Статьи, эссе

Ингер Кристенсен Два эссе © Перевод Михаил Горбунов

Бесклассовый язык

Я не посредник.

Я не рассматриваю писателя как посредника. И поэтому не рассматриваю ни каналы, ни рабочие места, ни тюрьмы как нечто, требующее от меня занять определенную позицию. В мои планы не входит быть ни посредником, ни законодателем мнений или идей,

и, если, против моего желания, меня используют в таком качестве — возможно, со злым умыслом, — я предпочту рассматривать это как побочный эффект или неизбежное зло.

Итак, в качестве первоочередной задачи писателя я не рассматриваю влияние на общественное мнение,

я даже не рассматриваю воздействие на разум людей как какую-то особо центральную задачу.

Я хочу влиять на слепоту.

Люди творят Историю в причудливом сочетании разума и слепоты.

Мы знаем, что такое разум, у него есть свои вариации, легко может оказаться, что они станут многочисленными, практически необозримыми, но в принципе разум — это фактор известный.

А влиять всегда стоит на неизвестный фактор.

Но ведь наши поиски истины не могут влиять на слепоту. Ничьи взгляды не могут влиять на случай.

На результат бросания костей влиять вообще нельзя.

А требуется повлиять именно на результат бросания костей.

В качестве задачи писателя я рассматриваю создание кода, который позволяет считывать результат бросания костей.

Изобрести такую систему координат, которая случай делает необходимостью, представить себе такую знаковую систему, которая транслирует слепоту,

короче говоря, в качестве задачи писателя я рассматриваю занятие невозможным, недостижимым, тем, что не здесь,

опыты по использованию языка, который не существует, — пока не существует. Этот несуществующий язык я называю бесклассовым языком. Точно так же, как несуществующее общество многие называют бесклассовым обществом.

Мне снится город

Что сны, что сочинение стихов, что хорошие манеры — сам не замечаешь, а они уже глубоко в тебя въелись и создали множество чрезвычайно живучих клише. Стоит только раз увидеть именно тот сон, какой следует видеть по Фрейду, и начинаешь видеть его раз за разом; стоит единожды увидеть, как что-то повторяется, и видишь это снова и снова — и скоро перестаешь видеть что-либо другое: поэтические нормы приличия, привидение во всей красе.

Среди прочего, сюда относятся и те самые настоящие ветряные мельницы, с которыми вступает в бой всякий писатель, когда критикует свою работу, а тем самым и свою жизнь. Несколько лет назад шведский писатель и критик Йоран Пальм высказал примерно такую мысль: к чему писать о лошадях, когда известно, что у большинства фермеров уже трактора. Впрочем, и тогда, когда лошади еще были, и тогда, когда их уже не стало, многие строили свою поэтическую тактику по сходным рецептам. Многочисленные хромированные части, которые в наши дни сверкают в наших стихах тем же глянцем, как в былые дни лошадиная сбруя, — это вполне естественно. Но почему бы не довести все до логического завершения, не продвинуться дальше и не изменить поэтическую стратегию? Зачем, в сущности, писать о природе, если большинство людей живут в городах?

Если будет позволено, я бы сказала так: разумеется, это все разговоры. Но, конечно, другое дело, что в них есть доля истины.


Когда пару лет назад я жила в Кнебеле, в заповеднике Мольсе, из моего окна я видела деревья, поле и небо. Я вела длинные беседы с этим пейзажем, продолжала их во время долгих прогулок; там всегда можно было подобрать какое-нибудь замечание, оброненное на пляже, на холмах или между прижавшимися друг к другу домами и садами. Беседы, которые велись уже столетиями и которые я более или менее терпеливо продолжала сплетать дальше, — примерно столь же терпеливо, как пашет крестьянин, и неважно, тянет ли его плуг лошадь или трактор. Но однажды этот крестьянин сказал: барыш маловат и едва покрывает расходы; в городах лучше. Это классическое объяснение бегства из деревни в город меня вполне устроило; я уложила свою ручку, бумагу и уехала. И хотя на самом деле все произошло далеко не столь просто, сейчас мне кажется, что все достаточно просто и никакое другое объяснение не подойдет лучше.

Ирония же в том, что теперь, когда я живу в Копенгагене, я вижу в окно все то же самое: деревья, поле и небо. Но вот беседы, которые мы ведем, в силу разных причин далеко не те же самые. Впрочем, главная причина этого для меня одна: здесь слишком много людей.

Эту фразу можно, конечно, понять как немногословное и провинциальное выражение замешательства при виде миллионного города и всего, что с ним связано, клише, выуженное из кармана турагента и лишь слегка измененное, сон об одурманивающем движении и сладости жизни среди толп.

Но ведь не все же сны — клише. Во всяком случае, мне много раз, хоть и не подряд, случалось увидеть сон, который не удалось, или пока не удалось, втиснуть в мой личный наборный ящичек. А уж ему-то не грозит опустеть. В сущности, основные клише оттуда повторяются из раза в раз все точнее, меняются лишь детали. Начинается все, кажется, с того, что я вхожу в ванную, выложенную плиткой и уставленную всякой всячиной. Меня это не удивляет, хотя я совершенно не собиралась туда заходить. Без малейшего удивления я вижу, что это больше не ванная, а пекарня, маслобойня, скотобойня или баня, и в то время, как помещения непринужденно меняются, а я иду через них дальше по длинным коридорам мимо бассейнов, через офисы и покои с дымчатыми стеклами, через комнаты и переходы, ведущие в залы, где заседают члены правительства, через столовые, трамвайные вагоны и т. д., я начинаю понимать, что попала в город тем единственным способом, каким в город можно попасть: изнутри. И когда я, наконец, останавливаюсь и осматриваюсь на площади или в парке, а затем не спеша двигаюсь по зеленым лужайкам, я чувствую себя совершенно счастливой. И не столько даже из-за самого города, сколько из-за тех бесчисленных людей, которые везде, где я прохожу, чем-то заняты, как сейчас они заняты чем-то в этом парке. Некоторых из них я узнаю, потому что в своей жизни когда-то и где-то встречалась с ними, других, большинство, я не знаю, но все время без всякого удивления, совершенно естественно, я вижу, что нет никакой разницы в моем отношении к знакомым, незнакомым или узнанным. Именно это и делает меня счастливой. Огорчает же лишь одно: я не могу разговаривать ни с кем из этих людей. Но я успокаиваю себя: это потому, что они существуют лишь в моем сознании. Тут я просыпаюсь.

Одно, разумеется, сон, другое — действительность, или нет? В действительности мне совершенно ясно, что мое сознание стало чем-то вроде города и барыш от переезда на новое рабочее поле пока многократно превышает расходы. От разумной степени обозримости, вполне определенного количества возможностей столкнуться с чем-то незнакомым и соответствующего этому ровного пульса я свалилась туда, где неотвязно ощущение необозримости, где сознание оторвано от окружающей среды и где самым главным фактом является анонимность.

В этой анонимности мне хочется жить как можно ближе к центру. Я бы хотела жить на Ратушной площади, постоянно имея за окном этот образ города, с которым можно вести беседу. Когда у меня спокойно на душе, я нередко представляю себе город, огромный, как Зеландия. Короче говоря, я бы хотела ощущать, что живу в том массовом обществе, в котором я на самом деле живу. Это и есть то необозримое и анонимное массовое общество, которое я имею в виду, когда заявляю, что писатель может чувствовать обязанность соприкасаться с определенной средой.

Разумеется, этой анонимности боятся, и правильно делают, что боятся. Это равнозначно тому, что сам по себе каждый беззащитен, одинок и никому не нужен, — людей ведь и так слишком много. А если на минуту задуматься о движущих силах, которые все эти люди порождают в своем обществе, то анонимность становится почти ужасающей: одни невиданные прежде товары приводят к появлению других невиданных прежде товаров и т. д. в слепой надежде на то, что все эти многочисленные плоды бесчисленных действий окажутся полезными. Сильнейшее впечатление, производимое подобной анонимностью и, в любом случае, бросающимся в глаза постоянным ускорением работы общественного механизма, может легко перерасти у отдельного индивида в чувство самодостаточности. А стоит этому взгляду на вещи начать утверждаться, как возникает реальная опасность, что массовое общество двинется к массовому уничтожению, физическому или психическому.

Но массовое общество, если исходить в точности из тех же предпосылок, может, наоборот, призывать к участию в судьбах незнакомых людей, будить любопытство и потребность понимать, что же, собственно, происходит. В самом деле, разве это не прекрасное поле деятельности для писателя? Политики делают все, что в их силах, согласуя и связывая то, что происходит, с тем, что должно происходить. Я считаю, что за эту работу следует браться с разных сторон и, не будучи ни слишком амбициозной, ни излишне скромной, думаю, что здесь найдется место и писателю. Я хочу воспользоваться этими размышлениями о жизни в городе — странной среде, где нет того, что образует любую среду, нет границ, — и о доброжелательности к обществу, чтобы под критическим углом взглянуть на писательскую работу.

По-моему, слишком много значения придается самореализации. По-моему, в качестве противовеса к необозримости мира здесь возникает культ индивидуальности и своего рода необозримости индивида. Это попытка восстановить равновесие, но в основе своей она ложная. Если писателю нужно, он всегда может отграничить свою область. Может обратиться к документалистике и тем самым хотя бы на время придать оправданность противоречиям общества. Либо же обратиться к сфере таинственного, ползать по подвалам и канализации, выворачивать душу наизнанку или прятаться на чердаках среди сохнущего белья.

Возможно, иначе и быть не может. Впрочем, не уверена.

Джесс Эрнсбо в последнем номере «Розы ветров» [82] написал, что «литература в стабильном обществе может сохраниться лишь за счет более или менее выдуманных кризисов, конфликтных ситуаций», и далее: «начинает заявлять о себе последняя проблема — отсутствие проблем».

Я так не думаю.

Неужели писателя нужно обязательно подстегивать спровоцированными кризисами, конфликтами и проблемами?

А как тогда быть вот с такой проблемой: в чем, собственно говоря, мы все участвуем? Что такое массовое общество? Что такое этот город — произведение искусства, детская вертушка, строительный материал или что-то еще? Ведь наверняка можно заняться осмыслением этого.

В тот день, когда мы отправим массовое общество в копилку наших клише, мы, вероятно, найдем для него новое имя. Ведь, несмотря ни на что, мы мечтаем о достойном наименовании того, где все вместе живем.

Анне Кнудсен Сделай вид, что ты у себя дома, там и оставайся Глава из книги «Здесь все прекрасно, высылай деньги!» Перевод Максим Тевелев

Если вы живете в Дании и вас вдруг приглашают провести вечер в какой-то большой компании, где вы знакомы разве что с хозяевами, приготовьтесь к тому, что этот вечер, скорее всего, покажется вам скучным. Вам повезет, если прием предполагает ужин, и повезет вдвойне, если будет сервирован стол и ваше место на схеме рассадки гостей заранее обозначено. В этом случае у вас появится шанс познакомиться, по крайней мере, с двумя прежде не знакомыми вам гостями. Можно предположить, что имена их будут, скажем, Петер и Карстен (ну или там, Хелле и Лине, если вы — представитель мужского пола). Вот, собственно, и всё. Если же на следующий день у вас вдруг появится желание или потребность кому-то из них позвонить, вам придется сперва сделать звонок хозяевам вчерашнего приема, чтобы узнать у них фамилии ваших соседей по столу, ибо нормальные датчане свои фамилии в общении никогда не используют. Впрочем, ничего страшного — заодно вы сможете поблагодарить хозяев за вкусный ужин.

А вот если прием предполагает только фуршет, вам не повезло. Весь вечер вы будете молча и с напряженным выражением лица изображать приветливость, наблюдая, как все остальные гости, давно между собой знакомые, веселятся на полную катушку. Нормы социального поведения в Дании позволяют вам общаться лишь с теми из гостей, с кем вы уже знакомы, и не предполагают, что кто-то подойдет к незнакомому гостю, чтобы представить его своим знакомым. Мало кому, если ему еще нет шестидесяти, придет в голову взять по-дружески под локоть кого-то из гостей, подвести его или ее к другому гостю и сказать: «Лине, мне кажется, тебе надо познакомиться с Хелле Ольсен. Хелле биолог, и в компании „Карлсберг“ она занимается генной инженерией, ну а поскольку ты сейчас пишешь работу о сельском хозяйстве в доколумбианских Андах, вам наверняка будет что обсудить. Хелле, позволь мне представить тебе Лине Клаусен. Ее научная тема — каким образом индейцам еще в те далекие времена удавалось получать новые сорта кукурузы. Может, вам было бы интересно сравнить ваши наработки?»

Хотя в Дании и поощряются «неформальные взаимоотношения», но, попадая в незнакомую для себя компанию, вы оказываетесь там предоставленным исключительно самому себе, и объяснять вам, кто есть кто среди приглашенных, никто и не подумает. Предполагается, что оказавшиеся в данной компании «чужаки» должны «внедряться» в нее самостоятельно, при этом делая вид, что чувствуют себя в этой незнакомой компании ну просто «как дома»! Правда, нередко это заканчивается тем, что у «чужаков» вдруг возникает непреодолимое желание очутиться у себя дома, а вовсе не чувствовать себя «как дома».

Отсутствие традиции представлять гостей друг другу нередко усложняет жизнь не только в компаниях и на приемах. На конференциях, всевозможных встречах и вообще на любых мероприятиях с большим количеством участников происходит то же самое: нельзя рассчитывать, что кто-то возьмет на себя миссию объяснить впервые оказавшемуся там участнику, кто здесь кто по профессии или же у кого какой круг интересов. Разбираться в этом придется самостоятельно. А поскольку обращаться за помощью к незнакомым людям считается неприличным, любые подобные собрания часто превращаются в своего рода микрогалактики, состоящие из множества небольших групп уже знакомых между собой участников. Тот же, кто не принадлежит ни к одной из этих групп и, стало быть, нигде себя «как дома» почувствовать не может, никакой информации от тех, кто, в отличие от него, здесь «как дома», в итоге так и не получит.

Почему же датчане поступают в подобных ситуациях столь непрактично? Ведь, казалось бы, совсем несложно поделиться какой-то информацией с тем, кто ею не владеет? Проблема здесь, похоже, в отношении к обладанию определенным знанием. Если кто-то все же берется просветить «новичка» и рассказывает ему о том, кто есть кто и что вообще здесь происходит, он демонстрирует тем самым то неравенство, которое возникает в отношениях между ним — человеком информированным и пребывающим в неведении его собеседником. Этот «кто-то», благодаря тому, что он обладает каким-то конкретным знанием, дает понять новичку, что тот просто-напросто — несведущий бедняга, да и вообще чужак и аутсайдер, пытающийся преодолеть границу, существующую между людьми неинформированными и людьми, с полуслова друг друга понимающими. Быть аутсайдером и чужаком — ощущение уже само по себе не из приятных. И интуиция подсказывает ему, что выставлять себя в таком качестве лучше не стоит. Но если чужак вдруг все-таки захочет что-либо для себя прояснить, он в этом случае сам должен будет задать соответствующие вопросы, как бы давая тем самым свое добро на фиксирование разницы в статусах. То есть предполагается, что именно тот из собеседников, чей статус в данном случае ниже, должен сам дать зеленый свет на обнародование факта существования этих статусов по отношению к обладанию знанием. И это вовсе не какая-то там злая воля, не позволяющая датчанину предоставить информацию о знакомых ему в данной компании людях. Речь идет здесь об элементарной вежливости и ненавязчивости. Человек просто не хочет, чтобы новичок в этой компании потерял свое лицо. Уж пусть лучше он останется в полном неведении. Главное — не подчеркивать социального неравенства, пусть даже такого несущественного, да и действующего ограниченное время.

Проблема заключается в том, что эта преувеличенная деликатность на самом деле закрепляет существующий статус кво. Тот, кто не обладает знанием, продолжает оставаться не информированным, а обладающий знанием, несмотря на то что этот факт он не раскрывает, вовсе при этом не отказывается от своего более высокого статуса. Действительно, неравенство в данном случае не демонстрируется, однако реальное положение вещей, суть которого в том, что одни люди знанием обладают, а другие — нет, от этого не меняется. И подобный деликатный отказ от открытой демонстрации неравенства на самом деле его лишь цементирует.

Если же мы теперь бросим взгляд на другие стороны общественной жизни, где обладание знанием и его отсутствие вступают между собой в аналогичное соприкосновение, мы столкнемся с похожими противоречиями и там. Уже в течение многих десятилетий в Дании ведутся педагогические дебаты, рассматривающие передачу знания как весьма болезненную социальную проблему. С помощью таких формулировок, как «отталкиваться от повседневной жизни ребенка», «использовать собственный опыт детей» или же «ученики должны находиться в естественной для них обстановке» учителя и педагоги-теоретики пытаются описать — и внедрить — такую практику преподавания, которая позволила бы обходить весьма неудобное обстоятельство, заключающееся в том, что у учеников, как правило, отсутствует даже минимальное представление о том, что именно они должны изучать. Понятно, что цель образования — это передача детям и молодежи знаний, которыми на данном этапе они пока не обладают. И изначальные представления ребенка рассматриваются в сегодняшней педагогической теории прежде всего как некий фактор, который следует учитывать в процессе обучения, чтобы облегчить ребенку приобретение нового знания. Индивидуальные задания и групповые проекты, например, составляются таким образом, чтобы в них были учтены биографии учеников, либо они были как-то связаны с конкретным местом их проживания, и быт викингов или же повседневную жизнь индийских крестьян детям предлагается обсуждать, опираясь на их собственные представления и личный опыт[83]. Считается, что новое знание воспринимается лучше, когда оно увязывается с пока ограниченным социальным опытом ученика. Данное предположение вовсе не базируется на каких-либо сравнительных исследованиях. Это предположение обосновывается на самом деле исключительно необходимостью формирования социального климата в классе, или, другими словами, — ценностей уже культурного порядка.

Сложно сказать, кто именно — учитель или дети — испытывает большие затруднения в процессе обучения, если разница в статусе между учителем и учеником, определяемая степенью владения предметом, перестает быть значимой или исчезает вообще. Поразительно, как дети в свободное от школьных занятий время стремятся приобретать знания экзотического и социально малозначимого характера, вовсе не пытаясь связывать их со «своим жизненным опытом». Ни коневодство, ни жизнь звезд шоу-бизнеса, ни вооружение времен Второй мировой войны, ни поединки рыцарей с драконами, ни монстры, обитающие где-то в космосе, не имеют никакого отношения к жизни детей в Дании, и, тем не менее, именно эти области знания оказываются для детей наиболее приоритетными, как только у них возникает возможность самостоятельного выбора. Отсутствие предварительного представления о тех или иных областях знаний нисколько их не смущает, и в большинстве случаев они даже не делают попыток создать для себя какую-то связную картину окружающего мира, привнося эти новые элементы знания в свою повседневную жизнь. Поэтому попытку школы сформировать у детей понимание взаимосвязи в окружающем мире можно рассматривать как некий чисто методический культурный проект, который не только не имеет никакого отношения к потребностям детей, но, напротив, обучает их лишь нормам жизни взрослых.

Поскольку образование ставит своей целью обучить учеников тому, чего они еще не знают, но знает учитель, возражать против обучения их нормам жизни взрослых просто невозможно. Но стоит задуматься, действительно ли задача внедрить в головы детей общекультурное представление о социальных взаимосвязях и их релевантности настолько важна, что ради достижения этой цели следует жертвовать приобретением другого знания.

Существует широко распространенное мнение, что «дети учатся лучше, если они чувствуют себя комфортно». Поэтому проблема психологического комфорта является в педагогической практике высоко приоритетной. В Дании считается нормой, когда ученики на протяжении всего периода школьного обучения остаются в одном и том же классе с одним и тем же классным руководителем, и эта норма рассматривается в качестве средства достижения максимального психологического комфорта[84]. В мире подобная организация учебного процесса является, мягко говоря, необычной, однако в Дании она представляет собой традицию, и именно поэтому здесь никогда не предпринимались попытки подвергнуть эту практику серьезному педагогическому исследованию. Нам неизвестно, действительно ли она способствует приобретению знаний. Мы это лишь предполагаем и не испытываем при этом никаких сомнений просто потому, что социальная стабильность в классе прекрасно вписывается в другие культурные нормы и идеалы, принятые в Дании. Пребывание детей в одной и той же группе в течение девяти лет вырабатывает определенную групповую идентификацию. Понятие «Класс 3-й Б» говорит, например, о какой-то конкретной группе учеников. Класс как бы приобретает свое собственное лицо. Учителя обмениваются мнениями о шумных, беспокойных, прилежных или трудных классах. И на каждого из учеников во всех этих разных классах распространяется частичка соответствующей идентификации. Они становятся «теми самыми» и абсолютно не такими, как «непонятные другие» из параллельного класса. Хотя мы и не знаем, действительно ли дети, постоянно пребывая в «своих классах», именно поэтому лучше пишут, читают и считают, мы можем с уверенностью утверждать, что речь здесь на самом деле идет лишь о том, как, в соответствии с датскими культурными нормами, должна проходить социальная организация образовательного процесса. Социальные группы должны быть стабильными. Каждому надлежит находиться в своей группе вместе с такими же, как он сам. Поэтому смена школы и «выпадание» из своего класса в какой-то другой воспринимается как катастрофа. Негативные последствия здесь бесспорны, особенно если учесть, какое количество детей бывает вынуждено за время школьного обучения менять место своего проживания.

Укрепление социальной сплоченности в классе достигается с помощью средств, которые мы могли наблюдать во время проведения учителями так называемых групповых бесед. В таких беседах обязаны участвовать все ученики, и никому из них не дозволяется говорить, рассказывая о себе, что что-то у него получается лучше, чем у других. Поэтому учитель младших классов без всяких колебаний пресекает любую попытку, которая бы привела к созданию в классе атмосферы соперничества и конкуренции. Цифру «2» все пишут одинаково правильно, все рисунки — одинаково красивые, все высказывания — одинаково верные. Второклассникам, которые рассказывают, что на каникулах они прочитали длинную главу в книге, учительница говорит, что «хвастаться здесь особенно нечем»[85]. Если ученик любой возрастной группы крепко подружится с кем-то из одноклассников, со стороны учителя будет предпринята попытка этой дружбе воспрепятствовать «из соображений нежелательности отрыва от интересов коллектива класса» или же «потому, что кто-то из ребят в этих взаимоотношениях доминирует»[86]. Детям таким образом прививается зависимость от интересов группы, но является ли при этом такая школа еще и школой, где ученики получают необходимые им знания? Правильно ли здесь расставлены приоритеты?

Многое указывает на то, что школьное образование за последние тридцать лет оказалось неспособным вооружить своих учеников «инструментами», нужными им в жизни. Образование в качестве социального лифта, что было характерным для Дании в первой половине XX века, больше, судя по всему, не работает. В 1968 году было начато крупномасштабное социологическое исследование. Были зафиксированы данные обо всех подростках, которым на тот момент исполнилось 14 лет, а затем в течение длительного периода отслеживалось профессиональное развитие каждого из них[87]. Результаты оказались весьма разочаровывающими. Превалирующей моделью стала просто-напросто та, где молодые люди выбирали тот же тип образования и получали те же профессии, что и их родители. Дети родителей с университетским образованием закончили университеты, дети, чьи родители были механиками или столярами, стали механиками или столярами, а дети, родители которых занимались неквалифицированным физическим трудом, и здесь пошли по стопам своих родителей. Из семей, где родители не имели высшего образования, не оказалось ни одного выходца, который поступил бы в высшее учебное заведение. Данное исследование подтвердило, что определяющее значение при выборе профессии имеет социальное наследие. Но каков же все-таки механизм, с помощью которого «социальное наследие» оказывает воздействие на молодых людей в реальной жизни? Каким образом среда, в которой подрастает какой-то одаренный юноша, чей отец работает у станка, сообщает ему, что он не должен стать инженером-химиком? В какой момент дочь парикмахерши приходит к заключению, что аудитором ей не стать? Или же — сформулирую это иначе — что должно произойти, чтобы молодые люди приняли для себя решение получить то образование, которое им позволяют их способности вне зависимости от социального положения родителей?

В любом случае можно констатировать, что система школьного образования, построенная преимущественно на индивидуальном опыте детей и не допускающая критического отношения к социальному опыту, не предлагает практических рекомендаций для выхода за рамки своей социальной группы. Обсуждая преимущества и недостатки частных школ по сравнению с муниципальными, школьные специалисты-предметники, часто утверждают, что хорошие педагогические результаты достигаются там не благодаря педагогике, а из-за более высокого, как правило, образовательного уровня родителей. Но точно также можно говорить и о том, что педагогика, практикуемая в муниципальных школах, ни в малейшей степени не оказывает влияния на те исходные социальные предпосылки, с которыми дети приходят в школу. Более того, можно сказать, что именно этот подход здесь изначально встроен в педагогическую программу, цель которой не противопоставлять чтение глянцевых журналов чтению классической литературы и не давать этим полярным культурным феноменам никаких оценок, дабы не создавать неудобную иерархию знания в условиях социальной однородности класса.

Для определенной части современного общества подобное положение вещей имеет непредсказуемые последствия. У детей иммигрантов еще худший социальный базис, нежели у тех датских детей, родители которых не имеют высшего образования. Причем не только в тех случаях, когда родители-иммигранты не получили вообще никакого образования, а просто по той причине, что они не обладают принятыми в Дании культурными навыками и знаниями, которым школа не обучает, исходя из того, что ученики еще в детстве овладевают ими дома. Дети иммигрантов сталкиваются с серьезными проблемами на этапе обучения в гимназиях как раз потому, что именно владение тонкостями «правильного» культурного общения и культурного знания, которым их не научили в начальной школе и которые они не получили в своих семьях, становится на этой ступени образования уже, по сути, требованием жизни. От них ожидается, что они уже знают, «нутром чувствуют», что Хольберг и «Hair» — не из одной команды, что Бетховен и Принс стоят на весьма разных ступенях культуры, что Йорн Утсон и КАВ между собой никак не связаны, а Янни Спис и Инге Эриксен[88] знамениты каждая по-своему. Датские молодые люди, возможно, тоже не всегда все это хорошо знают, но они хотя бы что-то об этом слышали, в отличие от юношей и девушек из иммигрантских семей, которые могут проучиться в датской школе все девять лет, и никто за все эти годы так и не удосужится обратить их внимание на то, что в обществе, которое их окружает, видят разницу между правильно и неправильно написанной цифрой «2». А также на то, что школьный постулат, утверждающий, что все мы одинаково хорошие — каждый по-своему, в реальной жизни не работает. Что это просто формула, которой можно пользоваться лишь по отношению к какой-то отдельно взятой группе людей, в которую входишь ты сам. И при переходе из одной группы в другую она перестает действовать. Дети-иммигранты к тому же успели уже понять, что им лучше стараться быть вместе с «себе подобными», поскольку именно это правило как раз и составляет существенную часть того знания о социальной организации, которое им привили в школе. А если, обладая какими-то способностями, ты свою жизнь захочешь изменить, шансы твои на успех окажутся невелики.

И в результате, казалось бы, исключительно позитивное качество жизни в Дании, где социальные различия скрываются или камуфлируются, приводит к негативным последствиям. Одно из них выражается в том, что социальная мобильность в датском обществе не столь значительна, как хотелось бы. Люди накрепко привязаны к своим социальным группам, где их объединяет идентичное знание. Существующая система образования не готова давать рекомендации, каким образом можно получить доступ в другие социальные группы. Да, она помогает создать комфортную атмосферу в классе, но как быть с жизнью после школы? Разве отсутствие социальной мобильности не является слишком высокой платой за этот комфорт?

Во всяком случае, нежелание реально оценивать возникшую ситуацию и нежелание считаться с ней базируются на заблуждении. Предполагается, что неравенство исчезнет само по себе, если его просто не замечать. Истина же как раз в обратном. Если делать вид, что реально существующего неравенства в обществе нет, вряд ли будет возможно с этой проблемой справиться. Следствием подобной деликатности становится закрепление неравенства. Тактичность приводит на практике к сохранению классического сословного общества.

Загрузка...