Структуры познания и массивы знания организованы как большие системы, которые можно назвать парадигмами. Но фоном сети парадигм является и присутствует во всех парадигмах много способов познания «россыпью». Кант в своем подходе к проблеме решений выделил три уровня познания и осмысления: «Всякое наше знание начинает с чувств, переходит затем к рассудку и заканчивается в разуме, выше которого нет в нас ничего для обработки материала созерцаний и для подведения его под высшее единство мышления».
Но в реальной жизни, тем более в условиях кризиса, мы не имеем времени и сил для того, чтобы делать сложные умозаключения по большинству вопросов. Мы справляемся с помощью интуиции и здравого смысла. И то, и другое — инструменты рациональности. Главное подспорье логическим рассуждениям — здравый смысл. В среде высокообразованных людей здравый смысл ценится невысоко, они ставят его куда ниже теоретического знания. Возможно, в благополучные времена это может быть оправдано, но в условиях той неопределенности, которую порождает кризис, роль здравого смысла резко возрастает. Здравый смысл не настроен на выработку блестящих, оригинальных решений, но он надежно предохраняет против наихудших решений.
Здравый смысл, при отсутствии плодотворной теории или при массовом кризисе сознания интеллигенции является единственной интеллектуальной основой для того, чтобы массы простонародья могли выработать свою позицию в быстро меняющейся обстановке. Такую ситуацию мы видели в конце XX в.: бывшие «марксисты», опираясь на идеологические иррациональные стереотипы, отвергали рациональные доводы, исходящие из повседневного опыта.
В.Ж. Келле и М.Я. Ковальзон, авторы официального учебника «Исторический материализм», пишут в 1990 г.: «Поверхностные, основанные на здравом смысле высказывания обладают немалой притягательной силой, ибо создают видимость соответствия непосредственной действительности, реальным интересам сегодняшней практики. Научные же истины всегда парадоксальны, если к ним подходить с меркой повседневного опыта. Особенно опасны так называемые “рациональные доводы”, исходящие из такого опыта, скажем, попытки обосновать хозяйственное использование Байкала, поворот на юг северных рек, строительство огромных ирригационных систем и т. п.» [56]. В тот раз им удалось блокировать «рациональные доводы с меркой повседневного опыта», но ненадолго.
Когда в конце XX в. мышление модерна стало теснить и принижать здравый смысл, на его защиту выступили философы разных направлений (например, А. Бергсон и А. Грамши). А. Бергсон говорил перед студентами (победителями университетского конкурса 1895 г.):
«Повседневная жизнь требует от каждого из нас решений столь же ясных, сколь быстрых. Всякий значимый поступок завершает собою длинную цепочку доводов и условий, а затем раскрывается в своих следствиях… Однако обычно он не признает ни колебаний, ни промедлений; нужно принять решение, поняв целое и не учитывая всех деталей. Тогда-то мы и взываем к здравому смыслу, чтобы устранить сомнения и преодолеть преграду. Итак, возможно, что здравый смысл в практической жизни — то же, что гений в науках и искусстве…
Сближаясь с инстинктом быстротой решений и непосредственностью природы, здравый смысл противостоит ему разнообразием методов, гибкостью формы и тем ревнивым надзором, который он над нами устанавливает, уберегая нас от интеллектуального автоматизма. Он сходен с наукой своими поисками реального и упорством в стремлении не отступать от фактов, но отличен от нее родом истины, которой добивается, ибо он направлен не к универсальной истине, как науке, но к истине сегодняшнего дня…
Я вижу в здравом смысле внутреннюю энергию интеллекта, который постоянно одолевает себя, устраняя уже готовые идеи и освобождая место новым, и с неослабевающим вниманием следует реальности. Я вижу в нем также интеллектуальный свет от морального горения, верность идей, сформированных чувством справедливости, наконец, выпрямленный характером дух… Посмотрите, как решает он великие философские проблемы, и вы увидите, что его решение социально полезно, оно проясняет формулировку сути вопроса и благоприятствует действию. Кажется, что в спекулятивной области здравый смысл взывает к воле, а в практической — к разуму» [57].
Мы мало интересовались общественными процессами между Февральской и Октябрьской революциями, особенно в сфере познания.
В нашей историографии этот период представлялся как объективная и гармоническая эволюция «перерастания» буржуазно-демократической революции в социалистическую. К этой картине привыкли, но опыт конца XX в. заставил нас наконец разобраться в отношениях двух ветвей Великой русской революции. Исторический материал нам показал, что эти две парадигмы и два проекта были две расходящиеся ветви нашей культуры, две родственные, но разные картины мира. Но за их парадигмами постоянно были столкновения здравого смысла с парадоксами.
Ленин как политик мог действовать только в рамках «языка марксизма». И ему пришлось следовать требованиям реальной жизни, преодолевая свои вчерашние догмы, но делая это не перегибая палку в расшатывании мышления своих соратников. Приходя шаг за шагом к пониманию сути крестьянской России, создавая «русский большевизм» и принимая противоречащие марксизму стратегические решения, Ленин сумел выполнить свою политическую задачу, не входя в конфликт с общественным сознанием. Он всегда поначалу встречал сопротивление почти всей верхушки партии, но умел убедить товарищей, обращаясь к здравому смыслу. Но и партия сформировалась из тех, кто умел сочетать «верность марксизму» со здравым смыслом, а остальные откалывались — Плеханов, легальные марксисты, меньшевики, троцкисты.
Приведем несколько примеров.
В Февральской революции вожди исходили из доктрины: подтолкнуть «дикую стихийную анархию», чтобы она свергла царя. Как говорил А.И. Гучков, деятели Февраля считали, что «после того, как дикая анархия, улица, падет, после этого люди государственного опыта, государственного разума, вроде нас, будут призваны к власти. Очевидно, в воспоминание того, что… был 1848 г.: рабочие свалили, а потом какие-то разумные люди устроили власть».
Гучков потом признал, что эта идея была «ошибкой». Но и сам он не понял, что произошло. Да, «дикая анархия свалила царя», и вроде бы она «призвала к власти» кадетов и октябристов — а в действительности солдаты, рабочие и крестьяне за полгода определились и создали власть и государственность совсем другого типа, а не Временное буржуазно-либеральное правительство. У этих вождей отказал здравый смысл — они забыли уроки революции 1905-1907 гг.
В Октябрьской революции не было манипуляций, уже в первом представлении ее доктрины (Апрельские тезисы), было внятно определено: «Вся власть Советам!», а не буржуазии, земля — Божья (т. е. всему народу). Архетип «Земля и Воля!» вовсе не рассматривался как ценности «дикой стихийной анархии», только было добавлено, что для народа требуется синтез с развитием и справедливостью. К августу к этому проекту примкнуло большинство.
Хотя понятия Вебера не использовали, но реально мировоззренческой основой большинства Октябрьской революции был крестьянский общинный коммунизм. Но при этом и философы, и поэты, и руководители Октября знали, что в системе крестьянского общинного коммунизма есть компонента анархического коммунизма. В условиях кризисов и бедствий анархический коммунизм трансформируется в бунт. Вариантов бунта может быть много. Был Разин, потом Пугачев, а в 1917 г. был Махно — коммунист-анархист.
Февральская революция активизировала бунт, с которым не могла и не смогла справиться. На первом этапе этого бунта, как писал Брусилов, солдат «совершенно не интересовал Интернационал, коммунизм и тому подобные вопросы, они только усвоили себе начала будущей свободной жизни». Но на втором этапе хаос был загнан в порядок революции Советов — бунтующие люди распознали притягательный для них аттрактор.
Блок писал о своей поэме (1918 г.): «Я только констатировал факт: если вглядеться в столбы метели на этом пути, то увидишь “Исуса Христа”». В 1920 г. он добавил: «Те, кто видят в “Двенадцати” политические стихи, — или очень слепы к искусству, или сидят по уши в политической грязи, или одержимы большой злобой».
Диалектика бунта и революции — явление грандиозное и многомерное. В этой диалектике и вызревало распутье между Лениным и оппозиции в РКП(б). Троцкий писал: «Для Блока революция есть возмущенная стихия: “ветер, ветер — на всем божьем свете!”… Для Клюева, для Есенина — пугачевский и разинский бунты… Но революция вовсе не только вихрь… Революция же есть прежде всего борьба рабочего класса за власть, за утверждение власти, за преобразование общества» [58, с. 83].
Ленин, напротив, в разных формах объяснял, что общество состоит из разных общностей и что правящая партия не может действовать согласно интересам одного класса. Бунтующие общности трудящихся — не враги советской власти, даже если в данный момент они восстали против этой власти. Бунтующие трудящиеся были социальной базой революции, но все они были в поиске верного пути в условиях неопределенности, хаоса и кризиса картины мира. Партизаны Сибири разгромили Колчака, но потом значительная часть их подняла восстание против советской власти. Восстания приходилось подавлять, но не разрывать контакт с этими людьми, а искать новые формы жизнеустройства, приемлемые и повстанцам. Эта проблема вызвала острые дискуссии в 1921 г., когда начался переход от военного коммунизма к НЭПу.
Сразу после Октября большевики выступили против «бунта», против стихийной силы революции. Во время перестройки обвиняли Ленина в лозунге «грабь награбленное», а на деле это был лозунг «бунта», которым должны были овладеть большевики. «Попало здесь особенно лозунгу “грабь награбленное” — лозунгу, в котором, как я к нему ни присматриваюсь, я не могу найти что-нибудь неправильное, если выступает на сцену история. Если мы употребляем слова: экспроприация экспроприаторов, то почему же здесь нельзя обойтись без латинских слов?
И я думаю, что история нас полностью оправдает, а еще раньше истории становятся на нашу сторону трудящиеся массы; но если лозунг “грабь награбленное” проявил себя без всяких ограничений в деятельности Советов и если окажется, что в таком практическом и коренном вопросе, как голод и безработица, мы натыкаемся на величайшие трудности, то тут своевременно сказать, что после слов “грабь награбленное” начинается расхождение между пролетарской революцией, которая говорит: награбленное сосчитай и врозь его тянуть не давай, а если будут тянуть к себе прямо или косвенно, то таких нарушителей дисциплины расстреливай…
И вот когда против этого начинают вопить, крича, что — диктатура, начинают вопить о Наполеоне III, о Юлии Цезаре, говорят, что это несерьезность рабочего класса, когда обвиняют Троцкого, тут есть та каша в головах, то политическое настроение, которое выявляется именно мелкобуржуазной стихией, которая протестовала не против лозунга «грабь награбленное», а против лозунга: считай н распределяй правильно…
Все это — словесные кунштюки, что, мол, диктатура, Наполеон III, Юлий Цезарь и т. д. Здесь можно на этот счет пускать песок в глаза, но на местах, на каждой фабрике, в каждой деревне превосходно знают, что мы в этом отстали, никто оспаривать этого лозунга не будет, каждый знает, что он означает. И что мы направим все наши силы на организацию подсчета, контроля и правильного распределения, в этом также не может быть сомнений… Пролетариат, масса крестьянства, разоренного и безнадежного в смысле хозяйства индивидуального, будет на нашей стороне, потому что прекрасно понимает, что простым грабежом Россию удержать нельзя. Нам всем это хорошо известно, и каждый у себя на месте видит это и чувствует это» [59, с. 269, 271].
Это было понятно.
Троцкий в отдельном разделе «А. Блок» пишет: «Блок дает не революцию и уж, конечно, не работу ее руководящего авангарда, а сопутствующие ей явления, хотя и вызванные ею, но по сути направленные против нее» [58, с. 101]. С этим трудно согласиться: не бунт порождается революцией, а революция — бунтом. Поэтому Ленин и предупреждал: надо не готовить революцию, а готовиться к ней. А уж в процессе революции возникают вторичные волны разных бунтов.
Есенин написал, когда умер Ленин:
Еще закон не затвердел,
Страна шумит, как непогода.
Хлестнула дерзко за предел
Нас отравившая свобода.
………………………
Того, кто спас нас, больше нет.
Его уж нет, а те, кто вживе,
А те, кого оставил он,
Страну в бушующем разливе
Должны заковывать в бетон.
Другой пример: попытка советской власти примириться с социалистами — делегатами Учредительного собрания (эсерами и меньшевиками). Положение о выборах было утверждено в августе, выборы начались 12 ноября, проголосовали менее 50 % избирателей — многие не понимали, зачем это собрание, когда был Всероссийский съезд Советов и принял главные декреты, процесс уже ушел далеко вперед.
Партии с принципиально буржуазной программой получили около 15 % тех, кто принял участие в выборах, партии с разными социалистическими программами — 85 %. Всего было избрано 715 депутатов, из которых 370 мандатов получили правые эсеры и центристы, 175 — большевики, 40 — левые эсеры, 17 — кадеты, 15 — меньшевики, 86 — от национальных групп. В Петрограде большевики получили 45% голосов, кадеты 27%, эсеры 17%. В Москве большевики получили 48%, на Северном фронте 56%, а на Западном 67%; на Балтийском флоте 58,2%, в 20 округах Северо-Западных и Центральных промышленных районов — в общей сложности 53,1%.
Строго говоря, эту кампанию нельзя было считать выборами: за полгода изменились и политическая ситуация, и настроения социальных групп, и расстановка сил, и, главное, смыслы программ и даже образов активных политических сил. Крестьяне почитали эсеров как защитников сельской общины во время столыпинской реформы и как борцов за передел земли, и знали они об эсерах от вернувшихся солдат (и дезертиров). Но в октябре эсеры раскололись и разошлись на разные партии, а верхушка эсеров заморозила их старую программу. Разве можно было назвать Керенского социалистом? А и его, и Петлюру выбрали в Учредительное собрание как социалистов. Конфликт на выборах был между социалистами, между двумя революционными партиями, пути которых разошлись. Это осознали в больших городах и в армии, но в сознании крестьян еще сохранялись старые образы.
Попытка найти компромисс в Учредительном собрании была рискованная, но были и шансы заключить пакт перемирия, имея за собой авторитет II Съезда Советов (ВЦИК предупредил, что попытки присвоить себе функции государственной власти неприемлемы). Чтобы минимизировать риск столкновения, комиссары ВЦИК провели совещания в главных полках гарнизона Петрограда. Р. Пайпс в своей книге о русской революции «Финский пехотный полк принял резолюцию, отвергавшую лозунг “Вся власть Учредительному собранию” и гарантировавшую Собранию поддержку только в том случае, если оно будет тесно сотрудничать с Советами. Сходные резолюции приняли Волынский и Литовский полки» [60].
Учредительное собрание начало свою работу 5 января 1918 г. в Таврическом дворце. Председателем собрания был избран эсер Чернов. Все встали и спели «Интернационал». Председатель ВЦИК Свердлов зачитал «Декларацию прав трудящегося и эксплуатируемого народа» и предложил собранию принять ее, т. е. признать Советскую власть и ее важнейшие декреты.
Большинство Декларацию отвергло, большевики и левые эсеры покинули собрание. Собрание не имело кворума, в пятом часу утра начальник охраны анархист матрос Железняков предложил Чернову прекратить собрание, заявив: «Караул устал». Двери помещения заперли. Назавтра ВЦИК принял декрет «О роспуске Учредительного собрания».
10 января 1918 г. собрался III Всероссийский съезд Советов рабочих и солдатских депутатов как преемник Учредительного собрания. 13 января начал работу III Всероссийский съезд Советов крестьянских депутатов. Эти съезды объединились, и таким образом возник единый высший орган власти. Съезд одобрил роспуск Учредительного собрания. Судя по воспоминаниям очевидцев, роспуск Учредительного собрания в тот момент не привлек большого внимания (он стал важной темой совсем недавно, во время перестройки).
Р. Пайпс в своей книге отдал очень большое место описанию разгону Учредительного собрания. В конце он выдал такую сентенцию: «Роспуск Учредительного собрания был встречен населением с поразительным безразличием… Массы почуяли, что после целого года хаоса они получили наконец “настоящую” власть. И это утверждение справедливо не только в отношении рабочих и крестьянства, но, парадоксальным образом, и в отношении состоятельных и консервативных слоев общества — пресловутых “гиен капитала” и “врагов народа”, презиравших и социалистическую интеллигенцию, и уличную толпу даже гораздо больше, чем большевиков» [60].
Примирения не произошло, отказ правых эсеров от сотрудничества с Советской властью направил события в худший коридор. Признание эсерами Советской власти, по мнению В.И. Ленина, предотвратило бы гражданскую войну. Он писал: «Если есть абсолютно бесспорный, абсолютно доказанный фактами урок революции, то только тот, что исключительно союз большевиков с эсерами и меньшевиками, исключительно немедленный переход всей власти к Советам сделал бы гражданскую войну в России невозможной. Ибо против такого союза, против Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов никакая буржуазией начатая гражданская война немыслима, этакая “война” не дошла бы даже ни до одного сражения» [61, с. 222].
Тот демарш, который устроили эсеры в Учредительном собрании, — это отказ от здравого смысла, типичная ошибка, о которых говорили Суханов, Пайпс и теперь Явлинский. После 25 октября подобные скандалы были неуместны, ситуация уже оставляла только одну дилемму — примирение или война. Петь «Интернационал», а потом убегать к белочехам и Колчаку возмущало все стороны, которые готовились к смертному бою. Понятно, почему Колчак послал отряд «переловить эту керенщину» и расстрелять. Все эти странные социалисты со своими метаниями профанировали трагический порыв добровольцев Белой армии. Товарищи эсеры и меньшевики не понимали, что начинается…
Ленин в долгом споре с меньшевиками и эсерами о том, почему Временное правительство отвергло требование населения разрешить или хоть смягчить критические актуальные проблемы, сказал им: «Нашелся ли бы на свете хоть один дурак, который пошел бы на революцию, если бы вы действительно начали социальную реформу? Почему вы этого не сделали? Потому, что ваша программа была пустой программой, была вздорным мечтанием» [137]. Это — довод от здравого смысла, который определяет первый слой причин. Такая структура проблемы позволяет людям увидеть достаточную причину, чтобы выработать свою позицию, оставляя более глубокие причины в «черном ящике».
С.Н. Булгаков в своем трактате «На пиру богов», в котором он «моделировал» расстановку групп интеллигенции в революционной России, представил такой взгляд боевого Генерала: «Уж очень отвратительна одна эта мысль об окадеченной “конституционно-демократической” России. Нет, лучше уж большевики: style russe, сарынь на кичку! Да, из этого еще может толк выйти, им за один разгон Учредительного собрания, этой пошлости всероссийской, памятник надо возвести. А вот из мертвой хватки господ кадетов России живою не выбраться-б!» [62].
В действительности, как раз у господ кадетов не было такой хватки — потому что они шли наперекор здравому смыслу. Интенсивность «мертвой хватки» определяется не строгостью режима, а представлением о реальности и динамике главных систем. По сравнению с Царским правительством и Временным правительством советская власть отличалась быстрой адаптацией к изменениям. Можно предположить, что поколение советских руководителей вырастало в кризисных условиях и получило большой опыт переходов «порядок — хаос — порядок». Этот опыт был получен в подполье, на каторге и в ссылке, в побегах и в эмиграции, а затем на Гражданской войне и в строительстве новых социальных форм и институтов.
Есть серия эпизодов, в которых представлены ситуации столкновения здравых смыслов разных групп. Вот пример такого конфликта и как он разрешался. Ленин принял доктрину развития промышленности в форме довольно длительного этапа государственного капитализма. Даже накануне Октября считали, что рабочий контроль на предприятиях будет действовать в форме совместного совещания предпринимателей и рабочих. Взяв власть при полном распаде и саботаже госаппарата, Советское правительство и помыслить не могло взвалить на себя функцию управления всей промышленностью. Основной капитал главных отраслей промышленности принадлежал иностранным банкам, и никто не мог предсказать последствий национализации такого капитала.
Ленин так объясняет свою доктрину на заседании ВЦИК 29 апреля 1918 г.: «Что такое государственный капитализм при Советской власти? В настоящее время осуществлять государственный капитализм — значит проводить в жизнь тот учет и контроль, который капиталистические классы проводили в жизнь… Всякий не сошедший с ума человек и не забивший себе голову обрывками книжных истин должен был бы сказать, что государственный капитализм для нас спасение. Я сказал, что государственный капитализм был бы спасением для нас; если бы мы имели в России его, тогда переход к полному социализму был бы легок, был бы в наших руках, потому что государственный капитализм есть нечто централизованное, подсчитанное, контролированное и обобществленное, а нам-то и не хватает как раз этого, нам грозит стихия мелкобуржуазного разгильдяйства, которая больше всего историей России и ее экономикой подготовлена и которая как раз этого шага, от которого зависит успех социализма, нам не дает сделать…
Левые коммунисты пишут: “Введение трудовой дисциплины, в связи с восстановлением руководительства капиталистов в производстве, не может существенно увеличить производительность труда, но оно понизит классовую самодеятельность, активность и организованность пролетариата. Оно грозит закрепощением рабочего класса…”. Это неправда; если бы это было так, наша русская революция в ее социалистических задачах, в ее социалистической сущности стояла бы у краха. Но это неправда. Это деклассированная мелкобуржуазная интеллигенция не понимает того, что для социализма главная трудность состоит в обеспечении дисциплины труда…
Когда нам говорят, что диктатура пролетариата признается на словах, а на деле пишутся фразы, это собственно показывает, что о диктатуре пролетариата не имеют понятия, ибо это вовсе не то только, чтобы свергнуть буржуазию или свергнуть помещиков, — это бывало во всех революциях, — наша диктатура пролетариата есть обеспечение порядка, дисциплины, производительности труда, учета и контроля, пролетарской Советской власти, которая более прочна, более тверда, чем прежняя… Я считаю, что это полезная задача, ибо она всех думающих, всех сознательных рабочих и крестьян заставит направить на это все свои главные силы. Да, тем, что мы свергли помещиков и буржуазию, мы расчистили дорогу, но не построили здания социализма…
Когда нам говорят, что введение трудовой дисциплины в связи с восстановлением руководителей-капиталистов есть будто бы угроза революции, я говорю: эти люди не поняли как раз социалистического характера нашей революции, они повторяют как раз то, что их легко объединяет с мелкой буржуазией, которая боится дисциплины, организации, учета и контроля, как черт ладана.
Если они скажут: ведь вы тут предлагаете вводить к нам капиталистов, как руководителей, в число рабочих руководителей. — Да, они вводятся потому, что в деле практики организации у них есть знания, каких у нас нет. Сознательный рабочий никогда не побоится такого руководителя, потому что он знает, что Советская власть — его власть, что эта власть будет твердо стоять на его защите, потому что он знает, что хочет научиться практике организации» [59, с. 255-256, 260-262].
Но в промышленности события пошли не так, как задумывалось, начался процесс двух типов — «стихийная» и «карательная» национализация. Английский историк Э. Карр пишет о первых месяцах после Октября: «Большевиков ожидал на заводах тот же обескураживающий опыт, что и с землей. Развитие революции принесло с собой не только стихийный захват земель крестьянами, но и стихийный захват промышленных предприятий рабочими. В промышленности, как и в сельском хозяйстве, революционная партия, а позднее и революционное правительство оказались захвачены ходом событий, которые во многих отношениях смущали и обременяли их, но, поскольку они [эти события] представляли главную движущую силу революции, они не могли уклониться от того, чтобы оказать им поддержку» [63, с. 449].
Чтобы в тот момент противостоять массовому требованию рабочих национализации предприятий, нужна была не только смелость, но и чувство меры — и близость к массам, совершающим ошибку. Ленин сдерживал порывы трудовых коллективов, но не доводя до конфликта, не обескураживая людей. Выступая в апреле 1918 г., Ленин сказал: «Всякой рабочей делегации, с которой мне приходилось иметь дело, когда она приходила ко мне и жаловалась на то, что фабрика останавливается, я говорил: вам угодно, чтобы ваша фабрика была конфискована? Хорошо, у нас бланки декретов готовы, мы подпишем в одну минуту. Но вы скажите: вы сумели производство взять в свои руки и вы подсчитали, что вы производите, вы знаете связь вашего производства с русским и международным рынком? И тут оказывается, что этому они еще не научились, а в большевистских книжках про это еще не написано, да и в меньшевистских книжках ничего не сказано» [59 с. 258].
Государственный капитализм был отложен, стихийная национализация промышленности вошла в разумное русло, и политического конфликта не возникло, а позже Гражданская война заставила произвести общую национализацию. Более сложные конфликты возникли в переходе к НЭПу, но объяснения Ленина на основе здравого смысла позволили продержаться самый тяжелый 1921 год.
Во всех этапах революции, НЭПа и последующих изменений и программ можно увидеть конкретные примеры подхода к решениям на уровне здравого смысла.