Глава 6 ДНЕВНИК ОДНОЙ АГОНИИ

Я ликую, я вижу — победа близка,

Показалась из глины рука двойника!

Но внезапный толчок — карлы с хохотом бьют меня в спину!

И земля из под ног, и двойник меня тянет на дно, в глину!

Я угрём извиваюсь до хруста в костях

Словно пойманный зверь, словно рыба в сетях.

Но всё ближе предел, я слабею, борьба бесполезна.

И последний рывок — я лечу в эту красную бездну…

Сергей Калугин

1 января 2001 года, понедельник.

Новый век встречал в одиночестве.

Без воды и без электричества.

Я уже не совсем Высочество,

Но еще не вполне Величество.

Мать твою за ногу, что за сраная привычка рифмовать все подряд?

Вчера в вагоне метро увидел педика и избил его. Парень был из той породы «голубеньких», что приторговывают задницей в ночных клубах. Не в моей натуре затевать драку в подземке, но у меня вчера был не самый удачный год, а вид субтильного мужика с губами бантиком и кокетливым блядским взглядом, я всегда считал чрезвычайно для себя оскорбительным. Подумать только — эта жеманная дрянь за неделю съема по клубным сортирам зашибает денег больше, чем я когда-либо в жизни видел! Ох, и заверещал же он, получив от меня зуботычину! В вагоне было довольно много народу, но за гея никто не вступился. Я прошелся кулаками по его цыплячьим ребрышкам и добавил коленом в живот. Заливаясь кровавыми соплями, пидор согнулся пополам. Я добавил ему локтем по черепушке. Подведенные глаза закатились. Несколько секунд моя жертва пребывала в отключке. Этого времени мне хватило, чтобы присвоить себе содержимое его карманов — початую пачку презервативов, сотовый телефон и несколько фиолетовых купюр. Мелочевка, конечно, но на выпивку, проститутку и пару звонков друзьям хватить должно.

Приведя извращенца в чувство парой пощечин, я оттащил его в конец вагона. Сидевший там благообразный старичок встал и принялся внимательно изучать схему метрополитена. Швырнув пидора на сидение, я в общих чертах обрисовал ему ситуацию. Трясущийся от страха гомик узнал, что в городе действует могущественная антипидорская коалиция, с одним из представителей которой он только что имел «удовольствие» пообщаться. Качать права, разумеется, себе дороже. Изъятые деньги и ценности поступят в казну указанной организации, а их бывший владелец должен возблагодарить свою пидорскую судьбу за то, что легко отделался, и, конечно же, поскорее обо всем забыть. А лучше — купить себе на толкучке новую сексуальную ориентацию. Закончив инструктаж смачным плевком в разбитую харю, я оставил педика зализывать раны, а сам, сунув руки в карманы и посвистывая, проследовал на свое место. Два с половиной десятка человек старательно делали вид, что ничего особенного не произошло. Да ведь так оно и было, если разобраться.

Через несколько минут поезд прибыл на Арбатскую. Двери осторожно открылись, и в вагон хлынули потоки свежего воздуха. Тихо скуля и держась за ушибленные места, гомик ринулся прочь. Мне он был уже безразличен. Меня посетила Муза. Избиение фрика запечатлелось в моей памяти таким образом, как если бы я видел его со стороны, а не сам наносил удары. Так уж устроена моя память. Память поэта…

Вчера в подземке ехал я домой.

Смотрю — сидит напротив «голубой».

Конечно, я как зверь, рассвирепел

И тотчас с кулаками налетел.

Хотите, может, чтоб я объяснил,

За что перверта бедного избил?

И так вся жизнь — помойное ведро!

А тут еще и педики в метро!

И вот так — всю сознательную жизнь. Дня не проходит, чтоб я чего-нибудь не зарифмовал. Тот пидор из поезда и не подозревает, что ему выпала великая честь — быть увековеченным в стихах Георгия Гончарова. Это мое имя — Георгий Гончаров. И с сегодняшнего дня я веду дневник.

Начало тысячелетия совпало с началом недели. Идеальные условия, чтобы начать заодно еще и новую жизнь. Все, я больше не напиваюсь. Больше не нюхаю кокаин. Не занимаюсь сексом с грязными шлюхами и тщательно избегаю сомнительных знакомств. Отныне — только труды для Вечности и работа на благо общества. А из вредных привычек оставлю себе лишь курение и матерную ругань. Очень уж приятные занятия.

В ларьке возле дома я купил бутылку шампанского. «Сейчас чайку заварю, телевизор включу, постановку какую-нибудь посмотрю», — думал, поднимаясь в лифте на пятый этаж. Как оказалось, напрасно думал, ибо во всем доме в новогоднюю ночь отключили воду, а в моей квартирке, вдобавок, перегорели пробки. Отличный подарок к двадцать первому веку!

Как бы там ни было, а новые год-век-миллениум я встретил не в самом мрачном расположении духа. В конце концов, наши пещерные предки прекрасно обходились без электричества и водопровода. Правда, и жили они лет по десять-пятнадцать, и зачастую — по этой самой причине. Захочет, например, какой-нибудь неандерталец книжку почитать перед сном… хотя, нет, это вряд ли. Ну, или супу откушать — а воды-то и нет! За водой к реке чапать надо. А над входом в пещеру саблезубый тигр залег, и ему, родимому, тоже кушать охота. Только дикарь с коромыслом наружу сунется, — цап-царап его, и поминай, как звали. Да ведь и не звали-то никак, с концами пропадет, болезный!

И хрен бы с ним.

Это самая злостная гниль — когда не получаешь даже того, что принадлежит тебе по праву рождения. Того, что составляет основу жизни в самой незатейливой ее форме. Того, что, казалось бы, никто не в силах у тебя отобрать. Ладно там, исполнение заветных желаний — они не исполнятся именно в силу своей заветности. Ни к чему строить планы на будущее. Мы пришли в этот мир, чтобы всю жизнь обходиться только тем, что нам дано, не так ли, святой отец? Так почему, черт возьми, нам так часто бывает отказано даже в этой гребаной данности? Почему забронированный нами номер так часто оказывается занят кем-то другим или опечатан?

Остались без воды, тепла и света,

И некого в случившемся винить.

Крепитесь, скоро к нам нагрянет лето.

Вот только как нам до него дожить?

Стенают одинокие страдальцы,

Отчаявшись увидеться с весной.

Скулят, как сраные неандертальцы,

В пустых пещерах темных над землей.

Стоп, а чего я, собственно, так завелся? Подумаешь, на несколько часов отключили воду! Теперь-то водопровод исправно функционирует. И даже есть повод позубоскалить: неоднократно предсказанный конец света, все-таки, соблаговолил состояться. На рубеже тысячелетий, как и было обещано. Ничего, что это произошло в пределах отдельно взятой малогабаритной квартиры. Против фактов, как говорится, не попрешь.

Кабы не этот приступ жилищно-коммунальной заразы, я пошел бы на улицу и снял проститутку. И трахал бы ее несколько часов кряду, чтобы кончить в тот самый миг, когда бой курантов известит страну о наступлении новой эпохи. А вышло так, что я слушал его в полном одиночестве, при свете найденной на антресолях окаменевшей свечи. Несмотря на то, что я обошел всех соседей (39 квартир), мне нигде не удалось раздобыть ни пробок, ни переносного светильника. На поиски источника света ушло все время, которое я мог потратить на поход за жрицей грязного секса. Уставший и злой, я вернулся в свою квартиру и откупорил шампанское за пять минут до полуночи.

Ни разу за всю свою жизнь я не был так счастлив. Пускай у меня ничего и никого нет, а талант мой не столь велик, чтоб объяснять все провалы одним лишь его наличием. Как бы ни сложилась в дальнейшем моя судьба, сегодня, здесь и сейчас, все только начинается. Все всегда только начинается. Когда понимаешь это, единственным смыслом существования становится ожидание конца.


5 января, пятница.


Это было даже романтично — слушать мелодичный перезвон главных часов страны, сидя на кушетке, рядом с дрожащим огоньком свечи (жутко чадила и гасла через каждые пять минут), потягивая из горлышка шампанское (паленое подсунули, твари, ну да ладно, я с ними еще разберусь) и обдумывая планы на будущее. Но вот уж несколько дней я вынужден сидеть на заднице, как полный дегенерат, и единственное мое развлечение состоит в написании новых виршей. А все потому, что те, от кого зависит мое финансовое благополучие — издатели — устроили себе двухнедельные рождественские каникулы. Это значит, что как бы я ни старался, чей бы номер ни набирал, к кому бы ни шел на встречу, рассчитывать на деловой разговор можно только в случае чуда. Чудес же, как известно, не бывает…

Кто-то из юмористов язвил недавно по поводу неимоверного количества праздников в российском календаре. Собственно, ничего удивительного здесь нет. Лень и пьянство — самые, что ни на есть, фундаментальные черты так называемого «русского характера». Причем — намертво связанные друг с другом. Я, должно быть, не русский. Не стану утверждать, что совсем не пью. Но вот работать мне в кайф.

Я приехал в Москву полгода назад, но до сих пор ничего не достиг. Пара статей в модных журналах и одно выступление в ночном клубе не в счет. Мне так и не удалось пристроить произведения, которые я сам считаю заслуживающими публикации. Помнится, еще в Краснодаре один человек сказал, прочитав мой сборник «Вишневый Зверь»: «Плохие у вас стихи, Георгий. Но не в плане слога или рифмы. Они современны — тем и плохи. Можете смело издавать. Через десять лет будет поздно». Года не прошло с тех пор. А у меня даже «Зверя» никто не взял. Стоит ли и вспоминать о тех вещах, что действительно стоят вне времени?


6 января, суббота.


Ничего, ничего, ничего, ничего, ничего реального нет вокруг меня. Я и сам — порождение мрака, фантом, иллюзия, чей-то несбывшийся сон. Где я был? Какие-то размытые контуры, вспышки мутного пламени, вязкое бормотание невидимых обладателей пахнущего тухлятиной черного дна. В том сне только я был реален, — и больше не было ничего. Проснувшись в холодном поту, я понял, что сон явил мне мою собственную жизнь, вывернутую наизнанку. Реален мрак. Реальны стены с прислоненными к ним обоями. Реален мертвый экран телевизора, за которым — другая жизнь, цветная и яркая. Реальны лифт, заплеванная лестница, пропахший мочой и водкой подъезд. Божественно реален пьяный мент на перекрестке. Заледеневший тротуар реален тоже. И начинающие просыпаться торговые точки. И Крымский мост, на котором я, полный глупых надежд, стоял в свою первую ночь в Москве. И Кремль, чьи шпили ехидно сверкают вдали, за окаменевшей рекой. Реальны мысли и чувства, знаки и числа, звуки и символы, редкие лица, струи холодного пламени, дрожь под ногами, время…

Только меня нет.

Проснувшись ночью от кошмарного сна, я был испуган настолько, что не мог оставаться дома. Сплю я одетым, так что оставалось лишь обмотать шею шарфом, накинуть плащ, натянуть ботинки и бежать, сломя голову, навстречу влажному сумраку январской ночи. Не отдавая себе отчета в своих действиях, я потащился на мост. Дойдя до середины, остановился, подошел к перилам и поднял глаза. Надменный Петр деловито вращал колесо моей судьбы, другой рукой подпаливая небеса. Кровавый бог, жестокий царь… Черт, опять стихи лезут в голову. Кстати, неплохо вышло… О ком из наших правителей нельзя сказать того же? Разве что о Горбачеве… Да и нынешний пока не успел набедокурить. Тьфу, да что это я? Я ж богема, я — вне политики.

Потом я посмотрел вниз, на горизонтальную стену черного льда. В сознании зародилась неясная мысль, вскоре оформившаяся в мощный позыв к суициду. А что? Все равно ведь не будет в жизни счастья. Все, что было мне предназначено, я давно уже потерял. Забравшись на скользкие перила, я несколько минут стоял, взвешивая все «за» и «против». Родные, близкие… Да и потом, вдруг мне завтра позвонит Розанов и предложит сотрудничество на постоянной основе? Я стану преуспевающим литератором, кумиром радикально настроенной молодежи. Не самый гнилой вариант.

С другой стороны, того, что я уже пережил, хватит на семь самоубийств кряду. Такого рагу не пожелаешь и врагу… Блядь!!!

Я должен бороться, должен идти, стирая ноги в кровь, должен преодолеть все невзгоды, что выпадут мне на этом пути! Вот он я, Георгий Гончаров, стою в самом центре Москвы, в часе ходьбы от Кремля, на мосту, воспетом братухой Кинчевым! Прочь с дороги, ничтожества вроде Розанова!

Раскинув руки, я хрипло захохотал и начал приплясывать. Левая нога подвернулась, и светило российской поэзии рухнуло вниз, в неизвестность.

Я скончался еще от удара об лед и видел, как расползаются трещины из-под распростертого внизу тела. Потом лед под мертвецом разошелся, и бывший поэт начал медленно погружаться в воду, все еще цепляясь пальцами за скользкую ломкую кромку.

Стоя на Крымском мосту, я в деталях представлял себе эту картину, а в груди полыхало адское пламя, и крошечные льдинки катились вниз по щекам. Никогда, никогда я этого не сделаю, не допущу даже мысли о самоубийстве. Слишком мало я совершил и если сейчас покину этот мир, в нем не останется никакой (СОВСЕМ!) памяти о человеке по имени Георгий Гончаров.

Память. О ней следовало бы поговорить особо.

Вернувшись домой, я немного почитал Бодлера (о, великий поэт!) выпил чаю и снова лег спать.

Я знаю, верю, — день придет!

Пока же — все наоборот.

Как рыба, открываю рот,

Башкой пробить пытаясь лед.

8 января, понедельник.


Розанов не позвонил. Ни вчера, ни сегодня.


9 января, вторник.


Настало время рассказать о себе. Кто знает, может, лет этак через семьдесят юный студент-гуманитарий, копаясь в архивах Ленинки (надеюсь, хоть тогда она будет называться по-другому), наткнется на эту тетрадь, чудом избежавшую публикации и уже порядком пообтрепавшуюся. Представляю себе восторженный блеск его глаз, дрожащие руки, сбивчивый рассказ в компании сверстников. Как же! Новое о Гончарове, о котором известно уже практически все! Ан нет, ребята. Далеко не всегда Гончаров был краеугольным камнем русской литературы, поэтом с мировым именем, и (чем черт не шутит?) четырехкратным Нобелевским лауреатом. Бывали в его жизни такие коллизии, что хоть на кол лезь. Но (доблесть — наше кредо!) с честью пробился Жора сквозь все ниспосланные ему испытания и занял достойное место в длинном ряду портретов в школьных кабинетах литературы.

Про все напишу. Про все.

Про жизнь в наипаскуднейшем захолустье, где самой многообещающей была карьера тракториста-алкоголика (основная специальность — вторая). Про бесконечные семейные дрязги, — изощренное коварство моих сородичей, их козни, направленные на мое изничтожение, могут сравниться разве что с ядоносными ласками семейства Борджиа. Про бессмысленную и беспощадную травлю в школе. Про студенческие дни в Краснодаре… Глумливые скоты-преподаватели, паучья банка студенческого коллектива, бесконечные скитания по съемным хатам… Неудивительно, что я сбежал из университета уже после третьего курса.

К тебе, о любознательный потомок,

Я обращусь, пуская время вспять.

В безбрежном море пыльных книжных полок

Ты вдруг поймал забытую тетрадь.

Ты жаждал наивысших древних знаний,

Хотел пойти наперекор судьбе.

Читай же, отрок, хронику страданий!

И содрогнись, представив их себе!

Поверить сложно, но великий гений,

Кумир эстетов, бог народных масс,

Немало в жизни претерпел лишений,

Представ один на суд голодных глаз.

Ему кричали: «Странник! Образумься!

Не суйся в Бездну! Свалишься! Сгоришь!»,

Но он от всех ударов увернулся

И посмотрел поверх унылых крыш.

Там в черных небесах бесилось Солнце,

Швыряя вниз слепящие лучи.

Поэт достал из сумки колокольцы,

Но молвил Феб: «Уж лучше промолчи».

Блин, сейчас у меня что-то левое получилось. Сам не пойму, как я мог это написать. Концовка ведь такой должна была быть:

Поверь, мне тоже было очень плохо,

Манили в пропасть мрачные огни.

И я вел жизнь законченного лоха,

Но позади моей печали дни.

Но и то, что получилось — тоже неплохо, в принципе. Только я все никак в толк не возьму, откуда же это выскочило. Будто нашептал кто-то. Ладно, хрен с ним. А ведь честно — представляю себе будущее в розовых красках, и как-то легче становится на душе. Как будто это розовое время уже настало. И я бы мог, пожалуй, жить, во всем соотносясь со своей иллюзией. Кабы не одно досадное обстоятельство.

Я слишком многое помню.

Как бы чудовищны ни были муки существования, я никогда не смогу решиться на суицид. Я знаю отличный способ избавить себя от боли, не прерывая существования.

Всего лишь убить Память.

Аутизм и амнезия — наши лучшие друзья.

В этой гребаной России нам без них прожить нельзя.

То, о чем я хотел бы навсегда забыть, и так осталось неимоверно далеко в пространственно-временном континууме. Но монстр по имени Память всегда настигает меня. Было время, когда бороться с ней мне помогал алкоголь. Прошло. Теперь, стоит мне напиться, как все чувства обостряются, и тогда стены моей квартиры сотрясаются от нечеловеческих воплей. Интересно, а как в этом доме обстоят дела со звукоизоляцией? Наверное, хреново — соседи при встрече обходят меня стороной. Я до сих пор не знаком ни с кем из них. Да и на кой бы это мне? Больше людей — больше вопросов, пересудов, сплетен и клеветы. Мне эти классические человеческие потехи знакомы слишком хорошо, чтобы снова нырять в погибельный омут. Не хочу, не хочу, не хочу… Хочу только лишь одного — забыть…

Что именно?

Об этом я подумаю завтра…


11 января, четверг.


Одиннадцать дней прошло. Ничего не происходит. Я чувствую, как что-то красное носится в воздухе, пытаясь меня схватить. Кажется, конец моих страданий не за горами. Теперь я должен обращать внимание на каждую мелочь, на самый незначительный факт. Это может принять любую форму, и горе мне, если я пропущу.


12 января, пятница.


Сегодня я сам позвонил Розанову, абсолютно не надеясь его застать. Надежды мои оправдались — скотины-редактора не было ни дома, ни на работе. Такие звери, как этот, выжимают из жизни все соки. Хавают каждый день, каждый проклятый час. Я много их повидал еще в Краснодаре. Там в каждой занюханной конторе сидел свой штатный Белинский.

«Здравствуйте, молодой человек. Вы поэт?», — а на гнойной морде его уже все написано. Все гадости, которые он скажет, когда прочитает или послушает. Последнему я ответил так: «Нет, я тут сортир искал и дверью ошибся — запах такой же идет из вашего кабинета». Все равно терять уже было нечего…


Кажется, я чуть выше упоминал о том, что гнобило меня до приезда в Москву? Так вот, друзья, подлинная причина моего бегства из Краснодара заключена в другом. Не знаю даже, как и подступиться к такой щекотливой теме как…

Любовь!

Да, я был позорно влюблен, как школьник, как греческий бог. Девушку звали Марина, она училась вместе со мной в университете. Моего таланта не хватит, чтобы достойным образом описать это прекрасное существо…

История наших с ней отношений стала, должно быть, притчей во языцех. Там, в Краснодаре, разумеется. Поначалу все складывалось довольно-таки неплохо. Совместные посещения кино, дискотек и театров, взаимные дружеские визиты и нескончаемые интеллектуальные беседы — все, как и положено флиртующим студентам-гуманитариям. Но после… Что за тварь прошуршала между нами своими черными крыльями, оставляя едкий вонючий след? Придя однажды вечером к Марине, я наткнулся на холодную стену отчужденности и неприятия. Не было больше ни искрометного взгляда, ни жемчужной улыбки, ни веселых ямочек на щеках. Марина сидела за столом, односложно отвечая на мои вопросы, и глаза ее были, казалось, обращены вовнутрь. Накрашенные черным лаком ноготки нервно барабанили по полированной доске, словно само мое присутствие было чем-то скверным, чем-то непозволительным. В один из моментов, не закончив разговора, Марина встала, открыла дверь и сказала мне:

— Уходи.

Вот тут-то я в впервые почувствовал, как ложатся на горло холодные пальцы смерти, как острый нож вонзается в сердце, как предательским толчком в спину лучший друг отправляет в Бездну. И только сдавленный хрип вырвался из моих уст вместо недоуменного «Почему?». Я развернулся и молча вышел. Ослушаться я не мог.

Сначала — гулкая пустота и десятки вопросов, адресованных небесам, пьяному дворнику, драной кошке, фонарному столбу… Потом — первые проблески осознания, ледяные кинжалы, со свистом вылетающие навстречу из эмоциональной темноты. И, как венец всего, зловещая боль утраты — будто длиннющий гвоздь, вбитый прямо в темя, тупой и ржавый. Разрывающий тишину ночного сквера крик, и корчи тела, страдающего от ран, которые получил мой дух. С тех пор мне не раз приходилось причинять себе физическую боль, чтобы унять душевную.

В тот день моя жизнь воистину разделилась на «до» и «после». И все, что было «до», сделалось сразу чужим и тусклым, даже наши встречи с Мариной, ведь все было абсолютно нормально, и вдруг — такое… В первую ночь «после» я выкурил пять пачек «Казбека», да и потом курил не переставая. Этот надрывный кашель и теперь мой ближайший друг…

Тогда, конечно, история не закончилась. Впереди были еще два года бесплодных ухаживаний, перераставших порой в настоящее преследование. Разорванные письма. Гибнущие в мусорных баках цветы. Растоптанное сердце. Убитая любовь.


Два года я неистовствовал, пытаясь завоевать Маринкино расположение. Учеба держалась на соплях, о карьере тоже можно было не помышлять (впрочем, последнее — отдельный разговор, и я, кажется, уже писал об этом). Наконец настал день, когда запас терпения иссяк. Я решил убить Марину, а потом и себя. Всю ночь простоял с топором в руках у ее двери, но так и не нашел в себе сил нажать на кнопку звонка. Решил ограничиться только своей смертью. «Да будет так», — думал я, выходя пьяным на крышу самого высокого в городе здания. Но зацепился за какой-то штырь, упал и вдрызг расшиб левое колено. Жуткая боль отрезвила, отправив мысли о суициде отдыхать на задворки сознания. Сил хватило только на то, чтобы сползти по лестнице вниз.

Через неделю, когда зажила нога, я достал из заначки деньги, которые, отказывая себе во всем, копил с тринадцати лет. Сам не знаю, зачем я это делал. Возможно, что и предвидел подспудно ту ситуацию, что, в конце концов, сложилась в моей жизни. Бежать, бежать отсюда к траханной матери! Кабы не сраные реформы, я был бы сейчас куда богаче, но даже с учетом деноминаций сумма вышла приличная. Я покинул город как вор, под покровом ночи, абсолютно никого не предупредив. Не было больше ни «до», ни «после». Было гулкое, звонкое, дробное «сейчас».


13 января, суббота.


Всего-то на сутки разминулась «чертова дюжина» с пятым днем недели. Этому обстоятельству я рад больше, чем был бы рад, если бы сейчас позвонил Розанов или какой-нибудь хлыщ вроде него. Впрочем, с этим чмыренышем я, должно быть, скоро увижусь. Завтра — последний день его тунеядских каникул, а в понедельник я спрошу с Петра по всей строгости. Петр Розанов — человек из издательства «Империал». Не хочу лишний раз употреблять слово «редактор» — на него у меня уже аллергия. Именно от Розанова зависит сейчас моя литературная карьера. Именно ему я доверил два самых ярких блеска своей сокровищницы — сборник «Вишневый Зверь» и поэму «Хрип».

В начале нашего с Розановым знакомства я полагал его весьма достойным человеком. Сегодня я уже так не думаю. Петька — такой же разгильдяй, как и все остальные. И наша, начавшаяся, было, дружба, вряд ли получит продолжение. Но это, черт побери, не главное, ведь я не жду от Розанова ничего, кроме исполнения его прямых обязанностей.

Я познакомился с ним в сентябре прошлого года, в клубе «Проект О.Г.И.». Об этом месте стоит сказать особо. В ту пору я проводил там почти все свободное время. С утра — беготня по редакциям литературных журналов в бесплодных попытках пристроить свои стихи, а вечером — тепло и уют интеллектуального кабачка в Потаповском переулке, и сто пятьдесят граммов водки, чтоб унять злость. Я приходил туда часам к пяти, прихватив черновики и что-нибудь почитать, ужинал и начинал работать, время от времени заказывая кофе или чего покрепче. Большая часть моих стихов московского периода написана именно там, в «О.Г.И.».

В силу ряда причин я предпочитал шумную обстановку круглосуточного питейного заведения тихому уединению снятой полтора месяца назад квартиры. В первую очередь — из-за собиравшейся в «О.Г.И.» публики. Обывателей вы там не найдете — все сплошь творческие личности. Да не интеллектуальная шпана навроде меня, а состоявшиеся, уверенные в завтрашнем дне персонажи.

Однажды я уговорил директора клуба позволить мне выступить в «О. Г. И.» со своими стихами. О, до сих пор помню мельчайшие детали той ночи…

Вот сверкает, возвышаясь над толпой, выбритый череп художника-концептуалиста Германа Виноградова. Чуть поодаль в гордом одиночестве пьет горькую культовый прозаик Андрей Левкин. А вот и новомодный певец Оскар потягивает клюквенный морс в компании — как ни странно — двух смазливых девиц. И я — король! — читаю собравшимся свои вирши, извиваясь у микрофонной стойки, как рок-звезда. Пронзаю воздух ядовитым жалом, купаюсь в собственной крови, дышу распадом и разложением. Протягиваю руку навстречу каждому из присутствующих — моля о помощи и, вместе с тем, стремясь скомкать, задушить, уничтожить. Как у Бодлера:

Пощечина я и щека,

И рана, и удар булатом,

Рука, раздробленная катом,

И я же — катова рука.

И вот уже распрямляется, ища меня взглядом, подвыпивший Виноградов, и замирает на полпути ко рту сжимающая рюмку длань Левкина, и даже эстрадник изумленно таращит глаза, возможно, представляя себе, какой стремительный взлет его ожидает, возьмись он со мной сотрудничать. Молодежь оживленно переговаривается, поминутно кивая в мою сторону. О, да, теперь я — часть московской богемы, и все эти люди не просто скрашивают мое одиночество, а восхищаются мной. Не об этом ли я мечтал столько лет? Теперь у меня есть реальный шанс заключить контракт с каким-нибудь авангардным издательством, выпустить свою книгу многотысячным тиражом, врезать, наконец, промеж глаз вонючему, поросшему крысами и тараканами монстру по имени Социум! Я чемпион! Я кумир!

Ваш личный карманный Бог.

По окончании моего выступления Левкин жестом поманил меня к себе, дополнив приглашение выразительным щелчком по горлу. Ну что я, долбоклюй, — не засветиться в компании известного писателя?! Заодно и почву прощупать можно, насчет издательств порасспросить, маскируя свой корыстный интерес неспешной интеллектуальной беседой. Давно, очень давно я никому не ездил по ушам насчет Бодлера, Уайльда и Блейка.

Где-то в промежутке между Вийоном и Теофилем Готье к нам подсел еще один человек, на вид — мой ровесник.

— А вот, кстати, и один из тех, с кем вы так жаждете познакомиться, — сказал Левкин. — Петр Розанов из «Империала».

Розанов, как оказалось, тоже был свидетелем моего триумфа. Он не поскупился на похвалу. «Неплохо бы, Георгий, издать все это в одном флаконе», — сказал Петр. Ну да, я тоже так думаю. Это было бы грандиозно.

Левкин вскоре ушел, а мы с Розановым продолжили возлияния (средств на свою будущую карьеру я не жалел), пробухав еще три с половиной часа и расставшись чуть ли не братьями. Всю дорогу домой я повторял про себя телефон издательства, который и сейчас помню наизусть.

За окнами вставал рассвет, а я ложился спать, будучи уверен, что главный барьер на пути к Парнасу я уже преодолел. Несмотря на то, что с тех пор ничего не изменилось, я по-настоящему благодарен судьбе за то утро. Утро, когда я впервые за много лет вновь почувствовал себя человеком.

Утро новой жизни.


14 января, воскресенье.


Не понимаю, что происходит. Вроде бы, я проспал положенные восемь часов, а чувствую себя так, будто не смыкал глаз неделю, не меньше. Время от времени проваливаюсь в сон и вскакиваю, как ужаленный, поскольку успеваю за несколько минут пройти все девять кругов Ада. Но ничего не могу запомнить. Возможно, это и к лучшему — не с моими нервами смаковать такие подробности. Будь я посмелее, непременно начал бы копаться в памяти, выудил оттуда леденящие душу сюжеты и написал что-нибудь вовсе уж беспросветное. Боюсь. А ведь еще каких-то полгода назад я не спешил просыпаться, когда ночами являлись демоны. Смотрел до последнего, покуда кошмар не уносил меня в такую запредельную бездну, где трудно продержаться и тысячную долю секунды. Не раз по пробуждении я находил у себя седые волосы.

Всеми способами борюсь со сном: литрами истребляю кофе, то и дело сую голову под холодную воду, на полной громкости слушаю экстремальный рок. Но толку мало. Опять меня тянет вниз. Попробую…

Бывает, люди умирают.

Однажды к ним приходит смерть.

Навеки землю покидают,

Чтоб в адском пламени гореть.

Ошибка многих поколений:

Мол, где-то там, на небесах

Чертоги вечных наслаждений

Нас ждут в раскидистых садах.

Господи! Да я, должно быть, повредился рассудком, если пишу стихи в бессознательном состоянии! Не будь это мой почерк, я бы подумал, что кто-то другой написал их, пока я спал. Если же, все-таки, это сделал я, то завтра нужно звонить не редактору, а психиатру. Меня бросает в дрожь при одной только мысли о том, каким образом могли появиться на свет эти клятые восемь строчек.

Да, я полжизни провел за письменным столом и мог бы, в принципе, бесконтрольно водить по бумаге ручкой во время сна. Но никогда, никогда эти каракули не сложатся в осмысленный текст! Выходит, я и не спал вовсе? Тогда почему не запомнил момент создания стиха? И почему мне так страшно от этого?

Помнится, был уже случай, когда страх, подобный сегодняшнему, гладил холодными пальцами мою душу. Проснувшись однажды в шесть тридцать пять утра, я обнаружил, что будильник, который должен был поднять меня ровно в шесть, выключен. Как будто я, не пожелав вставать в назначенное время, лениво хлопнул рукой по кнопке и вновь погрузился в сон. Едва осознав это, я пулей вылетел из постели, сотрясаемый мелкой дрожью. Я не был бы так испуган, если бы мог найти более-менее внятное объяснение случившемуся. Все дел в том, что я совершенно не помнил, как, проснувшись в шесть часов от нудного дребезжания, решил, что мне вовсе не обязательно железно блюсти пионерский режим.

А значит… Значит, кто-то другой проснулся в то утро в моей постели, выключил будильник и снова уснул. Кто-то другой, но не я.

Сдается мне, что стих этот тоже написал тот я, который не я. Это страшнее всего, ведь в таком случае меня можно смело записывать в психопаты…

Даже обследования не надо. Раздвоение личности, вот как это называется. Одна из бесчисленных разновидностей шизофрении.

Но дело не только в этом. Я боюсь того, что написал, боюсь самих этих строчек, каждая из которых — как дохлый гниющий глист.

Тебе обещана награда

Ценой смиренья твоего.

Но знай, несчастный, кроме Ада

Нет за Пределом ничего!

Смелей ступай! Предел очерчен.

Щипцы в огне уже дрожат.

Ты будешь смят и изувечен,

Сожжен, кастрирован, распят!

Нет! Это снова случилось. На этот раз — еще гаже, еще мерзостнее, чем полчаса назад. Должно быть, у меня и впрямь какие-то проблемы с чайником. Я, конечно, мог бы и сам нацарапать нечто подобное, но эта бодяга про Ад вызывает у меня прямо-таки физическое отвращение, а я ведь человек довольно стойкий. Как будто ее автор — кто-то из тамошних обитателей (свят, свят, свят).


Чушь. Не верю я в эти сказки. Но меры принимать надо, и чем скорее, тем лучше. Должно быть, это от переутомления. Наведаюсь вечерком в аптеку, узнаю, что надо принимать в таких случаях. Но сначала посплю немного. Авось, и само пройдет.


16 января, вторник.


Сейчас взорвусь, как триста тонн тротила! Никаких ругательств не хватит, чтоб в полной мере выразить мою ненависть к Розанову и всей его траханной системе. Пытаюсь быть спокойным, но получается плохо, ибо Петя, отброс рода человеческого, обидел меня слишком сильно. Я, само собой, в долгу не остался и выложил сукину сыну пятую часть того, что я о нем думаю. Никогда раньше мне не приходилось говорить без передышки восемнадцать минут подряд.


Восемнадцать минут площадной брани. Не пристало, конечно, светилу русской поэзии так ругаться, да уж больно говенная нарисовалась ситуация. Честно признаться, я до сих пор в себя не пришел. Оказывается, этот урод, этот ползучий гад, успешно прикидывающийся человеком, так и не удосужился хотя бы одним глазком заглянуть в мои рукописи. При всем желании не могу понять, как можно быть таким ублюдком. Не-на-ви-жу!

Нет, совершенно не представляю. Сколько месяцев прошло? Четыре. За это время я сам прочел сто двадцать книг. Я, знаете ли, взял себе за правило читать не меньше тридцати в месяц. Как-то не верится, что у Розанова еще более жесткий график. Неужто желающих издаваться в «Империале» так много, что бедный Петя не успевает своевременно разбирать свежие поступления. Нет, братцы, дело совсем не в этом… Лень и безразличие ко всему в России свойственны не только сторожам и дворникам. И с этим ничего не поделаешь.

К чести Петра будет сказано, он не шваркнул трубкой об аппарат в самом начале моей пламенной тирады. Внимательно выслушал все до последнего слова, после чего принес извинения за проволочку и клятвенно пообещал, что разберется с нашим делом в течение ближайших нескольких недель.

Непробиваемый сукин сын. Избить бы мразь, да нельзя — в этом случае я потеряю разом все шансы на публикацию.

Господи, ну и устал же я за эти две недели! Тоскливое ожидание было более напряженным, чем грубый физический труд (через него я тоже прошел в свое время, так что сравнивать есть, с чем). Помнится, было у меня в одном из ранних стихотворений:

Я расслабляюсь, но я напряжен.

Малюю кровью кресты на теле.

Я поднимаюсь, но слишком тяжел.

Я не при деле и на пределе.

Вот-вот, именно так. Отсутствие стоящего занятия напрочь убивает во мне всякое желание жить. Стихосложение — занятие неплохое, но это ведь — то, что всегда со мной, а нужно дело, которое помогло бы мне почувствовать себя частью этого мира, полноправным участником общественной жизни. Тусовка иногда тоже в этом помогает, так что завтра я, пожалуй, вернусь ненадолго к своим хмельным эскападам.

Еще мне нужна женщина. Вся нервозность последних дней может быть вызвана длительным половым воздержанием.


23 января, вторник.


Нет, все же это было крайне неосмотрительно с моей стороны… Пуститься в загул, не имея возможности восполнить финансовые затраты. Я изрядно обеднел за эту неделю. Оставшихся денег хватит в лучшем случае на пару месяцев, так что надо будет еще раз нажать на Розанова, в противном случае я рискую оказаться на улице. А это для меня совершенно непереносимо. Был ведь уже период, когда я, не имея крыши над головой, скитался по теплотрассам, панковским сквотам и бандитским притонам (при этом исправно посещая университет). Чуть не загнулся тогда от одной только мысли, что другая жизнь мне уже не светит.

Последняя запись в дневнике сделана в прошлый вторник, значит, я усвистел в страну Бахуса ровно на неделю. О том, где я был и что делал все это время, имею крайне смутное представление. Помню только, что в первый вечер я поехал в «О.Г.И.» и пил там в компании трех девушек — кажется, студенток театрального института. Одна из них согласилась поехать ко мне домой… да, вот они, ее колготки, валяются под столом. Или это чьи-то еще?

А дальше — разноцветная мешанина бутылок, рюмок, стаканов, и чего в них только не было! Хлопанье обшарпанных дверей, сквозняки, случайные собутыльники на Манежной площади в четвертом часу утра. Дряблая задница какой-то немолодой дамы. Чьи-то лица, смачно хрустящие под ударами моих ног. И что-то красное носится в воздухе, пытаясь меня схватить. Стоп, кажется, в субботу я продрал еще и какую-то брюнетку с татуировками по всему телу. Девчонка ничего не пила, но вела себя так, словно в нее закачали литра четыре. Прости меня, Марина. Наклюкался твой Жорик, как последняя свинья.

Ба, да я ведь могу написать неплохую статью про свой алкогольный вояж. Мода на маргинальность в Москве еще не прошла, и соответствующих изданий навалом. Застопорилась литературная карьера — побуду покамест журналистом. Опять-таки, своя среда, бумажная. Да и заработок реальный, а мне сейчас денежки нужны. Это еще неделю назад, до того, как я тормоза отпустил, можно было спокойно жить, аккуратно расходуя имеющиеся в наличии средства. То время ушло навсегда. Финансовый кризис навис надо мной зловещей тенью, и если я не хочу банальной голодной смерти (а я никоим образом ее не хочу), то стоит уже сейчас принять какие-то меры. Раз так, чего же я жду? Вперед! За дело! Итак: «Устав однажды от почти безвылазного пребывания дома, ваш покорный слуга решил немного расслабиться…».


25 января, четверг.


Статью накатал быстро, за три часа. Еще три сраных часа впустую…

Второй день пытаюсь пристроить свою халтуру. Нет, в качестве текста я нисколько не сомневаюсь, но все равно это халтура, — я ведь поэт, как-никак, и не пристало мне шлюшествовать в пограничных областях. Люди за порогами тоже это почувствовали. Им мой текст понравился куда больше, чем мне самому. Но вот принять его в работу не захотел никто.

«Видите ли, Георгий, наше издание имеет устоявшийся формат, выходить за рамки которого мы не можем. Читатели этого не поймут».

Рамки. Всюду рамки. Зачем, несчастные глупцы, вы сами себя загоняете в рамки? Вам что, мало тех, кто делает это с вами, не спрашивая разрешения?

Теперь я знаю, что их основная задача — все вокруг упростить и ограничить. А тем, кто против — выколоть глаза, оторвать руки и зашить рты.

Бизнес. Слепое пожирание денег. Ведь слепы на самом деле все.

При условии, что мир будет оставаться таким, каков он есть, мне до конца дней своих некуда будет приткнуться. Я видел и слышал достаточно, чтобы знать это наверняка.

Сижу дома. Пью чай. Слушаю музыку. Только что изорвал в клочки свою писанину. Не знаю, что делать дальше. Хочется плакать, но это ведь недостойно меня. Некстати вспомнился Краснодар. И Марина. А вот и слезы, сами брызнули, не спросясь. Буквы расплываются безумными сколопендрами, но я продолжаю писать. Ведь это — мое право, мое призвание, моя жизнь…

Господи…


Двадцать пять дней прошло. Ничего не происходит. Абсолютно ничего.

Я человек.

Я очень-очень хочу жить.

Я просто люблю это.


27 января, суббота.


Ха-ха-ха-ха!

Сегодня это пришло ко мне. У несшегося по Тверской «Мерседеса» слетел с колеса диск, выкатился на тротуар и, забренчав, упал прямо у моих ног. К моменту, когда осколок роскошной жизни закончил свое вращение, я уже все знал.

Все!

Лимон. Кровь на моих ладонях. Звезды, мерцающие на дне колодца. Сердце, насаженное на авторучку. Лимон. Дверь, открываясь, скрипит слишком громко. Надо бы смазать петли. Я даже представить себе не мог…

Ах-ха-ха-ха-ха-ха-ха!!!


29 января, понедельник.


Теперь в моем левом ухе не одна сережка, а пятьдесят. Второе унизано кольцами и булавками чуток пореже — не рассчитал, извините. Кровь на страницах — оттуда, из ушей. До сих пор сочится и капает, а за ночь всю подушку изгваздала. Боли я не чувствую, но это, должно быть, от передоза. Боль, она ведь как наслаждение — хапанешь сверх меры и либо отбрасываешь коньки, либо вовсе перестаешь замечать.

Пошел на базар и купил. А что тут такого? Мои деньги, как хочу, так и трачу. Все равно их уже с гулькин хрен осталось. Могу я хотя бы не неделю пожить достойно? Хочу — веревку и мыло, передумал — серьги и шило. Чего, в самом деле, уши жалеть? Рудимент рудиментом. Наши пещерные предки ими лицо от ветра закрывали, чтобы глаза не выдавило. Ветра с тех пор поутихли, вот ушки постепенно и атрофировались. Раз так, то на кой они вообще нужны? Можно проткнуть, можно надрезать, а можно — и на холодец пустить. Вольница!

Оглядываясь назад, на годы прозябания в краснодарском болоте и месяцы, проведенные на задворках жизни уже здесь, в Москве, я не перестаю удивляться глупости человека по фамилии Гончаров. Неужели он всерьез уверовал, что у поэта может быть какая-то иная жизнь, помимо той, что досталась ему? Что несчастный изгой с третьим глазом во лбу вправе претендовать на спокойное существование, сытость и прочие блага, положенные его соседям по планете? Дудки! Участь настоящего поэта — жизнь, вывернутая наизнанку, где ничего не происходит так, как должно быть. Единственный способ изменить ситуацию — перестать сочинять стихи, сжечь все, что написал, и даже в мыслях не позволять себе перебирать созвучные строчки. Если бы Артюр Рембо в свое время поступил так, он стал бы одним из величайших коммерсантов, каких только видел свет. Как и Гончаров, Артюр не сумел понять, что из поэзии не обязательно уходить красиво. Главное — навсегда.

Нет, я не стану повторять ошибку сотен сгинувших в бесполезной борьбе творцов. Поэта Гончарова больше не существует! Ша!

Мое горячее желание стать полноправным участником мирового культурного процесса ничуть не ослабло. И то, что я решил отказаться от сочинительства, не означает моего перехода в разряд безмозглых пошлых обывателей. Искусство, знаете ли, одной поэзией не ограничивается. Теперь, когда я все знаю, мне не нужны для счастья и остальные его разновидности, будь то скульптура, живопись, музыка или что-то еще. Наивысшей формой искусства я считаю собственно жизнь.

Со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Я был гениальным поэтом. Ныне я более не поэт, и покончить с этим оказалось довольно просто. Но перестать быть гением… Нет, ребята, на это я пойти не могу. Долгое время главным для меня было слово «поэт». Но даже теперь, когда я угробил эту часть своего естества, мне все еще нужно как-то использовать свой, не побоюсь этого слова, грандиозный талант.

Для начала займусь модификацией тела.

А что? Тоже вариант не из худших.


30 января, вторник.


Утро. Лениво любуюсь, как с неба срываются крупные хлопья снега. Развлекаюсь, разрезая найденным в мусорной куче скальпелем кожу на своих предплечьях. Боли почти не чувствую. Если б еще крови не было. Красные пятна на простыне меня раздражают. А впрочем… Ее ведь можно будет загнать с аукциона. Грязные эстеты, конечно, и не такое видали, только сдается мне, что большинство «кровавых художников» использует, все-таки, кетчуп. Ну, или там, вишневый сок. А такие полотна должны рождаться спонтанно… вот как у меня сейчас. Я не стараюсь придать хаотике красных клякс некий осмысленный вид. Это ведь не мое искусство.

Это искусство Жизни.


31 января, среда.


Уши, похоже, начали загнивать. Ну и хуй с ними. Ха-ха, ничего себе, каламбурчик!

Сегодня плоскогубцами выдрал у себя шесть зубов. Еще парочку раскрошил, пока приноровился. А в самом деле, зачем мне так много зубов? Наши пещерные предки… а впрочем, ну их в болото, уродов нецивилизованных!

Я даже представить себе не мог, что на такое способен. Кто там говорил, что мне неподвластно Вечное. Обломайтесь, ушлёпки! Это вам, а не мне, никогда не понять, что такое подлинное Творение. Никогда не создать ничего, достойного внимания.

А я еще и не такое могу. Но всему свое время. Спешить мне некуда.


1 февраля, четверг.


Снова проснулся с руками в крови. Судя по отсутствию свежих порезов, — в чужой. Вполне возможно, что ночью я в сумеречном состоянии выполз наружу и кого-то прикнокал. Неважно. А порезов действительно маловато… Надо добавить.

Телефон звонит почти непрерывно, и я уже близок к тому, чтобы шваркнуть его об стенку. Но что-то меня удерживает. Смутно чувствую, что аппарат мне еще пригодится, хоть и не осталось во всей Москве никого, с кем я хотел бы поговорить. Где-то безумно далеко есть люди, которые пока еще что-то для меня значат. Но я не помню ни чинов, ни имен. Мне наконец начало удаваться то, о чем я так долго мечтал.

Меня покидает Память.


2 февраля, пятница.


В прошлом месяце я был не очень-то скрупулезен, занося в дневник информацию о случившемся. Где я был и что делал в те дни, записей о которых в нем нет, сейчас уже не припомню. С памятью вообще беда. Просматривая заметки начала года, не узнаю ничего, словно и не со мной было. Воспоминания заканчиваются на двадцать девятом января, в то утро, когда я купил на базаре серьги. Всего пять дней я живу на свете. Чертовски молод, не правда ли?

Если за это время я и покидал пределы своей квартиры, в памяти все равно ничего не осталось. С хавкой пока порядок. Запасы я сделал тогда же, двадцать девятого. А обилие разбросанных по комнатам листков и тетрадей с написанными моим почерком стихами указывает на то, что в прошлой жизни я действительно был поэтом. Стишки, по правде сказать, дрянные, мне только один понравился — про Ад. Он, кажется, в дневнике и записан. Нечто подобное я, пожалуй, и сейчас мог бы написать. Да только ну его в баню, этот интеллектуальный онанизм.

Черновики я покамест сложил на кухне. Руки дойдут — спалю все это к чертовой матери. Мне ведь совсем не хочется вспоминать, как оно там было. Я и дневник-то свой прочитал всего на четверть. Забыл и забыл, чего тут волноваться. Don't worry — be happy, как гласит народная мудрость.

Чужих книжек здесь тоже много. Бодлер, Байрон, Рембо, Уитмен, Блейк, Петрарка, Аполлинер, и многие другие поэты. Когда-то я все это читал. Сейчас ни хрена не помню.

Пожалуй, стоит проверить. Из спортивного интереса: а вдруг мелькнет знакомый кусок? Начну с Бодлера. Итак:

Ты Бог иль Сатана? Ты ангел иль Сирена?

Не все ль равно; лишь ты, царица Красота,

Освобождаешь мир из тягостного плена,

Шлешь благовония, и звуки, и цвета.

О! Это он в самую точку попал. То, что один понимает, глядя на Солнце и нюхая розы, другой постигает, истекая кровью в куче дерьма. И зачем, спрашивается, осуждать тех, чье понимание Прекрасного отличается от общепринятого? Так-так. Бодлер. Зовут Шарль, значит, француз, наверное. Точно, француз. Это ж надо, девятнадцатый век! А звучит так, будто вчера написано. На злобу дня. Вот у кого бы Жорику поучиться — глядишь, и перестал бы пидоров метрошных воспевать.

Дальше у нас Уитмен. Уолт. Терпеть не могу Микки Мауса. Рембо, Аполлинер, Вийон — эти все французы. Французскую поэзию я уже знаю. Ага. Вот. Уильям Блейк. Англия. Читаем:

Разрушьте своды церкви мрачной

И балдахин постели брачной,

И смойте кровь убитых братьев,

И будет снято с вас проклятье.

Ух ты! Похоже, в прошлые века поэты дело знали лучше мудрецов. Нынешним куда до них? Взять того же Гончарова. Все ноет, судьбу-злодейку клянет. Ему б глобальное что-нибудь зафуфырить, так нет же — все интересы сосредоточены на себе любимом.

Молодец, Блейк! Так их! Им бы только штампы, стереотипы, нормы, догмы… Сколько ж они придумали законов, постулатов, норм, форматов этих сраных! Представить страшно! Все, дескать, надо урегулировать и разложить по полочкам. Шпалу в сраку вам, регуляторы! Это не я, это Блейк сказал.

Мои руки дрожат. Перенервничал. Поэзия до добра не доводит, что своя, что чужая. Страшно это — когда все понимаешь, а сделать ничего не можешь.


3 февраля, суббота.


Уши гниют конкретно. Подушка по утрам покрыта черно-желтой вонючей коркой, которую я аккуратно счищаю и складываю в стоящую на столе коробку. Туда же отправляются струпья с израненных рук. Завел специально для этих целей. Должна же на гребаном свете остаться хоть какая-то память о бывшем несчастном поэте.

Боли не чувствую. Кто другой на моем месте давно б уже склеил ласты. Больно было, когда прокалывал уши грязным шилом. Да, грязным. Чего даром спирт переводить?

Думаю, скоро я продолжу свои изыскания в области истинного искусства. Главное в любом деле — не останавливаться на достигнутом.


4 февраля, воскресенье.


Спал до полудня. Пообедав, принялся за работу. Вырезал кусок мяса из левой голени. Концептуальный прикол. Кровищи натекло столько, что можно заново расписать Сикстинскую капеллу. Но мне, честно говоря, в лом. Посмотрю-ка лучше телевизор. Надо же быть в курсе происходящих вокруг событий. Если, конечно, в этом мире хоть что-нибудь происходит…

По телеку идет прогноз погоды. Скучно. Переключаю. Опаньки! «Криминальный курьер». Все как всегда: убийства, изнасилования, бандиты. В этом мире искусство не совсем переходит грань преступления, а преступление не совсем дотягивает до искусства.

Так, а вот это уже интересно. Только что в кадре возник дом, в котором я сейчас нахожусь. Неужто и у нас кого-то шлепнули? Или это — прямой эфир операции по захвату антисоциального элемента, то есть, меня? Спецназовцев в окнах пока не видно. Так в чем же дело? Ах, вот оно что. Два дня назад кто-то зарезал скальпелем продавщицу из круглосуточного киоска, что обосновался за углом. Искромсал девчонку так, что и мать родная не признала. Не иначе, маньяк какой-нибудь. Надо бы и мне поостеречься, раз уж такое «нечто» в окрестностях колобродит. Впрочем, я и так на улицу ни ногой, да и ко мне в гости никто не захаживает. Теперь, если и нагрянет кто, — не пущу. Береженого и Бог бережет.

Под впечатлением от увиденного я зажарил и съел давешнее мясо. Все-таки, аутофагия — отличная штука. Концептуальная. Правда, чувствуя я себя после этого не ахти. Видно, придется еще приучать организм к собственному вкусу. Упс! Меня тошнит от самого себя!


5 февраля, понедельник.


Настроение — превосходное. Ходить трудно, но я пока справляюсь. Больших расстояний в моей квартире нет.

Сегодня я снял кожу со своей левой кисти. С той самой, на которой чуть меньше двух лет назад вырезал бритвенным лезвием имя своей бывшей возлюбленной. Как и прежде, ничего не почувствовал, даже когда зубами стаскивал с руки отделенный покров. Как это скажется на моем здоровье, не знаю. Впрочем, разве искусство не требует жертв?

Стою на балконе, повергая в смятенье бродяг и собак красотой и размахом гниющих ушей. Эти сраные рудименты, кстати, все больше меня беспокоят. Дело не в боли. Раковины забиты засохшим гноем, и, чтобы нормально слышать, мне то и дело приходится его выковыривать. Вот и сейчас я развлекаюсь, швыряя кусочки гноя в проходящих внизу людей. Передо мной раскачивается на проволоке отмытая от крови и расправленная кожаная перчатка. Марина. Если б не эти шрамы на руке, я, наверное, и не вспомнил бы, что был когда-то влюблен. Отправить, что ли, эту перчатку ей, в Краснодар? В бумагах Гончарова должен был сохраниться адрес… Жаль что у меня нет видеокамеры или хотя бы фотоаппарата. Я бы фиксировал, стадию за стадией, процесс своего распада. Набитый засохшим гноем лоскут кожи — это, конечно, мощно, и в любой арт-галерее у меня его с руками оторвут. Но должен же просвещенный люд знать, в каких муках творчества рождался этот шедевр! А впрочем… Что мне мешает издать месяцев через шесть сами эти записки? И прославлюсь, и разбогатею. Деньги мне тоже не повредят. До конца жизни оставаться искалеченным уродом — слишком большой подвиг даже во имя искусства. Надо будет на днях заняться литературной обработкой всего этого дерьма. Наживусь на нем, да и свалю куда-нибудь, где маргиналы в почете. Вставлю зубы, вылечу руку, залью каким-нибудь силиконом дыру в ноге. И буду жить, припеваючи, весь отпущенный мне срок. Обзаведусь недвижимостью в Нью-Йорке и, что главное, личным транспортом. Никакими педиками меня тогда в подземку не заманишь. Звезды не ездят в метро.

А секретарем возьму Петьку Розанова. Он, судя по гончаровским хроникам, тоже мудак порядочный.


6 февраля, вторник.


Дело было в Мексике.

Французский сюрреалист Рене Магритт надумал создать портрет своего друга и покровителя, американского промышленника Эдварда Джеймса. Узнав об этом, тот повязал свой лучший галстук и пришел к Магритту позировать. Он, надо сказать, от этой авантюры выигрывал гораздо больше, чем Магритт. Что деньги для сюрреалиста? А вот когда тебя рисует художник такого ранга — жуть, как престижно даже для американского миллионера.

Только с портретом тем нескладуха вышла. Положил, значит, Магритт на холст последний мазок. Подошел Эдвард на результат посмотреть. И охренел. После чего состоялся у них следующий разговор:

— Рене… Я, конечно, понимаю — ты сюрреалист, и все такое, но будь добр, объясни мне — что ты нарисовал, — почесывая в затылке, произнес Джеймс.

— Тебя, — последовал ответ.

— Но почему так?

— Как видел, так и нарисовал.

— Как видел, как видел… Ну и какой ты после этого сюрреалист?

— Величайший, — сказал Магритт и был абсолютно прав.

— Бесспорно, — поспешил согласиться Джеймс. — Но знаешь… меня такой вариант не устраивает.

— А что делать? — развел руками художник.

— Что, по-другому никак? — с надеждой в голосе спросил миллионер.

— Никак, — сказал, как отрезал, волшебник кисти.

— А если в профиль попробовать?

— Становись.

Поверх забракованного портрета Магритт написал новый. Потом еще один, и еще. Но всякий раз у него выходило одно и то же. Нечто, сильно смущавшее и немного даже пугавшее Эдварда Джеймса.

В конце концов, нервы художника не выдержали.

— Знаешь, что, Эд, — сказал он, вращая в тонких пальцах уставшую кисть, — встань-ка ты перед зеркалом. Я нарисую твое отражение, и мы закруглимся.

На том и порешили. Но результат нисколько не изменился. И одинокая слеза скатилась по щеке мастера, и шлепнулась на пол кисть.

— Вот, — сказал побледневший француз, снимая портрет с мольберта. — Иначе — никак.

Взглянув на картину, Джеймс тоже побледнел. После того случая он порвал с сюрреалистами, сильно запил и вскоре обанкротился. Но это уже совсем другая история.

Вам, должно быть, охота знать, что же было не так с портретом кисти Магритта? Что ж, никакой тайны здесь нет. «Edward James Foundation» — одна из самых известных его работ, и вы вполне могли видеть ее репродукцию в каком-нибудь журнале по авангардному искусству. У меня такая висит на стенке. Достойная вещь.

Что же, в таком случае, испугало эксцентричного миллионера?

У него мы уже не спросим. Но достаточно взглянуть на картину, и вы все поймете сами.

Просто представьте, что, поглядев в зеркало, вы видите там… отражение собственного затылка.

Мексика. Земля, полная загадок.


7 февраля, среда.


Должно быть, вчера я сильно напился, или даже присел на химию, раз уж меня опять пробило на сочинительство. Совершенно не помню, как я написал этот бред про Магритта и Джеймса. Начать хотя бы с того, что я не знаю, кто это такие… Случилось все это на самом деле, или является плодом чьего-то больного воображения, хотя бы и моего собственного? Хотя, погодите, картинку-то эту я видел. В журналах. И еще на обложке какой-то книги. Значит, хоть что-то от реальности в этой истории есть. Сюрреализм, сюрреализм… Черт, левое ухо отвалилось. Сюрреализм… Это, кажется, начало двадцатого века. Бретон, Кокто, Бунюэль. Блин, откуда я все это знаю? Не иначе, память ко мне возвращается. Вот еще не было печали. Ну-ка, ну-ка… Точно! Все помню. Названия улиц, имена «друзей», книги, которые читал, песни, которые слушал. Только вот… не со мной это было. С Гончаровым. А я себя им не ощущаю. Нисколечко. Не моя это память. Не нужна она мне. А ну, как и он сам заявится, да начнет претензии на тело предъявлять? Что я тогда делать буду? Надо подстраховаться. Надо такое сотворить, чтоб этот «мятежный дух» мою бренную оболочку за три версты облетал. Не стану, пожалуй, медлить. Прямо сейчас и начну.


8 февраля, четверг.


Наихудшие опасения подтвердились. Черный демон безумия вовсю резвится в моей башке. Несколько дней я пребывал в состоянии nigredo, уступив свое место под Солнцем кошмарному ублюдку, выползшему из глубин подсознания. Страшно даже подумать о том, что успела натворить эта мразь… черт, больно-то как! Хорошо, если мое временное помешательство ограничилось самоистязанием и не выплеснулось за пределы этих стен. А то ведь… Впрочем, для меня в случившемся ничего хорошего нет, и быть не может. Я проснулся от жуткой боли, а увидев, что является ее причиной, завопил, как евнух в момент кастрации. Не столько от боли даже, сколько от страха. Не делай мой «заместитель» записей в дневнике, я до сих пор не знал бы, откуда взялись покрывшие все тело чудовищные раны. Только… лучше б мне этого и не знать. Достаточно и того, что я чувствую. Сильнее всего болит левая рука, которую, судя по ее состоянию, придется вскорости ампутировать. Рот полон протухшей крови, руки, грудь и живот иссечены, как колода на скотобойне, левое ухо вообще лежит на столе… А нога… нет, об этом даже думать больно.

Вместе с безумием мне даровали невосприимчивость к боли. Ушли они тоже в обнимочку, так что я теперь имею полное право воскликнуть: «Какая гадость эта ваша Святая Инквизиция!».

Доведенный до умопомрачения примитивностью обыденной жизни, я обработал себя так, что результату позавидовал бы и бывалый палач. Что мне теперь делать, не знаю. Денег почти не осталось. Лечиться придется самому, а тут еще эта боль… Не сдох от потери крови, когда творил все это — загнусь теперь, от болевого шока.

Я действительно хотел бы знать, кто все это придумал. Чья злая воля мешает мне пробиться сквозь толщу льда, всплыть, наконец, на поверхность и глотнуть хотя бы немного свежего воздуха? Кровь дробью стучит в висках… Перед глазами темные пятна… Я разбил голову об лед, вода вокруг меня стала розовой. О, как мучительны воспоминания!

Не может быть, чтобы все это происходило спонтанно. Ведь если так, то в этой жизни нет ничего, что бы ее оправдывало! Да, я маргинал, но таких, как я — сотни, тысячи, и все прекрасно живут… Нет, я не могу, я не должен заканчивать свою жизнь вот так!

Бежать. Бежать отсюда, пока еще есть силы в искалеченных членах. Домой. Домой, к Марине, к съемным сараям, к осточертевшим «друзьям». Бежать…

Но кажется, для меня уже поздно делать хоть что-нибудь. Я ведь и раньше никому не был нужен, а теперь — и подавно. «Простите, я не узнаю вас в гриме». Тьфу! Да пошли вы все! Я много раз забрасывал удочку, но не поймал ни драного носка, ни ботинка с мертвяка. И мог бы, с усердием робота, вновь и вновь штурмовать отвесную стену. И каждый раз, сорвавшись, говорить себе, что не все еще потеряно, что уж теперь-то точно получится, стоит лишь собраться с силами и снова броситься вверх. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять — без надлежащей экипировки ты не поднимешься и на метр. Так зачем изводить себя в бесплодных попытках достичь вершины, с которой и сделать-то ничего нельзя, кроме как сигануть вниз, не в силах смириться с мыслью, что пребывание наверху ничем не отличается от полупризрачного существования в исходной точке. Ведь если разницы нет, — зачем платить больше, разбазаривая драгоценную жизненную энергию? Не проще ли остаться внизу и здесь же, внизу, тихо окончить свои дни, избрав своим девизом избитое «Не жалею, не зову, не плачу»? Разве того, через что мне пришлось пройти, недостаточно, чтобы понять: нет в этой жизни ничего, что бы ее оправдывало? Не так уж я и силен, чтобы снова начинать все с нуля. Здесь даже не в бессилии моем дело, а в том, что я понимаю: никакие действия не смогут помочь мне покинуть сраное болото, в котором я барахтаюсь почти всю жизнь. Наивно было бы полагать, что предел моих страданий достигнут. А если и так, — за этим пределом меня ждет всего лишь начало нового цикла мук. Зачем, если уже сегодня я не хочу ничего, кроме забвения?

Пускай же оно снизойдет ко мне! Пусть я растаю в кошачьих объятиях смерти, влекомый за грань, туда, где ждет меня вечный покой, подобный тому, в котором пребывает недвижный бог Абраксас.

Покой и свобода… Покой и свобода… Покой…


9 февраля, пятница.


Ха-ха-ха-ха!

Лимон. Дохлая мышь танцует на задних лапках, пытаясь меня развлечь. Мириады черных пауков струятся по стенам вверх, выползая из разбитой башки того, кто еще вчера звался Георгием Гончаровым. Вчера это было в последний раз. Но на излете проклятый поэт все же смог заглянуть за Предел и увидел такое, от чего стало не по себе даже мне.

Нет в этой жизни ничего, что бы ее оправдывало. Всякое искусство абсолютно бесполезно. А мои творения бесполезны вдвойне, поскольку уж я и сам — доппельгангер, не имеющий права на существование, всю свою недолгую жизнь выдававший желаемое за действительное. Слышал с утра по радио: не за что биться, нечем делиться. Это про меня. Магритт с Эдвардом Джеймсом погребены под толщей времен. А ножницы — вот они, лежат в ящике стола, хищно подмигивая стальным кровожадным блеском. Взять их. И отрезать второе ухо. А следом за ним и нос, и все остальное, что нарушает симметрию… А потом…

Голодной крысой прыгнуть наперерез дыханию и завершить, наконец, картину, имя которой — Жизнь…


Труп Георгия Гончарова, с отрезанными ушами, носом, губами и гениталиями, вскрытыми венами, перерезанным горлом и множеством других повреждений, был обнаружен только двадцатого февраля, в понедельник. Он оставался бы невостребованным и дольше, кабы не дикая вонь, начавшая заползать в соседние квартиры. Соседи давно мечтали разделаться с хмурым юношей, чье безразличие к их существованию заслуживало, с их точки зрения, по меньшей мере, ссылки на Колыму. Лучшего повода для аутодафе нельзя было и представить, но сучий потрох в очередной раз продемонстрировал окружающим свое неуважение, не став дожидаться, покуда те за ним явятся. Яйца надо отрезать за такое, так ведь щенок и в этом всех опередил.

Всех, кто видел изувеченного мертвеца, начинало рвать. Вывернуло наизнанку даже видавшего виды патологоанатома. И еще очень долго не мог он прийти в себя, а когда оправился, обнаружил, что выглядит много старше своих сорока семи. Тот факт, что на следующий день бедолага уволился из органов, где прилежно трудился добрую четверть века, упоминания не заслуживает.

Версия об убийстве отпала, не успев возникнуть. Заляпанный кровью дневник покойного являл собой неоспоримое доказательство его безумия, развившегося вследствие чрезмерного увлечения поэзией и приведшего, в итоге, к суициду.

Прошло две недели, прежде чем в освободившуюся квартиру въехал новый жилец. Человеком он был суеверным, и все найденные в ней рукописи отнес на свалку, где их и спалили, разжигая костры, окрестные бомжи.

Из всего, что написал за свою жизнь Гончаров, уцелел лишь злополучный дневник. Через много лет он оказался в лавке Эйнари Тойвонена, где лежал под толстым стеклом, сквозь которое все же проникали грозные флюиды самого страшного несчастья на свете — несбывшейся мечты…

ИНТЕРЛЮДИЯ ШЕСТАЯ

— Ты был прав, — сказала Ангелина вечером следующего дня, возвращая Тойвонену дневник поэта. — Пока что это — самое страшное, что я узнала благодаря «Лавке ужасов». Лучше, наверное, встретиться на узкой тропинке с демоном, чем жить такой судьбой, какая досталась Георгию.

— Никому не пожелаешь такой судьбы, — Эйнари положил тетрадь на место, в секретер. — Но и насчет демонов я не советовал бы тебе шутить.

— Сегодняшний рассказ, как я поняла, будет как раз о них, — улыбнулась девушка.

— Отчасти. Но для начала я хотел бы узнать твои впечатления от истории Гончарова.

— Это поистине ужасно — когда обстоятельства мешают тебе реализоваться в жизни, — произнесла готесса, присев на изящный стул. — вроде, сам ни в чем не виноват, и все, что нужно, у тебя есть — он ведь действительно был талантлив… Но вот почему-то не получается. Причем не получается ничего, за что бы ни взялся. Как будто ты вовсе не имеешь права на существование. Словно кто-то щелчком пальцев отбрасывает тебя от заветной цели, как придурок Родин — таракана! Вообще, очень сложно жить, когда окружающие не воспринимают тебя как равного, — хозяин магазина отметил, что последняя фраза девушки не имеет отношения к предмету разговора.

— Тебе приходилось с этим сталкиваться? — Эйнари приподнял белоснежные брови.

— Конечно! — Ангелина выглядела удивленной, будто он сам должен был догадаться. — Ты посмотри на меня. Я же гот. Мне даже дома прохода не дают. Прошлой ночью мама вошла в мою комнату и увидела у меня в руках дневник Гончарова. Так она чуть в обморок не свалилась. Подумала, что я вскрыла вены, и кровь на страницах — моя. Да и по улицам спокойно не походишь — обязательно кто-нибудь пристанет.

— Что, опять начались гонения на субкультуры? — настал черед Тойвонена удивляться. — Я помню, нечто подобное происходило в последние годы первого десятилетия века, но чтобы сейчас…

— А вот представь себе, — было заметно, что разговоры на эту тему здорово нервируют девушку. — Дума даже закон какой-то дурацкий собирается принимать, чтоб вовсе запретить движение готов!

— Все как тогда, — почесав бороду, проговорил Эйнари. Значит, снова грядет что-то нехорошее. А ведь всего двенадцать лет прошло.

— Двенадцать лет с чего? — встрепенулась Ангелина.

— Долго рассказывать, — отмахнулся финн. — Вот что, милая, давай-ка сегодня поговорим о чем-нибудь простом и ненавязчивом. Ну, в сравнении с прочими эпизодами, конечно, — тут же, усмехнувшись, добавил Тойвонен.

Загрузка...