с думскими деятелями или представителями общественных кругов. 15 декабря она писала ему, имея в виду именно этот клуб: «Новый клуб, устроенный Треповым (для офицеров и etc), не очень хорош, я разузнала о нем. Офицеры нашего сводного полка ходят туда, и все они встречаются там с Родзянко, манифестируя и приветствуя его там, — в высшей степени бестактно»{835} (сводный гвардейский полк был главной частью охраны Александровского дворца — резиденции царя в Царском Селе; по свидетельству будущего министра Временного правительства М. И. Терещенко, в подготовку дворцового переворота были вовлечены и некоторые офицеры сводного полка).
Таким образом, исключительно широкое распространение слухов, как всегда, приблизительных и нередко далеких от действительности (например, насчет «измены» немки-царицы), в том числе через клубы, неоспоримо способствовало созданию вокруг монархии политического вакуума, что привело в конечном счете к ее падению.
Февральская революция открыла двери многих до тех пор закрытых клубов всем желающим. Мгновенно они слились с «улицей», превратившись в более многолюдные «говорильни», чем те, каких страшился в XIX веке Победоносцев.
О том, как реагировали на революцию члены Английского и подобных ему клубов, прямых свидетельств нет, но известно, что царское отречение повсюду повергло монархистов в смятение, независимо от их партийной принадлежности и политической активности. Не составляли исключения члены правомонархических организаций в Москве. Русский монархический союз объявил себя распущенным, а председатель его правления С. А. Кельцев направил телеграмму городскому голове М. В. Челнокову и командующему войсками Московского военного округа А. Е. Грузинову, в которой писал, что союз прозрел «вместе со всей страной» и что его члены будут честно служить «не за страх, а за совесть… благу родины и новому правительству, разрушившему темные силы и темноту России»{836}.
Известно также, что 7 марта 1917 г. в Английском клубе выступил приехавший из Петрограда А. Ф. Керенский, в тот момент еще министр юстиции — первый и единственный министр-социалист в первом составе Временного правительства. Такого сорта людей Английский клуб не видел в своих стенах никогда, впрочем, так же, как и разнокалиберную публику, восторженно встретившую Керенского. Если среди публики и были члены клуба, в чем нет уверенности, то вряд ли их могло быть много. Вечером Керенский снова появился в особняке на Тверской, чтобы рассказать представителям московской прессы о том, при каких обстоятельствах вслед за Николаем II от престола отрекся великий князь Михаил Александрович…{837}
После устранения Февральской революцией всех формальных препятствий в создании общественных организаций, образовалось множество новых клубов, демократических по своему составу. Отчасти о многочисленности клубов можно судить по тому, что выступления артистов в клубах (а также на других площадках «на стороне», вне театров) стали для этой части интеллигенции средством выживания, так как «жить становилось все труднее… и именно с этого времени, — пишет очевидец, — в обиходную речь крепко вошло слово „халтура“». Среди возникших в 1917 г. клубов было немало и вполне традиционных, например, Артистический клуб в Петрограде на Морской, который, по словам того же очевидца, «как-то незаметно открылся и быстро окреп», очевидно, в первую очередь благодаря тому, что там имелись «вкусный буфет» и «довольно крупная игра в карты»{838}. Сохранялись в послефевральский период и старые ассоциации всех видов, в том числе и клубы.
В основном же вновь образовывались клубы рабочих и низших служащих. Нередко они создавались при профсоюзах и на крупных предприятиях. Образовался ряд студенческих клубов, также политических и находившихся под влиянием тех или иных социалистических партий. Общее число только рабочих и солдатских клубов в Петрограде достигло к августу 1917 г. шестидесяти.
Благодаря легализации всех партий, процесс этот, идущий снизу, был вместе с тем в большей степени, чем до революции, организованным. С призывом создавать политические рабочие и солдатские клубы выступил Исполком Петроградского Совета, поместивший уже 9 марта в «Известиях» статью «Рабочие клубы». С параллельным призывом обратилась 13 марта к читателям большевистская «Правда». Новые клубы рассматривались в этих статьях как преемники дореволюционных рабочих клубов и противопоставлялись клубам «буржуазным». Связь их с социалистическими партиями теперь можно было не скрывать и, более того, эта связь объявлялась необходимой{839}.
Преемственность понималась и в смысле сохранения в работе таких клубов культурно-просветительной составляющей как главной или одной из главных. Левый политический эмигрант А. В. Луначарский вспоминал, как, готовясь после падения монархии к возвращению на родину, начал «лихорадочно заниматься вопросами педагогики и школьного строительства на всех ступенях народного образования, а равно рабочими клубами…»{840}.
Участников элитарных клубов все это не могло радовать. Из воспоминаний А. И. Гучкова известно об еще одном послефевральском, но тайном клубе. Правда, клубом Гучков его не называл. Летом 1917 г., уже побывав министром в первом составе Временного правительства, он вошел в «комитет из представителей банков и страховых компаний», образовавшийся по инициативе Путилова. Участие Путилова и других петроградских деятелей его круга, а также знакомое название — Общество экономического возрождения России — позволяет предполагать, что это был тот же предфевральский клуб с теми же в основном участниками. В новой обстановке они использовали старую вывеску, камуфлировавшую иные, но снова политические цели (сам Гучков в клубе конца 1916 — начала 1917 гг. не участвовал, так как был поглощен тогда мыслью о несостоявшемся дворцовом перевороте).
Первоначальная цель участников клуба состояла в том, чтобы собрать средства в поддержку умеренных кандидатов на выборах в Учредительное собрание и для борьбы с влиянием социалистов на фронте. Но в итоге, вспоминал Гучков, «мы решили собранные нами крупные средства передать целиком в распоряжение генерала Корнилова для организации вооруженной борьбы против Совета рабочих и солдатских депутатов», что, по-видимому, и было сделано{841}.