Александр Полежаев
В последних числах августа 1804 года крепостная господ Струйских, солдатская дочь Аграфена, родила мальчика. Управляющий имением Михайла Семёнович Вольнов побежал докладывать барыне. Александра Петровна приказала немедленно доставить к ней новорождённого. Она была теперь полноправной рузаевской хозяйкой.
Николай Еремеевич уже восемь лет как умер. Подкосила его кончина обожаемой государыни Екатерины Второй. Когда скорбная весть достигла Рузаевки, Николай Еремеевич без чувств рухнул на пол. С этой минуты ноги отказались ему служить. Язык тоже плохо его слушался. Обложенный подушками, он сидел в кресле с бессмысленным лицом и злыми глазами. Привезённый из города лекарь опасливо обошёл кресло, дотронулся до большой холодной руки Николая Еремеевича, безжизненно лежавшей на подлокотнике, и, выйдя в соседнюю комнату, печально покачал головой. Александра Петровна протянула лекарю денежную бумажку, ассигнацию, и приказала, по обычаю, звать дворовых прощаться с барином. Мужики и бабы входили в комнату, становились перед Николаем Еремеевичем на колени и кланялись ему в ноги. Бабы громко всхлипывали, мужики сокрушённо вздыхали и тёрли тыльной стороной ладони сухие глаза. Барин сидел страшный: неподвижный, будто умер уже, а смотрел сердито — как буравчиками сверлил. Когда приблизился к нему старик каретник, накануне жестоко наказанный плетьми, лицо Николая Еремеевича вдруг перекосилось, он потянулся схватить старика за бороду — и повалился, мёртвый. Похоронили Струйского, как он приказывал, не в церкви и не в семейном склепе, а возле ограды, ближе к дороге. Он говорил, что желает и после смерти видеть, как работают его крестьяне, и, если будет надобность, встанет из могилы и накажет нерадивых. Крестьяне огибали недобрую господскую могилу и скоро протоптали тропку, кривой дугой уходящую далеко в сторону от дороги.
...Управляющий Михайла Вольнов нашёл Аграфену в людской. Там женщины солили огурцы. Доставали из корзин огурчики, подбирали один к одному — небольшие, крепкие, пупырчатые, ровные по величине, укладывали в добела выскобленные изнутри бочки, заливали рассолом, клали в бочки белые головки чеснока, жёсткие стебли укропа, листья хрена и мягкие, будто тряпичатые, смородиновые листья. Аграфена в углу на лавке кормила ребёнка грудью. Там же на вбитом в потолок крюке покачивалась наскоро устроенная зыбка: на квадратную рамку из четырёх досочек натянули холстяное донце, к углам рамки привязали верёвочки и зацепили за крюк. Михайла Вольнов с удовольствием вдохнул вкусный пряный запах, схватил из кучи огурец, жадно откусил раз-другой крепкими зубами, утёр ладонью небольшую рыжую бороду и повёл Аграфену к барыне.
По двору шли: впереди Михаила Семёнович — в коричневом суконном кафтане нараспашку, рубаха подпоясана высоко, по груди, почти под мышками, чтобы виден был плотный, сытый живот, за ним — Аграфена в серой полотняной рубахе и жёлтом сарафане. Аграфена ступала осторожно, прижимая к себе ребёнка. Мальчик не спал, лежал у неё на руках спокойно, с открытыми глазами. Глаза у него были большие, чёрные, круглые, как вишни.
День стоял солнечный, золотой. В небе разливалась осенняя, неяркая голубизна. В густой ещё листве берёз кое-где просверкивал жёлтый лист. Горели на рябинах красные гроздья. Свежие еловые побеги успели потемнеть. У дверей господского дома Михайла Семёнович взял из Аграфениных рук младенца и сам понёс к барыне. Аграфена осталась на улице, за дверьми.
Александра Петровна ждала управляющего на «Парнасе». Всё здесь было как при покойном господине — и статуи муз, и беспорядок, только пыль тщательно вытерта. Михайла Вольнов вошёл с поклоном, держа на протянутых руках ребёнка, точно блюдо с хлебным караваем. Александра Петровна кивком указала на стол, и управляющий осторожно положил туда свою ношу. Мальчик лежал на письменном столе рядом с покосившейся стопкой книг, упавшим мраморным бюстом, хрустальным бокалом, в который была воткнута тёмно-красная палочка сургуча. Александра Петровна отогнула угол пелёнки: глаза у мальчика были открыты — большие, чёрные, горящие; Александра Петровна подумала: «струйские» глаза.
Она отошла к окну. Внизу под окном стояла, задумавшись, красавица Аграфена. Александра Петровна залюбовалась ею. Статная, черты лица правильные и вместе нежные, волосы пушистые, светлые, цвета гречишного мёда, ноги, даже в лаптях, маленькие не по-крестьянски, вот разве только руки красны — да как их убережёшь на деревенской работе! Такая всякому приглянется, думала Александра Петровна. Она знала — да и кто того не знал, — что Аграфена приглянулась её сыну, молодому барину Леонтию Николаевичу. Года не прошло, как Лёвушка — Леонтий Николаевич, — выйдя в отставку, вернулся из гвардейского полка и поселился в Рузаевке. Мальчик, принесённый на «Парнас», был сыном не только крестьянки Аграфены, но и господина Леонтия Струйского. Он был одновременно рабом и внуком Александры Петровны.
Какой ни была Аграфена раскрасавицей, жениться Леонтию Николаевичу на крестьянке было невозможно; однако оставлять мальчика в вечном рабстве тоже жаль. Будет всю жизнь ходить за сохой, а то, глядишь, сдадут в солдаты или, того хуже, вовсе запорют за какую-нибудь провинность.
Александра Петровна повернулась к управляющему и велела искать Аграфене мужа из вольных людей. Приданое за ней будет порядочное — и бельём, и посудой, и деньгами; если понадобится, можно и дом купить в городе. Михайла понимающе склонил голову.
Александра Петровна приказала назвать мальчика Александром.
Фамилии у него пока не было.
Начал Михайла Вольнов искать мужа Аграфене. Помог богатый саранский купец. Нашёлся у купца приятель, тоже из купеческого звания, — Иван Полежаев. Торговлю Полежаев вёл мелочную, богатства не накопил. У Полежаева был сын, звали его, как отца, Иваном. Старший Полежаев надеялся вывести сына в люди через выгодную женитьбу. Тут появился в доме Полежаевых рузаевский управляющий Михайла Семёнович. Мужчина дородный, степенный, кафтан праздничный, хорошего чёрного сукна. Вольнов достал из-за пазухи бумажник, большой, кожаный, немного потёртый; в бумажнике — опись приданого, которое дают господа за Аграфеной. Михайла Семёнович развернул опись, стал читать:
— Салоп тёплый, тёмно-зелёный, атласный, под ним мех черно-бурый, лисий. Шуба на заячьем меху. Платье шёлковой материи, палевое. Две скатерти персидские, белые. Две дюжины столовых салфеток, белых. Одна перина двухспальная, пуховая. Шесть подушек пуховых…
Склонив голову набок, отец Полежаев слушал мечтательно, как песню.
Пока гость раскрывал бумажник, старший Полежаев тотчас приметил упрятанную в кожаный кармашек плотную пачку денег.
А Михайла Семёнович, едва поведя глазом, оглядел тесноватую полежаевскую горницу, важно погладил рыжую бороду:
— Мы и дом молодым справим...
Купец Полежаев решил взять сыну в жёны отпущенную на волю господами Струйскими крестьянку Аграфену с шубой, салопом, периной, подушками пуховыми, с домом в городе Саранске и полугодовалым сыном Александром.
...Венчали Аграфену с Иваном в рузаевской церкви, подальше от любопытных глаз; тут и священники были послушны своим господам, и книги церковные велись под надзором самой Александры Петровны.
День стоял январский, морозный. Венчанье назначили с утра, церковь была нетопленная.
— Обручается раб божий Иван рабе божией Аграфене, — произносил священник привычные слова, изо рта его шёл пар.
Вокруг пламени свечей легонько дрожали жёлтые кружки. В полутьме у дальних икон, где свечи не были зажжены, теплились красные и зелёные огоньки лампадок. Народу в церкви было мало: барыня не велела пускать никого лишнего. Сама Александра Петровна появилась с несколькими надёжными слугами, приехал также саранский богатый купец, который устроил дело. Священник говорил, что главное в семье — любовь и правда. Аграфена думала, что вот выдают ее замуж за нелюбимого, зато отпустили на волю; и сын её теперь не раб — свободный человек. Будут теперь у Саши отчество и фамилия — Александр Иванович Полежаев.
Дом в Саранске был куплен большой: сами поместились, и жильцов пустили, и еще одну комнату, самую просторную, сдали под швальню — портняжную мастерскую. Шили в мастерской солдатскую амуницию — мундиры и шинели, одевали новобранцев-рекрутов. Русское войско сражалось с армией французского императора Наполеона на полях Австрии и Пруссии, но все знали, что это только начало — главная война впереди. Рано утром маленького Сашу будили песни, которые доносились из швальни.
Буря море раздымает,
Ветер волны подымает, —
пели портные. Мать надевала на мальчика длинную, вышитую по вороту рубашку, подпоясывала шёлковым витым пояском, на ноги надевала белые мягкие валенцы, давала в руки тёплую пшеничную краюшку.
Портные пели:
Сверху небо потемнело,
Кругом небо почернело.
Один молний свет блистает,
Туча с громом наступает...
Торопливо переступая, Саша топал в швальню. Подогнув под себя босые ноги, портные сидели на широких столах, сильным, протяжным движением протаскивали толстую нить сквозь грубое шинельное сукно.
Начальники все в заботе,
А матросы все в работе:
Иной летит сверху книзу,
Иной лезет снизу кверху.
Тут парусы подымают,
Там верёвки подкрепляют...
Самый интересный из портняжных мастеров был старик Гаврила Вуколыч. Маленький, лысый, уши оттопырены, голова глубоко ушла в плечи.
— Хорошо, ушами зацепилась, а то совсем бы вовнутрь провалилась, — смеялся Гаврила Вуколыч и звонко пошлёпывал себя по лысине. Говорил он затейливо, с шутками да прибаутками, историй знал множество, все занятные, иной раз такую долгую заводил — утром начнёт, в обед прибавит, вечером надставит, а доскажет, глядишь, только на другой день.
Старика Гаврилу Вуколыча называли все просто Уколычем. Он не сердился.
— Я, — говорил, — иглой колю, зато словом хвалю. А другой ложкой кормит, а черенком в глаз колет.
Рассказывал Уколыч маленькому Саше про войну. Пушки грохочут, ядра летят, свистят, шипят да рвутся, от чёрного дыма день — как ночь, напирают солдаты на врага, кто бегом со штыком, а кто на коне с саблею. Русский солдат ничего не боится. Ни огня, ни смерти. Вот убили солдата, явился он на тот свет — куда его девать? Приказывают — в рай. Вот пришёл он в рай — давай буянить: поёт, пляшет, на балалайке играет, шилом бреется, палкой греется, сам веселится и других веселит. Нет, говорят, тут этак не положено, тут тихо надо. «А тихо, так я лучше в ад!» Стал он чертей в аду воинскому делу учить — стой прямо, шагай браво, выше ногу, грудь вперёд, коли, руби, вконец замучил. Просят черти: «Иди, солдат, к себе домой». — «А мне и тут хорошо». Еле упросили. Взял с них солдат выкуп — рубль серебром да одного чёрта посадил в табакерку и прихватил в залог, чтоб обмана не было — так и воротился в свой полк как ни в чём не бывало.
Над столом у старика Уколыча висела картинка: царь Салтан в золотой короне на белом коне, враги бегут, отрубленные головы на землю падают. Саша верхом на берёзовом венике скакал вокруг Уколычева стола — он и храбрый солдат, и грозный царь Салтан. Уколыч, протягивая нитку, глядел на него ласково:
— И в солдатах люди живут, и царём — хорошо, но всего боле — на вольной воле.
Нестерпимо везде горе,
Грозит небо, шумит море, —
пели портные.
Вся надежда бесполезна,
Везде пропасть, кругом бездна.
Если кто сему не верит,
Пускай сам море измерит...
Иван Иванович Полежаев был непоседлив и ненадёжен. Чуть свет спешил к отцу в лавку — помочь в торговом деле, но по дороге заворачивал в трактир — побаловаться чайком, встречал приятелей, те уводили его на базар — смотреть, какой товар привезён; так целый день и бродил — неведомо где, неведомо зачем.
Всё хозяйство было на матери, себе в помощь отпросила она у бывших господ младшую сестру Анну. Случалось, вечером Иван Иванович возвращался пьяный, громко ругался, грозил матери кулаком, но не бил. Мать его не боялась — вела за руку на кровать, укладывала, снимала с него сапоги. Он обиженно бормотал что-то, но скоро засыпал, громко всхрапывая.
Был Иван Иванович хорош хоть куда — белокур, кудряв, щёки румяные, губы полные, яркие, глаза прозрачно-голубые. В движениях, однако, был суетлив: не к делу взмахивал руками, вскакивал с места, притоптывал, оттого всё казалось, будто делает что-то не то и не так.
Торговля у старшего Полежаева приходила в упадок, прибыль была скудная, деньги, взятые стариком в приданое за Аграфеной, быстро проживались, от суетливого Ивана Ивановича поддержки никакой. Старший Полежаев всё чаще гневался на бесполезного сына.
Однажды осенним утром Иван Иванович надел праздничное платье, запряг лошадь, подложил для мягкости в повозку сенца побольше и отправился в путь. На выезде из города остановился у трактира, спросил штоф водки и чайник чаю: время холодное, путь дальний, немудрено и продрогнуть. На просёлке повозка вязла в грязи по самую ступицу, деревья вдоль дороги стояли чёрные от дождей. До Леонтия Николаевича Струйского он добрался уже в сумерках. В полутёмной прихожей тускло горела свеча в четырёхугольном висячем фонаре. На сундуке под фонарём сидел слуга и вязал на спицах чулок. К барину он Ивана Ивановича не допустил. Иван Иванович осерчал, полез на слугу с кулаками. Тот кликнул двоих товарищей на подмогу — где с ними всеми справишься! Барские холопы втроём били Ивана Ивановича. Беспокойно качались на стенах большие чёрные тени. На шум явился управляющий, Михайла Семёнович Вольнов, спросил, в чём дело. Иван Иванович, утирая ладонью разбитый до крови рот, стал объяснять, что деньги почти все прожиты, приданое брали за Аграфеной, а мальчик растёт: за сына надо платить особо. Вольнов велел связать буяна, а сам пошёл к барину за приказаниями. Решили заявить в суд о драке, учинённой Полежаевым в доме господина Струйского, но до разбирательства дело не доводить: лишние разговоры про Аграфену и про мальчика были Леонтию Николаевичу нежелательны.
Михайла Семёнович поднёс судейским чиновникам сколько следовало, чтобы припугнули глупого и отпустили с миром. Иван Иванович воротился домой побитый: под глазом синяк, губа опухла, праздничная одежда изорвана. По дороге успел зайти в трактир — выпил для храбрости и чтобы стыдно не было перед людьми.
В швальне мастера пели песни. Иван Иванович остановился в дверях. Мальчик Саша, скинув валенцы и поджав по-портновски босые ножонки, сидел на столе возле Гаврилы Уколыча.
— А ты, старик, всё врёшь? — сердито сказал Иван Иванович, подступая к столу. — Твоё дело — что? Шить. Вот и шей.
— Иглой шью да языком мелю... — отозвался Уколыч.
— А кулаком бью! — крикнул Иван Иванович и с размаху ударил старика по лицу. Уколыч мотнул головой, утёр лицо ладонью, вздохнул и снова потянул свою нитку — нитка оборвалась.
— Эх, — вздохнул Уколыч, — швец Гаврила: что ни шьёт, всё гнило.
Иван Иванович замахнулся снова. Саша вскочил на ноги, крепко обнял Уколыча за шею, прижался щекой к его блестящей лысине. Иван Иванович замер с поднятой рукой. Чёрные глаза мальчика смотрели на него с ненавистью. Иван Иванович Полежаев отвернулся от стола, закрыл ладонями лицо и заплакал.
От непутёвого сына Лёвушки — Леонтия Николаевича — было Александре Петровне много беспокойства. Другие дети тоже давно выросли, обзавелись собственными семьями. Надо было делить земли Струйских, имения, крестьян. По разделу досталось Леонтию Николаевичу сельцо Покрышкино и при нём сто двадцать восемь крепостных душ. В помощь Лёвушке дала Александра Петровна верного управляющего Михайлу Вольнова.
В назначенный день Леонтий Николаевич приехал в своё Покрышкино. В комнатах с бревенчатыми стенами пахло вымытыми полами, свежим сеном, которым набили тюфяки, горьковатым дымом протопленных после долгого перерыва печей, сухой полынью, пучки которой висели по углам. Перед окнами на голом дворе копались в пыли куры, и сами куры были пыльные. Посреди двора когда-то была разбита круглая лужайка, куртина: теперь трава была вытоптана, деревца, окаймлявшие куртину, зачахли. Леонтий Николаевич понял, что жизнь в Покрышкине ждёт его скучная.
Он приказал собрать мужиков; крестьяне сходились лениво, нехотя. К своим рабам Леонтий Николаевич вышел в зелёном офицерском мундире без эполет, в высоких сапогах. Объявил, что править намерен по-батюшкиному, без пощады. Лицо у него было бледно, щёки впалые, блестящие чёрные глаза навыкате, тонкие губы дёргались. Мужики постарше, глядя на него, толкали друг друга локтем: точь-в-точь покойный Николай Еремеевич — житьё теперь будет худое. Леонтий Николаевич приказал старосте отобрать десять нерадивых мужиков, тотчас высечь и бороды им обрить — для позора.
Настали в Покрышкине тяжёлые времена. Новый барин властвовал жестоко. Без его воли не смели рабы ни пойти, ни поехать, ни посеять, ни убрать, ни продать, ни купить, ни свататься, ни жениться, ни, казалось, даже вздохнуть. Виновных пороли розгами и плетьми, били кнутом, запирали голодом в конюшню на целую неделю, мужикам брили бороду или, точно каторжникам, половину головы. Леонтий Николаевич сам судил-рядил, молодых парней сдавал в солдаты. Крестьянские тяготы умножились. Требовал помещик без счёту с крестьянских дворов и деньги, и скот, и птицу. С соседями он враждовал также не хуже отцовского. Тех, кто побогаче, таскал по судам, у бедных отнимал землю силой...
И всё-таки тоскливо было Леонтию Николаевичу в Покрышкине. И, тоскуя, всё чаще вспоминал он Аграфенину красоту.
В Покрышкине взял Михайла Семёнович Вольнов и вовсе большую власть. Барин без него шагу не ступал. Мужики перед ним заискивали, при встрече кланялись ему в пояс. Лапти Михайла совсем перестал носить, даже по деревне разгуливал в сапогах.
Бывая по делам в Саранске, Михайла Семёнович частенько наведывался к Полежаевым, разузнавал, как и что, вручал Саше розовый фигурный пряник или петушка леденцового; случалось, оставлял и деньжонок. Как-то заглянул с утра, когда Аграфена хозяйничала дома одна, передал от барина поклон и подарок — платок шёлковый, вышитый золотыми цветами, сказал, что Леонтий Николаевич сильно по ней тоскует. Аграфена зарумянилась и промолчала, но подарок приняла. Иван Иванович, возвратясь домой, раскричался, грозил господина Струйского и его холопа Михайлу вывести на чистую воду, платок изорвал.
Михайла уговаривал барина, что Иван Полежаев — человек слабый, в деньгах имеет нужду, самое простое и безопасное дело — купить у него Аграфену. Он за деньги её взял, за деньги и вернёт. Заплатить ему сразу побольше, чтобы навсегда убрался из Саранска, а там без спеха перевезти Аграфену в Покрышкино. Леонтий Николаевич дал Михайле денег и велел поступать по собственному разумению.
Поздним декабрьским вечером видели купеческого сына Ивана Полежаева с покрышкинским управляющим Михайлой Вольновым в питейных заведениях, вечер был ненастный, метель крутила, ветер протяжно гудел. Домой Иван Иванович не вернулся.
Спустя три недели старший Полежаев подал в суд заявление о пропаже сына и винил в том крепостного человека господ Струйских — Михайлу Вольнова. Разбирательство потянулось долгое. Пока нашли свидетелей, пока допросили... Одни говорили, что точно гулял Вольнов с пропавшим Иваном Полежаевым, другие, что не гулял, третьи не знали, четвёртые не помнили. Сам Михайла не отпирался: был грех, в кабаки заглядывал, и не в один тот несчастный вечер, но также и в другие вечера, знакомого народу встречал там много, видал и Ивана Ивановича, но про исчезновение его ничего объяснить не может. Пополз было слушок, будто поил Михайла молодого Полежаева, убеждая взять отступные деньги за Аграфену, а потом увёз за город, убил, деньги же присвоил. Но за такое, если не докажешь, сам под суд угодишь. Между собой шептались, а при чужих помалкивали.
Леонтий Николаевич на расходы не скупился. Никого из судейских не позабыл — ни главных чиновников, ни средних, ни вовсе мелких — писцов, посыльных. Все в суде смотрели на него доброжелательно и с благодарностью. Маменька, Александра Петровна, хотя и сердилась на сына за недостойные проделки, позорить Струйских не желала. Староста Александры Петровны являлся из Рузаевки в город с обозами, по дворам городских чиновников развозил телеги, гружённые мешками, бочонками, коробами, в них мучица, пшеничная и ржаная, огурчики солёные, капустка розовая, квашенная со свекольным соком, варенья, птица мороженая, заготовленная ещё с осени.
Суд вынес приговор: передать дело воле божией.
Аграфена в Покрышкине не зажилась. Вскоре после переезда занемогла, хворала недолго и умерла. Саше не исполнилось ещё и шести.
Жили они в большой избе при господском дворе. Вместе с ними в той же избе жила материна сестра Анна, выданная барином замуж за дворового сапожника Якова, да сын Михайлы Вольнова, семнадцатилетний лакей Иван, да жена его, тоже семнадцати лет, да дворовый столяр Роман.
После смерти матери стали воспитывать Сашу тётка Анна и дядя Яков.
Тётка уходила с утра на скотный двор, дядя работал дома. В избе сооружён был верстачок: в ременные петли вставлены шила прямые и кривые, остро заточенные ножи, молотки, тут же стояли деревянные колодки — натягивать обувь при шитье, лежали свёрнутые трубкой обрезки кожи, мотки толстой просмолённой нити — дратвы.
Дядя Яков садился на низенький табурет с подпиленными ножками, на деревянную колодку, поставленную между колен, натягивал начатый сапог и принимался за работу. Саша устраивался рядом на маленьком чурбачке.
Сапоги шили не иглой, а длинной тонкой щетинкой — от неё кожа портится меньше, дырочки, сквозь которые протягивается нить, мельче, шов получается крепкий, не пропускает воду и пыль. Дядя Яков вкручивал — всучивал — щетинку в просмолённый конец нити, тонким шилом прокалывал кожу, осторожно вводил в дырочку дратву. Движения у дяди точные, рука ходит будто сама по себе. Сперва шилом быстро клюнет — вперёд-назад, потом неспешно тянет нить. Лоб у дяди наморщен, с сапога Яков глаз не сводит: кожа на сапоге барская, а на спине своя.
Дядя Яков знал грамоту. В углу под иконой, на полочке, покрытой салфеткой, хранил он толстую книгу. Вечером в праздники дядя мыл руки, доставал книгу, раскладывал ее на столе, подстелив чистое полотенце, и долго читал, водя по строчкам пальцем и шевеля губами. Потом он любил пересказывать напечатанные в книге короткие повести.
— Шёл матрос на корабль, а плыть ему было в Ледовитый океан, — рассказывал дядя Яков. — Встретил его мудрец и спрашивает: «Скажи мне, братец, где твой отец помер?» Матрос говорит: «С кораблём потонул». — «А дед?» — «Тоже потонул. Рыбу ловил в бурную погоду». — «А прадед?» — «И прадед в море пропал». — «Как же ты, — говорит мудрец, — безрассудный ты человек, не боишься плыть в океан!» Тогда матрос спрашивает: «А где, господин мудрец, твои отец, дед и прадед померли?» — «Мои все дома, в постели». — «Как же ты, — говорит матрос, — безрассудный ты человек, не боишься в постелю-то ложиться!»
Саша смеялся, и дядя Яков смеялся, не отводя глаз от сапога, а рука его всё ходит — то шилом кольнёт туда-сюда, то нитку тянет.
Заглянул в избу барин Леонтий Николаевич. Дядя Яков и Саша встали с мест, поклонились в пояс. Леонтий Николаевич крепко взял костлявыми пальцами Александра за подбородок, поднял его голову. Глаза у Александра чёрные, смотрит в упор, без боязни.
В давние времена жил необыкновенный человек — Николай Гаврилович Курганов. Солдатский сын, он благодаря таланту и трудолюбию стал профессором Петербургского морского корпуса, учил будущих офицеров флота математике, астрономии и науке о вождении кораблей — навигации. Он участвовал в экспедициях, составлял карты морей. Курганов написал книги по арифметике, геометрии, геодезии — науке об измерении земли и составлении планов и карт, по кораблевождению и военной тактике флота, по военно-инженерному делу — фортификации — и береговой обороне. Но самая известная книга Курганова называлась — «Письмовник».
Полное название «Письмовника» такое: «Книга Письмовник, а в ней наука российского языка с семью присовокуплениями разных учебных и полезнозабавных вещесловий». «Наука российского языка» — это русская азбука и грамматика. К ней присоединил («присовокупил») Курганов семь дополнений (или, по-старинному, «присовокуплений»), в которых содержались учебные, полезные и забавные сведения («вещесловия»). В одном присовокуплении были собраны русские пословицы, в другом — короткие шутливые истории, в третьем — рассуждения древних мудрецов, в четвёртом — поучительные разговоры о многих важных предметах, в пятом — разные стихотворения (или «стиходейства»), в шестом — рассказы о науках и искусствах, седьмым присовокуплением был словарь с объяснением — толкованием — смысла иностранных слов (или «словотолк»).
Читатели очень любили книгу «Письмовник»: по ней и грамоте можно было научиться и можно было узнать из неё в самом деле много полезного и забавного. Хороша была книга и тем, что полезные истории рассказывались в ней забавно, занимательно, а забавные непременно оказывались полезны. Курганов давно умер, а «Письмовник» печатали снова и снова. Его нетрудно было увидеть в палатах вельможи и в барских хоромах, в мастерской ремесленника и в крестьянской избе. Случалось, кроме «Письмовника», в доме других книг и не было.
Дядя Яков вставлял в кованую железную подставку — светец — берёзовую лучину, засвечивал, застилал стол полотенцем, сам руки мыл и Сашу заставлял мыть и снимал с полки книгу «Письмовник». Азбуку Саша выучил бойко. Три дня прошло, сыпал на память названия букв: А — «аз», Б — «буки», В — «веди», Г — «глаголь», Д — «добро» — и до самой последней, до Я. Я так и была — «я». К концу недели Саша научился складывать из слогов слова, а через месяц читал «Письмовник» вслух без запинки с любой страницы. Тётка Анна слушала его, подперев кулаком щёку, и плакала, что мать не дожила до такого счастья.
Особенно полюбил Саша стихи. Вот ведь чудеса: обыкновенные слова, а так расставлены, что получается складно.
В барабаны когда грянут,
У солдат кровь закипит,
Все готовы к бою станут,
Всякий рад колоть, рубить.
А поставь те же слова по-другому: когда в барабаны грянут, у солдата закипит кровь — и ничего не получится...
Леонтий Николаевич застал Александра над книгой, открыл «Письмовник» где придётся — читай! Александр начал лихо, почти наизусть:
При долине за ручьём пастушка гуляла,
Глядя туда и сюда, как что примечала:
То пойдёт, то постоит, за ручей часто глядит,
Только в роще пастуха она не видала...
Губы у Леонтия Николаевича задёргались в усмешке. Объявил Якову:
— Пришлю учебник арифметики да историю российскую, будешь его учить.
Александр читал рассказы из русской истории. Про давно минувшие времена, про походы князей и княжеские междоусобицы, про набеги врагов и доблесть русских воинов...
А российская история продолжалась.
...В ночь на 12 июня 1812 года французский император Наполеон приказал войскам переправляться через Неман, и первые триста всадников поплыли к русскому берегу. Музыка и песни разносились над тёмной водой. Ни один из прежних походов наполеоновской армии не начинался так весело и оживлённо. Лишь нескольким его участникам вид бурой равнины с чахлой растительностью и далёкими чёрными лесами на горизонте показался зловещим, но радость первых побед помогла быстро забыть недобрые предчувствия. Началась война, которую русский народ сразу назвал Отечественной — война шла за независимость Родины, Отечества.
Сельцо Покрышкино от войны за полями, за лесами, за долгими дождями, за глубокими снегами, но и туда добирались вести о Бородинском сражении, об оставлении Москвы, о поспешном бегстве неприятеля, и там, в людской избе, ждали с волнением всякой новости. От горькой новости — слёзы на глазах, от доброй — сердца наполнялись гордостью.
Дядя Яков, посланный по господским делам в город, привёз оттуда книжечку про войну, печатные листки и картинки.
Саша читал:
«В армии Наполеона клеймят солдат, поневоле вступающих в его службу. Следуя сему обыкновению, французы наложили клеймо на руку одного крестьянина, попавшего им в плен. Он с удивлением спросил, для чего его клеймили. Ему отвечали: это знак вступления в службу Наполеона. Крестьянин выхватил из-за пояса топор и отсек себе руку».
Саша читал другой рассказ:
«С места сражения вынесен был солдат, раненный в грудь пулею. Когда лекарь стал его осматривать, то, желая знать, остановилась пуля или вышла, стал щупать ему спину. Воин, истекая кровью и едва дышащий, сказал бывшим тут офицерам:
— Ваше благородие, скажите лекарю, к чему он мне щупает спину? Ведь я шёл грудью!»
Картинки были весёлые.
На одной мужик верхом на лошади с плетью в руке, перед ним на коленях пять французов. Тут же подпись: «Крестьянин Павел Прохоров, нарядившись в казацкое платье, увидев и догнав пять французов, погрозив им нагайкою, заставил их просить пардон». И стихи:
Хвала тебе и честь, добрый Павел!
Чрез это дело ты себя прославил.
На другой картинке сам Наполеон пляшет вприсядку, один крестьянин подгоняет его кнутом — «И мы, брат, слышали погудку, вприсядку попляши теперь под нашу дудку», второй крестьянин с розгой заставляет плясать наполеоновского маршала — «Ну, брат, не отставай и знай из рода в род, каков русский народ»...
По царскому указу на время войны собирали дополнительное войско — ополчение. Помещики выставляли нужное число ратников из крепостных крестьян. Полагались ратнику — суконный кафтан, шаровары, две рубахи, кушак и три пары запасных лаптей. Из оружия давали — пики, топоры и даже рогатины, с какими мужики на медведя ходят. В ратники шли с охотой: и за Отечество рады были постоять, и слух был, что всем, кто воевал, после победы будет воля. Передавали, будто есть царский указ за золотой печатью: ратников обратно господам не возвращать, — но господа тот указ от народа скрывают. В Саранске и другом недальнем городе Инсаре ратники арестовали офицеров, выбрали своих начальников, искали настоящий указ. Решили идти прямо на войну, напасть на врага, разбить его, а потом явиться к царю с повинной и в награду за службу просить свободу от помещиков. К Саранску и Инсару стянули большое войско, города окружили, бунтовщиков захватили в плен. Расправа была жестокая: наказывали ратников розгами и палками, заковывали в цепи, гнали на каторгу и в вечную ссылку. На площади крови было пролито что в сражении с неприятелем. Из близкого Саранска и недальнего Инсара доходили вести до Покрышкина.
...И всё это были уроки российской истории.
Любимые деревенские игры были свайка и бабки.
Свайка — это длинный, толстый гвоздь с большой, тяжёлой шляпкой, головкой. Свайку берут за остриё — за хвост — и сильным броском втыкают в землю, стараясь попасть в лежащее на земле железное кольцо.
Александр — знаменитый игрок в свайку. Ростом он был невелик, сложением тонок, но в движениях быстр, руки имел сильные, глаз меткий.
В бабки сила не так нужна, как точность глаза и сноровка. На особо отведённое место — кон — ставят обыкновенные игорные бабки, надкопытные коровьи косточки, и издали выбивают их боевой бабкой — биткой. Чем битка тяжелей, тем лучше; самая лучшая битка — залитая изнутри свинцом, свинчатка. Дядя Яков, будучи в Рузаевке, выпросил у сторожа давно пришедшей в упадок типографии комочек свинца и сделал Саше свинчатку. Саша берёг её пуще ока, прятал за деревянным подголовником на полатях (там, на полатях — дощатом настиле под потолком избы — обычно спали дети). Свинчатку брал Саша только на большую игру, — с ребятами из соседних деревень; со своими обходился гвоздырём — в бабку для веса был забит гвоздь.
Дядя Яков, отложив сапожную работу, выходил на крыльцо, смотрел, как Саша с размаху вонзает в кольцо свайку, как метким ударом выбивает с кону бабки, думал про непонятную Сашину судьбу. Числится мальчик не крепостным, вольным, а всё одно в господских руках. Будет барская воля — отдадут в школу, ремеслу какому выучат, пожалуют кусок хлеба, а не пожелают — прогонят прочь, по миру пустят...
Однажды прибежал управляющий Михайла Вольнов, суетился:
— Одевай мальца в праздничное, да поживее! Приказано в Рузаевку его везти, к старой барыне, к Александре Петровне.
В Рузаевке Михайла Семёнович привёл Александра в удивительную комнату на верхнем этаже. За стёклами — в шкафах — книг, наверно, целая тысяча, все в коже, с золотыми надписями по корешку. Книги лежали также стопками на столе, на стульях, прямо на полу. На письменном столе разбросаны были бумаги, сломанные гусиные перья, рядком стояли сразу три чернильницы — стеклянная, серебряная и бронзовая, тут же высокая рюмка, в ней палочка сургуча. Вдоль стен увидел Александр фигуры странных женщин, сделанные из белого камня. Старая барыня в тёмно-вишнёвом бархатном платье, в высоком белом чепце с лентами, сидела за столом; справа от неё, вытянув ноги, устроился в кресле Леонтий Николаевич — быстро взглядывал выпуклыми глазами то на мать, то на Александра, кривил в усмешке губы, беспокойно постукивал себя тонкой плёткой для верховой езды по высоким сапогам; Михайла Вольнов почтительно вытянулся у него за спиной.
Рузаевская госпожа внимательно разглядывала Александра. Мальчик хрупкий, но не робок, стоит перед ней свободно, смотрит прямо в глаза, взор пронзительный, тревожит. Одет прилично, кафтанчик синего сукна, сшит просто — должно быть, тётка, скотница Анна, сама и шила.
Александра Петровна спросила, чему мальчик обучен. Леонтий Николаевич, быстро постукивая плёткой, объяснил, что по его приказу учат мальчика читать, писать, также арифметике и российской истории. Михайла степенно погладил рыжую бороду и было прибавил, что сапожник Яков у них в Покрышкине первый грамотей, но под строгим взглядом барыни осекся, проворно поклонился и даже прикрыл ладонью рот.
Госпожа спросила Александра, какие книжки он любит читать. Александр отвечал, что «Письмовник», в «Письмовнике» же всего больше любит стихи. Госпожа обвела взглядом фигуры муз по стенам и задумчиво сказала, что поэзия ещё никому не принесла счастья. Она приказала Александру читать стихи. Он посмотрел на Леонтия Николаевича, на Михайлу, тянувшегося за спинкой его кресла, и сразу прочитал первые, что пришли на память:
Бояре кушают, иль попросту едят,
А слуги, стоячи за стульями, глядят...
Леонтий Николаевич перестал хлопать плёткой. Александра Петровна улыбнулась, отчего её тёмные глаза ожили, засияли. Внучек оказался интересным. Сказала сердито: мальчику тринадцатый год, пора учиться по-настоящему, а не у сапожника Якова. Надо к осени отвезти Александра в Москву, деньги она даст. Поднявшись с места, приказала как следует накормить мальчика перед обратной дорогой, да не в людской, а за барским столом, когда сами господа отобедают.
Две круглые кирпичные башни с железными верхушками возвышались по обе стороны дороги. Это был въезд в Москву — московская застава. Прежде отсюда, от заставы, начинались первые улицы города, но после пожара 1812 года дома на окраинах ещё не успели отстроить заново: возок, проехав между башнями, продолжал катить будто не по улицам, а по большой дороге — вокруг лежали пустыри, ветер поднимал над ними тёмную пыль. Лишь некоторое время спустя показались первые заборы и следом новые срубы домов — пахло деревом, блестели на солнце розовые щепки. Вокруг центральной части города строили дома, оставляя между ними широкий проезд, перед домами приказано было разбивать сады — так начиналось Садовое кольцо. В центре возле свежепокрашенных с выбеленными колоннами зданий ещё оставались кое-где страшные, дочерна выгоревшие изнутри каменные коробки без окон, без крыш.
Александра привёз в Москву сам Леонтий Николаевич; для услуг взял с собой и Михайлу Вольнова. Остановились возле гостиницы. Завидев подъехавший экипаж, вышел коридорный слуга в сером засаленном сюртуке с торчащими усиками ниток на месте оторванных пуговиц, нехотя помогал Михайле отвязывать укреплённый на крыше возка сундук. Александр одет был барчуком — нарядная курточка, сшитая по заказу Александры Петровны саранским портным, светлые брюки в обтяжку, сапожки. Леонтий Николаевич поселил Александра с собой в номере, Михайлу же послал с кучером искать пристанища на постоялом дворе попроще. Александр вдруг заметил, что Михайла стал говорить ему «вы».
Обедали в хорошем трактире. Леонтий Николаевич обнаружил за соседним столом каких-то давних своих знакомых, ещё по армейской службе, подошёл, поговорил о чём-то и отпустил Александра погулять одного — только чтоб не заблудился. Дал ему медных денег на лакомство.
Александр спустился по широкой улице и вышел на Красную площадь. Он тотчас узнал по картинкам и высокую зубчатую стену, и башни, и расписные маковки храма Василия Блаженного. На площади кипела работа. Весело стучали топоры, плотники тесали брёвна. Каменщики, ловко размазывая лопаткой известь, быстро клали один на другой бруски кирпича. Возводили на площади новые Торговые ряды. Прогуливались по площади горожане, останавливались возле мастеровых, глядели стройку. Сновали в толпе разносчики, предлагали сбитень горячий, пряники, леденцы, яблоки, орехи. Вынырнул рядом с Александром мальчишка-сбитенщик, в красной рубахе навыпуск, в руке пузатый медный чайник:
— Сбитень-сбитенёк, пьёт щеголёк!
Глаза у мальчишки жёлтые, широко расставленные, нос пуговицей, по всему лицу мелкие крапинки веснушек — точь-в-точь кукушкино яйцо. Александр пощупал в кармане монеты, мальчишка сразу пристал:
— Барин не скуп — захочет, даст и рупь. Выпей, барич, сбитню.
Александр вынул из кармана целых три копейки, протянул мальчишке. Тот налил ему кружку сбитню, пряного, медового. Александр выпил залпом, даже голова закружилась.
Мальчишка спросил, кто он да откуда. Александр объяснил, что приехал в Москву с отцом из дальнего имения — поступать в гимназию. Про себя мальчишка рассказал, что потерял родителей во время московского пожара да так и не нашёл; хорошо, один купец сердобольный взял его разносчиком, а то бы помер с голоду. Купец ничего, добрый, только дерётся сильно. Александр изумился:
— Так ты французов видал?
Мальчишка побожился, что не просто французов, а самого Наполеона видал, как тот бежал из Москвы: вон из тех ворот, из Спасских, выехал, санки лёгкие, запряжены тройкою, лошади все серые в яблоках. На голове у Наполеона высокая медвежья шапка...
В гостиницу Александр возвратился в сумерках. Лечь без спроса в постель с перинами, простынями, пуховыми одеялами не посмел. Свернулся на жёстком диванчике у стола и сразу заснул.
На следующий день Леонтий Николаевич был мрачен и молчалив. Михайла шепнул Александру:
— В карты проигрались.
...Испытания в гимназии оказались несложны: велели по книге прочитать полстраницы да написать под диктовку несколько фраз; задачку по арифметике Александр не решил — как решать, знал, а с ответом не сошлось. Всё равно приняли. Жить оставили при гимназии — в пансионе. Плата за учение — четыреста пятьдесят рублей в год. Форменную одежду тоже надо самим справить.
Денег у Леонтия Николаевича не осталось ни копейки — все проиграл. Хорошо, у Михайлы Вольнова оказались свои да барыня дала на разные поручения. Выкрутились.
Как покончили с делами, Леонтий Николаевич решил немедля трогаться в обратный путь. Стали прощаться. На Александре уже форма: синий мундир с малиновым воротом, обшитым серебряным галуном, треугольная шляпа. Леонтий Николаевич дёрнул губами, вдруг нагнулся, обнял Александра, неловко поцеловал в макушку.
Вскоре после возвращения из Москвы Леонтий Николаевич сильно разгневался на верного своего Михайлу Вольнова. Почудилось ему, будто Михайла донёс на него лишнее маменьке, Александре Петровне. Ах, Вольнов, много воли взял! А всё оттого, что знает много. Пришло Леонтию Николаевичу в голову заставить Михайлу Вольнова молчать.
Поздно вечером послал за управляющим и прямо у ворот накинулся на него с кулаками. Велел слугам тут же, на дворе, сечь Михайлу розгами. Не посмели ослушаться, секли; сам барин бил верного раба ногами. Ивану, Михайлову сыну, приказал держать свечу, чтобы виднее было бить. Михайла сначала оправдывался, но господин от его слов распалялся ещё сильнее. Михайла замолчал, только стонал. Скоро был он весь в крови, дворовые, что секли, побросали розги: «Воля ваша, батюшка, а только этак совсем убьём». Леонтий Николаевич закричал на них, схватил полено, стал бить лежащего Михайлу по чему попало. Иван, Михайлов сын, со свечёй в руках, трясся от ужаса: боялся, как бы свеча не погасла. Барин, наконец, устал, бросил полено, ушёл в дом. Мужики отвели управляющего в холодную избу, положили отлёживаться на лавку, повинились: «Ты уж на нас, Михайла Семёнович, не серчай, люди подневольные». Вольнов был в беспамятстве. Утром его нашли мёртвым.
Слухи, что умер Вольнов от барских побоев, доползли до города. Власти нарядили следствие. Накануне приезда следователей Леонтий Николаевич приказал дворовым молчать: говорил, что он всё равно откупится, тех же, кто хоть словцо против него вымолвит, грозился наказать пострашнее, чем Михайлу. Приехавших из города чиновников и доктора всю ночь поил и кормил; мужикам-музыкантам велел играть для гостей на балалайке, а молодым бабам петь да плясать. Написало следствие бумагу, что скончался Михайла Семёнович Вольнов от полнокровия.
Но, как говорится, на всякий роток не накинешь платок. Пономарь саранской церкви, женатый на Михайловой дочери, подал новое прошение: объяснил и причину смерти тестя, и ход первого следствия. Дело тянулось долго. Леонтий Николаевич отпирался. Но крестьяне на этот раз заговорили. Был Леонтий Струйский по приговору суда лишён дворянства и сослан в Сибирь.
Никого не осталось у Александра Полежаева — ни матери, ни отца, ни того, кто считался отцом.
...Была в «Письмовнике» такая повесть. Царь спросил мудреца: «Богат ли ты?» — «Так же, как ты, — ответил мудрец. — И у тебя, и у меня только одна жизнь».