За окном громыхнуло раскатисто, громко и Елизавета вдруг почувствовала удушье кабинета. Спертый, пахнущий угаром от свечи, воздух раздирал легкие, судорожно сдавливал горло. Казалось, что сознание вот-вот оставит ее и она рухнет на пол в чужом замке на затоптанный, давно нечищенный ковер, где валяются разноцветные карандаши, которыми офицеры вычерчивали на карте агонию и конец Бельгии. Собрав силы, она поднялась с кресла, подошла к окну, отдернула плотные маскировочные занавеси, потому что уже нечего было маскировать, распахнула створки окна и прислонилась к подоконнику. Порыв ветра занес в кабинет запах сырых листьев, молодых трав, аромат поблизости высаженных цветов да тревожный шум деревьев и дождя. Она жадно вдыхала этот пьянящий воздух весны и стояла в раздумье о судьбе ее народа, своей судьбе. Справившись с собой, обратилась к Леопольду, как могла внушительней, будто вела речь с больным человеком.
— Ваше величество, сын мой, вы заблуждаетесь. И убедитесь в этом едва окажетесь на положении пленного. Подпись Леопольда, какими бы титулами она не предварялась — командующего армией или, еще как-то — остается подписью короля бельгийцев. И поэтому, независимо от того, как вы подпишите акт капитуляции, это все равно будет капитуляция Бельгии, капитуляция короля.
— В этом вопросе я остаюсь при своем мнении. Бельгия будет независимой и при оккупации, — отрезал Леопольд.
— История подобных примеров не знала, — продолжала настаивать Елизавета. — Чуда не произойдет и Гитлер останется Гитлером даже тогда, когда вы станете перед ним на колени — Достала из сумочки платочек, вытерла на лбу испарину волнения, сказала категорично, — Королевской семье надо эмигрировать.
— Зачем? — На лице Леопольда появилось раздражение.
— Король за рубежом, — убеждала она, — это — знамя борьбы за освобождение Бельгии. Король в оккупации — это пленный король. Пленный! Понимаете?
Леопольд покосился на нее, но ничего не сказал и в кабинете наступило молчание. Елизавета подумала, что ее слова дошли до сознания сына, остановили от безрассудного шага. Но вопреки ее ожиданию, Леопольд от своего решения отступать не собирался. Он настолько уверовал в возможность договориться с Гитлером о независимости Бельгии, в гарантии фюрера, что старания Елизаветы вызывали раздражение, и чтобы прервать неприятный для него разговор, он заявил:
— Я, останусь здесь и буду бороться за независимость Бельгии. Я обращусь к народу и мы возродим Бельгию из руин. — Подошел к свече, посмотрел на наручные часы, давая понять Елизавете, что разговор окончен, — Простите, но ко мне с минуты на минуту должен прибыть генерал де Руссо.
— Де Руссо везет условия капитуляции?
— Вполне возможно.
Во взгляде Елизаветы блеснула брезгливость.
— Я не могу присутствовать при этом позорном акте, — ответила она и, полная негодования, покинула кабинет Леопольда.
В приемной ей отдали честь генералы и офицеры, но она поспешно прошла мимо. Как только закрылись за нею дверь, в приемной раздался взволнованный голос полковника:
— Господа, о чем они договорились? Я верю королеве. Она мужественная женщина и не может капитулировать.
— Душно. Скорее бы кончилась эта кошмарная ночь, — прохрипел вместо ответа генерал, стоявший у окна. Он распахнул френч, подставил вспотевшую грудь свежему ветру и вдыхал его шумно, во все легкие.
— Дышите, генерал, — с откровенной издевкой посоветовал полковник. — Последние часы дышите воздухом свободной Бельгии. Завтра утром вы будете пленником, рабом Гитлера.
Неизвестно, чем бы закончился вновь созревавший спор между полковником и генералом, какой водораздел прошел между присутствующими, если бы в дверях не появился генерал де Руссо.
«Де Руссо», — молнией пронеслось по приемной и в одно мгновение стихли голоса, десятки глаз обратились к генералу, который уже знал судьбу Бельгии. А он, возбужденный выполнением исторической миссии, торопливо проследовал через застывшую в напряженном молчании приемную и скрылся за дверью, услужливо распахнутой адъютантом.
Король стоял у открытого окна со сложенными на груди руками и опущенной головой. Окинув его взглядом, де Руссо поймал себя на мысли, что вот сейчас, как только доложит условия капитуляции, король Бельгии, в обращении с которым допустимо единственное выражение «Ваше величество», станет никем, превратится в обыкновенного военнопленного и ощутил, как от этой мысли жалостно стиснулось сердце.
— Ваше величество, доложил он, — Ваш приказ выполнен.
Леопольд медленно повернулся у окна и подошел к де Руссо так близко, что де Руссо в отблеске свечи увидел его смертельной усталости лицо с выступившей на лбу испариной, глубоко запавшие глаза, в которых гнездилось нетерпение.
— Я вас слушаю, мой генерал.
Де Руссо осторожно вдохнул воздух, набираясь решимости для того, чтобы доложить горькую правду:
— Ваше величество, командующий немецкой армией генерал Рейхенау немедленно связался с Гитлером и доложил о вашем предложении о перемирии.
— И что Гитлер?
— Гитлер отверг ваше предложение о перемирии и потребовал немедленной, полной и безоговорочной капитуляции, — ответил де Руссо как мог мягче, чтобы не причинять боль королю и смотрел на него сочувственно, готовый поддержать, если такое сообщение ошеломит его.
Но, вопреки опасениям де Руссо, Леопольд в отчаяние не пал.
— Немедленной, полной и безоговорочной? — уточнил он и сдвинул к переносице брови, будто выражая озабоченность. — Какие условия капитуляции предъявил Гитлер?
— Вот они, — Де Руссо достал из полевой сумки пакет и передал Леопольду.
И потому, как король поспешно взял и вскрыл пакет, как судорожно доставая документ Рейхенау, как в полумраке кабинета впился глазами в плохо видимый и плохо читаемый на немецком языке текст, де Руссо понял, что ожидал он не прекращения огня, а капитуляции и теперь скорее хотел узнать ее условия, выяснить, как распорядился Гитлер его собственной судьбой. Поняв это, де Руссо взял свечу и стал за его спиной, освещая документ.
— «Бельгийская армия, — читал вслух Леопольд, немедленно и безоговорочно слагает свое оружие и с данного момента становится военнопленной. Огонь прекратить в 5 часов по немецкому времени. Военные действия против французских и английских армий не прекращаются. Бельгийская территория немедленно оккупируется, включая все порты. В знак почетной капитуляции бельгийские офицеры сохраняют личное оружие. Замок Лакен передается в распоряжение его величества короля для его семьи и прислуги». Окончив читать, спросил:
— Который час?
— Два часа ночи, — ответил де Руссо и добавил. — Ваше величество, генерал Рейхенау приказал передать вам, что Гитлер рассчитывает на встречу с вами в ближайшее время.
Леопольд сдержанно улыбнулся, подумав, что дела складываются как-будто неплохо — не он просит аудиенции у победителя, а сам Гитлер протягивает руку для переговоров и от этого еще больше уверовал, что удастся найти общий язык с фюрером, осуществить задуманную мечту о независимости Бельгии в оккупации. И прежде чем отложить документ, он вновь прочел то, что считал самым важным: «Замок Лакен передается в распоряжение его величества короля для его семьи, военной свиты и прислуги». Облегченный вздох вырвался из его груди. Он положил документ на стол, обратился к де Руссо торжественно и проникновенно.
— Мой генерал, благодарю вас за верную службу, за блестящее исполнение исторической миссии парламентера бельгийской армии в переговорах с противником. Отдайте приказ по армии о прекращении огня по всей линии фронта с 5 часов утра по немецкому времени 28 мая 1940 года. — Возбужденным взглядом посмотрел на де Руссо, достал из папки заранее заготовленный документ. — Вот мое последнее обращение к армии. Доведите его немедленно до каждого солдата, офицера и генерала.
Передав документ, направился к выходу. За ним следом со свечей в руке шел де Руссо, освещая в потемках трагической ночи путь в неизвестное бывшему королю Бельгии.
Как только они оказались в приемной, разряд грома потрясающей силы раздался над командным пунктом, свет ослепительной молнии, прорвав дождливое небо, через открытое окно ворвался в зал, высветлив в полумраке бледные, встревоженные лица генералов и офицеров, напряженно обращенных на Леопольда, но он, гордо подняв голову, будто выиграв сражение, шел к выходу из замка. Навстречу ему кинулся полковник.
— Ваше величество. Ваше величество, нельзя капитулировать, — горячо, и страстно говорил он. — Надо драться, драться за Бельгию! За ее независимость!
Леопольд, не повернув головы в его сторону, скрылся за дверью.
— Так же нельзя, господа. Нельзя! — протестовал полковник, но генералы и офицеры, ошеломленные уходом короля, молчали. Тишину, остро воспринимавшуюся после громового разряда, нарушал шум дождя за окном, да чей-то, сдержанный, мужской плач.
— Господа генералы и офицеры, — обратился к собравшимся, де Руссо. — Волею короля я объявляю его последнее обращение к армии, — Никто не шелохнулся. Немая сцена, свидетелями и участниками которой оказались все присутствующие, продолжалась и слова де Руссо раздавались в приемной словно в пустом зале. «Солдаты и офицеры. Неожиданно ввергнутые в войну, вы дрались мужественно, защищая каждую пядь родной земли. Измотанные и обескровленные превосходящими силами противника, вы были вынуждены сложить оружие. История скажет, что армия выполнила свой долг. Наша честь не запятнана. Я вам рекомендую не отчаиваться и вести себя достойно. Пусть поведение и дисциплина продолжают вызывать уважение победителей. Я вас не покину в несчастье и буду заботиться о вашей судьбе и судьбе ваших близких. Завтра мы включимся в работу с твердой волей поднять Родину из руин. 28 мая 1940 года. Леопольд Ш-й». Господа, король приказал принять условия капитуляции и его воззвание к армии сегодня же передать в войска.
И на этот раз драматическую тишину приемной нарушил раскат грома, молния вновь осветила печальные лица собравшихся да небольшую группу офицеров, решительно уходивших вслед за полковником.
Оккупированный Брюссель еще спал тревожным сном, когда в предрассветной мгле, из ворот древнего замка Лакен на пустынные улицы города выехали три легковые автомашины. В той, что находилась в центре, с задернутыми на окнах занавесками ехал король Леопольд, сопровождавшие его лица, в головной и замыкавшей — офицеры гестапо. Набрав скорость, колонна направилась к вокзалу, к поезду из двух довольно потрепанных классных вагонов, уединенно стоявшему на запасных путях вдали от постороннего взгляда.
Поезд тронулся и без остановок шел по «зеленой улице» на Мюнхен. Леопольд задернул на окне занавески, поудобнее устроился в углу купе на мягких подушках кожаного, потрескавшегося от времени, дивана и погрузился в размышления о предстоящей встрече с Гитлером. Он рассматривал ее, как важный этап в своей государственной и политической деятельности, полагая, что она может оказаться исторической для судьбы народа Бельгии. Он внушал себе силу воли, чтобы решительно дать понять Гитлеру, что перед ним предстал не поверженный король, а всего лишь командующий бельгийской армией, капитулировавший перед превосходящими силами вермахта, продемонстрировать независимость и переговоры вести на равных. «Независимость. Любой ценой добиться независимости», — настойчиво пульсировала мысль в его мозгу.
Встреча с Гитлером произошла в его резиденции, в Берстенгадене, куда Леопольда и сопровождавших лиц привезли на машинах из Мюнхена.
Машины остановились около одной из двух вилл, выстроенных в горах с живописной местностью. Здесь царило ничем и никем не нарушаемая тишина и даже не верилось, что где-то отгремели бои, что на полях сражений пролито немало крови, что живущий здесь на лоне девственной природы человек мог развязать войну, бросить миллионы людей на смерть. Между тем, этот, с виду обыкновенный человек, сам вышел навстречу Леопольду и смотрел на него с нескрываемым любопытством, честолюбивой удовлетворенностью. Перед ним, бывшим ефрейтором германского вермахта, стоял не рядовой генерал армии, а король государства и он наслаждался своим положением победителя над коронованной особой.
История войн, которые вело человечество, была не так богата примерами, чтобы глава государства, командующий вооруженными силами, сознательно отклонил настоятельные советы приближенных покинуть страну, преднамеренно не воспользовался имевшейся возможностью на самолете вылететь за границу и добровольно сдался в плен с полумиллионной армией. Поступок Леопольда был редким исключением из общепринятых правил и вызывал определенные опасения в его истинных целях. Поэтому по приказу Гитлера к нему внимательно присматривались, недреманное око гестапо, днем и ночью держало его под неусыпным наблюдением, фиксируя каждый шаг, распоряжения и действия, стремясь во всем этом найти тайный умысел. Шло время, досье короля в гестапо пополнялось все новыми и новыми документами — сводками наблюдений, агентурными сообщениями, тайными записями бесед с приближенными и телефонных разговоров, копиями писем, результатами проверки тех немногих лиц, которых допускали к нему или которых он сам просил на беседу.
Все это многократно проверялось и тщательно анализировалось, но подтверждения подозрений в том, что он разделил судьбу пленных солдат и народа, чтобы поднять их на борьбу против оккупационных властей не находилось. Большие умы гитлеровского рейха ломали голову над его поведением прежде, чем поверили, что он действительно остался в плену с намерением сохранить независимость государства и полноту власти в оккупированной стране. Поняв это, они сделали вывод — в политическом отношении Леопольд безопасен, а положение пленника дает ему единственный выход — в управлении страной тесно сотрудничать с оккупационными властями.
Леопольд посмотрел на Гитлера и почувствовал, как под его взглядом покаянно сжималось собственное королевское «я», как наркотический блеск глаз фюрера давил, унижал это, годами выработанное величественное «я». И все же во взгляде Гитлера было что-то такое, что свидетельствовало о его хорошем расположении духа и это прибавило Леопольду силы, решимости.
— Командующий бельгийской армией, — представился он официально и, отдал честь, приложив руку к козырьку фуражки.
На встречу с Гитлером он приехал в форме генерала, лишний раз подчеркивая этим, что капитулировал не король Бельгии Леопольд III, а командующий бельгийской армией. Гитлер сдержанно и снисходительно улыбнулся не столь сложному и поэтому легко разгадываемому демаршу Леопольда, протянул ему руку и совсем миролюбиво произнес:
— Ваше величество, я ценю мужество и доблесть ваших генералов, офицеров и солдат. Бельгийская армия сражалась достойно, а ваше руководство войсками было блестящим.
— Благодарю вас, — ответил Леопольд.
От миролюбивого настроя Гитлера у него отлегло от сердца, в груди начал таять затаившийся страх, рассеиваться тревожное опасение, за возможно, уготованное унижение. Конечно, это было только начало встречи и ее результат трудно было заранее предугадать, но начало оказалось неожиданно обнадеживающим.
— Ваши слова о мужестве и доблести моих солдат, офицеров и генералов делают им честь, — подстроился под тон Гитлера Леопольд.
— Я всегда считал вас опытным государственным и политическим деятелем, — продолжал Гитлер. — Провозглашенный вами принцип нейтралитета Бельгии в делах Европы — свидетельство великой мудрости и вашего личного мужества.
Гитлер умолк, посмотрел проницательно в лицо Леопольда, будто проверяя его состояние как от теплой встречи, так и от заранее заготовленной лести. Поняв, что он польщен и слушает с великой серьезностью, выложил самое главное.
— Ваше величество, судьба представила мне возможность убедиться, что вы еще и блестящий полководец. Вы — великий человек — решительно подчеркнул Гитлер. — И я счастлив видеть и принимать вас у себя. Прошу.
Он уступил дорогу, пропуская Леопольда в виллу.
Дипломатический этикет встречи был соблюден и исполнен по всем правилам. Леопольд, окрыленный высоким отзывом Гитлера, величественно проследовал в апартаменты. Покаянно сжимавшееся в нем в начале встречи королевское «я», распрямилось, внушая уверенность в нелегкой и ответственной беседе.
В кабинете Гитлер предложил ему место у журнального столика, демонстрируя этим свое расположение, создавая условия для непринужденной беседы. Сам расположился в кресле напротив и все тем же пронзительно-любопытным взглядом рассматривал Леопольда, которому было явно не по себе, но он сидел смиренно, ожидая начало разговора, который, должен был начать Гитлер.
— Нет ли у короля Бельгии личных просьб и пожеланий? — спросил Гитлер, откровенно давая понять Леопольду, что принимает его у себя не как командующего бельгийской армии, а как короля Бельгии.
Леопольд понял это и, выждав несколько мгновений, ответил спокойно, благодарно.
— Личных просьб и пожеланий нет. Я благодарю вас за то, что оставили мне и моей семье замок Лакен. В нем я чувствую себя совершенно свободным.
— Я очень рад. Беспокойство о сохранности семьи короля было для меня приятным, — вновь польстил Гитлер и после некоторой паузы, видимо, свидетельствовавшей, что дипломатический этикет закончен, уже совершенно иным голосом, в котором звучали нескрываемые нотки повелителя, спросил: — Я хотел бы знать, есть ли у вас личные взгляды на будущее вашей страны?
— Да, есть, конечно, — изменившись в лице, поспешно ответил Леопольд.
— Я готов вас выслушать.
Леопольд бесстрашно посмотрел в его помрачневшее, нервное лицо, подтвердил.
— Да, господин канцлер, есть, конечно, — Голос его при этом дрогнул и он мысленно выругал себя за расслабленность. В одно мгновение овладев собой, продолжил: — Для Бельгии я остаюсь королем и в связи с этим серьезно озабочен ее судьбой, судьбой моих подданных в оккупации. Все мои заботы о Бельгии, подчинены главному: я хотел бы получить от вас, господин канцлер, заверение относительно независимости моей страны.
Гитлер недовольно повел плечами, будто удобнее устраиваясь в кресле для решительного разговора, но ничего не ответил.
— Прежде, чем обсудить другие проблемы, — мягко настаивал Леопольд, — я хотел бы иметь разъяснение по этому вопросу.
С каждым его словом о независимости Бельгии, все больше ожесточалось лицо Гитлера. Его лихорадочный взгляд поблуждал по Леопольду, уставился в одну точку на мундире в области сердца, и король почувствовал, как в груди у него похолодело.
— Что будет с независимостью Бельгии? — еще раз спросил он свинцовыми губами.
Гитлер и на этот раз ничего не ответил. Поднялся из-за столика, несколько раз нервно прошел по кабинету. Остановившись около сидевшего в потерянной позе Леопольда, спросил:
— Что будет с независимостью Бельгии?
— Да, господин канцлер.
— Прежде всего, — приглушенным голосом начал Гитлер, — я хочу заметить, ваше величество, что Германия не хотела войны. Не хотела, — подчеркнул он и, заражаясь гневом, продолжил: — И я сделал все, чтобы предотвратить ее. Но бельгийское правительство приложило немало усилий, чтобы вместе с Англией и Францией подготовить войну против Германии. Бельгия служила трамплином для военных действий против рейха.
Будто разрядившись от гнева, он круто повернулся перед Леопольдом и вновь пошел по кабинету.
— Независимость? — спросил издалека, от своего рабочего стола.
— Я позволю себе напомнить, господин канцлер, о нейтралитете Бельгии, невмешательстве в дела Европы и события в ней происходившие до начала войны, — осторожно сказал Леопольд.
— Нейтралитет, независимость? — мрачно проговорил Гитлер, возвращаясь к столику и усаживаясь на свое место, — В настоящее время в Европе складывается такая обстановка, которая дает мне право требовать от Бельгии безоговорочного подчинения в военной области и во внешней политике.
Мраморная бледность лица Леопольда сменилась приливом крови. Его мечты о независимости Бельгии в условиях оккупации рухнули в один момент и от этого он почувствовал себя близким к потере сознания.
— Но… — молвил он, пытаясь сопротивляться, — Но, господин канцлер, безоговорочное подчинение в военной области и во внешней политике исключает независимость Бельгии и я, как…
— Во внутренней области, — прервал его Гитлер, не дав довести мысль до конца, — вы можете делать все, что хотите. Германия не для того существует, чтобы выполнять роль гувернантки малых стран.
Ошеломлявшие и категорические решения Гитлера сбили Леопольда с занятой позиции, но он все же надеялся, что не все кончено, что где-то еще есть проблеск на положительное решение проблемы, надо только отстаивать свое право.
— Да, но оккупационный режим, — продолжал он осторожно, — установленный вашими войсками, лишает меня, как короля Бельгии, возможности делать, что я хочу и во внутренней области.
— Повторяю, Германия не гувернантка малых стран, — отрезал Гитлер.
Леопольд понял, что этот вопрос исчерпан и умолк. Той борьбы, которую он был намерен вести по главной проблеме, не получилось. Непреклонная и решительная воля диктатора сломила его и он, до глубины души потрясенный крушением своих иллюзий, после короткого, но мучительного раздумья, перешел к другой проблеме.
— Я желаю обратить ваше внимание, господин канцлер, на недостаток продовольствия, — сказал он, стараясь придать своей речи уверенный, независимый тон, но голос его фальшивил, выдавая внутреннее волнение и страх, — У нас нет больше резервов, они вывезены вашей администрацией. Если не случится чуда, то в Бельгии в ближайшее время начнется голод.
Гитлер уловил состояние Леопольда и, словно потешаясь над ним, ответил назидательно, как отвечает учитель школьнику.
— Сейчас, ваше величество, все должны страдать, испытывать часть общих трудностей. Но, — повысил он голос, — германский народ должен меньше всего страдать от последствий войны, потому что мы ее не хотели! — На его мрачном лице с темными полукружьями под веками при этой откровенной лжи не дрогнул ни один мускул. — Если голод наступит, — продолжал он развивать свою мысль, — то его должны испытать прежде всего другие страны, а не Германия. Они должны перенести свою долю ответственности. Бельгийское правительство также имеет свою долю ответственности.
Логика Гитлера была чудовищной. Собственную вину за развязывание войны в Европе он безоговорочно взваливал на другие государства, правительства, народы, привлекая их к ответственности. В свое оправдание он выворачивал всю довоенную историю Европы наизнанку, пытаясь убедить в этом Леопольда.
Заметив плохо скрываемое недоумение и несогласие на лице Леопольда, он прибег к шантажу.
— Я могу опубликовать документы, которые убедительно это доказывают. У бельгийского правительства была особая точка зрения на нейтралитет, — вновь повысил он голос, по-видимому, совершенно забыв, что несколько минут назад утверждал, что принцип нейтралитета Бельгии — свидетельство политической мудрости Леопольда, — К десятому мая оно сделало все, от него зависящее, чтобы вместе с Францией и Англией подготовить войну против нас.
Леопольд мог сопротивляться, доказывать обратное, пытаться все поставить на свое место, но его положение, опасение за свою жизнь не позволяли этого делать.
— Мы понимаем военный аспект этого вопроса, — согласился он сдержанно. — Но у нас нет резерва продовольствия, — вернулся он вновь ко второй проблеме. — Нормы выдачи продовольствия бельгийскому населению не только ниже норм выдачи немецкому, но и цифры этой нормы являются фиктивными и теоретическими. Мы не получаем того количества продовольствия, на которое имеем право.
— Право? — метнул на него Гитлер недовольный взгляд, в котором вспыхнул твердый блеск. — Продовольственный вопрос — это вопрос дисциплины между производителем и потребителем. Мы, немцы, дисциплинированный народ. В других странах в этом вопросе дисциплины нет.
Гитлер умолк, словно поставил точку и в кабинете наступила мертвая тишина. Леопольд видел, что встреча теряла всякий смысл, стремительно шла к концу и поэтому пытался цепляться за иллюзорную возможность склонить Гитлера к положительному решению хоть одной важной для Бельгии проблемы, чтобы вернуться домой не с пустыми руками.
— Господин канцлер, — попросил он не так уверенно, как хотел, — я прошу вас рассмотреть третью проблему, которая волнует меня, как короля Бельгии и командующего бельгийской армии. Я прошу вас рассмотреть вопрос о возвращении на Родину бельгийских военнопленных.
Это была последняя проблема Леопольда и, высказав ее, он смотрел на помрачневшее, непроницаемое лицо Гитлера, с нескрываемой надеждой на положительный ответ. Но Гитлер не внял его просьбе, не заметил просящий взгляд, отрывисто нажимая на каждое слово, будто расстанавливая их, как солдат в одну шеренгу, ответил:
— Нам нужна рабочая сила в Германии. Всей Европе будет полезно поработать у нас, в Германии! Всей!
Выпалив это, несколько успокоенным голосом, самолюбиво и рассудительно сказал.
— У нас, в Германии, находится 166 тысяч ваших военнопленных. Конечно, для вас было бы неплохо отпустить их, но я не вижу, что можно сделать в этом вопросе в настоящее время.
Он демонстративно посмотрел на часы, давая понять, что время встречи истекло и Леопольд поторопился вновь вернуться к первой проблеме.
— Могу ли я, господин канцлер, — спросил он, — вернувшись в Бельгию, заверить бельгийцев, что наша независимость будет восстановлена?
Гитлер непонимающе посмотрел на него, будто спрашивая, о какой независимости могла идти речь? Но ответил спокойно.
— Я был бы вам признателен, если бы вы об этом пока ничего не говорили. Я хочу вас заверить, что я не дотронусь до вашего дома в любом случае, — закончил он многообещающе и торжественно. — А сейчас, ваше величество, прошу на чай в вашу честь.
Мрачный, подавленный ни с чем возвращался Леопольд в Брюссель, не подозревая, что в историю Бельгии, как и в историю его судьбы эта встреча войдет под названием «Чаепитие с Гитлером!»
Возвращаясь в Брюссель с линии обороны на реке Диль, Марина, Марутаев и Деклер быстро нашли общий язык, прониклись доверием и, чтобы не терять связь обменялись телефонами.
— Звоните, — просил Деклер. — Я рад знакомству с патриотами Бельгии.
— И России, — добавила Марина.
— И России, мадам, — согласился он.
Шло время. Марутаев и Марина довольно часто, до мельчайших подробностей вспоминали встречу с Деклером, размышляли над каждым, произнесенным им, словом, высказанной мыслью и открывался он им не только страстным поклонником русской литературы, блестящим знатоком русского языка, но и убежденным антифашистом.
— Нужно поднимать бельгийцев на борьбу с оккупантами, — говорил он доверительно. — Дело это сложное, опасное, но крайне нужное. Мы убеждены, что народ пойдет за нами.
— Кто это «мы»? — задала вопрос Марина.
Деклер пристально посмотрел сначала на нее, потом на Марутаева и, не решаясь сказать правду о том, что под этим «мы» надо подразумевать коммунистов, ответил уклончиво:
— Бельгийские антифашисты, мадам. Правда, нас пока немного, но мы надеемся зажечь в сердцах бельгийцев пламя ненависти к фашистам. А пока надо вооружаться.
— Мы поможем вам, — пообещал Марутаев, вспомнив, что об этом же говорил и Шафров.
— Буду весьма благодарен, мсье, — ответил Деклер и учтиво склонил голову в знак признательности за понимание и обещанную поддержку.
Однако добывать оружие оказалось делом нелегким. Марина и Марутаев несколько раз ездили на линию обороны, но возвращались почти ни с чем. Немецкий пистолет «Парабеллум», сломанный автомат да около сотни собранных в разных местах патронов — вот и все, что удалось найти. Видно было, что в поисках оружия на линию обороны приходили не одни они.
Над Бельгией стояла тихая, лунная ночь. Залитая лунным светом довольно далеко и достаточно четко просматривалась дорога Брюссель—Намюр, по которой двигались автомашины с войсками, боеприпасами, военным имуществом, горючим.
В районе города Вавра, что в тридцати километрах от Брюсселя, притаившись в кустарнике, вторую ночь терпеливо наблюдал за движением на дороге Марутаев. Сюда привело его обещание добывать оружие, которое он дал Деклеру.
Он понимал, что способ приобретения оружия, которым намеревался воспользоваться был довольно рискованным, опасным для жизни, но иначе поступить не мог. Честь русского человека, свое слово он ставил выше опасности, а что касается жизни, то был уверен, что операцию проведет успешно.
Наблюдая за дорогой, он отметил, что поток автомашин к ночи ослабевал, а после полуночи почти совсем замирал и только отдельные автомашины да мотоциклисты изредка проносились по асфальтной ленте на бешеной скорости. Их-то, мотоциклистов, и выжидал Марутаев.
В третьем часу ночи он осторожно перебрался из кустарника поближе к повороту дороги, которая резко сворачивала влево, устремляясь вниз, в долину. Именно здесь, думал он, удобно метким выстрелом из пистолета снять мотоциклиста, захватить оружие.
Медленно тянулось время томительного ожидания. Шоссе, сколько можно охватить взглядом, было пустынно — ни одной машины или мотоциклиста ни в Брюссель, ни из Брюсселя и Марутаев начал нервничать, опасаясь, что мотоциклисты могут вообще не появиться или появятся, когда на шоссе под утро вновь хлынет поток автомашин.
Однако вскоре со стороны Брюсселя послышался шум мотоцикла и чувство сомнения у Марутаева исчезло, уступив место напряженному ожиданию, поединка. «Как-то произойдет этот поединок? Как предполагалось? Или?…» — думал Марутаев. Впрочем неудачного развития задуманной операции он не предвидел и поэтому извлек из кармана пистолет, пристально посмотрел на шоссе. В лунном свете увидел серый силуэт мотоциклиста, который, соблюдая маскировку, ехал без света. С каждой минутой он обретал все более ясные очертания. И Марутаев, не отрывая от него сторожкого взгляда, поспешно занял удобное для выстрела положение. Он не боялся встречи с немцем и, кажется, не волновался, но при этом однако почувствовал, как словно замерло в груди сердце да все тело стало каким-то напряженным, будто туго натянутый жгут мышц и нервов.
Между тем звук мотора стремительно нарастал, но Марутаев уже не слыхал его потому, что все внимание сосредоточил на темном силуэте мотоциклиста. «Подпустить ближе. Бить наверняка», — думал он.
Когда же мотоциклист оказался на таком расстоянии, что стала совершенно четко видна его фигура, склоненная над рулем, Марутаев жарко прошептал себе: «Пора!» и нажал на спусковую скобу пистолета. Грохнул выстрел, на мгновение заглушив рев мотора, но вопреки ожиданиям Марутаева мотоциклист не свалился на шоссе, не выехал в кювет, а, прибавив газу, промчался мимо него в сторону Льежа.
Марутаев заскрежетал зубами от внезапно охватившей ярости. «Не попал!» — выругал он себя самыми последними словами и вскинул пистолет, чтобы выстрелить в спину стремительно удалявшегося немца, но тут же мысль об осторожности остановила его. Два выстрела на дороге могли привлечь к себе внимание. Он поднялся из засады и бросился в след за мотоциклистом, все же надеясь, что не промахнулся, что немец, должно быть, вот-вот свалится. Бежал, что есть силы и не ошибся. Примерно, в ста метрах от засады на крутом повороте дороги мотоцикл вынесло в кювет. Взревев мотором, он несколько раз перевернулся, выбросив на землю мотоциклиста.
Лицо Марутаева рассекла самодовольная улыбка — все ведь складывалось так, как он задумал. Задыхаясь от спринтерского бега, он подошел к мотоциклисту, лежавшему неподвижно, бездыханно, уткнувшись лицом в землю, и остановился перевести дух. Переполненный ощущением одержанной победы, уверенный в себе, он посмотрел на шоссе, которое по-прежнему было пустынно, и, не обнаружив ничего подозрительного, положил в карман брюк пистолет, нагнулся к немцу, чтобы снять с него перекинутый за спину автомат.
Ему показалось, что немец тихо застонал, но это было так невероятно, что он отнес этот стон скорее к галлюцинации, чем к действительности. Чтобы снять автомат, он повернул немца на спину и тут произошло совершенно непредвиденное. Внезапно немец обеими руками вцепился ему в горло и сдавил так, что дикая боль пронзила все его тело.
От неожиданного нападения Марутаев растерялся и этого оказалось достаточно, чтобы немец сильным рывком и болевым захватом шеи бросил его на землю и навалился всей тяжестью своего тела.
Почувствовав смертельную опасность, Марутаев мгновенно овладел собою. Резкими движениями всего корпуса он пытался вывернуться из-под немца, что было силы и позволяло положение лежачего, колотил его кулаками по лицу и голове, но немец сносил эти удары, понимая, что они не смертельны, а словно железными тисками сжатое горло Марутаева вскоре лишит его силы и он задохнется.
А Марутаев действительно задыхался и от удушья, и от невыносимой боли, и от лютой ненависти к немцу. Отчаянным усилием он сжал в запястьях его руки, стремясь оторвать от горла, но хватка немца была мертвой. «Неужели это все? Неужели конец?» — черной молнией пронеслась в мозгу Марутаева страшная мысль. Ему даже почудилось, что откуда-то пахнуло на него удушливым запахом смерти да невообразимый страх ледяным панцирем сковал тело. «Нет! Я должен жить!» — кричало, сопротивлялось все его существо.
Торопливо нащупав ногами место для упора, он еще раз неожиданным рывком попытался сбросить с себя немца, но тот, по-звериному зарычав, с удвоенной силой налег на него, словно хотел заживо вдавить в землю. Цепенящая волна ужаса захлестнула Марутаева — он понял, что справиться с немцем не хватит сил. Правда, через секунду ему все же удалось несколько ослабить захват рук немца и вдохнуть свежий воздух. Но это было лишь мгновение, за которым со стороны немца последовал такой силы зажим горла, что Марутаев ощутил будто налитые кровью глаза болезненно вылезают из орбит. Голову распирала чудовищная боль, ломило в висках, во рту пересохло до отвратительной шершавости. С тоской подумал он о пистолете, преждевременно и беспечно вложенном в карман, дотянуться до которого не было никакой возможности.
Марутаев потерял счет времени. Конечно, оно отсчитывалось сейчас не часами, а минутами, но каждая из этих минут, наполненная драматической борьбой, казалась ему бесконечно долгой и невыносимо тяжелой. Отправляясь на операцию, он и предположить не мог, что ему суждено было оказаться в смертельно опасном положении, что и секунды с неумолимой жестокостью будут отсчитывать его время. От понимания всей глубины постигшей его трагедии, от сознания, что судьба привела его к последней черте, от страстного желания выстоять и выжить, Марутаев ощутил в себе какой-то внутренний, потайной прилив сил и, преодолевая боль, напрягшись до онемения мышц, резким движением рванул руки немца в стороны. В этот рывок он вложил всего себя, все, что еще имел его измученный, доведенный до предела, организм. Руки немца сорвались с его шеи, ставшей влажной и скользкой. Марутаев, судорожно набрав в легкие воздух, теперь поспешно, в одно мгновение вцепился в горло немца. Следующим рывком сбросил его с себя на землю и у дороги Брюссель—Льеж в свирепой и смертельной схватке сплелись два тела — русского человека и немецкого фашиста. Они катались по траве со звериным рычанием, сдавленными воплями и дрались не на жизнь, а на смерть, которую кто-то один должен был принять. Мысль о смерти приводила их в ярость. Марутаев был на пределе сил, как на пределе сил был и немец, но ни тот, ни другой не позволяли себе передышки, потому что каждому казалось — еще одно усилие и противник испустит дух. Они забыли об оружии, которое могли применить. Впрочем, если бы и вспомнили, то прибегнуть к нему не смогли бы. Пистолет Марутаева во время борьбы вывалился из кармана и затерялся где-то в траве, автомат немцу надо было перевести из-за спины, чего не давал делать Марутаев. Озверев, они видели только одну возможность уничтожить друг друга — задушить, и оба стремились к этому с непостижимой жаждой и упорством.
В какой-то момент Марутаев почувствовал, что немец начал заметно сдавать. Он еще сопротивлялся, но сила сопротивления ослабевала с каждой секундой и, наконец, настал тот момент, когда он, стремясь оторвать руки Марутаева от горла, уже не смог это сделать с той решимостью, как это делал минутой раньше, а только слабо потянул их в стороны и затих. Марутаеву не верилось, что закончилась смертельная схватка и он не отпускал немца до тех пор, пока не почувствовал, что немец мертв. Но даже после этого, чтобы окончательно удостовериться в победе, приложил ухо к его груди и, не услыхав биения сердца, облегченно вздохнул. Победа была полной, но Марутаев не испытывал радости, а сидел у трупа немца опустошенный, с растерзанным видом, медленно остывая от схватки, приходя в себя.
Ломило горло, страшно болела голова, легким не хватало воздуха и он дышал жадно, поспешно, взахлеб. На правой щеке, которой касался груди немца, проверяя, бьется ли его сердце, ощутил влагу и вытер ее ладонью. Ладонь стала мокрой, липкой.
«Кровь! Немец разбил мне голову?» — подумал Марутаев и поспешно ощупал ее. Ран и кровоточащих ушибов не обнаружил, но не успокоился. «Откуда же кровь на лице? — навязчиво пульсировала в его голове мысль. Он осмотрел рядом лежавшего немца. И на его мундире у правого плеча заметил обширное темное пятно. Потрогал рукой. Да, это была кровь и Марутаев впервые после схватки скупо улыбнулся, довольно подумал: «Все же я его ранил».
Двадцатого июня 1941 года военный комендант Брюсселя генерал Фолькенхаузен и начальник гестапо штурмбанфюрер СС барон фон Нагель каждый по своей линии: первый — из ставки Гитлера, а второй — из Главного управления имперской безопасности Германии — получили шифротелеграммы, в которых им категорически предписывалось к исходу дня двадцать первого июня разработать и быть готовым ввести в действие необходимые меры безопасности, исключающие любые выступления местного населения против оккупационных властей. Нагелю также предлагалось в ночь на двадцать второе июня произвести аресты и изолировать от общества бельгийских коммунистов, антифашистов, просоветски настроенных лиц.
В телеграммах ничего не было сказано о причинах, которые диктовали необходимость проведения столь радикальных мер безопасности, но Фолькенхаузену и Нагелю большого труда не составляло понять, что Германия находится накануне важного события, и в связи с этим ей крайне необходимо обеспечить спокойствие в оккупированной Бельгии.
План нападения на СССР под кодовым названием «План Барбаросса» генеральный штаб вермахта разрабатывал в строгой тайне. До поры, до времени, пока о нем знал ограниченный круг лиц, пока немецкая пропаганда в целях дезинформации трубила о готовящемся вторжении через Ла-Манш в Англию, и эта версия подкреплялась демонстративным сосредоточением войск на северо-западном побережье Франции и Бельгии, мало у кого возникала мысль о войне с Советским Союзом. Когда же к советской границе с запада стали перебрасывать одну за другой дивизии, корпуса, когда Главное управление имперской безопасности начало спешно формировать с огромным штатом службы гестапо и отправлять их на восток, когда несколько десятков белоэмигрантов были взяты в армию, гестапо, армейскую разведку «Абвер» в качестве переводчиков для Фолькенхаузена и Нагеля стало очевидным, что вопрос войны с Советским Союзом предрешен и, судя по телеграммам, начать ее Гитлер решил двадцать второго июня 1941 года.
Всю ночь на двадцать второе июня Нагель не спал. Он четко выполнял приказ РСХА и гестапо под его руководством работало, как хорошо отлаженный механизм беспощадной карательной машины. К четырем часам утра тюрьма Сент-Жиль в Брюсселе была переполнена новыми узниками и Нагель, доложив обер-фюреру СС Нойдорфу об окончании операции, осторожно спросил:
— Если не секрет, я хотел бы получить информацию…
— Через два часа секрета на Востоке не будет, — ответил самодовольно Нойдорф, — Слушайте сообщение радио, барон.
Нагель все понял и через полчаса появился в кабинете Фолькенхаузена.
— Поздравляю вас, генерал, — сказал он радушно. В его голосе звучала приподнятость переживаемого момента и сам он, несмотря на усталость от бессонной ночи, выглядел торжественно, — Из РСХА мне только что дали понять…
— Из ставки фюрера, — прервал его, тепло улыбаясь, Фолькенхаузен, — мне тоже дали понять… Так что и вы, господин барон, примите мои поздравления по случаю…
— Благодарю, благодарю, — ответил Нагель, крепко сжимая в своих больших ладонях тощую кисть руки генерала. — Свершилось… Теперь будем ожидать победных сообщений, — с чувством искренней и глубокой радости произнес он.
— Да, конечно, — согласился Фолькенхаузен и в мыслях не допуская иного исхода начатой Гитлером восточной кампании, — Войска фюрера, обогащенные опытом боевых действий в Европе, молниеносно покончат с Россией. В этом я убежден. Если господин барон не возражает, — вдруг перешел он на доверительный, товарищеский тон, — то я позволил бы предложить коньяк и кофе.
— О, начало победы надо отметить, генерал! — не возражал Нагель.
С раннего утра, как только кончился комендантский час, в городе появились усиленные офицерские патрули, на перекрестках улиц, у зданий немецкой администрации, военных штабов и казарм, у банка, почты, телеграфа, замка Лакен, северного и южного вокзалов заняли боевые позиции танки, бронетранспортеры, по улицам столицы разъезжали машины с солдатами СС. Брюссель напоминал осажденную крепость с усиленным военным режимом. Вскоре распространились слухи об арестах бельгийцев и русских эмигрантов. Волнение нарастало, и люди терялись в различных предположениях. Человеческая фантазия, подогретая напряженной неясностью, рождала одну версию за другой, при этом последующая, порой была более страшной, чем предыдущая. И не известно, чего бы достигла эта фантазия, если бы к полудню по городу непостижимо быстро не прошел слух о нападении фашистской Германии на Советский Союз. В связи с тем, что официального сообщения бельгийского радио и прессы еще не было, слух этот, подобно снежному кому, обрастал всевозможными «подробностями» о разгроме Красной Армии, молниеносной войне, которая продлится всего четыре недели. Немцы в Брюсселе торжествовали. Бельгийцы затаенно и гневно молчали.
Марутаев вихрем ворвался в квартиру.
— Война! — выдохнул он еще с порога, — Война. Включи радио. Война с Россией!
Марина вздрогнула. Уставила на него наполненные испугом глаза. Внутри у нее все замерло и, казалось, сердце сорвалось с места и стремительно опускалось куда-то вниз. Из ее онемевших рук выскользнул и с резким звоном упал на пол острый кухонный нож. Она потерянно смотрела на Марутаева, чувствуя как подкашиваются в коленях ноги.
— С Россией? — прошептала она, опустилась на стул и положила на колени в миг отяжелевшие руки.
— Да. С Россией, — подтвердил Марутаев, включая радио.
Диктор брюссельского радио передавал сообщение об объявлении войны Советскому Союзу. Гитлер обвинял советское государство в нарушении германо-советского пакта о ненападении, заключенного в 1939 году, в концентрации войск на западной границе, ее нарушении советскими самолетами и солдатами. Диктор говорил еще что-то, но все, им сказанное, доходило до сознания Марины, будто прорываясь через густую пелену заслона. Доверчивая по своей натуре, она верила немецкой пропаганде о подготовке вторжения вермахта в Англию и совершенно не представляла, что Гитлер повернет на Восток, что война обрушится на их Родину. Пожалуй, никогда, даже во время оккупации Брюсселя, она не испытывала столь глубокого потрясения. Жгучая боль за судьбу Родины, ощущение чего-то страшного с этого дня ворвалось в ее жизнь.
«Война», — думала она и на память ей приходило недалекое прошлое Бельгии. Она явственно представляла картины ужаса, охватившего толпы брюссельцев, в паническом страхе метавшихся по улицам города. «Война», — думала она и вспоминала армады немецких самолетов, устрашающе грозно пролетавших над Брюсселем, бомбить бельгийские войска, города и деревни. Вспомнился героический Льеж, разрушенный смерчем войны. «И такой же смерч бушует сейчас над Россией?» — больно отдавалось в ее сердце. Она понимала, что дорогу возвращения на Родину отныне ей преградила бездна, которую не перешагнуть, не обойти, и за этой бездной, за пылающим в пожаре войны горизонтом, осталась недосягаемой Россия. «Нет, нет. Это не все!» — боролась она с этим страшным выводом, а диктор продолжал казнить ее, разливая на всю Бельгию туманное море лжи германской политики, утверждая, что Гитлер начал войну с Советским Союзом, чтобы спасти мировую цивилизацию от смертельной опасности большевизма и проложить путь к действительному социальному подъему в Европе.
«Чудовищная ложь, — возмущалась Марина, — Неужели бельгийцы верят этому? Какой социальный подъем сулит Гитлер Европе? Такой, как установил в разграбленной, опустошенной Бельгии, доведенной до голода?». Выключила приемник, спросила мрачно сидевшего Марутаева:
— Ты веришь этому?
— Я не идиот, чтобы верить этому вранью.
— Что же теперь делать нам, русским, здесь, в Бельгии?
— Не знаю, — откровенно признался Марутаев. — Как-то не было времени подумать об этом. — Выдержав паузу и ничего не решив, поделился новостями, — В Брюсселе сегодня ночью немцы арестовали семерых наших эмигрантов.
— За что?
— Не знаю, но ни в чем эти бедолаги не виноваты ни перед немцами, ни перед бельгийцами.
Они сидели молча, занятые размышлениями о войне, судьбе русских в Бельгии и своей собственной доле.
— Фашисты боятся нас, русских, — нарушила тишину Марина.
Марутаев посмотрел непонимающе.
— Да, да, — продолжила она свою мысль, — Боятся, что мы в Бельгии будем мстить им за нашу Родину и стрелять в спину. Вот и арестовали тех, кого подозревают в этом.
— Ты так полагаешь? — спросил Марутаев, подумав, что в ее рассуждении, видимо, есть какая-то доля правды.
— Уверена, — ответила Марина.
Взгляд ее остановился на оброненном ноже, лежавшем на полу. Остро отточенное лезвие поблескивало на солнце, и у нее почему-то мелькнула мысль: «Нож ведь тоже оружие».
Весь «русский Брюссель» — все русские люди бельгийской столицы, собрались у православной церкви в коммуне Иссель.
Длительное время многие из них подавляли в себе малейший всплеск чувств любви к Родине, убежденные в том, что, отрекаясь от нее, поступают правильно. Но вот та самая большевистская Россия, конец которой ожидался со дня на день, оказалась в опасности и они, сняв с глаз пелену ненависти, совершенно иначе увидели ее, почувствовали свою национальную сопричастность к ее судьбе, вспомнили свой долг перед нею, как перед неблагодарно оставленной матерью. Война привела их к новому испытанию — духовному и гражданственному обновлению.
Для русских людей в Брюсселе православная церковь была не только местом совершения религиозных обрядов, но и местом общения между собой. Вдали от Родины, разъединенные чужими обычаями, законами, образом жизни, они постепенно ассимилировались, теряли свою русскость, и сбор в церкви по праздникам или по какому-то другому случаю духовно объединял их. Здесь звучала русская речь, исповедовалась христианская вера, и это вносило в сознание чувство умиротворенности, придавало силы, заряжало оптимизмом.
Двор церкви был заполнен до отказа, а со всех сторон города в одиночку и группами все спешили русские люди, будто боялись опоздать к началу чего-то важного.
Встревоженные и озабоченные лица одних, нескрываемые удовлетворение и радость в глазах других, неопределенность и выжидание у третьих. Первый же день войны решительно разделил русскую эмиграцию в Брюсселе на три лагеря: сторонников, противников России и нейтралов, представители этих лагерей пришли в церковь со своими настроениями, убеждениями.
Запыхавшись и от быстрой ходьбы и от волнения, протиснулась Марина в ворота и оказалась на церковном дворе. Поклонилась нескольким знакомым, прислушалась, что говорили вокруг.
— Боже ты мой, помоги и отведи беду от России-матушки, — шептала хорошо одетая женщина с бледным печальным лицом. В глазах ее стояли слезы.
Она крестилась, молящим взором обращаясь к зданию церкви, у входа в которую на паперти толпились люди.
— Что-то теперь будет с Россией? — с горечью в голосе спрашивала ее подруга, молитвенно сложив на груди руки.
— Кровью и слезами зальют землю русскую, — ответила первая. — Вот что будет.
— Что же нам, русским, теперь делать?
— Не знаю. Только больно сердцу.
Невольно став свидетельницей этого разговора, Марина подумала, что опасность, нависшая над Родиной, глубокой скорбью отдалась в сердцах русских женщин. И вот собрались они у церкви подавленные горем, вытирают слезы, настороженно прислушиваются к разговорам.
— А у меня в Киеве родители живут, — подошла к Марине, объятая страхом женщина и нельзя было взять в толк, при чем здесь Киев, родители этой женщины, — Говорят, Киев сегодня немцы бомбили. Как вы думаете, могли они убить моих маму и папу? — безумный взгляд панически раскрытых глаз требовательно уставился на Марину и не отвернуться от него, не отойти в сторону, — Могли? А? — дергала ее за рукав кофточки женщина.
— Киев — город большой, — утешила ее Марина, — Ваши родители, наверное, живы. Успокойтесь.
— Спасибо. Благодарю вас, сударыня.
Неестественная улыбка появилась на лице женщины. Она отошла от Марины и, обращаясь к кому-то, вновь спрашивала: «У меня в Киеве родители живут…»
Первые часы войны с Советским Союзом двадцать второго июня принесли в ставку Гитлера и штаб вермахта победные сообщения, которые по официальным, а, больше всего, неофициальным каналам молниеносно распространялись по различным штабам войск, вызывая у фашистов настроение парадности и непобедимости. В таком же настроении пребывали Фолькенхаузен и Нагель, когда им доложили о сборе русских эмигрантов у церкви коммуны Иссель. Доклад об этом заставил призадуматься, отозвался в их победно настроенном сознании предупредительным голосом. Значит, в Брюсселе, несмотря на принятые меры, было не так спокойно, как предполагалось, как об этом поступали сообщения от подчиненных. Более прямолинейный в принятии решений и по-военному категоричный Фолькенхаузен, предложил Нагелю:
— Разгоните этот сброд.
— Зачем же так? — не согласился шеф гестапо. — Организованного выступления против Германии они не сделают, а их сбор создает идеальную возможность выяснить, кто есть кто!
— Не понимаю, — проговорил Фолькенхаузен, слегка поморщившись от того, что Нагель затевает какую-то возню с русскими.
— Там уже есть мои люди, — разъяснял Нагель, — и они подробно доложат, кто и как там вел себя. Кроме того, я сейчас пошлю к этому сборищу господина Войцеховского, и все будет лучшим образом.
Войцеховский принадлежал к тому типу эмигрантов, которые, оставив Родину, не страдали любовью к ней. Их сердца были словно из металла, не поддававшегося эрозии ностальгии — извечной болезни русского эмигранта. Такие, как Войцеховский составляли тот арсенал людей без роду, без племени, из которого фашисты черпали свои кадры. Пятно Каина, постыдное для любого порядочного человека, как бы украшало их, возвеличивало в собственных глазах и, пользуясь поддержкой своих хозяев, они исполняли иудейские обязанности с поразительным рвением дикарей, добравшихся к карающей власти.
Войцеховский, потомственный дворянин польского происхождения в России, предки которого считали оскорбительным подать руку любому полицейскому или жандармскому чину, буквально нашел себя в гестапо — вначале тайным агентом, затем официальным сотрудником по работе среди русской эмиграции. Стремительное восхождение по нижнему звену ступеней иерархической лестницы гестапо (верхние были недоступными) являлось не только следствием личной преданности службе безопасности, но и результатом его работы. В документах досье Войцеховского в гестапо с немецкой педантичностью, словно в бухгалтерской книге, подсчитывались все его успехи на стези негласной и официальной работы. В 1936 году в Германии выдал гестапо пятерых немецких коммунистов, готовившихся воевать в Испании на стороне Республики против Франко.
Коммунисты были расстреляны, Войцеховский получил вознаграждение 500 марок — по 100 марок за каждую жертву. Там же, в Германии, выдал гестапо семь антифашистов, судьба которых осталась неизвестной. Павшему в бездну ниже катиться некуда, но Войцеховский продолжал скатываться. В 1938 году его направили в Брюссель для работы среди русской эмиграции. С оккупацией Бельгии, он участвовал в облавах, арестах, отправке бельгийцев на каторжные работы в Германию. Его не томило чувство угрызения совести даже тогда, когда в потоке обреченных замечал отчаянно мятущуюся в поисках спасения чью-то русскую душу.
— Не знаю, право, что представляет собой Войцеховский, — продолжал сомневаться Фолькенхаузен, — но я бы разогнал это сборище.
— Благодарю вас, генерал, за совет добрый, — ответил Нагель.
И все же, доверяя гестапо и Нагелю, Фолькенхаузен, осторожности ради, направил в район русской православной церкви батальон солдат. Он был очень недоверчивым человеком.
У церкви тем временем распространялись свежие новости из первых уст, от непосредственных очевидцев, обретая от этого непогрешимую достоверность.
— Сегодня ночью немцы арестовали семерых русских, — услыхала Марина чей-то осторожный женский голос.
— Кого же арестовали? — поинтересовался басовитый мужчина.
— Поручика Коноплина Вениамина Александровича. Помните, на железной дороге кочегаром работал? Денисова Егора Спиридоновича, штабс-капитана, таксиста. Мельникова Андрея Прокофьевича, поручика, официанта из ресторана «Националь», — перечисляла женщина, будто при этом загибала пальцы на руке. — Остальных не знаю.
— За что?
— А кто их, немцев, знает? Арестовали и все.
— Мда-а… — протянул басовито мужчина. — Сгинут люди, и не узнаешь за что.
— Говорят, их сам Войцеховский арестовывал, — вмешался в разговор старый человек с благообразным длинным лицом и профессорской седой бородкой, — Своих же, русских людей, арестовывает, негодяй.
— Вот именно, своих, — согласилась женщина, — Господи, и как только этого христопродавца земля держит?
— Не Бога об этом спрашивать надо, — заметил ей человек с профессорской бородкой.
— Кого же?
— Нас. Русских. Тарас Бульба за измену родного сына убил. Сына!
— Боже мой, Боже мой, — запричитала женщина и растворилась в толпе.
— В Москве по радио выступал Молотов, — послышался за спиной у Марины мужской голос. Это был брюссельский шарманщик штабс-капитан. Одет он был в старый, довольно поношенный и потертый военный китель без погон, на котором четко выделялись два георгиевских креста на выцветших муаровых ленточках и какой-то орден. С крестами и орденом на груди среди собравшейся публики он выглядел довольно странно, и Марина подумала, что такая парадность сегодня здесь ни к чему, но, всмотревшись в иссеченное мелкими шрамами лицо Никитина, на котором застыла решимость и бесстрашие, подумала, что награды он надел, видимо, не случайно. А он, почувствовав к себе внимание людей, немного выждал и повторил все также взволнованно, громче.
— Да, да, господа. Выступал Молотов!
— Откуда это вам известно? — спросил кто-то недоверчиво.
Никитин повернул в его сторону слепое лицо, ответил с вызовом:
— Я слепой, господа, но не глухой. Я сам слушал радио из Москвы!
Его плотно обступили, негромко раздалось: «Он слушал Москву», «Что сказал Молотов?», «Говори, Никитин, не бойся». «Говори, да не заговаривайся, штабс-капитан. Немцы и слепых не милуют». «Ты лучше бы Берлин слушал».
— Что? Что сказал Молотов? — потребовал кто-то настойчиво. — Чего молчишь, Никитин? Говори. Не томи сердце.
Минуту выждав, Никитин поднял выше голову, чтобы больше людей слышало.
— Господа! Господа русские, — произнес он с душевной взволнованностью, — Я имею честь сообщить вам обнадеживающую новость. В Москве выступал Молотов. Он обвинил Гитлера в неспровоцированном нападении на наше отечество и заявил народу: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!» Вы слышите меня, господа? Победа будет за русскими. Россия выстоит! — выкрикнул он с убежденной горячностью, звонко, радостно.
Он внес в толпу на церковном дворе то единственное озарение, которое рождает веру в победу, и народ зашумел: «Выступал Молотов!». «Враг будет разбит!». «Победа будет за нами!». Став центром внимания и поняв, что взоры многих теперь обращены к нему, Никитин ощутил прилив сил. Никогда еще он не испытывал такого нравственного возвышения, как сейчас и поэтому со всей страстностью бросил в толпу:
— Господа, очень жаль, что штабс-капитан Серафим Никитин волею судьбы слепой. Очень жаль! — В голосе его зазвучала слеза, губы горестно и нервно искривились. — А то бы он пешком пошел. Не хватило бы сил идти, на животе по-пластунски пополз в Россию, чтобы защитить ее, единственную для русского человека, от фашистов. — Лицо его перекосила мучительная гримаса, из пустых глазниц, прикрытых темными стеклами очков, выкатились слезы и, спустившись по морщинистым, иссеченным мелкими шрамами щекам, запутались в рыжих, прокуренных усах. Он замер, подавляя волнение, а, справившись с собой, повел лицом по толпе, будто кого-то отыскивая. — Господа русские офицеры! — дерзостно зазвенел его голос над притихшим церковным двором набатным кличем, — Вы-то зрячие! Вы должны видеть то, что судьба не позволяет видеть мне. Это говорю вам я, кавалер орденов нашего отечества.
Взрыв одобрения одних, и негодования других раздался на церковном дворе, расколов толпу на две части, и трудно было слепому Никитину определить, к какой части больше примкнуло людей. Он напряженно прислушивался к шуму, острым слухом ловил голоса одних и других, и вскоре больше чутьем, чем слухом, безошибочно определил, что за Россию было больше. Поняв это, сочным голосом, перекрывая шум, провозгласил клятвенно:
— Победа будет за нами, господа русские! За нами!
В тот же момент ощутил, что кто-то цепко взял его за руку выше локтя, услыхал угрожающе и властно прозвучавшее над ухом:
— Довольно, господин Никитин. Пройдемте.
Никитин повернул слепое лицо в сторону взявшего за руку, будто всматриваясь в него невидящими глазами, по голосу припоминая, кто бы это мог быть?
— Пройдемте, пройдемте, — вновь послышалось требовательно.
— А-а-а? Это вы, ваше гестаповское превосходительство, господин Войцеховский? — со злой иронией поинтересовался Никитин, — Как вам служится в гестапо? Говорят, сегодня всю ночь работали, русских людей арестовывать соизволили? Небось, устали адски?
— Хорошо служится, — проворчал недобро Войцеховский. Помня указание Нагеля не обострять обстановку на церковном дворе, погасил вспышку гнева, повторил, — Хорошо служится.
— Я и не сомневался в этом, — продолжал издеваться Никитин, — Но вы безнадежно опоздали. Штабс-капитан Никитин уже все сказал.
— Вот и отлично. Вы все это повторите в гестапо и мы вас там внимательно послушаем, — грубо увлекал его Войцеховский к выходу со двора на улицу, где ждала полицейская машина.
Толпа людей при виде Войцеховского притихла, расступилась и по образовавшемуся коридору пропускала Никитина, шедшего с высоко поднятой головой, довольным выражением на Изуродованном лице — он сказал своим соотечественникам все, что хотел и мог.
— Вперед, вперед, штабс-капитан, — подталкивал Войцеховский Никитина.
У ворот Никитин вырвал локоть из его цепкой руки и, низко поклонившись людям, громко сказал:
— Прощайте, люди русские. Помните штабс-капитана русской армии Никитина. Он любил Родину. Россия непобедима!
Во дворе воцарилась тягостная тишина. Всем было видно, как Никитин подошел к автомашине, брезгливо отстранил руки гестаповцев и с потрясающим спокойствием вошел в фургон, словно с полным сознанием до конца исполненного долга перед людьми и Отчизной переступил роковую черту. Громко хлопнули дверцы, взревел мотор, и машина увезла Никитина в бессмертие, а у церкви многие русские еще долго стояли с обнаженными головами, суровыми лицами.
«Как он мог? Как он мог?» — не могла Марина оторвать глаз от удалявшейся машины с Никитиным. Ей казалось, что даже известие о войне в ее сознании отошло на второй план и всю ее до глубины — до такой степени восхитили женщину невероятной смелости поступок Никитина.
Очередной приступ сердечной боли накануне уложил Шафрова в постель, но известие о войне подняло на ноги и он отправился в церковь, где, по его мнению, должны были собраться свои, русские, люди. Шел медленно, часто останавливался отдышаться, прислушаться к биению сердца. Путь в церковь был в общем-то не столь далеким, однако казался ему непостижимо длинным, растянутым. Правда, эта растянутость, вынужденно неторопливый шаг давали возможность в какой-то мере осмыслить происшедшее. По-первоначалу возникшая в голове сумятица мыслей постепенно успокаивалась и он обращался к своей многолетней привычке — рассматривать любую проблему без торопливой спешки, стараясь глубже вникнуть в ее существо, проследить в развитии, мысленно он делал экскурс в историческое прошлое своей Родины, чтобы из ее военных сражений от древних до нынешних времен вывести обнадеживающую закономерность, получить ответ — сумеет ли Россия выстоять и победить в нынешний войне?
Историю государства российского знал он хорошо. С увлечением изучал ее в школе, затем постигал победы русского оружия на суше и на море в военно-морском корпусе и поэтому сохранившаяся до сих пор ясность памяти отнесла его к давно минувшим войнам России за свою честь и независимость, оставившим немеркнущий след в ее истории.
Вспоминал он давно прошедшие времена Киевской Руси, когда князь Святослав в боях с кочевниками утверждал в истории первое русское государство, историческое сражение с войсками Золотой Орды на Куликовом поле, победу на Чудском озере над псами-рыцарями тевтонского ордена, блистательную викторию Петра Первого над войсками шведского короля Карла XII.
«Войны, битвы, сражения, победы… — думал Шафров, — Сколько их уготовила судьба русскому народу, сколько крови пролил он, защищая свое Отечество от чужеземного рабства».
Он останавливался передохнуть, а память, как бы разогнавшись, продолжала прокручивать в его голове новые победы русского оружия. Вспоминались походы под командованием генералиссимуса Суворова, фельдмаршала Кутузова. Со свойственной ему, военно-морскому офицеру, гордостью, вспоминал русских флотоводцев-адмиралов Ушакова, Лазарева, Нахимова, их блистательные победы в Керченском, Наваринском, Синодском морских сражениях, героическую оборону Севастополя, наконец, полные мужества и патриотического накала сражения в Цусимском проливе с японскими эскадрами, оборону Порт-Артура.
Сделав таким образом мысленный экскурс в историческое прошлое России, вновь осмыслив победы русского оружия, он пришел к решительному выводу — Россия была и останется непобедимой. Менялись методы ведения войны, иногда у русских оказывалось меньше войск, порой было несовершенным вооружение, что сказывалось на ходе боев, но всегда неизменной и неистребимой оставалась любовь отечеству.
Правда, все, о чем он думал, вспоминал, относилось к бывшей России. А как теперь? Имеет ли она все необходимое для отражения нападения противника? Сумела ли советская власть и большевики воспитать чувство высокой и благородной любви к Родине у молодого поколения, выросшего после революции, и у тех, кто родился в начале века? Ведь именно на них ляжет вся тяжесть невиданной войны. Сумеют ли они подниматься в атаку, идти на верную смерть за Родину, как в свое время поднимались на врага их предки с возгласами: «За веру, царя и отечество!» На примерах истории советской России, ее побед на Дальнем Востоке у озера Хасан, в Монголии на Халхинголе, в финскую кампанию, он утверждался в мысли, что и в этом вопросе Россия, кажется, находится на высоте положения.
К церкви Шафров подошел, когда в напряженной тишине церковного двора убежденно и страстно прозвучал голос Никитина: «Россия непобедима!» Рассудок подсказал ему, что здесь произошло что-то исключительно важное и почувствовал он себя так, словно был виновен в том, что не поспел вовремя. «Нет, не перевелись среди русских самоотверженные люди, — думал он. — Кто бы мог предположить, что ничем не выделявшийся среди эмигрантов шарманщик Серафим, от которого безнадежно отвернулась госпожа судьба, на задворках Европы не растерял сыновних чувств к Родине и веру в ее непобедимость».
Осмотревшись, он увидел на паперти церкви офицеров своего ранга и направился к ним. Вскоре к нему подошла Марина, пристально всмотрелась в его изможденное, как бы уменьшенное усталостью и болезнью лицо со впалыми щеками, на котором лихорадочно блестели черные глаза.
— Ты это зачем здесь? — спросила его с легким упреком. — Ты же болен. Тебе в постели лежать надо.
Шафров посмотрел на нее и она прочла в его взгляде мучительную боль и тревогу.
— Иначе нельзя, дочка, — ответил он возбужденно. — С сегодняшнего дня русские люди потеряли право на любую болезнь, кроме сердечной боли за нашу Родину. Не волнуйся, я выдержу.
Постояв с Шафровым, Марина вскоре поняла, что не всех русских людей, собравшихся на церковном дворе, в одинаковой мере беспокоила судьба России. Старцев, Новосельцев и окружавшие их бывшие офицеры такого чувства не испытывали. Напротив, они выглядели торжественно. Их приподнятое настроение нарушил разве только Никитин, да и то не надолго.
— Господа, наши молитвы дошли до Бога, — торжествовал Старцев, — Соблаговолим же сегодня отслужить молебен в честь фюрера великой Германии господина Адольфа Гитлера, который принесет избавление от большевиков нашей многострадальной стране, — Обвел стоявших на паперти взглядом провидца, сказал доверительно, — Можно, господа, собираться домой с дорогим нашим наследником престола российского. Пожили в чужих краях, помыкали горе, а теперь с Богом восвояси.
На паперти одобрительно зашумели.
— Что не говори, а Гитлер гениален, — не отстал от Старцева Новосельцев, — Он наведет и в России порядок. Побаловались большевички, и баста! Стопори машину, спускай пары.
— Верно, правильно, — раздалось несколько одобрительных голосов, — В Россию! На Родину!
— Воспользуемся помощью господина Гитлера, а там и сами за руль России-матушки, — пророчествовал Старцев.
— О теперь, господа, этот руль из наших рук чернь не вышибет, — пригрозил Новосельцев. — Учеными стали!
Размышляя над услышанным, Шафров думал, что рассуждение Старцева и Новосельцева новизной не отличались. Они попросту повторяли давно превратившуюся в старые рваные лохмотья теорию монархистов о повороте истории России вспять. Сколько было этих теорий? Какую дремучую узость ума демонстрировали их создатели, так и не поняв элементарной истины — русского мужика, познавшего свободную жизнь, не загнать вновь в подчинение барина. Своими рассуждениями о судьбе России и Гитлере Старцев и Новосельцев как бы сгущали удушливый мрак над Шафровым и, вырываясь из этого мрака, он спросил сухо:
— Не рано ли, господа, шкуру неубитого медведя делим?
Голос его прозвучал негромко, невоинственно, а буднично, примиренно, но те, кому он был адресован, почувствовали в нем предупреждающую силу. Старцев сделал вид, будто только сейчас заметил Шафрова, многозначительно ответил:
— Ваш образ мышления и действий, любезный Александр Александрович, для нас хорошо известен.
Шафров понял намек, предупредительно положил горячую ладонь на руку Марины, попытавшуюся остановить его, ответил:
— Война только началась, господа. И судить о ее конце рано.
— Рано? — злорадно пробасил Новосельцев. — Войска фюрера разбили большевиков на границе и вышли на оперативный простор. Вся Европа против России пошла! Такая военная машина запущена! Нет, не рано. В самый раз.
— Позволю себе напомнить, господа, — не обратил Шафров внимания на Новосельцева. — История России свидетельствует о том, что на иностранное нашествие она отвечала отечественной войной. И тогда противник едва уносил ноги. Вспомните Наполеона.
Кое-кто из присутствующих опасливо оглянулся по сторонам. Нашлись и такие, кто, молча, ушел с паперти.
— То было когда-то, — поморщился недовольно Старцев.
— Смею уверить, дорогой Сергей Семенович, что и сейчас так может быть, — стоял на своем Шафров, — А что касается руля государства российского… — протянул, делая небольшую паузу, словно подбирая нужные слова, — то, полагаю, Гитлер не для нас с вами, русских эмигрантов, хочет этот руль вырвать из рук большевиков. На капитанский мостик России он сам взойти мечтает, а у руля своего рулевого поставить. Вот в чем дело, господа.
По толпе пронеслась весть о выходе к верующим отца Виталия, и люди повалили в переполненную церковь, поближе к раскрытым дверям, чтобы услышать проповедь священника. Со вздохом облегчения отошли офицеры от Старцева и Шафрова, не желая быть свидетелями их спора, чтобы, не дай Бог, давать показания Войцеховскому в гестапо.
— История нас рассудит, Александр Александрович, — примирительно сказал Старцев, направляясь в церковь.
— Не сомневаюсь в ее объективности, — в тон ему ответил Шафров.
В приоткрытое окно алтаря с церковного двора вливался нарастающий взволнованный людской гомон. В глубоком кресле в полном облачении, с серебряным крестом в руке, устало свисавшей с подлокотника, сидел владыко русской православной церкви в Бельгии отец Виталий. Солнечный луч воскресного летнего дня, раздробленный частыми фигурными переплетами окна, раскрашенный и приглушенный разноцветьем стекол, проникал в алтарь, падал на неподвижную, словно окаменелую, фигуру владыки, его седовласую, массивную голову, скорбное лицо с резко обозначившимися чертами. Невидящий взгляд отца Виталия уставлен на распятие Иисуса Христа, стоявшее против него в углу алтаря. Время от времени этот взгляд оживлялся, отражая борьбу внутренних переживаний, но тут же вновь угасал, под тяжелыми веками, сведенными к переносице густыми бровями.
Известие о войне Гитлера с Советским Союзом застигло отца Виталия здесь же, в алтаре, за подготовкой к воскресной литургии, и он понял, что его проповедь, призывавшая верующих к смирению, покорности судьбе эмигранта в чужой оккупированной стране, к молитве за здоровье и благополучие короля Леопольда, оказалась не нужной, неожиданно перечеркнутой и отброшенной историей в небытие. Перед изумленным человечеством, в том числе перед русскими людьми, живущими за рубежом, история начала разматывать месяцы, а то и годы испытаний русского народа и ему теперь нужны были иные мысли, иные слова. Чтобы найти их, он обращался к России, надеясь в ее грядущем, которое теперь казалось отсюда, из-за рубежа, непонятным, найти хотя бы какую-то маленькую надежду на победу, чтобы укрепить дух верующих, ожидавших его в церкви и на церковном дворе. Ему надо было высказать народу не только свое, личное, отношение к войне, к Советскому Союзу, но и отношение православной церкви. А каково оно? Память относила его к историческому прошлому русской церкви и он находил в ней примеры верности своему народу и отечеству.
Яркий пример служения России видел отец Виталий в деятельности игумена Сергея Радонежского, пробудившего духовные силы народа, заставившего русских людей поверить в себя. «И престало время у татар и наступило время русских», — проповедовал он, благословляя великого князя Димитрия на битву с татарами на Куликовом поле в сентябре 1380 года.
Святой патриарх Гермоген, вошедший в историю, как «муж непоколебимой твердости и правоты» в период польской интервенции 1610 года был пленен поляками, но из заточения до мученической кончины рассылал по всем городам грамоты, призывая людей к всенародному восстанию. Его мучения не были напрасными: народное ополчение Козьмы Минина под водительством князя Димитрия Пожарского принесло освобождение Отечеству, водворило мир в пределах России.
Эти и другие примеры свидетельствовали о том, что в тяжелые годы испытания русская православная церковь была с народом, благословляла и поднимала его на борьбу с врагом за веру, царя и отечество. Так было ранее. А как должна она поступить сейчас? Чью сторону должна занять в войне Гитлера с советской Россией? Что скажет об этом патриарх православной церкви митрополит Московский и всея Руси Сергий? К чему призовет верующих?
Отец Виталий не знал, что в первый же день войны, 22 июня 1941 года, митрополит Сергей обратился к пастырям и верующим русской православной церкви с воззванием встать на защиту Советского Союза: «Православная наша церковь всегда разделяла судьбу народа, — заявил он, — Не оставит она его и теперь.
Благословляет небесным благословением предстоящий народный подвиг, благословляет всех православных на защиту священных границ нашей Родины. В начавшейся схватке с фашизмом церковь на стороне Советского государства».
Мысли о позиции православной церкви в войне Германии с Советским Союзом то затухали, то вновь воспламенялись в голове отца Виталия, настойчиво вопрошали его совесть и он не мог отмахнуться от них, должен был дать ответ своей пастве! Но какой ответ и кому? Ведь его появление на амвоне и проповедь с одинаковым нетерпением ждут как те, что не раз исповедовались в ностальгии по Родине, так и те, кто патологически ненавидели ее и сейчас пребывали в неистовом восторге по случаю войны.
Размышляя над войной, явственно представляя, как пылают в ее пламени деревни и села, превращаются в руины города России, как льется невинная кровь русских людей, отец Виталий все больше склонялся к тому, чтобы призвать верующих молиться за спасение Родины, пусть она будет даже советской. Он надеялся, что опасность, нависшая над Россией, сблизит всех русских людей на чужбине, независимо от того, как они к ней относились до сих пор. История богата примерами, когда нападение врага гасило распри между людьми, объединяло и двигало их на борьбу за отечество. Ему хотелось верить, что так будет и сейчас.
Утвердившись в таком мнении, он начал осмысливать, каким образом высказать его верующим. Он знал, что каждое его слово станет известным в гестапо потому, что среди прихожан были и такие, которые грешили душой и совестью перед Богом, служили Каину. Так какие же подобрать слова, в какую невинную оболочку облачить мысли, чтобы люди все правильно поняли и в случае необходимости можно было оправдаться перед гестапо?
Слуха Виталия коснулся необычный шум, донесшийся со двора в приоткрытое окно. Похоже было, что кто-то громко произносил речь. Он открыл окно и замер от неожиданности. В толпе жадно слушавших людей, высоко подняв к небу слепое лицо, о чем-то вдохновенно говорил штабс-капитан Никитин. Виталий обратил внимание не только на его одухотворенное лицо, но и на ордена и медали, поблескивавшие на старом изрядно поношенном кителе. Прислушавшись, уловил обрывки фраз: «Выступал Молотов… Обвинил Гитлера… Наше дело правое… Победа будет за нами…» Встревоженным взглядом охватил Виталий людей на церковном дворе и заметил, что у многих в глазах искрилась надежда. А в алтарь все пробивались спрессованно-четкие слова Никитина: «Волею судьбы я слепой… По-пластунски полз бы в Россию, чтобы защитить ее, единственную… Господа русские офицеры! Вы-то зрячие… Россия непобедима!»
Отец Виталий почувствовал, как сердце его болезненно сжалось, а совесть пронзил горький упрек — Никитин без колебаний определил свое отношение к России, а он, владыко церкви, позволил себе сомнение. Устыдившись своего колебания, простер перед собой серебряный крест с распятием Иисуса Христа, прошептал страстно: «Прости меня, великий Боже. Прости». Прижал крест к губам и какое-то время стоял в покаянной позе перед Всевышним. Когда же вновь поднял глаза и посмотрел в окно, перед ним раскрылась полная драматизма картина — по коридору, образованному расступившимися людьми, с непокорно поднятой головой в сопровождении Войцеховского к машине гестапо шел Никитин. У ворот церкви он остановился, низко поклонился людям и что-то произнес. Виталий весь превратился в слух, но до него донеслось лишь уверенное: «Россия непобедима!»
Крестным знаменем осенил он садившегося в машину Никитина и, когда она удалилась, еще долго стоял у окна ошеломленный увиденным. Вспоминалась последняя исповедь Никитина на прошлой неделе. Был он тогда чем-то встревожен. На его лице было смятение и весь он выглядел чрезмерно утомленным, будто сломленным какой-то жестокой силой, которой еще сопротивлялся, отчаянно боролся за себя, за свой дух. С недоумением смотрел на него Виталий, не узнавая в нем всегда оптимистически настроенного бывшего офицера, испившего в эмиграции такую горькую чашу лиха, которой бы вполне хватило на десятерых, но не склонившего головы перед судьбой. Что же с ним произошло? Оказавшись у аналоя, Никитин взмолился: «Помоги, святой отец, душе моей. Последнее время живу в какой-то тревоге, в предчувствии чего-то недоброго, страшного. И нет сил бороться с этим чувством. Что-то должно произойти со мною. Что именно — не знаю, но что-то свершится». — В его приглушенном голосе слышалось отчаяние. Чем мог помочь ему Виталий? Какое должен был найти утешение? Не было у владыки иных слов, кроме уже давно выработанных церковью на такие случаи слов сочувствия, умиротворения, призыва к покорности судьбе. «Мужайся, Серафим. Мужайся, — ответил тогда он с чувством искреннего и глубокого понимания Никитина. — Господу Богу известны наши страдания, и он посылает нам силы мужественно перенести их. Найди в себе силы и ты, сын мой. Ты крепкий духом, я это знаю и верю в тебя. Сейчас трудное время для всех нас, русских, на чужбине, но мы должны быть сильными. Мужайся, штабс-капитан, мужайся». Он понимал, что ссылка на Бога — слабый аргумент для утешения, но, кажется, это в какой-то мере подействовало на Никитина. Он поблагодарил и, осторожно постукивая палкой по полу, ища дорогу, вышел из церкви уверенным шагом сильного человека. И вот свершилось то, что, видимо, уготовила ему судьба.
Казалось, миновала вечность прежде, чем Виталий освободился от воспоминаний о Никитине, и сам, духовно окрепший от этих воспоминаний, отправился на амвон. Под хор певчих вышел он из царских врат к столпившемуся в церкви народу. Лик его был суров, в темных глазах застыла тревога и печаль, горькие складочки залегли у губ, выражая душевную боль и внутреннюю собранность. Скорбным взглядом он окинул людей, стоявших так тесно, что яблоку упасть негде, увидел, как тревожно, с болезненной жадностью, смотрят на него одни и радостно, с мстительным выражением на просветленных, торжествующих лицах, другие, понял, чего ожидают и те и другие. Традиционную воскресную обеденную литургию отец Виталий служил торопливо, зная, что она была не главным событием дня и не ради нее пришли люди в церковь. Когда же литургия была окончена и хор певчих пропел хвалу Господу-Богу, люди затихли. Сотни сверкающих волнением глаз устремились на него в церковной, напряженной тишине.
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа, — раздался под сводами церкви густой баритон отца Виталия после небольшой томительной паузы, — Братья и сестры, дети мои! По воле Всевышнего я обязан сообщить вам печальную для сердца русского весть.
Губы его жалко вздрогнули, на какое-то мгновение он умолк, чтобы справиться с волнением, еще раз мысленно проверить заранее заготовленные слова. Как никогда ранее осознал он себя сейчас ответственным перед этими людьми. Хорошо представляя, что от его сообщения, а, главное, от его выводов в их судьбах могут произойти самые неожиданные изменения.
— Братья и сестры, — продолжил он с печалью в голосе. — Сегодня на многострадальную и священную нашу Родину напали немецкие войска… России объявлена война. — Голос его неожиданно осекся, и он умолк, глотая подкативший к горлу ком.
Словно огнем плеснул он с амвона на сердца людей, и они застыли в немом оцепенении. Слух о войне, который они переживали с утра, в его устах обрел официальное сообщение и этой официальностью полоснул по их сознанию смертельной жутью. Через открытые окна и двери в церковь ворвался ветер и затрепетали огоньки свечей, лампад, бросая по стенам, на лики святых рваные, темные тени людей, нагнетая удручающий драматизм. Но вот, словно приходя в себя, освобождаясь от шокового состояния, негромко запричитали женщины, стали откашливаться мужчины и вдруг, перекрывая сдавленный ропот, на всю церковь раздался захлебнувшийся в слезах женский голос: «Родители мои в Киеве живут. Говорят, Киев сегодня немцы бомбили. Как вы думаете, могли они убить моих папу и маму? Могли? А?»
Немым криком кричало от боли сердце Виталия и он, забыв заранее подготовленные слова, в которые, осторожности ради, облачил свои мысли и за которые хотел спрятаться от возможной ответственности перед гестапо, обратился к верующим с пламенной речью.
— Сегодня на рассвете в России пролита кровь наших отцов, матерей, братьев, сестер и детей. Земля русская вновь обагрена кровью, — Окинул взглядом верующих, и его густой баритон набатно и призывно прозвучал так, что каждое слово было отчетливо слышно как в церкви, так и за ее дверями, где еще толпились люди, напряженно вытягивая шеи, поворачивая головы в сторону амвона, — Эта кровь зовет каждого русского человека к священному отмщению, где бы он ни находился, куда бы не забросила его горькая судьба скитальца. Православная христианская церковь призывает сыновей и дочерей своих не щадить жизни во имя отечества. Да поможет Господь Родине нашей, народу русскому. Аминь.
Когда в церкви поубавилось народу, к отцу Виталию подошел Старцев. Недовольно поблескивая стеклами очков, спросил, в упор глядя ему в лицо:
— Не кажется ли вам, ваше преосвященство, что вы неправильно услыхали глас Всевышнего и весьма ошибочно истолковали его верующим?
— У меня, ваше превосходительство, — ответил отец Виталий, — превосходный слух к гласу Господнему. И я не ошибся.
— Не уверен, не уверен, — лицо Старцева стало жестким, — Советую в другой раз лучше прислушиваться к гласу Господнему, отец Виталий. И не ошибаться.
Он резко повернулся и направился к выходу.
Шарль Деклер назначил Марине встречу на углу улиц Рю де л'Етюв и Рю да Шен и знаменитого монумента «Маннекен Пист». В условленное место она пришла заранее и в ожидании Деклера изредка осматривалась по сторонам, проверяя, нет ли слежки? Убедившись, что опасений нет, успокаивалась, но не надолго. Появление нового человека у монумента, у которого целыми днями до позднего вечера беспрерывно толпились люди, настораживало ее. А новые люди появлялись довольно часто — группами и в одиночку. Знаменитый монумент привлекал к себе и бельгийцев, и немцев, а в довоенное время и многочисленных туристов. Побывать в Брюсселе и не увидеть «Маннекен Пист», не улыбнуться ему было просто невозможно. Коротая время, любовалась скульптурой и Марина, ощущая, как от этого на душе становилось как-то спокойнее, стихало волнение за встречу с Деклером, знакомство с полковником Киевицем, представителем бельгийского сопротивления.
Скульптура двух-трехлетнего мальчишки поражала своей красотой и детской непосредственностью изображенного момента. Слегка согнув ножки и опустив пухлые ручки к паху, бронзовый мальчишка делал «пис-пис». Тоненькая струйка воды с беспрерывным монотонным журчаньем падала между его ног в небольшой бассейн, а на лице маленького шалуна застыло выражение откровенного удовольствия и истинного облегчения.
«Маннекен Пист» — гордость брюссельцев, и они любовно называют его «старейшим гражданином» столицы, так как создан он знаменитым бельгийским скульптором Жеромом Дюкесноем в 1619 году. Свидетелем многих событий был этот бронзовый мальчик. Его видел Петр Первый. Король Франции Людовик XV пожаловал его орденом и украсил шляпой с белой кокардой. Наполеон Третий опоясал памятник трехцветным шарфом. По традиции брюссельцы шили и меняли ему различные одежды, наряжая то в костюм кондуктора трамвая, то шахтера, то крестьянина, а во время визитов в Брюссель глав иностранных государств одевали своего баловня в национальный костюм народов страны, откуда прибывал важный гость. Так было раньше, до войны, до оккупации. Теперь же, старейший гражданин Брюсселя был одет в форму немецкого солдата. Но даже эта, ненавистная бельгийцам, одежда не могла уменьшить его обаяния, приглушить детскую шалость, неизменно вызывавшую у зрителей теплую улыбку.
На Брюссель быстро опускались сумерки поздней осени. Людей у «Маннекен Пист» заметно поубавилось, Марина почувствовала себя беззащитно открытой для постороннего взгляда и заволновалась, упрекая себя в том, что пришла на место встречи раньше назначенного времени. Но желание встретиться с Деклером, а больше всего познакомиться с представителем сопротивления полковником Киевицем, было так велико, что к монументу «Маннекен Пист» она неслась будто на крыльях и явилась раньше обусловленного часа. Киевиц, по рассказу Деклера, был необыкновенным человеком. В трагическую для Бельгии ночь — 28 мая 1940 года — на командном пункте короля Леопольда он смело выступил против капитуляции и в ту же ночь с группой офицеров ушел в Арденны, чтобы поднимать бельгийцев против фашистов. На встречу с Киевицем Марина возлагала большие надежды, надеясь получить от него какое-то особое задание. Быть может, убивать фашистов. Кажется, она и на это была готова. После нападения Германии на Советский Союз всем своим существом она поняла, что это было нападение на ее родной дом, который надо защищать. Увлёкшись размышлениями о предстоящей встрече с Киевицем, она и не заметила, как за ее спиной оказался Деклер.
— Простите, мадам. Я, кажется, немножко опоздал, — сказал он. — Проклятые боши. Трижды проверяли документы.
— О, мсье, зачем извинения? Я все понимаю правильно.
— Вот и прелестно. Прошу, мадам, — попросил он Марину, взял ее под руку и повел в ресторан «Националь». Конечно, она могла попросить найти для встречи более конспиративное место, чем ресторан, но, подумав, решила, что Киевицу с Деклером виднее.
Хозяин «Националя» Бенуа, человек роскошной внешности с великосветскими манерами, обладающий исключительной выдержкой и тактом, на этот раз будто изменил себе. Он нервничал, суетился. С несвойственной ему поспешностью метался по залам ресторана, проверяя сервировку столов, заглядывал на кухню и давал указание поварам, делал замечания всем, кто попадался на пути. Лицо его покрылось красными пятнами, высокий лоб блестел испариной. Он подходил к зеркалу, окидывал взглядом свою представительную фигуру в смокинге, отмечал растерянный вид, но не находил в себе силы успокоиться, обрести прежнюю неторопливую важность. Он ожидал прибытие в ресторан на ужин заместителя военного коменданта Брюсселя майора Крюге с компанией немецких офицеров и поэтому волновался, старался лично вникнуть во все детали подготовки ужина, чтобы, не дай Бог, не допустить ошибки, за которую, возможно, придется расплачиваться дорогой ценой — в Брюсселе хорошо знали жестокость Крюге к бельгийцам.
— Сервировать стол и обслужить по высшему классу, — приказывал он официантам, хлопотавшим у стола. — Поймите, у нас сегодня ужинает заместитель военного коменданта Брюсселя с офицерами!
Выпалив это, придирчиво смотрел на официантов, которые, по его мнению, работали слишком медленно, не замечая, что он, их хозяин, уже вспотел от хлопот и забот.
— Все сделаем, — лениво ответил Гастон Меран, переставляя бокалы на столе. — Гости останутся довольны.
— О Боже, — вспомнил Бенуа, — А флажки? Я поручил вам, — набросился он на второго официанта, — поставить на стол флажки со свастикой. Вы забыли?
— Простите, но я, кажется, действительно забыл, — ответил с деланным безразличием официант Мишель Жакен. — Одну минуту.
— Ничего и никому поручить нельзя, — возмущался Бенуа, наблюдая затем, как Мишель медленно поставил на стол бокалы, зачем-то поправил и так правильно лежавший прибор, и, критически осмотрев стол будто убеждаясь, что сделано все правильно, также медленно, словно дразня хозяина своей неторопливостью, пошел из зала. — Все стали до невозможности забывчивыми. От чего? От страха?
— От ненависти к оккупантам, — не отрывая взгляда от стола, будто не Бенуа, а кому-то другому, ответил Гастон.
— Да вы с ума сошли, — понизил до шепота голос Бенуа и опасливо посмотрел по сторонам на редких гостей ресторана.
— Когда я обслуживаю фашистов, — озлобленно говорил Гастон, — то мне хочется вот этим холодным оружием, — показал на металлический поднос, — бить их по головам. Бац! И готов. Бац! И готов.
— Да замолчите, вы! — прошипел Бенуа. — За такие слова немцы вас могут повесить.
— Ничего. Придет время, и мы их вешать будем.
— Боже мой! Боже мой! Умоляю, помолчите, — заломил картинно руки Бенуа и на его холеном лице появилась страдальческая гримаса.
— Хорошо, я помолчу, — уступил Гастон, — А вот и Мишель.
— Вот. Извольте, — брезгливо передал Мишель флажки Бенуа, демонстративно вытирая руки салфеткой.
— Поставьте их на столике. Господам офицерам будет приятно.
— Простите, шеф, но я лучше займусь сервировкой стола. С меня достаточно того, что я принес вам эту мерзость.
— Нет, нет, вы определенно умалишенные, — вновь перешел на шепот Бенуа. — Умалишенные!
— Мой вам совет, — в тон ему таким же шепотом спокойно и вместе с тем настоятельно сказал Мишель, — не вздумайте вывешивать фашистский флаг над рестораном.
— Это что? Угроза? — вспылил Бенуа, как раз намеревавшийся вывесить у подъезда фашистский флаг к приходу немцев.
— Только совет, — подчеркнул Мишель, хорошо поняв, что разгадал намерения Бенуа. — Только совет, — еще раз повторил он так, что у Бенуа уже не возникало сомнения в истинном смысле такого совета, — Самый добрый и чистосердечный, — Поднял голову от стола, над сервировкой которого хлопотал, посмотрел на Бенуа строгим взглядом, — Если вы не забыли, что вы — бельгиец, то должны понять мои слова правильно.
Бенуа достал из кармана платочек, вытер вспотевшее лицо, затылок, постоял растерянно, будто прислушиваясь к своей совести.
— Благодарю за беспокойство, — наконец ответил он, — Да, я еще бельгиец.
— Вот и прекрасно, — не без радости одобрил Гастон, а то мы с Мишелем уже было подумали… Впрочем, сами понимаете… Можете не беспокоиться. Немцев мы обслужим по высшему классу. Бить их подносами время еще не настало.
— Договорились, — примирительно ответил Бенуа и вновь заволновался, — Господин Старцев еще не заходил?
— Это русский беженец? — уточнил Мишель.
— Да. Он обещал привести русского певца. Было бы превосходно.
— Нет, не приходил, — ответил Гастон, — Но раз обещал, то сделает. С немцами он, видно, в ладу. На прошлой неделе обедал здесь с одним офицером.
Бенуа осторожным взглядом окинул полупустой зал и, ничего подозрительного не заметив, поставил на столики фашистские флажки, сказал официантам доверительно, с оттенком грустной иронии.
— Ничего не поделаешь, господа. Даже на замке Лакен, резиденции короля Леопольда, рядом с бельгийским флагом болтается флаг немецкий. Мы, к сожалению, в оккупации, господа. В оккупации! Весьма прискорбно, но что поделаешь? — Посмотрев на часы, уже деловым тоном продолжил: — Поторапливайтесь. Заместитель военного коменданта Брюсселя, должно быть, человек пунктуален. До его прибытия осталось пятнадцать минут.
Но майор Крюге прибыл в ресторан несколько раньше и оркестр, до сих пор игравший танцевальные мелодии, вдруг ударил в барабан, литавры, громко взвыли фанфары, и зал наполнился походным маршем фашистской армии.
— Прошу вас… — умоляюще обратился Бенуа к официантам и поспешил к парадному входу, где уже виднелись майор Крюге, четыре офицера комендатуры и среди них Старцев.
— Господин майор, — обратился любезно Бенуа к Крюге. На его лице появилась годами отработанная для таких случаев радостная улыбка и он, преодолевая волнение, заговорил с подчеркнутой любезностью, — Господин майор, господа офицеры, я рад приветствовать вас в моем ресторане. Желаю весело провести время и хорошо отдохнуть. Прошу к тому столу, где стоят официанты. Там все уже приготовлено для вас.
Крюге важно рассматривал уютный зал ресторана с превосходными лепными украшениями, воздушно-легкими люстрами, сверкавшими позолотой с хрустальными подвесками.
— Надеюсь, в ресторане все будет зер гут? — спросил Старцев Бенуа, — Ужин и отдых доставят удовольствие майору?
— О, да, — преданно улыбнувшись, поспешил заверить Старцева Бенуа и продолжил так, чтобы слыхал находившийся рядом Крюге. — Смею вас уверить, господин генерал, что господ немецких офицеров мы всегда принимаем с большой радостью и уважением. Господин майор и его друзья найдут в моем ресторане превосходный отдых. Они останутся довольны и кухней, обслуживанием. Мы постараемся.
— Я здесь впервые, господа, — сказал Крюге. — Мне нравится. — Сдержанно улыбнулся. — Зер гут, как сказал генерал Старцев.
— О, данке шен, господин майор, — восторженно ответил Старцев, — Для меня большая честь быть в вашем обществе и я премного благодарен вам за это.
— Господин генерал знает немецкий язык? — спросил Крюге, выслушав благодарность Старцева, льстиво произнесенную по-немецки.
— Я учил его в гимназии, затем в академии и в самой Германии с 1920 года, — объяснил Старцев и, воспользовавшись возможностью блеснуть перед Крюге, продолжил увлеченно все так же по-немецки, — Господин майор, я читал на немецком языке великих поэтов Германии Гейне, Гёте, философов Ницше, Канта…
Крюге, однако, не проявил интереса к тому, что читал Старцев и, брезгливо поморщившись, назидательно сказал:
— Господин генерал, я советую вам на немецком языке читать «Майн кампф» нашего фюрера Адольфа Гитлера.
Старцев понял, что допустил ошибку и поторопился исправить ее.
— О, как же! — произнес он извинительно. — О, как же, господин майор. Я читал «Майн кампф». Это превосходнейшее произведение великого человека современности. Я зачитываюсь им. Книга «Майн кампф» хранится у меня в домашней библиотеке на видном месте.
— Господин генерал, — поигрывая голосом, посоветовал Крюге, — положите книгу фюрера на ваш письменный стол. Она должна быть вашей настольной книгой.
Старцев принял стойку «смирно», отчеканил, как солдат перед фельдфебелем на строевом плацу.
— Есть, господин майор. Я немедленно исполню ваш приказ. Книга нашего фюрера «Майн кампф» станет моей настольной книгой.
— Прошу, господин майор, к столу, — воспользовавшись моментом, мягко предложил Бенуа и Крюге, а за ним компания офицеров пошли к сервированному столу, на котором были щедро расставлены коньяки, вина, изысканно приготовленные холодные закуски. Голодным взглядом окинул это великолепие Старцев и застыл в ожидании, когда ему укажут место за офицерским столом, но о нем будто забыли. В другой раз, в какой-либо иной компании болезненное самолюбие не позволило бы ему оставаться в таком положении и минуты, но тут была не та обстановка, чтобы претендовать на внимание и поэтому, сохраняя гордую позу и вожделенно ловя взгляд Крюге, он переминался с ноги на ногу. Между тем офицеры, мягко позвякивая серебряными приборами, брали закуски, наполняли вином бокалы, а он униженно стоял у обильно заставленного закусками стола, судорожно глотал набегавшую слюну голодного человека и ждал, считая медленно тянувшиеся минуты позора.
— О, господин генерал, — будто только сейчас заметив, обратился к нему Крюге. — Прощу к нашему столу.
Пока офицеры готовились начать ужин, пока Старцев осваивался с ними за столом, а оркестр заполнял паузу медленным танго, в дверях зала показалась Марина в сопровождении Шарля Деклера. Она остановилась, чтобы рассмотреть блиставший роскошью зал, привыкнуть к обстановке, в которой за тридцать лет жизни еще никогда не была, ибо скромная жизнь эмигрантки не позволяла посещать рестораны, предаваться веселью. Глаза разбегались от ослепительного блеска сервированных хрусталем столов, белых крахмальных скатертей, салфеток. Вся эта ресторанная роскошь, казавшаяся Марине недозволенной и немыслимой в голодном Брюсселе, ошеломила ее, она чувствовала себя, как на пороге рая. Деклер взял ее под руку и повел к столу, за которым сидел полковник Киевиц.
Киевиц заметил их у входа и, отставив чашку кофе, внимательно рассматривал Марину — первую русскую женщину, которую решено было привлечь к подпольной работе. Деклер восторженно отзывался о ней, давая самую лестную характеристику, но, доверяя ему, Киевиц хотел иметь о ней собственное представление. Какое-то оно будет?
Он видел, как через весь зал под восхищенными оценивающими взглядами немецких офицеров уверенно, без тени смущения, шла стройная, выше среднего роста женщина с правильными чертами типично русского лица, темными волосами, спереди разделенными на пробор и заплетенными на затылке в тугую косу. Деклер пропустил ее вперед, и она будто плыла по залу величаво и гордо. На лице Марины был нежный румянец, в черных выразительных глазах — радостный блеск, и они то щурились под ярким светом, то удивленно раскрывались перед роскошью ресторанного зала. Киевиц залюбовался ею, и руководствуясь чувством осторожности, подумал, не помешает ли столь приметная внешность подпольной работе? Даже встреча с нею в ресторане показалась теперь слишком рискованной, но делать было нечего. Деклер и Марина приблизились к столику, и он поднялся им навстречу.
— Представляю вам мадам Марину, — сказал Деклер.
— Очень приятно, — ответил Киевиц, не сводя с нее восхищенного взгляда. Элегантно склонил перед нею голову с густой проседью в черных волосах, мягко взял протянутую ею руку, поцеловал.
— А это… — хотел было представить его Марине Деклер.
— Не будем формалистами, — упредил его Киевиц, не желая при первой же встрече полностью раскрывать себя, — Прошу, мадам, к столу.
— Простите, — не согласилась Марина с такой предосторожностью, — Но как же вас называть?
— Анри. И только Анри. — Заметив на ее лице недоумение, Киевиц пояснил. — В нашем деле, мадам, конспирация играет особую роль. Запомните это.
Марина понимающе кивнула головой, села за стол. Киевиц сел напротив и не сводил с нее восхищенного взгляда. Он пытался понять, почему эта простая русская женщина, мать двух малолетних детей, человек без Родины, с первых же дней оккупации начала бороться с фашистами практически за чужую для нее страну — ведь Бельгия не могла заменить ей Россию. Намерился спросить об этом без обиняков, но тут же подумал, что прямой вопрос может вызвать недоверие и обиду.
— Вот вы какая? — прервал он затянувшуюся паузу. В глазах Марины блеснул насмешливый огонек.
— А я думала, что мы весь вечер так и будем сидеть молча, — иронически заметила она. — Какая же по-вашему?
Киевиц и Деклер оживленно переглянулись, оценив ее иронию, самообладание и выдержку.
— Прелестная русская женщина, — отпустил комплимент Киевиц, прозвучавший в его устах тепло и дружественно, — Посмотрел на часы, поинтересовался. — Каким располагаете временем?
— Русские люди обычно любят в ресторане посидеть, поговорить, а то и песню спеть.
— В таком случае они ни чем не отличаются от бельгийцев, — поддержал ее Деклер.
— И выпить? — уточнил Киевиц.
— Зачем же тогда ходить в ресторан? — задала вопрос Марина.
— Не будем нарушать традицию русских и бельгийцев, — заговорщически улыбнулся Киевиц и обратился к подошедшему Мишелю Жакену, — Как обстановка?
— Все хорошо, — отвечал спокойно и тихо Мишель, делая вид, что записывает заказ в блокнот. — Вашу безопасность и безопасность друзей, — взглядом показал на Марину и Деклера, — мы гарантируем. Компания немцев под нашим пристальным наблюдением.
Марина удивленно прислушивалась к их разговору и сознание ее наполнялось чувством уважения к Киевицу и Деклеру за то, что у них в ресторане были свои надежные люди. Когда официант удалился Киевиц не без гордости объяснил Марине, слегка кивнув головой в сторону Мишеля и стоявшего неподалеку Гастона:
— Это, мадам, офицеры моего полка. Они готовы на все ради свободы Бельгии.
Вскоре на столе появилась закуска, выпивка. Когда были наполнены бокалы и Киевиц, довольный встречей и первым впечатлением, которое произвела на него Марина, поднял бокал, чтобы произнести тост, за соседним столом раздался голос Крюге.
— Господа офицеры великой Германии! Я предлагаю первый тост за нашего фюрера Адольфа Гитлера!
Марина недовольно блеснула черными очами на офицеров, опустила бокал, сказала:
— Подождем, пока они выпьют за своего фюрера.
— Подождем, — согласился Киевиц, слегка улыбнувшись ее откровению.
Старцев счел, что наступил удобный момент напомнить майору Крюге и его офицерам о себе, показать, что не напрасно оказался в их компании. Окрыленный оказанной ему честью, возможностью бесплатно хорошо выпить и покушать, он важно поднялся за столом, выбросил руку в фашистском приветствии и, не успел Крюге закончить здравицу в честь Гитлера, прокричал фанатично преданно:
— Хайль Гитлер!
— Зиг хайль! — поспешили ответить офицеры.
Голос, провозгласивший здравицу в честь Гитлера, показался Марине знакомым. Она повернула голову туда, где сидели офицеры и замерла — там с высоко поднятым бокалом в руке в позе пламенного оратора, пунцовый от радости стоял Старцев. Ее взгляд, возбужденный встречей с Киевицем, мгновенно угас, лицо исказила гримаса отвращения, а на память вдруг совершенно неожиданно пришли слова отца: «Я в Россию с семьей хочу, а вы, господа, с царем. А приведет случай, так и с Гитлером пойдете».
— Негодяй, — с омерзением прошептала Марина.
— Кто? — спросил Киевиц и осторожно просмотрел в ту сторону, куда был устремлен ее взгляд.
— Старцев, белый генерал, — наполнялся ее голос гневом, — Слышите, как славит Гитлера? Наверное, с ним в Россию идти собрался? — спросила едко, — Только возьмет ли его Гитлер?
Неожиданное появление офицеров, их близкое соседство настораживало. Ощущение опасности охватило Киевица, и он подумал сменить столик или оставить ресторан. Но, несколько поразмыслив, пришел к выводу, что смена столика или уход из ресторана может привлечь внимание немцев, вызвать у них подозрение и решил остаться на месте. Так ему казалось безопаснее.
— Вряд ли возьмет, — ответил он, — Фюрер в оккупированных странах власть ни с кем не делит. Король Леопольд живет в Брюсселе, а страной правит генерал Фолькенхаузен.
За офицерским столом наступило затишье и Киевиц вновь поднял бокал.
— Предлагаю выпить за победу бельгийского народа.
— И за победу русского народа, — добавила Марина. Первые минуты знакомства, сопровождавшиеся определенной настороженностью, прошли, уступив место взаимному доверию.
— Мадам, — сказал Киевиц, — господин Деклер мне говорил о вас много хорошего, и я счел возможным лично познакомиться с вами.
— Благодарю вас, — признательно ответила Марина… — Я понимаю, что такая честь оказывается не каждому и вдвойне ценю это.
— Нам известно, что ваш отец и вы хотели выехать в Советский Союз. Подавали по этому поводу документы в советское посольство.
— Это было накануне войны, — вздохнула с сожалением Марина. — Война и Гитлер помешали нашему счастью.
— Гитлер помешал многим. И бельгийцам, и русским, — согласился Киевиц.
— За счастье надо бороться, — подводил Деклер разговор к главному.
— Бороться? — Марина посмотрела на него твердым взглядом, — Я готова, — Кивнула в сторону офицеров, — Могу начать с них, — Поставила на стол дамскую сумочку, пояснила, — Здесь пистолет. Я могу пустить его в дело хоть сейчас, и от этих паршивых бошей останется лишь мокрое место.
По тому, как убежденно это было сказано, у Киевица и Деклера не оставалось сомнения, что, если ее не удержать, то она тут же приступит к действию.
— Что вы? Сейчас не время, мадам, — поспешил успокоить ее Киевиц. Спросил: — И Вам не страшно ходить с такой ношей по оккупированному Брюсселю?
— Нет, — сдержанно улыбнулась Марина, — Меня сопровождали двое мужчин.
— Двое? — удивился Деклер. Он проверялся по пути в ресторан, но «сопровождения» не заметил.
— Вы и мой муж, — простосердечно рассмеялась Марина. — Он сидит за четвертым столиком от нас налево и наблюдает за нами.
— Он вооружен? — поинтересовался Киевиц.
— Конечно. У него пистолет.
— Откуда у вас с мужем оружие?
Марина заговорщически посмотрела на
Деклера, будто спрашивала, отвечать Киевицу или нет. В ее глазах появились озорные огоньки. Деклер тепло улыбнулся, вспомнив встречу в полуразрушенном блиндаже, в знак согласия слегка наклонил голову.
— Мы с мужем и Шарлем в окопах на реке Диль нашли. Кроме того спрятали в каменоломнях под Вавром около местечка Грэ-Дуасо ящик ручных гранат и десять противотанковых мин. Так что воевать можно.
На лице Киевица появилась довольная улыбка, Марина явно нравилась ему, но он продолжил:
— Говорите, пришли в сопровождении мужа? Не верите нам?
— Не от вас он охраняет меня, — с затаенной обидой молвила она. — Вам я верю. Иначе бы не пришла.
— Господа офицеры! — раздался громкий голос за офицерским столом. — Я предлагаю тост за майора Крюге. Он успешно командовал полком при взятии крепости Льеж! Перед ним сложили оружие бельгийцы. За здоровье майора!
За столом хмельно и победно зашумели офицеры, выражая майору Крюге свое восхищение, а он сдержанно раскланивался с ними, польщенный лестью и объявленной на весь ресторан славой победителя Льежа.
И вновь, с высоко поднятым бокалом в руке, о себе напомнил Старцев.
— Господа офицеры великого фюрера! — прокричал он зычно. Хотел было произнести тост с места, но подумав, решил, что таким образом не выделит себя среди собравшихся и, чего доброго, своей заурядностью не произведет впечатления на Крюге. Поэтому, отставив стул, направился к нему с подобострастной улыбкой.
— Господа! Я, боевой генерал белой русской армии, на своем опыте знаю, что такое под пулями ходить в атаку, что такое победа над врагом. Я преклоняюсь перед мужеством покорителя Льежа. Позвольте приветствовать вас, господин майор, по русскому обычаю. — Чокнулся с ним бокалом, провозгласил торжественно, — Ура! Ура победителю Льежа!
В хмельном упоении зашумели офицеры, а Старцев, счастливый тем, что произвел впечатление на Крюге, важно проследовал на свое место, полагая, что теперь без угрызения совести имеет право сидеть за столом — он отработал свой сребреник.
Возбужденный неожиданным открытием взгляд Марины остановился на самодовольно улыбающемся Крюге.
— Он брал Льеж? — прошептала она, — И залил бельгийской кровью непокорную крепость?
— Видимо, так, — уклончиво ответил Деклер.
— Почему же до сих пор вы не уничтожили этого Крюге? — повернула Марина гневное лицо к Деклеру и Киевицу и смотрела на них с упреком и осуждением.
— Гм, гм, — замялся Киевиц, почувствовав неловкость от неожиданного и категоричного вопроса Марины. После паузы и минутного замешательства обещающе сказал:
— Еще не время, мадам. Майор Крюге получит свое. Можете не сомневаться.
— Не время? — Марина пожала плечами, неуверенно согласилась. — Может быть. Дай-то Бог убить Крюге. Только, чем раньше, тем лучше. Зачем же медлить?
Оркестр, до сих пор игравший мелодично и тихо, вдруг взревел фанфарами, мелкой дробью барабана, оглушительными раскатами литавр и на смену медленному танго пришел стремительный, захватывающий танец артисток кабаре. Зал ресторана погрузился в полумрак. На эстраде, в ослепительном свете прожекторов появились полуобнаженные танцовщицы.
— Бельгия веселится, — горестно заметила Марина.
— Вы ошибаетесь, мадам, — возразил Деклер. — Это веселится не Бельгия. Она готовится к схватке. Ей не до веселья.
В каком ресторане артистки кабаре не возбуждали подвыпивших мужчин, не доводили до экстаза тех, кто готов был потерять голову при виде их полуобнаженных, стройных фигур, похотливо извивавшихся в ритме танца? Крюге и его офицеры появление на эстраде танцовщиц восприняли с опьяненным восторгом. Подхваченные увлекательным зрелищем, будоражащим воображение и кровь, они поднялись и направились к эстраде, чтобы поближе и бесцеремонно рассмотреть артисток, вызывающе дерзко отплясывающих какой-то немыслимый по своей непристойности танец. Старцев тоже было поддался этому соблазну, но вдруг сообразил, что таким образом упускает удобный момент позволить себе вольность за чужим столом — хорошо выпить и закусить. Правда, он мог это сделать и раньше, но самолюбие не позволило нарушать застольный этикет. Теперь же, когда офицеры повалили к эстраде, он почувствовал себя полным хозяином стола — наполнял бокалы вином, жадно пил, заметно хмелел и поспешно ел, утоляя голод, который в оккупированном Брюсселе коснулся и его. Стремительный танец на эстраде окончился так же внезапно, как и начался. Офицеры неистово аплодировали, кричали и требовали повторения танца и Старцев понял, что его одинокому пиршеству наступал конец. Он залпом осушил еще один бокал, и, как ни в чем не бывало, поспешил к эстраде к одобрительным и требовательным возгласам офицеров присоединил и свой запоздалый восторг: