Капкан

26 февраля 1950 года

Нет, этого я ещё не осознавал. Не мог признать… Вычеркнул!

Всё происходило как всегда, казалось, по навсегда завёденному порядку: мама кипятила на кухне в тазу бельё и одновременно готовила воскресный обед, Слава выполянл уроки на завтра, отец находился на своём «служебном» месте…

Выслушав от мамы полученное количество упрёков, сказался больным — чувствовал себя и в самом деле скверно — и прилёг на свою койку. Объявлять себя хворым было весьма опасно — мама приняла бы решительные меры для моего выздоровления. Поэтому пришлось пояснить, что я просто устал и малось отдохну.

Лишь вечером, вздремнув, но всё ещё не поборов похмельного отравления, перед поздним обедом продемонстрировал удостоверение слесаря четвёртого разряда, на которое отец даже не взглянул, а мама задала несколько десятков вопросов. Отвечать на каждый приходилось, еле сдерживая раздражение, всё ещё сказывалось похмелье. Этого не могла не заметить мама, и пришлось признаться, что вчера мы «немного выпили» — «обмывали» удостоверение. Солгал.

Опять пришлось говорить неправду, от которой меня уже почти тошнило. «До каких пор?» — спрашивал себя. И почему лгу, словно какой-нибудь неразумный пацанишка? Стыдно перед теми, кого обманываю, и перед собой.

Вторично сославшись на недомогание (ох это пойло, настоянное на махорке!), лёг на кровать и закрыл глаза. На моём мысленном экране возникли эпизоды вчерашнего «банкета», отвратительного, которого лучше бы вообще не было. Но он был! И халва, которую я ел, хотя где-то в сознании всё чётче признавался: она не могла быть неукраденной. И так погано становилось от содеянного. Хоть вой!

Ко мне подошёл братишка и рассказал о своих успехах. Мало того, что он хорошо учился в школе, на городских соревнованиях ему присвоили третий разряд по греко-римской борьбе. Я увидел, насколько он повзрослел и окреп. В свои четырнадцать лет он выглядел намного мужественнее. Молодец! Не то что я… Безвольная мямля.

Утром, перед уходом на работу, меня разбудила мама и, тревожась, спросила, внимательно поглядев в глаза, не захворал ли? Не лучше ли пойти в поликлинику, к терапевту? Погода такая опасная — весна. Мне удалось убедить её, что со мной всё в порядке. В общем, здоров. И работоспособен.

К открытию книжного магазина на конечной трамвайной остановке ЧГРЭС я выкупил последний (первый) том «Жизни животных» и, немного повеселев, вернулся домой. Что-то мне подсказало пройти соседним двором — от догляда тёти Тани — перелезть через штакетник, открыть калитку и войти в свою квартиру, чтобы положить на место том. Но через стену Данилова либо её гости расслышали какие-то подозрительные звуки в комнате, в которой, по всем предположениям, никого не должно находиться: тётя Таня точно знала, в какое время, куда и зачем ушли соседи или кто когда появился. Либо может вернуться.

Когда я принялся запирать дверь, «гости» тёти Тани убедились, что в соседней квартире что-то происходит — в ней кто-то есть. Я успел лишь разогнуться, прикрыв ключ половиком, как в этот миг калитка от сильного рывка распахнулась, и в проёме её появились две высокие и весьма плотные мужские фигуры в штатской одежде. Один из них, похожий внешне на цыгана, быстро приблизился ко мне почти вплотную и немного хриплым голосом произнёс:

— Милиция!

И показал мне раскрытое, но зажатое толстыми пальцами какое-то удостоверение, с которого на меня глянула вроде бы фотография того же цыганистого верзилы.

Ещё при первой встрече, лишь обменявшись взглядами, я безошибочно угадал, что это милиционеры и пришли они за мной, чтобы выяснить, какой халвой вчера мы угощались у Серёги. Никаких сомнений у меня не осталось, что день рождения Рыжего, если это были именины, а не просто пьянка-буска,[537] подслащены краденой халвой. Странно, что первыми милиционеры пожаловали ко мне, а не к Воложаниным. Впрочем, мне так лишь показалось. Ещё одна группа в эти минуты могла «работать» у Воложаниных, третья — у Витьки. Но как они разнюхали обо мне, кто указал наш адрес?

— Оружие есть? — нахраписто спросил «цыган» и без лишних объяснений принялся сноровисто обыскивать, выворачивая мои карманы. Заставил распахнуть бушлат и общупал его и всего меня. Второй, такой же здоровяк, вероятно, подстраховывал напарника, находясь рядом. И, только взглянув на напарника, цыганистого милиционера (фамилию его я не успел прочесть, настолько быстро сыщик, щёлкнув крышками, спрятал его во внутренний карман «москвички», а второй мне вообще никакого документа не предъявил), я увидел тётю Таню — она с любопытством выглядывала из-за спин стражей порядка.

Меня удивила её сияющая безмерным счастьем, растянутая в блаженнейшей улыбке физиономия. Она торжествовала. Ни до ни после я ни разу не видел её такой ликующей.

Забегая на много лет вперёд (а соседство наше оказалось длинным), проговорюсь, что мне искренне жаль эту несчастную женщину, потерявшую сына Анатолия, так и не дождавшуюся сгинувшего в плавильне войны, в её страшном, адском пламени, будучи отправленным в числе первых на фронт, мужа Ивана, верность которому хранила и после окончания Великой Отечественной ещё долгие годы, «не сходясь» ни с кем, — надеялась (даже после гибели сына) на чудо — приход «с хронту» её любимого Вани.

Последний раз я встречался и беседовал с тётей Таней в семидесятых годах: она к этому моменту почти полностью ослепла — «выплакала глаза от горя», сожитель покинул её. И навещала несчастную сморщенную старушку лишь племянница Эдда Васильева. Слушать мне жалобы одинокой, беззащитной женщины, почти инвалида, было до слёз больно, а помочь ничем не мог — обзавёлся собственной семьей, вдобавок систематические преследования партийных людоедов постоянно держали меня «на мушке», и я вынужден был сбежать из Челябинска в Свердловск, где меня и тут не забыли чиновники из «передового отряда строителей счастливого общества на всём земном шаре», но это уже другой рассказ.

А сейчас давайте вернёмся в двадцать шестое февраля пятидесятого года, сенным ступенькам, ведущим в родной дом. Двое громил, обыскивающих меня к небывалой радости тёти Тани со сверкающими глазами: отомстила за стрелу, настигшую её во время подкапывания картофеля в грядке Дарьи Александровны Малковой. Повторюсь: такой ликующей за все почти сорок лет соседства я Татьяну Данилову не видел ни разу. Она выскочила из квартиры вслед за милиционерами, чтобы не пропустить самое интересное, — даже не замечала, что может простудиться, — в стареньком-то бязевом халатике — её самая заветная мечта наконец-то осуществилась! Да будь она совершенно обнажённой, уверен, на снегу стояла б — такое зрелище! Наслаждение!

— Фамилия, имя, отчество! — потребовал цыганистый.

Я ответил, хотя в руках сыщика уже оказалось моё свидетельство о присвоении мне разряда слесаря.

— Правильно! — подтвердила тётя Таня, не прекращая блаженно улыбаться. — Этто ён самый.

— Открывай квартиру. Будем производить обыск.

— По какому поводу? — заартачился я. — Не имеете права.

— Открывай, тебе говорят! По-хорошему.

— У меня нет ключа. Вы же меня обыскали.

«Не дай бог Данилова знает, где он лежит», — подумал я, — они в комнатах всё перероют — вот «подарочек» я маме преподнесу. За всё доброе.

Но, к счастью, ни тётя Таня, ни кто другой из посторонних не знали, куда мы прячем ключ от сенной двери.

— Где он? — настырничал цыганистый сыщик.

— У родителей. Я ведь не здесь живу — в общежитии. Заводском.

— Ён на заводе робит. Там жа и в обчежитии, видать, и прописан. Сюды редко приежжат. Завод-де-то далёко, на каком-то озере аль за озером.

Тётя Таня торопилась дорассказать обо мне всё, что ей было известно. Её словно лихорадило. Сейчас я догадался, почему цыганистый сыщик искал у меня оружие: несколько лет назад, играя в «войну», многие свободские пацаны понаделали «поджиги» и жахали из них, напихав в медные трубки серу, соскобленную со спичек, что пугало тётю Таню. И она кляла меня почём зря. Было такое «оружие» и у меня, было…

— Когда родители придут? — дожимал меня сыщик.

— Оне позжее возвернутся. Часов в восемь, аль в девять. У ево брат ишшо есть. Тот тожа запозна приходит: в сексии учицца. На борса.

Цыганистый взглянул на свои ручные часы.

— Ты считаешься задержанным. Пойдёшь с нами в седьмой районный отдел милиции. Бывал там или нет? Ну мы тебя доведём.

— Вы мне так и не сказали о поводе задержания.

— Ты подозреваешься в хищении. Там тебе всё разъяснят.

— Каком хищении? Чего? — настаивал я.

— Пошли! Там разберутся.

Второй милиционер зашёл сзади, цыганистый здоровяк вывалился из калитки, я последовал за ним.

А тётя Таня всё ещё горела радостным нетерпением разнюхать что-нибудь для сплетен, но милиционеры были лаконичны. Нет, не могла она простить мне ни подкопанной ею картошки с чужих грядок, ни стрелы, вонзившейся в её бедро, ни позора, которого тогда нахлебалась на домовом собрании. Теперь наступил сладостный миг отмщения. Теперь она чиста. А я опозорен.

Ещё раз убеждённо решил: то, что происходит со мной, наверняка связано с «банкетом». И мараковал: как мне вести себя там, куда меня ведут? Отрицать, что был вчера у Воложаниных? Ничего не знаю, никого не видел? Или честно признаться в «банкетном» веселии? А что я, собственно, такого противозаконного совершил? Ну съел кусок халвы на дне рождения знакомого. И всё. Откуда мне знать, что она краденая (хотя в этом сейчас я уже ничуть не сомневался). Очевидно, что попал в пакостную заварушку. Но если о халве расскажу, какие ещё могут быть ко мне вопросы? Я и в самом деле ничего не знаю о Серёгиных делах и происхождении халвы.

И я отважился рассказать правду. Если меня этой проклятой халвой прижмут.

Ну а тётя Таня здорово меня подловила. Эти двое громил сидели — выжидали у неё, пока я появлюсь. Даже это выведали. Почему-то Данилова не доложила милиционерам, что иногда возвращаюсь соседними дворами, перелезая через заборы или протискаваясь в их проломы. В этот раз кто мог знать о моём посещении дома? Только у Воложаниных я повторял, что направляюсь домой. Восвояси! Но как менты об этом узнали? Неудивительно, что сыщики оказались у тёти Тани. Всем давно известно, что к ней по вечерам регулярно наведывается наш участковый оперуполномоченный. Ясно, зачем. Ему она докладывала обо всём, о чём успела разнюхать или придумать о соседях. Ненапрасно мама предупреждала меня, чтобы с Даниловой ни о чём не откровенничал, — всё переврёт. Удивительно, как она умела искажать факты и сочинять небылицы или столь же фантастично пересказывать сплетню. Её и председателем домового комитета назначили, надо полагать, затем, чтобы следить за всеми нами и «докладывать куда следует».

Как она ликовала, когда, завернув ловко руки назад, меня обыскивал напарник цыганистого, а после и сам «цыган», пытаясь обнаружить огнестрельное оружие.

— Вы не имеете права, — прохрипел я.

— Мы на всё имеем право, — пробасил цыганистый, обшаривая карманы, и даже половой член пощупал.

Шагая за цыганистым, я мечтал лишь о том, чтобы нам навстречу не попалась Мила. Или не увидела всю эту позорную сцену из окна.

— Стой! — скомандовал старший (я почему-то решил, что он главный) и повернулся ко мне.

Я повиновался.

— Иди высрись и поссы. В отделе с тобой некогда будет валандаться, — приказал он.

— Чтобы не обоссался в камере, — ухмыльнувшись, добавил напарник. — А то ещё уделаешься…

Вот почему они остановили меня напротив сортира.

— Значит, долго будут держать, — подумал я, заходя в одну из двух кабин. — Предусмотрительные…

— Дверь не закрывай! — крикнул «старший», но я уже накинул крючок.

Почти в тот же миг сильный рывок широко распахнул дощатую дверь.

— Сказано тебе: не закрывайся! Садись, штоб нам видно было, чем ты занимашься. Римень выдерни совсем! Дай ево сюды!

«Олухи какие-то деревенские, — негодовал я про себя. — Обращаются, как со скотиной…»

— Снимай-снимай! Што ты, как невинная девица, — насмешничал напарник «старшо́го».

— Ну, чево ломасся? — угрожающе прикрикнул сам «старшой».

Меня удивило сходство хамского тона и самих выражений этих представителей закона и вчерашних Серёгиных уговоров.

— Отдайте! Мне его отец подарил, когда с фронта пришёл. Я и так никуда не убегу…

— Не разговаривать! Делай, што говорят, — рассвирепел «старшой». — Садись срать!

Я выпрыгнул из кабины, но меня сразу схватили за руки, и штаны, вернее суконные «трофейные» отцовские галифе, которые упали ниже колен. Должно быть, вся эта сцена возле сортира выглядела со стороны очень комично: двое здоровенных мужиков стиснули парня со спущенными галифе. Ох и хохотала, наверное, тётя Таня, уткнувшись в окно и наблюдая за нами.

— Отпустите! — орал я, дёргаясь в железных объятиях сыщиков.

— Садись! Мы скажем, когда тебе с толчка[538] встать, — уже не столь грозно приказал напарник цыганистого.

— Чего вы ко мне пристали? Что вам от меня нужно? — почти закричал я.

И в этот момент, именно в это мгновение, случилось самое постыдное событие в моей жизни. Чего пуще всего боялся: по тропинке шла Мила…

Я попытался запахнуться в чёрный фэзэушный бушлат. Хотя она не посмотрела в нашу сторону, глядя себе под ноги, но мне подумалось, уверен был, что она видит, может видеть меня боковым зрением. Провалиться бы в выгребную яму и утонуть в ней, умереть, исчезнуть, но только не предстать перед ней в подобном виде!

Словно молния пронзила меня от макушки до пяток. Наверное, я потерял бы сознание, если б не упёрся свободной рукой в стенку, падая в объятия моих «ангелов-хранителей». Со мной творилось что-то ранее не происходившее…

— Чиво с тобой? С похмелья, што ли, на ногах не держисся? — обратил внимание «старшой».

«Гады! Гады! Они издеваются надо мной!» — сверлила меня единственная мысль. Обида переполнила всё моё существо.

Броситься на этого чернявого изувера, пусть лучше пристрелят! Чем терпеть такое кощунство! Позор на всю жизнь! Как после этого жить? Людям в глаза смотреть? Но я осознал: и сдвинуться не смогу с места.

— Отдайте, пожалуйста, мой ремень! Без него галифе не держатся. Что ж вы меня перед всеми позорите?

Слёзы заполнили мои глаза. Голос срывался.

— Рассапливился! Бушлат расстигни и штаны хватай обоими руками. За ошкур. Понял?

Более изощрённого издевательства за всю мою жизнь я не испытывал никогда.

Подкатило к горлу. Этого лишь не хватало!

— Холодно ведь… — вымолвил я срывающимся дрожащим голосом. — Отдайте ремень! — отчаянно выкрикнул я.

— Не думай совершить побег! Я стреляю без промахов. Холодна? В отделе милиции тебя «согреем». У нас тама жарка, — насмешливо поддержал предполагаемого мною «старшого» напарник.

А цыганистый, туго свернув офицерский трофейный широкий ремень с двумя рядами «язычков» жёлтой меди и такого же металла бляхой с неизвестным мне гербом, любовно гладил его по толстой коже, оставлявшей когда-то синяки и вмятины на моём теле — оценки школьных «успехов» и прочего.

Ремень явно нравился милиционеру, вероятно, не попадались такие раньше.

А у меня слёзы стояли в глазах. Нет, не отцовский подарок жалел — оскорбления, насмешки, хулиганское обращение — вот что довело меня до такого состояния.

— Я никуда не убегу, — сглатывая слёзы, унижаясь, выпрашивал я свой ремень, подтянув галифе и поддерживая их одной рукой. — Не бойтесь.

— Не убежишь… Знаем мы вас. Не первый год ловим, — отрезал отмеченный мною как «старшой». — Нам бояться тебя нечево. Ты бойся нас.

— Шагай за ним, — кивнул он на напарника. — Я следом пойду. Предупреждаю, стреляю без промахов: десять из десяти — в «яблочко». Понял?

Пошли «гуськом». У ворот я обернулся.

— Ты — чево? — зло и настороженно спросил меня «старшой». — Учти: я не шутю. Побегишь — стреляю без предупреждения.

А я остановился, чтобы, может быть, в последний раз взглянуть на Голубую звезду. Её не было видно.

— Шагай, не останавливайса. И не оглядывайса.

Я всё же посмотрел на небо, туда, где обычно висела она над Милиной комнатой и кухонькой.

— Каво высматривашь? Шагай вперёд и направо, тебе говорят, — повторил цыганистый, не вынимая руки из правого кармана «москвички».

Небо серело облаками, грязноватыми и рваными. Да и рано ещё — день. Она появится без меня… Чуяло моё сердце: не отпустят меня из милиции подобру. Ни сегодня, ни завтра…

…Когда мы зашли в знакомое мне, но переделанное внутри седьмое отделение милиции, цыганистый верзила, диктуя в дежурной комнате напарнику перечень изъятых у меня вещей (записная книжка, автоматическая ручка, носовой платок, удостоверение, немного денег мелочью), засунул в верхний ящик своего (возможно, и другого сотрудника) стола мой поясной ремень и сказал напарнику (он, наверное, пограмотней был):

— Ево фиксировать не надо. И книжку. В ей блатные слова. Пригодятся.

Тот понимающе кивнул головой и подсунул мне листок с напутствием:

— Подпиши, што подтверждаишь.

— А почему вы мой ремень забираете? Как я без него буду обходиться? И записную книжку?

— Не положено. Понял? Или тебе на кулаках растолковать, непонятливому? — угрожающе спросил «старшой». И так свирепо взглянул на меня, что я начертал свою фамилию, слабак.

— Число, число проставь. И месиц. Как положено. Неграмотнай, што ли? А то мы тебя быстра научим…

Я трясущейся от нервного напряжения рукой коряво вывел: «27 февраля 1950 года».

Явился в комнату, вероятно по звонку, дежурный милиционер.

— В камеру ево, — распорядился «старшой».

Когда я выходил из «дежурки», то услышал за спиной голос «старшо́го» и загадочную фразу:

— Этот парень… Как ево? Ризанов? Готов. Сдаю иво лейтенанту. Пушшай разрабатывают.

У меня эти слова вызвали недоумение. К чему я готов? Что они собираются у меня «разрабатывать»… Что за «разработка»? Это напутствие явно ко мне относится.

Что они со мной намереваются делать? Смутная тревога овладела мною, но мне тут же удалось успокоить себя: я же невиновный, чего опасаться?

Насколько же я был наивен тогда!

1967–2007 Годы

Куплеты Гоп со смыком

С водкой я родился и умру

И не дам покоя сатане.

Дрын дубовый я достану

И чертей калечить стану:

Почему нет водки на Луне?

А если на работу мы пойдём,

От костра на шаг не отойдём,

Побросаем рукавицы,

Перебьём друг друга лицы,

На костре все валенки пожгём.

Пускай поржавеют все ёлки,

В буфете немало грязи,

Но, если я выпью бутылку,

Не станет никто возражать.

Летят перелётные птицы —

Опять наступила весна,

Кто холост, ещё не женился,

Поверьте, жена не нужна.

Загрузка...