÷Грач стоял у двери, вцепившись в ручку так, будто от этого зависела его жизнь. Побелевшие костяшки пальцев, напряжённая спина, плечи, поднятые к самым ушам — весь его вид кричал о желании сбежать отсюда как можно быстрее, забиться в какую-нибудь нору и зализывать раны.
Но моя просьба обернуться заставила его замереть на полушаге.
Несколько секунд он не двигался, словно раздумывая — подчиниться или просто выскочить за дверь и сделать вид, что не услышал. Потом всё-таки медленно, очень медленно повернул голову и глянул на меня через плечо. В его глазах плескалась такая концентрированная ненависть, что, казалось, воздух между нами должен был закипеть.
— Чего ещё? — процедил он сквозь зубы, и голос его звучал так, будто каждое слово приходилось выдавливать через мясорубку.
Я не торопился с ответом. Стоял и смотрел на него — внимательно, цепко, так, как привык смотреть на пациентов, когда пытаюсь увидеть то, что они сами о себе не знают или не хотят знать.
И вот, что я видел.
Худоба бросалась в глаза первой. Не та здоровая стройность, которая бывает у спортсменов или просто следящих за собой людей, а какая-то болезненная, изнуряющая истощённость. Щёки ввалились так, что скулы торчали острыми углами, ключицы выпирали из-под халата, словно хотели прорвать ткань. А запястья — я заметил это, когда он жестикулировал во время нашего разговора — были тонкими, почти детскими, с чётко проступающими венами и сухожилиями.
Потом я вспомнил яблоко. Он ведь постоянно их ест. Не бутерброды, не печенье, не шоколад — яблоки. Много яблок.
И ещё эта раздражительность. Не обычная злость человека, которого загнали в угол, а что-то патологическое, неконтролируемое. Переходы от ледяного спокойствия к истерике за считанные секунды, а потом обратно будто ничего и не было.
Но главное я заметил только сейчас, в тусклом свете реанимационной палаты, под этим углом. Склеры. Белки его глаз отдавали едва уловимой желтизной — такой лёгкой, что непрофессионал и не обратил бы внимания. Но я-то обратил.
— Двуногий, — голос Фырка раздался у меня в голове, — чего ты на него так уставился? Любуешься поверженным врагом? Или прикидываешь, куда спрятать труп?
— Не сейчас, Фырк. Мне нужно кое-что проверить.
— Денис, — сказал я спокойно, — подожди. Один вопрос, прежде чем уйдёшь. Совсем простой, не отнимет много времени.
Он развернулся полностью, скрестил руки на груди — классическая защитная поза, которую любой психолог прочитал бы как «не подходи, кусаюсь».
— Какой ещё вопрос? Мало тебе было? Хочешь ещё поиздеваться?
— Арифметический. Совсем детский, уровень начальной школы. Сколько будет сто минус семь?
Несколько секунд он просто смотрел на меня, и на его лице отразилась целая гамма эмоций: недоумение, подозрение, злость и что-то ещё, чему я не сразу нашёл название.
— Ты что, издеваешься? — его голос поднялся на полтона. — Решил окончательно меня унизить? Сначала этот цирк с диагнозом, теперь ещё и проверка на дебильность⁈
— Никакого цирка, Денис. Просто ответь. Сто минус семь — сколько будет?
— Это какой-то новый способ поглумиться? Очередной твой фокус из рукава? Типа, он не только диагнозы пропускает, но ещё и считать разучился⁈
Он распалялся всё сильнее, и я видел, как краска заливает его лицо, как на шее вздуваются вены, как начинают подрагивать руки. Но при этом — и вот это было по-настоящему интересно — он так и не ответил на вопрос.
— Просто назови число, — повторил я строго. — Сто минус семь. Что тут сложного?
Грач фыркнул презрительно, явно собираясь небрежно бросить ответ и уйти, хлопнув дверью.
И замер с открытым ртом.
Я буквально видел, как в его голове что-то заедает. Как простейшая арифметическая операция, которую любой первоклассник выполняет автоматически, вдруг превращается в неразрешимую задачу. Его глаза забегали, губы беззвучно зашевелились — он считал, загибая пальцы в уме, и никак не мог добраться до результата.
— Девяносто… — начал он уверенно, но тут же запнулся. На лбу выступили капельки пота. — Девяносто… два? Нет, три. Девяносто три. Очевидно.
Он вскинул голову с видом человека, который только что доказал теорему Ферма.
— Хорошо. А девяносто три минус семь?
— Да какого чёрта⁈ — он буквально взвился. — Что за детский сад ты тут устроил⁈ Я что, на экзамене в начальной школе⁈
— Просто ответь, Денис. Девяносто три минус семь.
Его глаза снова забегали. Я видел, как он считает — мучительно, напряжённо, путаясь в разрядах и теряя нить вычисления на полпути.
— Восемьдесят… шесть. Нет, семь. Восемьдесят семь. Хотя погоди…
— Минус ещё семь?
— ДА ПОШЁЛ ТЫ СО СВОИМИ РЕБУСАМИ!!!
Он рванул дверь на себя с такой силой, что петли жалобно взвизгнули, выскочил в коридор и понёсся прочь, едва не сбив с ног какую-то медсестру с капельницей. Его шаги застучали по линолеуму и стали удаляться.
Дверь медленно, словно нехотя, закрылась сама, отсекая звуки больничной суеты.
Я стоял неподвижно, глядя на белую пластиковую поверхность с табличкой «Палата интенсивной терапии № 3», и в голове моей складывался пазл, которого я совершенно не ожидал найти.
— Ну и что это было, двуногий? — Фырк материализовался на спинке кровати Настасьи Андреевны, уставившись на меня своими глазами-бусинками. Уши прижаты к голове, хвост распушился — верный признак того, что мой пушистый консультант пребывает в крайнем недоумении. — Нет, серьёзно, объясни мне, тупому духу, что тут произошло? Ты его специально дразнил? Решил добить окончательно? Типа, мало ему было унижения с диагнозом, так давай ещё арифметикой по носу щёлкнем?
Я покачал головой, подходя к окну и глядя на больничный двор, залитый послеполуденным солнцем. Санитары курили у служебного входа, скорая выезжала за ворота, где-то вдалеке лаяла собака. Обычная жизнь, обычный день. И совершенно необычное открытие.
— Это не дразнилка, Фырк. И не издевательство. Это тест.
— Тест? На знание таблицы умножения? Ты решил выяснить, ходил ли Грач в школу?
— Серийное вычитание по семь от ста, — я повернулся к нему. — Это называется «проба Крепелина», один из стандартных методов скрининга когнитивных нарушений. Используется для быстрой оценки концентрации внимания и рабочей памяти.
Фырк озадаченно почесал за ухом задней лапкой.
— Когни… чего? Ты опять свои заумные словечки используешь?
— Когнитивных. Мыслительных. Это способ проверить, как работает мозг — может ли человек удерживать информацию в голове и одновременно производить с ней операции. Здоровый взрослый должен отбарабанить эту последовательность автоматически, не задумываясь: девяносто три, восемьдесят шесть, семьдесят девять, семьдесят два… Это должно отскакивать от зубов, как таблица умножения.
— И Грач не смог?
— Грач сбился на втором шаге. Считал на пальцах, путался, терял нить. И это при том, что он не идиот — окончил Владимирскую академию с отличием, пишет научные статьи, ставит сложнейшие диагнозы. Такие люди не забывают, сколько будет сто минус семь.
Фырк спрыгнул со спинки кровати и подлетел ко мне, устроившись на подоконнике.
— Может, просто стресс? Ты его только что размазал по стенке, любой бы растерялся. Я вон тоже иногда забываю, сколько орехов спрятал, когда меня кто-нибудь напугает.
— Стресс влияет на когнитивные функции, это правда. Но не до такой степени. Не на базовую арифметику. Если взрослый образованный человек в стрессе не может отнять семь от ста — это уже не стресс, Фырк. Это органика.
— И причем она здесь?
— Органическое поражение мозга. Что-то, что физически мешает нейронам работать правильно. Что-то, что отравляет его изнутри.
Я замолчал, собирая в единую картину все те разрозненные наблюдения, которые накопились за последние часы.
Раздражительность — патологическая, неконтролируемая, с провалами в памяти после вспышек.
Худоба — при том, что он постоянно что-то жуёт. Яблоки, фрукты, углеводы.
Желтушность склер — едва заметная, но она есть.
Когнитивные сбои под нагрузкой.
— У меня есть догадка, Фырк, — сказал я медленно, взвешивая каждое слово. — Грач не просто мудак с тяжёлым характером, который ненавидит весь мир и собственного отца в особенности. Он болен. По-настоящему, физически болен. И, возможно, болен с самого детства.
— Болен чем?
— Пока не скажу. Сначала нужно проверить. Собрать анамнез, поговорить с теми, кто знает его давно.
Фырк задумчиво пошевелил усами.
— А если ты прав? Что тогда? Будешь его лечить? Человека, который только что пытался уничтожить твоего ученика и разрушить твою карьеру?
Хороший вопрос. Очень хороший вопрос, на который у меня пока не было ответа.
— Сначала факты, — сказал я. — Потом решения.
— Мудро, — согласился Фырк. — Хотя и скучно. Я бы на твоём месте просто плюнул на него и забыл. Пусть сам разбирается со своими проблемами, раз такой умный.
— Ты бурундук. У вас другая система ценностей.
— Зато простая и понятная! Кто-то украл орех — дай ему по морде. Кто-то пытался тебя сожрать — беги. Никаких сложных моральных дилемм и ночных терзаний совести!
Я невольно усмехнулся. Иногда мне казалось, что Фырк со своей примитивной философией понимает жизнь лучше, чем все мудрецы мира вместе взятые.
Я не успел дойти до двери палаты, когда она распахнулась сама, едва не заехав мне по носу.
На пороге стоял Семён Величко, и вид у него был такой, будто он только что увидел, как Император пляшет канкан на Красной площади. Глаза круглые, как юбилейные рубли, рот приоткрыт, руки нелепо болтаются вдоль тела.
— Илья! — выдохнул он, заглядывая мне за спину так, словно ожидал увидеть там дымящиеся руины или, как минимум, перевёрнутую мебель и разбитые окна. — Я видел! Грач! Он пулей вылетел из отделения! Весь красный, трясётся, глаза как у бешеной собаки! Чуть санитарку не сбил, та аж поднос уронила! Наш план удался?
Он осёкся, видимо, сообразив, что его вопрос звучит не слишком профессионально.
— Семён, — я поднял руку, останавливая поток слов, — во-первых, успокойся. Во-вторых, зайди и закрой дверь, а то вся реанимация сбежится на твои вопли. В-третьих — мы лекари, а не базарные торговки и не уличные драчуны. Наше оружие — диагнозы, а не кулаки. Мы с Денисом Александровичем просто побеседовали. Культурно, интеллигентно, без рукоприкладства.
— Побеседовали? — Семён шагнул в палату, машинально прикрывая за собой дверь. — И от беседы он так взбесился?
— Мы посмотрели на пациентку, — я кивнул в сторону кровати, где по-прежнему неподвижно лежала Настасья Андреевна, опутанная проводами и трубками. — Обсудили её состояние. Сравнили наши диагностические выводы. И выяснилось, что выводы Дениса Александровича были… как бы это помягче выразиться… несколько поспешными и поверхностными.
Семён подошёл ближе к кровати, скользнул взглядом по мониторам, по капельницам, по неподвижному телу под казённым одеялом. На его лице отразилась работа мысли — он явно пытался сообразить, что именно я мог найти такого, что заставило всесильного аудитора позорно бежать из палаты.
— И как он отреагировал? — спросил он наконец.
— Как и ожидалось, он в ярости. Ну ты сам видел. Клинические признаки микседемы любой студент третьего курса должен отличить от обычной одутловатости пьяницы.
Семён опустил глаза. На его лице появилось выражение, которое я видел у молодых врачей, когда они осознают, что допустили ошибку.
— Я вообще-то их тоже пропустил, — признал он тихо. — Шрам, анализы… Смотрел на неё и видел то же самое, что видел Грач. Бомжиху без документов. Алкоголичку без будущего. Безнадёжный случай, на который и время-то тратить жалко.
— Но ты её прооперировал.
— Прооперировал, — он кивнул. — Потому что она умирала прямо здесь, прямо у меня на глазах.
Он помолчал, глядя на мониторы, словно видел там что-то своё.
— На диагнозы времени не было. На причины, на последствия, на размышления о том, что будет дальше — ни секунды. Только «сейчас». Только «здесь».
Я смотрел на него — на этого молодого лекаря, который ещё совсем недавно был неуверенным ординатором, боящимся собственной тени и десять раз переспрашивающим каждое назначение. Который смотрел на меня снизу вверх и ловил каждое слово. Который сомневался в каждом своём решении и нуждался в постоянном одобрении.
Семён стоял сейчас передо мной и говорил о том, как спас человеческую жизнь.
— В этом разница между тобой и Грачом, Семён, — сказал я. — Ты посмотрел на эту женщину и увидел человека, которого можно спасти. Неважно, кто она, откуда, есть ли у неё страховка и прописка. Ты увидел жизнь, которая ускользает и схватил её за руку. А Грач посмотрел на ту же самую женщину и увидел объект. Статью расходов. Строчку в рапорте. Удобную мишень для своих интриг.
— Ого, двуногий, какой ты сегодня философ! — встрял Фырк, который до этого молча наблюдал за нашим разговором. — Прямо Конфуций с дипломом лекаря! Может, ещё притчу расскажешь? Про доброго самаритянина или там про блудного сына?
— Не мешай, Фырк. Момент серьёзный.
— Но я всё равно нарушил, — сказал Семён, и в его голосе зазвучали нотки сомнения. — Протокол, регламент, все эти бумажки… Если бы Грач довёл дело до конца, если бы подал рапорт в Гильдию…
— Грач ничего не подаст.
— Как это? — он вскинул голову. — У него же полномочия! Документы! Он говорил, что у него всё готово, что это дело на пять минут, что меня лишат лицензии быстрее, чем я успею моргнуть!
— Семён, — я подошёл к тумбочке и взял лежащий там планшет, — Грач аудитор Диагностического центра. А лечение Настасьи Андреевны оплачено из бюджета того же самого Диагностического центра. Внебюджетные средства, грант на изучение сложных клинических случаев. Все документы в порядке, все печати на месте, все подписи собраны.
Я показал ему экран, на котором светилась копия платёжного поручения — с синей печатью, с красным штампом «ОПЛАЧЕНО», со всеми реквизитами и номерами.
— Видишь? Нецелевого расходования не было. Растраты не было. Нарушения закона не было. Грачу просто нечего предъявить — ни тебе, ни мне, ни кому-либо ещё.
Семён уставился на экран, и выражение его лица начало меняться прямо на глазах. Недоверие сменилось пониманием, понимание — изумлением, изумление — чем-то похожим на благоговение. Как у человека, который всю жизнь считал, что чудес не бывает, и вдруг увидел, как вода превращается в вино.
— Но… откуда? Когда? Это же больше двухсот тысяч! Откуда у Центра такие деньги на какой-то грант⁈
— Частные пожертвования. Спонсоры, которым нравится то, что мы делаем. Неважно откуда, Семён. Важно, что бумаги в порядке, и ты чист. Официально, юридически, со всеми печатями — абсолютно чист.
Несколько секунд он молчал. Просто стоял и смотрел на меня, и я видел, как напряжение последних дней. Страх перед расследованием, ожидание неминуемой расплаты, всё это стекает с него, как грязная вода из ванны. На смену приходило облегчение — такое глубокое, такое полное, что у него, кажется, даже плечи опустились на пару сантиметров.
— Илья… — начал он, и голос его предательски дрогнул.
— Не надо, — я поднял руку. — Не надо благодарностей, торжественных речей и клятв в вечной преданности. Ты сделал то, что должен был сделать лекарь — спас жизнь, когда это было в твоих силах. Я сделал то, что должен был сделать руководитель — прикрыл своего человека от несправедливого обвинения. Всё просто, логично и никакого героизма.
Он кивнул, сглотнул. В его глазах определённо блеснуло что-то влажное, но он быстро отвернулся, делая вид, что изучает показания кардиомонитора — мол, очень интересная там синусоида, прямо глаз не оторвать.
— Но какое право он вообще имел лезть? — спросил Семён через несколько секунд, явно пытаясь перевести разговор на менее эмоциональную тему. — Грач аудитор Диагностического центра, а это — больница. Разные учреждения, разное подчинение, разные начальники. Как он вообще мог затеять всю эту историю?
— Формально любой гражданин Империи имеет право заявить о нарушении законодательства, — я отошёл к окну, глядя на больничный двор, где санитары грузили какие-то коробки в служебный фургон. — Растрата государственных средств, например. Для этого не нужны полномочия, должность или специальная бумажка с гербовой печатью. Достаточно написать заявление, приложить доказательства и подать куда следует.
— И Грач…
— Грач использовал это право как оружие. Он пришёл сюда не проверять качество лечения и не ловить нерадивых лекарей. Он пришёл искать ошибки — любые ошибки, за которые можно зацепиться. Любой промах, который можно раздуть до размеров катастрофы. Отсутствие страховки у Настасьи Андреевны было для него подарком небес — готовое дело, которое можно раскрутить без особых усилий.
Семён нахмурился, переваривая услышанное.
— Но зачем? Зачем ему это нужно? Какое ему дело до нашей больницы, до меня?
— А ты не догадываешься?
Он покачал головой.
Я вздохнул. Объяснять чужие семейные драмы — занятие неблагодарное и утомительное. Но Семён имел право знать, за что именно его пытались уничтожить.
— Грач искал ошибку, Семён, а не истину. Он ходил по отделениям, искал тех пациентов которыми занималась команда, вынюхивал, листал истории болезней — но читал их не как лекарь, который ищет пропущенный диагноз. Он читал их как охотник, который выслеживает добычу. Искал только то, что поможет уничтожить.
— Уничтожить кого?
— Меня. Тебя. Любого, кто связан с его отцом.
Семён вздрогнул так, будто я ударил его током.
— С Шаповаловым? При чём тут Игорь Степанович?
— При всём, Семён. При всём.
Я повернулся к нему, отойдя от окна.
— Грач ненавидит своего отца. Ненавидит давно, глубоко, той особенной ненавистью, которая бывает только между близкими людьми. Считает, что отец его бросил, что предпочёл работу и учеников родному сыну, что никогда его не любил и не ценил. И теперь он мстит — единственным способом, который знает. Удар по тебе — это удар по Шаповалову. По его методам воспитания, по его вере в молодых врачей, по самой идее, что ради спасения жизни иногда можно и нужно нарушить протокол.
Семён молчал, переваривая услышанное. На его лице отражалась сложная работа мысли — недоумение сменялось пониманием, понимание — отвращением.
— Какой мерзкий тип, — сказал он наконец. — Использовать больных людей как инструмент для семейных разборок. Превращать чужие жизни в патроны для своей личной войны. Это же просто…
— Это болезнь, — сказал я тихо, почти про себя.
— Что?
— Ничего. Забудь, — я тряхнул головой, отгоняя мысли, которыми пока не был готов делиться. — Главное ты понял. Грач — не твоя проблема. Больше не твоя. Финансовый вопрос закрыт, обвинение рассыпалось, и ты можешь спокойно работать дальше. Кстати, о работе — у Настасьи Андреевны впереди долгое восстановление, и кто-то должен следить за её назначениями, корректировать дозы тироксина, контролировать биохимию…
— Я, — сказал Семён, выпрямляясь. — Я за неё отвечаю. Я её прооперировал — значит, я за неё и в ответе.
— Вот это правильный подход. Иди, работай.
Он направился к двери, но у самого порога остановился и обернулся.
— Спасибо, Илья.
Просто, без пафоса, без красивых слов и торжественных интонаций. Именно поэтому это прозвучало так искренне.
Я кивнул. Он вышел.
— Хороший щенок, — прокомментировал Фырк, когда дверь закрылась. — Растёт на глазах. Глядишь, через пару лет из него выйдет приличный лекарь.
— Выйдет, — согласился я. — Если не сожрут раньше.
— Это ты про Грача?
— И про него тоже. И про всех остальных, кто считает, что молодые лекари существуют для того, чтобы их использовать и выбрасывать.
— Философствуешь, двуногий?
— Размышляю. Это разные вещи.
— Да-да, конечно. Размышляешь. А пока ты размышляешь, может, расскажешь мне, что ты там надумал про Грача? Ты сказал «болезнь». Ты реально думаешь, что он болен?
Я помолчал, собираясь с мыслями.
— Думаю. Но мне нужно больше информации. Нужно поговорить с Шаповаловым, расспросить его о детстве Дениса. Если мои подозрения верны…
— Если твои подозрения верны — что тогда? Будешь его лечить? Человека, который только что пытался уничтожить твоего ученика?
Я не ответил. Потому что не знал ответа.