Глава 12

Тишина в ординаторской продержалась ровно столько, сколько нужно маятнику настенных часов, чтобы качнуться из одной крайней точки в другую. Потом Семён услышал собственный голос и удивился ему не меньше, чем барон.

— Ваше благородие, — сказал он, и слова вышли из него как-то сами, минуя ту часть мозга, которая обычно отвечала за осторожность, самосохранение и здравый смысл, — везите пациента. Если случай срочный, мы не можем ждать.

Руки дрожали.

Он спрятал их за спину, сцепив пальцы так крепко, что ногти впились в ладони. Ерунда. Главное голос. Голос должен быть ровным. Он должен внушать доверие.

Илья всегда говорил: «Пациенту неважно, что ты чувствуешь. Пациенту важно, что он видит. Видит уверенного лекаря — успокаивается. Видит нервного — паникует. Держи лицо, Семён. Всегда держи лицо».

Вот он и держал.

Штальберг уставился на него с выражением человека, который заказал в ресторане стейк, а ему принесли овсяную кашу. Не то чтобы каша плоха сама по себе, но когда ты ожидал стейк — разочарование неизбежно.

— Вы? — переспросил он, и в этом коротком «вы» уместилось столько скепсиса, что хватило бы на целую рецензию.

Он окинул взглядом ординаторскую — пустые стулья, кофейные чашки на столе, Ордынскую на диване, которая при его взгляде сжалась ещё сильнее. Потом снова посмотрел на Семёна. Сверху вниз, потому что был на голову выше и на целую жизнь богаче, и этот перепад высот ощущался физически.

— Это серьёзный человек, — продолжил Штальберг, и голос его стал тише, но не мягче. — Очень серьёзный. Из тех, чьи фамилии не произносят в коридорах. Мне нужен Разумовский. Лично. Не его подмастерья, ассистенты и ученики. Он сам.

Семён сглотнул.

В горле пересохло, и слюна прошла по пищеводу, как наждачная бумага. Он чувствовал на себе взгляд Ордынской — не осуждающий, скорее выжидающий.

Она ждала, что он сделает. И это ожидание парадоксальным образом придало ему сил — не хотелось выглядеть трусом перед человеком, который ему… нравился.

— Мы — команда Разумовского, — сказал он, сделав ещё один шаг вперёд. Маленький шаг, но в эту секунду он показался ему подвигом. — Каждый из нас прошёл отбор лично у него. Каждый доказал, что достоин здесь работать. Илья Григорьевич — гениальный диагност, с этим никто не спорит. Но даже он не поставит диагноз без данных. Без анамнеза и осмотра. Ему в любом случае нужны результаты обследований. Нечего будет анализировать, если мы не проделаем первичную работу. Везите пациента — мы начнём обследование, соберём данные, стабилизируем состояние. А когда Илья… Григорьевич вернётся, у него на столе будет полная картина, и он сможет работать сразу, без потери времени. Которое, как я понимаю, дорого.

Он замолчал. Сердце колотилось где-то в районе горла, а не в груди, где ему полагалось находиться по всем анатомическим атласам.

Штальберг молчал тоже. Смотрел на него пристально, оценивающе, как покупатель смотрит на товар, в котором сомневается, но который ему вот-вот понадобится. Секунда. Две. Три. Семён физически ощущал, как барон взвешивает варианты: развернуться и уехать, дожидаться Разумовского, или…

— Ладно, — сказал Штальберг.

Это «ладно» прозвучало не как согласие, а скорее как условная капитуляция. Как «ладно, посмотрим, на что вы способны, но если облажаетесь — пеняйте на себя». Он достал из внутреннего кармана пальто телефон — дорогой, в кожаном чехле с золотым тиснением, — и набрал номер.

— Ваша ответственность, — добавил он, глядя на Семёна поверх экрана. — Целиком и полностью. Все равно пациент уже на полпути сюда. Так что параллельно с осмотром — ИЩИТЕ РАЗУМОВСКОГО!

И вышел в коридор, на ходу набирая какой-то номер на телефоне.

Семён выдохнул. Медленно, через зубы, стараясь не показать, что у него подкашиваются колени. Повернулся к Ордынской. Та сидела на диване, обхватив колени руками, и смотрела на него круглыми глазами.

— Ты только что взял на себя пациента барона фон Штальберга, — произнесла она тихо, словно пробуя слова на вкус. — Без Ильи Григорьевича. Ты же без понятия, что за случай.

— Да, — сказал Семён.

— Ты в своём уме?

— Нет, — честно ответил он. — Но у нас двадцать минут.

* * *

Дом стоял на высоком берегу, чуть отступив от кромки обрыва, как человек, который подошёл к краю, заглянул вниз и решил, что на шаг назад будет надёжнее.

Двухэтажный, кирпичный, с покатой крышей, которая когда-то была красной, а теперь стала… разноцветной — где ржаво-рыжей, где бурой, где откровенно серой в тех местах, где шифер обнажился до бетонной основы.

Фасад смотрел на реку, и окна второго этажа отражали зимнее небо так, будто в них было заключено собственное, домашнее небо, поменьше и поуютнее.

Забор огораживал участок соток двадцать, не меньше. Сад. Точнее, то, что когда-то было садом: яблони с узловатыми стволами, кусты смородины, вросшие друг в друга, заросли малины, захватившие добрую треть территории. Всё под снегом, всё спящее, но даже зимой было видно, что при должном уходе здесь расцветёт нечто приличное.

Я стоял на балконе второго этажа и трогал стену. Кирпич. Настоящий, старый, красный, с шершавой фактурой. Кладка добротная — ни трещин, ни осыпания, ни следов сырости на внутренней стороне. Стены толщиной в два с половиной кирпича, если верить моей ладони, которая худо-бедно заменяла рулетку. Такие стены строили на совесть, с расчётом на то, что дом простоит не одно поколение.

Отсюда открывался вид, от которого хотелось просто стоять и смотреть. Ока, широкая, покрытая ледяной коркой, с тёмными полыньями у берегов. Заречные луга, белые, бескрайние, уходящие к горизонту.

Тишина.

Ни сирен, ни городского гула, ни вечного больничного попискивания мониторов. Только ветер в голых ветвях яблонь и далёкий крик вороны.

Крепость.

Место, которое можно укрепить, обжить, наполнить жизнью. Место, куда можно приходить после дежурств и знать, что за этими стенами — свои. Вероника. Сергей Петрович. Может быть, со временем — кто-нибудь ещё, маленький и громкий. Хотя об этом пока рано.

Сюда Архивариус не дотянется. Не потому что стены кирпичные — ментальным ударам кирпич не помеха. А потому что это будет мой дом. Место силы. Как больница для Фырка — стены, впитавшие энергию жизни. Только здесь энергия будет другая. Семейная.

Я зашел внутрь дома.

Половицы подо мной скрипнули. Я переступил с ноги на ногу — скрипнули снова, другой тональностью. Целая симфония. Полы придётся перестилать, это очевидно. И крышу чинить. И проводку менять, судя по тому допотопному щитку, который я видел в прихожей. И отопление ревизировать. И…

Снизу доносились голоса. Один — тонкий, суетливый, торопливый. Другой — родной, деловой, с нотками той особой вежливой непреклонности, которую женщины используют как хирургический скальпель.

Я спустился по лестнице — та тоже скрипела, но уже привычно, почти по-домашнему — и остановился в дверном проёме гостиной.

Вероника стояла посреди комнаты, уперев руки в бока, и смотрела на риелтора тем самым взглядом, который я видел у неё на вызовах, когда приезжали к пациентам, чьи родственники требовали «всего и сразу». Взгляд, от которого даже бывалые мужики предпочитали отступить и перегруппироваться.

Риелтор был невысоким мужчиной лет пятидесяти. Круглым, лысоватым, в костюме, который когда-то был модным, а теперь выглядел так, будто его сшили из занавесок. Галстук в горошек. Ботинки поскрипывали при каждом движении, словно перекликаясь с полами. На лице у него было выражение человека, который пришёл продавать дом, а попал на допрос.

— Полтора миллиона, — говорил он, нервно потирая руки, — и это я ещё скинул, между прочим! Хозяева просили миллион семьсот! Место элитное! Воздух целебный! Река в двух шагах! Вид как на открытке! Соседи тихие, приличные, некоторые даже дворяне! Сам Чернышов, граф, за три дома отсюда живёт, представляете? Граф! Рядом! Недавно перебрался из Владимира ради природы!

— Это замечательно, — Вероника кивнула с таким видом, будто ей сообщили, что в соседнем доме живёт граф Дракула. — Я очень рада за графа Чернышова. А вот это, — она ткнула пальцем в верхний угол стены, где под обоями проступало характерное тёмно-зелёное пятно, — это что?

Риелтор проследил за её пальцем, и его улыбка стала чуть менее уверенной.

— Это… ну… небольшая…

— Плесень, — закончила за него Вероника. — Закрашенная. Причём закрашенная кое-как, на скорую руку, чтобы при показе не бросалась в глаза. Но бросается, потому что обои в этом месте вздулись и пошли волной. Протечка с крыши, если я не ошибаюсь. А я не ошибаюсь.

Я наблюдал за ней с нарастающим восхищением. Вот чего я раньше не видел. Вероника в режиме переговорщика. Она действовала как хирург: точный удар, минимум лишних движений, абсолютная уверенность в каждом слове. Риелтор даже не понял, что его уже вскрыли и рассматривают внутренности.

— А полы? — продолжала она, не давая ему опомниться. Притопнула и половица под ней исторгла такой стон, что впору было вызывать экзорциста. — Слышите? Скрипят так, что мертвецов в округе перебудят. Лаги сгнили, однозначно. Тут перестилать полностью, оба этажа.

— Ну, дом не новый… — начал риелтор, промокая лоб платком.

— Дом не новый, — согласилась Вероника. — Дому пятьдесят лет. Крыша течёт — плесень в углу тому доказательство. Полы требуют полной замены. Проводка, судя по щитку в прихожей, из тех времён, когда электричество считалось роскошью. Трубы отопления я не проверяла, но готова поспорить, что они тоже просят замены. Окна деревянные, щели в палец толщиной — зимой тут не дом, а вентиляционная шахта. Тут ремонта на полмиллиона. Минимум.

Риелтор открыл рот, закрыл его, снова открыл. Рыба на суше. Золотая рыбка, которую поймали и теперь торгуются за исполнение желаний.

— Миллион триста, — сказала Вероника тоном, не допускающим возражений. — И мы берём на себя оформление. Все расходы по регистрации, пошлины, нотариус — наши. Вам не нужно тратиться ни на что, кроме подписи.

— Я… — риелтор попятился на шаг, как боксёр после удара в корпус. — Мне надо позвонить хозяевам. Это не в моей компетенции… я должен…

Он почти бегом выскочил в коридор, на ходу доставая телефон. Его скрипучие ботинки простучали по прихожей и затихли за входной дверью.

Я смотрел на Веронику.

Она стояла посреди гостиной, чуть раскрасневшаяся, с блестящими глазами. Прядь волос выбилась из-под заколки и упала на щёку. В этот момент она была похожа не на фельдшера скорой помощи, а на полководца, который только что выиграл сражение, и ещё не остыл от азарта.

— Что? — спросила она, поймав мой взгляд.

— Ничего, — я улыбнулся. — Просто думаю, что тебе надо было идти не в медицину, а в дипломатию. Или в разведку. У бедного мужика сейчас, наверное, давление двести на сто двадцать.

— Он сам виноват, — фыркнула она. — Кто так готовит объект к показу? Плесень закрасить, полы не починить, проводку не проверить. Думал, мы не заметим? Я в детстве ремонт помогала делать в школе. Понахваталась от строителей.

— Полезное детство, — оценил я. — Мне мой строительный опыт ограничивается тем, что однажды в ординатуре я помогал приятелю клеить обои. Мы поклеили их вверх ногами и заметили только через два рулона.

Вероника рассмеялась. Негромко, но от души — так, что в уголках глаз собрались морщинки. Я любил этот смех. Он звучал как нечто настоящее в мире, где слишком многое оказывалось иллюзией.

* * *

Семён повесил трубку и уставился на телефон так, будто тот был виноват во всех его бедах. Тарасов отозвался с первого звонка — ворчливое «иду», и связь прервалась. Коровин — со второго: «Понял, бегу». Зиновьева — с третьего, после паузы, в которой Семён отчётливо услышал звук захлопывающейся пудреницы: «Скоро буду». Через пятнадцать минут все будут на месте. Может быть, через десять — если Тарасов ускорится, а Зиновьева откажется от финального штриха тушью.

Оставалось самое сложное.

Ордынская сидела на диване, наблюдая за ним с тем выражением тихого внимания, к которому он начал привыкать. Она вообще много наблюдала и мало говорила, что делало каждое её высказывание чем-то вроде события.

— И чего ты не звонишь Илье? — спросила она.

Семён положил телефон на стол и повернулся к ней. Она сидела, подобрав ноги, обхватив колени руками — защитная поза человека, привыкшего занимать как можно меньше пространства. Но глаза были внимательные, цепкие.

— Ты же видишь, барон нервничает, — добавила она. — Если пациент и правда серьёзный…

— Илья и так слишком много пережил, — перебил Семён. Он сказал это быстрее, чем собирался, и чуть резче, чем хотел. Осёкся. Помолчал. Начал снова, уже спокойнее: — Он три дня провалялся без сознания. А до этого еще два. Только сегодня встал. Первый день за неделю, когда он не в больнице, не в подвале и не при смерти. Он поехал смотреть дом с Вероникой. Может быть, впервые за всё время, что я его знаю, он занят чем-то нормальным и человеческим. Не спасением мира, не противостоянием с менталистами. Просто дом. Понимаешь?

Ордынская молчала, слушая.

— Ему нужен хоть один день покоя, — продолжил Семён, и в его голосе зазвучало упрямство, которого он раньше за собой не замечал. — Хоть один. Мы — его команда. Мы должны уметь справляться без него. Иначе зачем мы вообще здесь?

— Семён…

— Сами справимся, — он кивнул, то ли ей, то ли себе. — Примем пациента, соберём анамнез, проведём первичное обследование. Когда будет полная картина — тогда и вызовем Илью. Не раньше.

Ордынская смотрела на него долгим, задумчивым взглядом.

— А если не справимся? — спросила она тихо. — Если случай окажется слишком сложным? Если барон устроит скандал?

— Тогда и будем думать, — Семён развёл руками. — Но сначала надо хотя бы понять, что с пациентом. Может, там ничего страшного. Знаешь, эти аристократы… Они привыкли из всего делать катастрофу. Кашлянул лишний раз и уже вызывают консилиум. Колено заныло — собирают врачебную коллегию. У них порог паники на уровне плинтуса. Приедет какой-нибудь капризный дедушка с подагрой, мы ему диету напишем и домой отправим. Подумаешь, «вопрос жизни и смерти». Для барона всё вопрос жизни и смерти, если речь идёт о его деловых партнёрах.

Он сам понимал, что бравирует. Его слова звучат увереннее, чем он себя чувствует. Что двадцать минут — это очень мало, а пациент, которого привозят лично по распоряжению барона фон Штальберга, вряд ли страдает банальной подагрой.

Но отступать было поздно.

Ордынская вздохнула, разжала руки и встала с дивана. Маленькая, бледная, тонкая и в то же время какая-то другая. Неделю назад она бы промолчала, кивнула, ушла в тень. Сейчас она стояла и смотрела ему прямо в глаза.

— Ладно, — сказала она. — Твоё решение. Но если что-то пойдёт не так — я звоню Илье сама.

— Договорились, — Семён протянул ей руку. Она пожала её — ладонь маленькая, прохладная, но хватка неожиданно твёрдая. — А сейчас пойдём готовить смотровую. Чем бы там ни болел этот таинственный пациент — встретим его по всем правилам.

Они вышли из ординаторской и двинулись по коридору.

* * *

Я подошёл к Веронике и обнял её за талию. Она чуть подалась навстречу, привычным движением прижавшись спиной к моей груди.

— Ты, конечно, лихо торгуешься, — сказал я ей в макушку. Волосы пахли шампунем и чем-то цветочным — она всегда пахла так, даже после суточных дежурств, что казалось мне маленьким медицинским чудом. — Бедный мужик убежал, как из горящего дома. Но… тебе точно нравится этот дом? Ты так его критиковала, что я на секунду подумал — ты его ненавидишь.

Вероника повернулась в моих руках, запрокинула голову и посмотрела на меня снизу вверх. Улыбка. Та самая, с морщинками в уголках глаз.

— А что? Тебе не нравится?

— Мне нравится, — я обвёл взглядом гостиную. Высокие потолки, широкие подоконники, арочный проём в кухню. Старые обои, конечно, и паркет страшноватый, и люстра из тех, которые выпускались ещё при предыдущем императоре. Но кости у дома были хорошие. Как у пациента с крепкой конституцией — даже если запустил себя, шансы на восстановление отличные. — Мне кажется, что не нравится тебе. Слишком старый, слишком проблемный…

— Да ты что! — Вероника махнула рукой с такой энергией, что чуть не задела меня по носу. — С этим всем можно жить! Плесень в углу — обработать антигрибковым, закрыть гипсокартоном, забыть. Полы — ну да, скрипят, но лаги-то целые, я проверила, пока ты наверху стены щупал. Скрип — это просто рассохшийся крепёж. Подтянуть, подбить, местами заменить доску и будет тишина. Крышу залатать. Не перекрывать полностью, а именно залатать, там две-три протечки, локально. Проводку, ладно, проводку придётся менять, это серьёзно. Но всё остальное — копейки! Там подправим, тут подклеим, это ототрем. Зато мы сторговали двести тысяч! Двести тысяч, Илья! Это же целое состояние! На эти деньги можно и ремонт сделать, и мебель купить, и ещё на шторы останется.

Я смотрел на неё и чувствовал, как что-то тёплое, густое, почти осязаемое разливается в груди. Не страсть — для страсти время и место были не самые подходящие, хотя старый дом с его скрипучими полами и запылёнными окнами располагал к романтике.

Нет, это было другое.

Благодарность и восхищение. Какое-то глубинное, утробное чувство правильности — вот этот человек рядом со мной, и это правильно, и это навсегда.

— Какая ты у меня крутая, — сказал я. — И замечательная.

— Ну ещё бы, — она уткнулась мне в плечо, и голос стал глуше, мягче. — У самого лучшего мужчины может быть только самая лучшая женщина. Это закон природы. Как гравитация. Не обсуждается.

Я наклонился и поцеловал её.

Нежно. Долго. Не торопясь, потому что торопиться было некуда.

Мы стояли посреди нашего будущего дома, в гостиной с паркетом, в который были вбиты десятилетия чужих шагов, под потолком, по которому бегала паутина трещинок.

И весь мир за окном, с его менталистами и архивариусами, с больницами и диагнозами, с золотыми следами в межмирье, со всей этой бесконечной каруселью спасений и потерь, — весь этот мир мог подождать. Хотя бы минуту. Хотя бы одну.

Дверь скрипнула.

Мы отпрянули друг от друга.

Машинально, как подростки, которых застали за поцелуем. Глупо. Мы взрослые люди имеем полное право целоваться где угодно и когда угодно. Но рефлекс оказался сильнее здравого смысла.

В дверном проёме стоял риелтор. Вид у него был совершенно иной — вместо затравленного выражения побеждённого на его круглом лице сияла улыбка. Широкая, профессиональная, из тех, которыми торговые люди встречают момент закрытия сделки. Лысина блестела, как свежевымытый бильярдный шар.

— Хозяева готовы скинуть двести тысяч! — объявил он торжественно, и в голосе его звенела та особая радость человека, который, несмотря на все потрясения, всё-таки заработает свою комиссию. — Но при условии — если сегодня вносите аванс. Прямо сейчас. Двадцать процентов от суммы, остальное в течение недели через банк.

Вероника посмотрела на меня вопросительно. Последнее слово за мной. Или, точнее, она давала мне возможность его произнести, хотя оба знали, каким оно будет.

— Если ты согласна, — сказал я, — то берём.

Пауза в полсекунды. Не больше.

— Ура! — выдохнула Вероника и подпрыгнула.

Подпрыгнула. Вероника Орлова, фельдшер скорой помощи, серьёзная, собранная, деловая женщина, которая пятнадцать минут назад разобрала по косточкам профессионального торговца недвижимостью, — подпрыгнула, как девчонка, которой подарили щенка.

Риелтор просиял ещё ярче и полез в портфель за документами. Вероника повисла у меня на шее, и я почувствовал, как она смеётся — беззвучно, всем телом, так, что плечи трясутся. Или плачет. С ней иногда не разберёшь.

— Наш дом, — прошептала она мне в ухо. — Наш, Илья.

Наш.

Странное слово.

— Наш, — уже вслух подтвердил я.

* * *

Дверь ординаторской распахнулась. Все трое стояли на пороге.

— Какого дьявола! — Тарасов плюхнулся на стул с такой силой, что тот проехал на полметра. — Час назад отправили в больницу, теперь обратно тащат! Я только с пацанами разговор затянул! Чай заварил! И тут — дзынь-дзынь, Величко звонит, «срочно в Центр»! Что за дело? Война? Эпидемия? Нашествие менталистов? Если опять менталисты — я увольняюсь. К чёрту. В военный госпиталь вернусь. Там хоть стреляют понятно, по расписанию.

— Никаких менталистов, — Семён стоял у доски, и на его лице было выражение, которое Тарасов про себя окрестил «лейтенантским»: решительность, замешанная на страхе, но старательно этот страх скрывающая. — Барон фон Штальберг привозит пациента. Особый случай, подробностей пока нет. Нужна полная диагностика.

— Что за пациент? — Зиновьева опустилась на своё место и достала планшет. Деловая, собранная — как только дело касалось медицины, все её столичные замашки отступали на второй план, уступая место профессионалу. — Имя, возраст, жалобы?

— Пока не знаю, — признал Семён. — Барон сказал — привезут через двадцать минут.

— Не знаешь, — повторила Зиновьева и подняла на него взгляд. — Семён, ты принял пациента, не зная ни имени, ни диагноза?

— Я принял ответственность, — поправил он. — Что было бы, если бы я отказал? Барон уехал бы, увёз пациента, и вместе с ним — наш шанс доказать, что Диагностический центр работает. Что мы способны на большее, чем бумажки перекладывать.

— Красиво, — хмыкнул Тарасов. — Пафосно. Но мне нравится.

— А Разумовский в курсе? — спросил Коровин, неспешно завинчивая крышку термоса. Голос спокойный, лицо невозмутимое — вопрос прозвучал буднично, как «не забыли ли выключить свет в процедурной», но Семён почувствовал его вес.

— Пока нет.

Секунда тишины. Все уставились на Семена.

— Надо ему сообщить, — сказала Зиновьева, и в голосе мелькнуло что-то похожее на возмущение. — Семён, это его центр. Он должен знать.

— Не будем тревожить, — Семён поднял голову и обвёл взглядом каждого.

Тарасова, который скептически щурился. Зиновьеву, которая поджала губы. Коровина, чей взгляд, несмотря на внешнюю невозмутимость, излучал ощутимое сомнение. Ордынскую, которая молчала на диване, но смотрела на Семёна так, будто от его следующих слов зависело что-то большее, чем решение по пациенту.

— Илья неделю не выходил из больницы. Три дня из этой недели он провёл без сознания после ментальной контузии. Сегодня — первый день, когда он занимается чем-то нормальным.

Он помолчал, давая словам осесть.

— Мы — лекари, — продолжил он, и голос стал твёрже. — Мы его команда. Прошли отбор, и выдержали первую неделю — такую, что на войне позавидуют. Если мы не способны самостоятельно принять одного пациента и провести первичное обследование — тогда зачем мы здесь вообще?

Тарасов долго смотрел на него. Потом хмыкнул, расстегнул куртку, бросил её на спинку стула и засучил рукава.

— Ладно, командир, — сказал он. — Давай твоего пациента. Посмотрим, что за «особый случай».

Зиновьева вздохнула — коротко, как «запротоколировано, но не одобрено» — и раскрыла планшет с чистой формой первичного осмотра.

Коровин молча отвинтил крышку термоса, налил себе чаю и отхлебнул. Это означало согласие. У Захара Петровича вообще всё означало согласие, если он при этом пил чай. Отказ выражался отсутствием чаепития, что случалось, если верить ему же, примерно раз в десятилетие.

Ордынская кивнула. Тихо, одними глазами, но Семён заметил.

— Отлично, — сказал он. — Тарасов, готовь шоковую. Зиновьева, бланки, стандартный набор анализов. Коровин, связь с лабораторией, пусть будут наготове. Ордынская, со мной в приёмное.

Команда двинулась. Без лишних слов. Каждый знал, что делать — неделя хаоса научила их работать как единый механизм, где каждая шестерёнка крутится без подсказки, по одному только импульсу.

Семён шёл по коридору и думал о том, что Илья, наверное, чувствовал это каждый день. Эту тяжесть ответственности и тянущую уверенность, что от твоего решения зависит чужая жизнь. Тянущую — потому что она тянет вниз, к земле, к реальности, не давая воспарить в облака самомнения.

Страшно.

Но и хорошо тоже. Странным, непривычным образом — хорошо.

Но сигнал тревоги взвыл ровно в тот момент, когда Семён подумал, что двадцать минут — это, пожалуй, слишком мало для того, чтобы морально подготовиться к чему бы то ни было.

Резкий, пронзительный, он разнёсся по коридору Диагностического центра, отражаясь от свежих стен и заставляя вздрогнуть даже Тарасова, которого, казалось, не могло удивить ничто короче артиллерийского залпа.

— Экстренная госпитализация! — голос дежурной медсестры из динамика на стене. — Приёмное отделение! Каталка на подъезде!

Семён рванул первым. За ним — Ордынская, мелко перебирая ногами, но не отставая.

Двери приёмного распахнулись навстречу потоку холодного воздуха. Снаружи — мигалки, суета, голоса. Не «Скорая» — чёрный фургон с тонированными стёклами и эмблемой на борту, которую Семён не успел рассмотреть. Из фургона двое в форменных комбинезонах выкатывали каталку.

На каталке лежал мужчина.

Первое, что бросилось в глаза, — цвет кожи. Серый. Не бледный, не синюшный — именно серый, как старая газетная бумага. Лицо осунувшееся, заострившееся, с глубокими тенями в глазницах.

К правой руке тянулась линия капельницы, мобильный монитор на штативе каталки попискивал, выводя зелёные кривые на маленький экран. Давление, пульс, сатурация — цифры менялись, прыгали, не хотели стабилизироваться.

— Что с ним? — Зиновьева опередила Семена и уже была рядом, глаза бегали по показаниям.

Молодой, лет тридцати, с коротко стриженой головой и цепким взглядом, фельдшер заговорил быстро, чётко, как на экзамене, где каждая секунда на счету.

— Мужчина, пятьдесят пять лет. Жалобы — острая абдоминальная боль, появилась три часа назад, нарастающая. Многократная рвота, последний час с примесью крови. Давление при погрузке сто на шестьдесят, сейчас падает — восемьдесят пять на пятьдесят. Тахикардия, сто двадцать. Сатурация девяносто один процент, снижается. Температура — тридцать восемь и три.

— Аллергоанамнез? Сопутствующие? — Зиновьева строчила в планшет.

— Аллергий нет. Из сопутствующего — хроническая магическая истощённость, артериальная гипертензия в анамнезе. Принимает гипотензивные нерегулярно. Но главное не это, — фельдшер замешкался на полсекунды, и Семён увидел в его глазах нечто непрофессиональное. Растерянность. — Посмотрите на кожу. На руки.

Тарасов, который уже стоял у каталки, перехватил запястье пациента — аккуратно, привычным движением, проверяя пульс. И замер.

Под его пальцами, там, где он едва коснулся кожи, расплылось багровое пятно. Не синяк — для синяка слишком быстро. Скорее, геморрагическое пропитывание, мгновенное, как будто сосуды под кожей лопнули от одного прикосновения.

— Твою ж… — Тарасов отдёрнул руку. — Это что?

— Вот об этом и речь, — фельдшер кивнул. — Вены лопаются от прикосновения. Мы не можем поставить второй катетер. Пробовали в локтевую — гематома мгновенно. В кисть — то же самое. Подключичку не рискнули без хирурга. Первый катетер чудом держится — поставили в самом начале, когда сосуды ещё не были такими хрупкими. Но состояние ухудшается стремительно.

«Стеклянные сосуды», — подумал Семён. Сосуды, которые рвутся от минимального давления. Что это? Васкулит? Коагулопатия? Системная патология соединительной ткани?

— В шоковую! — скомандовал Тарасов. — Живее!

Каталка влетела в палату, сопровождаемая топотом шести пар ног и писком мониторов. Перекладывали быстро, слаженно — Тарасов у головы, Коровин у ног, Зиновьева подключала стационарный монитор, Ордынская готовила инструменты.

— Давление? — рявкнул Тарасов.

— Семьдесят восемь на сорок пять, — отозвалась Зиновьева, глядя на экран. — Падает.

— Сатурация?

— Восемьдесят восемь. Тоже падает.

— Дыхание поверхностное, ритм нерегулярный, — добавил Коровин, приложив стетоскоп к груди пациента. Его вечно невозмутимое лицо чуть дрогнуло. — Хрипы в нижних отделах. Двусторонние.

Мужчина на койке дёрнулся. Всё тело напряглось, спина выгнулась, руки вцепились в простыню и вдруг обмякло. Монитор взвизгнул — длинный, протяжный, монотонный звук, от которого у любого лекаря мгновенно холодеет в животе.

Прямая линия на экране.

— Фибриляция! — Тарасов уже был над пациентом, руки на грудине. — Начинаю компрессии! Адреналин, один миллиграмм! Зиновьева, дефибриллятор!

Зиновьева метнулась к стойке, сорвала с креплений лопатки дефибриллятора. Руки у неё не дрожали — Семён отметил это краем сознания и удивился. Ещё неделю назад она тряслась, а сейчас — холодное спокойствие, точные движения, никакой паники.

— Заряд двести! — Тарасов давил на грудину ритмично, мощно, с частотой метронома. — Адреналин⁈

— Ввела! — Ордынская, бледная до прозрачности, но с твёрдыми руками, вколола препарат через единственный работающий катетер.

— Разряд!

— Готово! — Зиновьева прижала лопатки к груди. — Все отошли!

Тарасов убрал руки. Зиновьева нажала кнопку. Тело дёрнулось, приподнялось и упало обратно.

Монитор помолчал.

Секунда. Две.

Пик.

Пик-пик.

Пик-пик-пик.

Зелёная линия на экране ожила — неровная, прыгающая, как пьяная, но живая. Пульс. Слабый, тахикардический, но пульс.

— Есть ритм! — выдохнула Зиновьева. — Синусовая тахикардия, сто тридцать пять.

Тарасов отступил на шаг, вытер лоб предплечьем. Руки тряслись от физической нагрузки и адреналина.

— Интубирую, — сказал он хрипло. — Если опять остановится — на этот раз можем не запустить. Дайте ларингоскоп.

Коровин подал инструмент. Тарасов работал быстро, точно — армейская выучка, фронтовая скорость. Трубка скользнула в трахею на первой попытке. Зиновьева подключила аппарат ИВЛ.

Семён стоял чуть в стороне. Он не мешал. У каждого в команде была своя роль, а его сейчас заключалась не в руках, а в голове. Документация. Анамнез. Данные, без которых вся реанимация вслепую — латание дыр без понимания, откуда течёт.

В руках у него был планшет с документами пациента — папка, которую фельдшер сунул ему при передаче. Плотная, казённая, с гербовой печатью на обложке.

Он на автомате уже просмотрел анамнез и теперь вернулся к шапке, которую сначала промахнул лишь мельком. Возраст: пятьдесят пять лет. Группа крови: вторая положительная. Звание: Магистр-Целитель.

Глаза скользнули к строке «ФИО».

Величко Леопольд Константинович.

Буквы стояли ровно, напечатанные стандартным шрифтом на стандартном бланке. Чёрным по белому. Ничего особенного.

Просто.

Звук в палате пропал. Не выключился — именно пропал, как будто кто-то набросил на мир ватное одеяло. Семён больше не слышал ни писка мониторов, ни команд Тарасова.

Только собственное сердцебиение.

Он поднял глаза на пациента. Растолкав всех приблизился к лицу и провел по его щеке ладонью.

Серое лицо, искажённое болью. Провалившиеся щёки. Трубка в горле.

— Дядя?.. — прошептал он.

Загрузка...