Я сел в кресло, стараясь не выдать того факта, что внутренне готов к чему угодно — от поздравительной речи до ордера на арест.
В кабинете пахло хорошим кофе, лёгким табаком и чем-то неуловимо казённым, каким-то государственным ароматом, который чиновники высокого ранга, видимо, впитывают вместе с одеждой Гильдии и привычкой являться без предупреждения.
Кобрук опустилась в соседнее кресло с прямой спиной и каменным лицом. Со стороны — образцовый главврач, встречающий руководство. Только побелевшие костяшки пальцев, вцепившихся в подлокотник, выдавали истинное положение дел.
Штальберг продолжал сиять. Причём сиял он с таким энтузиазмом, что невольно хотелось проверить, не встроен ли в барона какой-нибудь декоративный механизм для автоматической генерации радушия.
— Позвольте представить вам наших гостей, — начал он тем церемониальным тоном, который аристократы включают, когда хотят, чтобы каждое слово звучало так, будто за ним стоит родовой герб, восемнадцать поколений предков и целый бальный зал. — Хотя, полагаю, некоторые знакомства и так состоялись. Магистр Аркадий Платонович Журавлёв, глава Владимирской Гильдии целителей — думаю, в представлении не нуждается.
Журавлёв наклонил голову.
— Разумовский, — произнёс он голосом, в котором не было ни тепла, ни холода. — Давно не виделись.
Давно. Ага. С тех самых пор, когда он приезжал проверять мой конкурс и уехал ни с чем. Приятные воспоминания, если вы любите бюрократический хоррор.
— Рад видеть вас в добром здравии, Илья Григорьевич, — сказал Демидов, опередив представление барона и каждое его слово звучало так, будто он действительно рад, и одновременно так, будто он уже составил план на случай, если моё здравие вдруг перестанет быть добрым. — Я много слышал о ваших успехах. Очень, очень много.
Вот это «очень, очень» мне не понравилось. Когда чиновник Гильдии говори такие слова, это примерно как когда ветеринар говорит собаке «какой хороший мальчик» перед тем, как поставить укол. Хороший-то хороший, но укол будет.
— Илья вы со всеми знакомы, — Штальберг сделал торжественную паузу, после которой обычно следует либо объявление о помолвке, либо приговор суда, — Кроме, одного. Позвольте представить вам магистра Геннадия Ивановича Коростелёва. Куратор медицинских учреждений Владимирской губернии при Канцелярии Его Величества.
Я посмотрел на третьего гостя с тем повышенным вниманием, которое автоматически включается, когда звучат слова «Канцелярия Его Величества».
Коростелёв кивнул. Коротко, по-военному, без лишней суеты. Мантия Гильдии сидела на нём, как парадный мундир — безупречно, но с некоторым налётом принуждения. Этот человек куда естественнее чувствовал бы себя в форменном кителе, чем в целительской мантии. Бывший военный, определённо. Причём из тех, что даже после отставки продолжают жить по уставу и спать на жёстком.
— Магистр Коростелёв координирует взаимодействие Гильдии с государственными структурами, — добавил Штальберг, и в его голосе мелькнула нотка, которую я классифицировал бы как «предупредительную». Мол, имей в виду, Разумовский, этот человек не просто так кресло протирает.
Я мысленно пометил: Канцелярия Его Величества. Куратор. Военная выправка. Это не обычная проверка. Обычные проверки не привозят с собой людей из императорской администрации.
— Очень приятно, — сказал я вслух, и это было наполовину правдой. Приятно ли мне видеть трёх магистров в кабинете, куда они заявились без приглашения? Не особенно. Но информация, которую они принесли с собой одним фактом своего присутствия, была ценнее любого удовольствия.
Кобрук рядом тоже заметно расслабилась. Видимо, ожидала худшего. Хотя что может быть хуже, чем куратор из Канцелярии? Ответ: куратор из Канцелярии с ордером.
— Ну что ж, — Журавлёв откинулся в кресле, сцепив пальцы на животе в замок, и посмотрел на меня так, как профессор смотрит на студента, который сдал экзамен, но пока не узнал оценку. — Перейдём к делу. Мы приехали проверить, как обстоят дела с Диагностическим центром. По нашим сведениям, он функционирует уже несколько дней, принимает пациентов, проводит процедуры, но при этом, — он сделал паузу, тяжёлую, как судейский молоток, — официального открытия не было. Ни одного документа о вводе в эксплуатацию в Гильдию не поступало. Непорядок, господа. Серьёзный непорядок.
Вот оно. Бюрократический крючок. Я знал, что рано или поздно он появится, потому что в этом мире, как и в любом другом, бумажка с печатью важнее человеческой жизни. Ты можешь спасти десять пациентов, но если у тебя нет правильной бумажки, десять спасённых жизней превращаются в десять нарушений протокола.
Штальберг развёл руками с выражением благородного раскаяния, которое, впрочем, не затронуло даже поверхности его ледяного спокойствия.
— Вы совершенно правы, Аркадий Платонович. Каюсь. Мы немного… забежали вперёд. Но обстоятельства, знаете ли, не всегда позволяют следовать протоколу. Центр создавался в экстренном режиме, по прямой необходимости, и формальности несколько… отстали от реальности.
«Несколько отстали от реальности» — это был, пожалуй, самый элегантный способ сказать «мы плевали на ваши бумажки, потому что люди умирали». У Штальберга определённо был талант к дипломатической формулировке. Мне бы такой. У меня обычно получается что-то вроде «плевать на протокол, дайте мне скальпель», что, как показывает практика, не очень хорошо работает на совещаниях.
Демидов наклонился вперёд. Его глаза блеснули.
— И, конечно, нас беспокоит состояние нашего коллеги, магистра Величко, — произнёс он голосом, в котором забота была настолько искусно смешана с расчётом, что отделить одно от другого не смог бы и Сонар. — Леопольд Константинович был доставлен сюда в критическом состоянии. Буквально на грани жизни и смерти. Мы, разумеется, крайне обеспокоены. Магистр Величко — один из виднейших целителей Владимирской губернии, его потеря стала бы невосполнимой утратой для всего медицинского сообщества. Заодно проведали и его. Илья, вы были как всегда на высоте!
Ну вот, теперь картина становилась яснее. Величко. Конечно. Магистр, привезённый в мой Центр полумёртвым, спасённый моей командой в экстренном режиме, на оборудовании, которое формально ещё не имело права работать. Идеальная ситуация: с одной стороны — повод для претензий, с другой — повод для восхваления. Всё зависит от того, какую карту они решили разыграть.
И судя по улыбке Штальберга, карта была хорошей.
— Илья Григорьевич совершил настоящее чудо, — барон произнёс это с такой искренней гордостью, что на мгновение мне стало неловко. Штальберг умел многое, но подделывать гордость не умел: если он гордился, то гордился по-настоящему, всеми фибрами своей аристократической души. — Диагноз был поставлен в считаные минуты. Системный амилоидоз — редчайшая патология, которую большинство целителей даже в теории не распознают. А Разумовский не просто распознал — он начал лечение немедленно. Его команда провела экстренный плазмаферез, стабилизировала пациента и, по сути, вытащила его с того света. Магистр Величко жив и стабилен. Благодаря Центру. И лично Илье Григорьевичу.
Штальберг говорил, и с каждым его словом выражение лица Журавлёва менялось так же незаметно и неуклонно, как восход солнца. Сначала — каменная невозмутимость. Потом — лёгкий подъём бровей, едва уловимый, как дуновение ветра. Затем — микроскопическое движение уголков губ, которое у менее сдержанного человека уже можно было бы назвать улыбкой.
Магистры переглянулись. Коростелёв коротко кивнул, как будто мысленно поставил галочку в невидимом списке. Демидов откинулся в кресле, и его лисья улыбка стала чуть шире, чуть мягче — словно хищник, который решил, что добыча сегодня ему не нужна. Можно просто понаблюдать.
— Похвально, — произнёс Журавлёв, и это слово, выцеженное сквозь зубы с аптекарской точностью, стоило больше иной награды. — Весьма похвально. Спасение жизни магистра — это, безусловно, серьёзное достижение.
Я принял комплимент молчаливым кивком. Не потому что мне нечего было сказать, а потому что в данный момент молчание было стратегически правильнее слов. Эти трое приехали не хвалить меня — они приехали оценивать. И результат оценки зависел не от того, что я скажу, а от того, что я не скажу.
Потому что я уже понял, зачем они здесь на самом деле. Владимир хотел примазаться к успеху Центра. Диагностический центр в провинциальном Муроме, созданный мастером-целителем, который ещё недавно был адептом, который спасает жизни магистров, — это не просто медицинское учреждение. Это политический прорыв. Реклама, которую невозможно купить. «Под нашим чутким руководством» — вот что они хотят написать в отчёте для Канцелярии. И для этого им нужно, чтобы Центр работал, гремел и прославлял Владимирскую Гильдию.
Что, в свою очередь, означало: прикроют. Подпишут. Одобрят. Всё, что нужно, лишь бы успех числился за ними.
Политика. Вечная, как кариес, и настолько же приятная. Но если она работает в мою пользу, я готов улыбаться и кивать. Сегодня можно.
— Мы рассмотрим вопрос об ускоренной процедуре официального утверждения, — сказал Журавлёв тоном, от которого у бюрократов по всей губернии наверняка рефлекторно потянулись руки к печатям. — Разумеется, после полной проверки документации. Но предварительно я не вижу серьёзных препятствий.
Коростелёв снова кивнул. Молча. Этот человек, похоже, экономил слова, как полевой хирург экономит бинты.
Кобрук рядом со мной тихо выдохнула — чуть слышно, на грани восприятия, но я уловил, потому что ждал именно этого. Выдох облегчения. Главврач только что поняла, что никого не будут увольнять, закрывать и сажать. По крайней мере, не сегодня.
Прощание было долгим и церемониальным, как всё, что связано с аристократами и магистрами.
Рукопожатия, заверения во взаимном уважении, обещания «быть на связи» — вся эта ритуальная хореография, без которой, видимо, ни одна официальная встреча в Империи не считается завершённой.
Журавлёв пожал мне руку с таким усилием, которое можно было трактовать и как крепкое, и как предупреждающее. Демидов улыбнулся на прощание — обворожительно и зловеще одновременно.
Коростелёв просто кивнул, но кивок этот содержал в себе столько информации, что иному разговору позавидуешь: «Я тебя заметил, запомнил, оценил, и мы ещё поговорим».
Чёрный служебный автомобиль, тяжёлый и длинный, как катафалк с претензией на роскошь, бесшумно катился по улицам Мурома.
Зимнее солнце, низкое и бледное, било в лобовое стекло, и водитель то и дело щурился, поправляя козырёк. Город за тонированными окнами выглядел чисто и провинциально.
Тихий, сонный, ничем не примечательный городок, в котором, однако, происходили вещи, от которых у людей в мантиях Гильдии случалась бессонница.
На заднем сиденье расположились двое. Журавлёв занимал правую сторону, развернув на коленях планшет в кожаном чехле, и листал документы с методичностью человека, для которого чтение отчётов было не обязанностью, а формой медитации. Коростелёв сидел слева, у окна, сложив руки на груди и глядя на проплывающие мимо фасады с выражением генерала, осматривающего территорию перед манёврами.
Демидов сидел спереди.
— Павел Андреевич, — Журавлёв не оторвал взгляда от планшета, и его палец продолжал скользить по экрану, пролистывая строчки с ритмичностью метронома. — Где сводная ведомость по оборудованию Центра? Мне нужно понимать объём инвестиций, чтобы прикинуть сроки окупаемости. Штальберг вложился серьёзно, и я хочу видеть цифры, прежде чем мы начнём торговаться с Канцелярией.
Демидов чуть наклонил голову: жест, который обозначал «я слышу, я помню, я уже всё предусмотрел» без единого слова.
— В моём портфеле, Аркадий Платонович, — ответил он ровным голосом, в котором не было ни тени вины, ни тени оправдания. Просто факт. — Дома. Я не брал его на инспекцию. Не хотел таскать лишнее. Там полный комплект: спецификации, закупочные цены, контракты на обслуживание. Сводная таблица на первой странице.
Журавлёв поднял глаза от планшета. Всего на секунду, но этой секунды хватило, чтобы по кабине автомобиля разлилось то особое неудовольствие, которым глава Гильдии умел наполнять любое пространство, от бального зала до лифтовой кабины.
— Ладно, — произнёс он с той интонацией, которая означала «ладно, но я запомню». — Закинем тебя, заберёшь. Но ждать не будем. У нас обед с мэром в час. Догоняй сам.
— Договорились, — кивнул Демидов. — Я возьму портфель и буду в ресторане к десерту.
— К горячему, — поправил Журавлёв, и это было не уточнение, а приказ.
Демидов улыбнулся. Всё той же своей обходительной, ни к чему не обязывающей, профессионально тёплой улыбкой, и промолчал. Коростелёв за всю поездку не произнёс ни слова. Сидел у окна, как каменный голем в хорошем костюме, и выражение его лица не менялось даже при смене направления движения.
Автомобиль свернул с центральной улицы на трассу и набрал скорость. Дальше ехали молча. Каждый занимался своим делом и сидел, погруженный в собственные мысли.
Они не успели опомниться, как были уже в пригороде Владимира. Машина повернула в тихий переулок, затем ещё раз, и ещё, углубляясь в застройку, которая была редкой и респектабельной. Тот район, где селились люди, которым было что скрывать за высокими заборами — не обязательно дурное, но непременно дорогое.
Машина остановилась у кованых ворот, за которыми виднелся добротный двухэтажный особняк из тёмного кирпича. Не вызывающий, не кричащий, но основательный, как человек, которому не нужно хвастаться, потому что все и так знают, чего он стоит. Невысокая ограда, аккуратная дорожка, расчищенная от снега, пара голых лип у входа, качели во дворе, засыпанные белым.
Семейный дом. Крепкий, тихий, надёжный.
Демидов открыл дверцу.
— Благодарю, Аркадий Платонович. Геннадий Иванович. Буду к горячему.
Журавлёв не поднял глаз от планшета. Коростелёв кивнул — коротко, как ставят точку в предложении. Дверца захлопнулась, и чёрный автомобиль тронулся с места, почти бесшумно, как большое ленивое животное, которое решило прогуляться. Красные огни задних фар мигнули на повороте и исчезли.
Демидов стоял у ворот.
Он не двигался несколько секунд, провожая взглядом удаляющийся автомобиль, и только когда тот окончательно скрылся из виду, его лицо изменилось.
Та самая, дежурная, приклеенная намертво улыбка слетела, как осенний лист на ветру. Под ней обнаружилось нечто другое.
Он толкнул калитку и быстро зашагал по дорожке к дому.
Входная дверь распахнулась раньше, чем он успел взяться за ручку. На крыльцо вылетел мальчик лет семи, круглолицый, вихрастый, в тёплых домашних штанах с мишками и мягких тапках, которые шлёпали по ступеням с пулемётной частотой.
— Папа! — мальчик врезался в Демидова с такой силой, что тот невольно отступил на полшага. Мелкие руки обхватили его за бёдра, вихрастая макушка ткнулась в живот. — Папа, иди посмотри! Скорее! Ну скорее же!
Демидов положил ладонь на голову сына. Машинально, привычно. Но его глаза уже смотрели поверх вихрастой макушки, в глубину дома, и в них мелькнуло что-то, чего семилетний мальчик не мог заметить, а если бы заметил — не смог бы объяснить. Что-то холодное.
— Кирилл, — произнёс он ровно. — Что случилось?
— Там! — мальчик тянул его за руку с напором бульдозера. — Он такой смешной! Но молчит! Я всё утро с ним сижу, а он молчит и молчит! И смотрит! Я ему говорю «привет», а он хвостом дёргает, но не отвечает!
Демидов остановился.
Улыбка, которая начала было возвращаться на его лицо при виде сына, исчезла. Мгновенно, словно кто-то выключил свет в комнате. Ладонь, лежавшая на голове Кирилла, чуть сжалась — совсем чуть-чуть, непроизвольно.
— Кирилл, — голос стал тише, но тяжелее. — Ты заходил в мой кабинет?
Мальчик не уловил перемены. Дети вообще плохо считывают ледяной тон, если он не сопровождается криком. Для семилетнего ребёнка тихий голос — это просто тихий голос, а не сирена воздушной тревоги.
— Ну да! Потому что он скучал! Я же слышал! Он там скрёбся и пищал! А мама сказала, что к тебе нельзя, но он так жалобно… Пап, ну пойдём уже! Пойдём, я тебе покажу!
И потащил дальше, не выпуская руки.
Демидов пошёл за сыном. По коридору первого этажа, мимо кухни, из которой доносился запах чего-то выпечного, мимо гостиной, где работал телевизор, к двери в конце коридора.
Кирилл толкнул дверь, и они вошли в кабинет.
Комната выглядела так, как и должен выглядеть кабинет человека, занимающего должность заместителя главы Гильдии: строгий интерьер, тёмное дерево, книжные шкафы до потолка, массивный стол у окна, на столе — лампа с зелёным абажуром, стопка папок, чернильный прибор с гравировкой. Всё выверено, всё на месте, ни одного лишнего предмета. Ни одного — кроме клетки.
Клетка стояла на столе. Не обычная птичья клетка и не террариум. Скорее нечто среднее: металлические прутья, плотно расположенные, основание из толстого оргстекла, сверху — решётка с замком. Клетка была предназначена для содержания мелкого животного, и животное в ней находилось.
Бурундук.
Маленький, синеватый, с характерными полосками на спине, с непропорционально пушистым хвостом, который сейчас был прижат к телу и нервно подёргивался. И… крыльями.
Абсолютно материальный.
Не призрачный, не полупрозрачный, не мерцающий — живой, плотный, из плоти и крови. Бусинки чёрных глаз блестели в свете настольной лампы, и блеск этот был неправильным, слишком осмысленным для обычного грызуна. Хоть и с крыльями.
Но главное, что бросалось в глаза, — были кроссовки.
Крошечные кукольные кроссовки. Синие. С белой подошвой и миниатюрными шнурками, завязанными кривыми бантиками. Они были натянуты на задние лапки бурундука, и тот сидел в них с выражением, которое невозможно описать иначе как «убийственное достоинство». Словно весь мир насмехался над ним, и он это знал, и он запоминал каждого поимённо.
Кирилл подбежал к столу, подпрыгивая от восторга, и ткнул пальцем в клетку.
— Смотри, пап!
Мальчик подхватил что-то со стула и поднял, держа обеими руками с гордостью мастера, демонстрирующего шедевр. Кукольные штанишки. Вельветовые. С крохотными карманчиками и дырой для хвоста, которую Кирилл, судя по рваным краям, прогрыз ножницами самостоятельно.
— А вот! Штанцы! Я сам сшил! Ну, не совсем сшил, склеил, но почти! Мама помогала немножко с дыркой для хвоста, а так всё сам! Осталось только надеть. Поможешь?
— Кирилл.
Голос Демидова прозвучал как щелчок кнута — негромко, но с той хлёсткой точностью, от которой даже взрослые люди вздрагивали на совещаниях.
Мальчик осёкся на полуслове. Штанишки повисли в его руках. Он посмотрел на отца снизу вверх и впервые за весь разговор увидел то, что должен был увидеть давно: ледяные карие глаза, сжатые челюсти, складку между бровей, которая появлялась только тогда, когда папа сердился по-настоящему, не по-игрушечному.
— Я же говорил тебе, — Демидов произносил каждое слово отдельно, как гвозди в доску вбивал. — Не заходить в мой кабинет, пока меня нет. Говорил?
— Да, но…
— Говорил?
— … да.
— И не трогать мои вещи. Тоже говорил. Верно?
Кирилл шмыгнул носом. Нижняя губа задрожала — не от обиды, а от того внезапного страха, который накатывает на ребёнка, когда он понимает, что заигрался.
— Но он не вещь, пап, — прошептал мальчик, и это прозвучало не как возражение, а как мольба. — Он живой. Он смотрел на меня. Через прутья. Так жалобно. Как будто просил, чтобы с ним поиграли. Он же один тут сидит, целыми днями. Ему же скучно.
Демидов молчал несколько секунд. Молчание это было плотным и тяжёлым, как свинцовая заслонка.
— Иди к маме, — сказал он наконец. — Живо.
— Но…
— Кирилл.
Мальчик положил штанишки на стул. Медленно, аккуратно, расправив кукольный вельвет. Потом посмотрел на клетку, на бурундука в синих кроссовках, и в его семилетних глазах промелькнуло выражение, которое было слишком взрослым для этого круглого лица: виноватое обещание. «Я вернусь. Я не брошу тебя».
Он вышел из кабинета, не закрыв дверь, и его тапки прошлёпали по коридору неровной торопливой дробью, затихая с каждым шагом.
Демидов подождал, пока шаги стихнут полностью. Потом закрыл дверь. Повернул замок. Два оборота.
В кабинете стало тихо. Тикали часы на каминной полке. За окном хрустнула ветка под снегом.
Демидов подошёл к столу. Снял перчатки — неторопливо, палец за пальцем, — и положил их рядом с клеткой. Расстегнул верхнюю пуговицу мантии. Потянул узел галстука, ослабляя.
Бурундук сидел в углу клетки, поджав хвост, и смотрел на него.
Смотрел — это было слабое слово. Бурундук буравил Демидова глазами, в которых плескалась такая концентрированная, такая адресная, такая персонально направленная ненависть, что будь она хоть немного материальной — прутья клетки оплавились бы.
Демидов открыл дверцу. Он запустил руку внутрь и достал бурундука. Тот не укусил. Не дёрнулся. Не попытался вырваться. Висел в руке Демидова, зажатый поперёк тельца, и синие кукольные кроссовки торчали в стороны, нелепые, как бутафорские ботинки клоуна, и от этой нелепости общая картина становилась только страшнее.
Демидов поднёс бурундука к лицу. Близко. Так близко, что мог разглядеть каждую полоску на синей шерсти, каждый ус, каждую крошечную вибриссу, подрагивающую от частого злого дыхания.
Он усмехнулся. Мягко, почти ласково. И коснулся пальцем щеки бурундука — легко, как трогают фарфоровую статуэтку, проверяя, настоящий ли фарфор.
— Ну? — произнёс он негромко. — И чего молчим, защитник? Ты же болтал без умолку до этого.
Бурундук моргнул.
Потом его маленькая мордочка скривилась. Верхняя губа задралась, обнажив жёлтые резцы — острые, как бритвы, непропорционально крупные для такого мелкого тельца. И из горла вырвался звук.
— Убери… свои сосиски… от моего лица! Хмырь!