Глава 13. Мировоззрение: отношения экономики и природы

Протестантская Реформация и Научная революция произвели, благодаря их кооперативному эффекту, десакрализацию и дегуманизацию мира. В мышлении человека Запада аристотелевский Космос, в котором человек был связан невидимыми струнами с каждой частицей, разрушился. Перед человеком предстало бесконечное пространство и линейное время — и человек в нем потерялся.

Этот фактор был одним из ключевых во всех революциях, часто в глубине коллективного подсознательного. В разных культурах эти революции Западной Европы по-разному повлияли на развитие незападных народов и стран, но повлияли на всех — одни попав под железную пяту капитализма, другие с форсированными усилиями модернизировались, пытаясь сохранить главные устои своих культур.

Сам человек в его мироощущении в разной степени был выведен за пределы мира и вошел с ним в отношения субъект — объект. К. Лоренц уделяет много внимания «этой догме, столь фатальной для самопознания человеческого существа — догме, согласно которой человек находится вне природы» [17, с. 236]. Мир стал машиной, а природа, бывшая ранее Храмом, стала Первой Фабрикой.

Десакрализация природы в западной цивилизации сразу означала и десакрализацию труда, ибо труд есть, прежде всего, отношение человека к природе. В традиционном обществе труд народов, которые видели мироздание как Космос, имел литургический смысл. Arare est orare! Пахатьзначит молиться! Подсознательно для них Природа обладала святостью.

А в мире, лишенном святости, стало возможным сделать несоизмеримые вещи соизмеримыми, а значит, заменить ценности их количественным суррогатом — ценой. Известен афоризм: Запад — это цивилизация, «которая знает цену всего и не знает ценности ничего» (еще сказано: «не может иметь святости то, что может иметь цену»). В буржуазном обществе возник человек, ставший «господином вещей» (господином природы).

И. Пригожин пишет: «Миром, перед которым не испытываешь благоговения, управлять гораздо легче. Любая наука, исходящая из представления о мире, действующем по единому теоретическому плану и низводящем неисчерпаемое богатство и разнообразие явлений природы к унылому однообразию приложений общих законов, тем самым становится инструментом доминирования, а человек, чуждый окружающему его миру, выступает как хозяин этого мира» [161].

Ф. Энгельс в «Диалектике природы» так и сказал: животное только пользуется природой, человек же господствует над ней. Но эта формула — специфический взгляд, исторически и культурно обусловленный западной цивилизацией и даже более узко, идеологией буржуазного западного общества. Первым барьером для разрешения этого мировоззренческого конфликта служила лежащая в основании буржуазного общества антропологическая модель индивидуума. На ней был основан и принцип политэкономии — методологический индивидуализм.

Вебер указал на важный экзистенциальный элемент кальвинизма: «Это учение в своей патетической бесчеловечности должно было иметь для поколений, покорившихся его грандиозной последовательности, прежде всего один результат: ощущение неслыханного дотоле внутреннего одиночества отдельного индивида. В решающей для человека эпохи Реформации жизненной проблеме — вечном блаженстве — он был обречен одиноко брести своим путем навстречу от века предначертанной ему судьбе» [80, с. 142].

Это во многом предопределило мироощущение Запада в целом. М. Хайдеггер в своей работе «Европейский нигилизм» ставит такой вопрос: «Спросим: каким образом дело дошло до подчеркнутого самоутверждения “субъекта”? Откуда происходит то господство субъективного, которое правит всем новоевропейским человечеством и его миропониманием?» [148, с. 266]. Он определяет результат так: «Человеческая масса чеканит себя по типу, определенному ее мировоззрением. Простым и строгим чеканом, по которому строится и выверяется новый тип, становится ясная задача абсолютного господства над землей» [148, с. 311].

С. Амин непосредственно связывает эту проблему с евроцентризмом, в котором методологический индивидуализм стал важным принципом: «Европейская философия Просвещения определила принципиальные рамки идеологии капиталистического европейского мира. Эта философия основывается на традиции механистического материализма, который устанавливает однозначные цепи причинных связей… Идеологическое выражение этого материализма часто имеет религиозный характер (как у франкмасонов или якобинцев с их Высшим Существом)…

Буржуазная общественная наука никогда не преодолела этого грубого материализма, поскольку он есть условие воспроизводства того отчуждения, которое делает возможным эксплуатацию труда капиталом. Он неизбежно ведет к господству меркантильных ценностей, которые должны пронизывать все аспекты общественной жизни и подчинять их своей логике. Эта философия доводит до абсурда свое исходное утверждение, которое отделяет — и даже противопоставляет человека и Природу… Этот материализм призывает относиться к Природе как вещи и даже разрушать ее, угрожая самому выживанию человечества, о чем начали поговаривать экологи» [149, с. 79].

Исследования антропологов показали, что отношение человека Запада к природе вовсе не является присущим человечеству как виду. Это продукт специфической идеологии и определенной картины мира. Здесь — корень экзистенциального конфликта капиталистического Запада с незападными культурами, в том числе с Россией (и особенно с крестьянством).

К. Леви-Стросс в «Структурной антропологии» пишет: «Оно [развитие Запада] предполагает безусловный приоритет культуры над природой — соподчиненность, которая не признается почти нигде вне пределов ареала индустриальной цивилизации…

Между народами, называемыми “примитивными”, видение природы всегда имеет двойственный характер: природа есть пре-культура и в то же время над-культура; но прежде всего это та почва, на которой человек может надеяться вступить в контакт с предками, с духами и богами. Поэтому в представлении о природе есть компонент сверхъестественного”, и это “сверхъестественное” находится настолько безусловно выше культуры, насколько ниже ее находится природа… Например, в случае запрета давать в долг под проценты, наложенного как отцами Церкви, так и Исламом, проявляется очень глубокое сопротивление тому, что можно назвать моделирующим наши установки “инструментализмом” — сопротивление, далеко выходящее за рамки декларированного смысла запрета.

Именно в этом смысле надо интерпретировать отвращение к купле-продаже недвижимости, а не как непосредственное следствие экономического порядка или коллективной собственности на землю. Когда, например, беднейшие индейские общины в Соединенных Штатах, едва насчитывающие несколько десятков семей, бунтуют против планов экспроприации, которая сопровождается компенсацией в сотни тысяч, а то и миллионы долларов, то это, по заявлениям самих заинтересованных в сделке деятелей, происходит потому, что жалкий клочок земли понимается ими как “мать”, от которой нельзя ни избавляться, ни выгодно менять…

В этих случаях речь идет именно о принципиальном превосходстве, которое отдается природе над культурой. Это знала в прошлом и наша цивилизация, и это иногда выходит на поверхность в моменты кризисов или сомнений, но в обществах, называемых “примитивными”, это представляет собой очень прочно установленную систему верований и практики» [88, с. 301-302].

За два века становления капитализма сформировалось новое мироощущение, проникнутое механицизмом. Оно предопределило и главные догмы философии хозяйства, и свойственную ей антропологическую модель (homo economicus) — индивидуум как атом человечества, выступающий на рынке как рациональный экономический агент. Это породило и принципиальную «антиэкологичность», которую К. Лоренц объясняет склонностью к «техноморфному мышлению, усвоенному человечеством вследствие достижений в овладении неорганическим миром, который не требует принимать во внимание ни сложные структуры, ни качества систем» [17, с. 143].

Отношение человек — природа представлено политэкономией. Эта огромная культурная мутация произошла в Западной Европе вследствие совмещения религиозной, научной и буржуазной революций. Их совместное действие и предопределило центральные догмы «научной» экономической теории, недаром Маркс назвал Адама Смита «Лютером политической экономии». В политэкономии представление о бесконечности мира преломилось в постулат о неисчерпаемости природных ресурсов. Уже поэтому они были исключены из рассмотрения классической политэкономией как некая «бесплатная» мировая константа, экономически нейтральный фон хозяйственной деятельности.

Предметом экономики же является распределение ограниченных ресурсов. Рикардо утверждал, что «ничего не платится за включение природных агентов, поскольку они неисчерпаемы и доступны всем». Это же повторяет Сэй: «Природные богатства неисчерпаемы, поскольку в противном случае мы бы не получали их даром. Поскольку они не могут быть ни увеличены, ни исчерпаны, они не представляют собой объекта экономической науки». Ту же мысль повторяет Вальрас, давая понятие общественного богатства: «Вещи, которые, обладая полезностью, не являются дефицитными, не являются частью общественного богатства» (цит. по [150, с. 133]).

Трудно выявить рациональные истоки этой догмы, очевидно противоречащей здравому смыслу. Какое-то влияние, видимо, оказала идущая от натурфилософии и алхимиков вера в трансмутацию элементов и в то, что минералы (например, металлы) растут в земле («рождаются Матерью-Землей»). Алхимики, представляя богоборческую ветвь западной культуры, верили, что посредством человеческого труда можно изменять природу. Эта вера, воспринятая физиократами и в какой-то мере еще присутствующая у А. Смита, была изжита в научном мышлении, но чудесным образом сохранилась в политэкономии, очищенной от явной мистики.

М. Элиаде пишет об этой вере: «В то время как алхимия была вытеснена и осуждена как научная “ересь” новой идеологией, эта вера была включена в идеологию в форме мифа о неограниченном прогрессе. И получилось так, что впервые в истории все общество поверило в осуществимость того, что в иные времена было лишь милленаристской мечтой алхимика. Можно сказать, что алхимики, в своем желании заменить собой время, предвосхитили самую суть идеологии современного мира. Химия восприняла лишь незначительные крохи наследия алхимии. Основная часть этого наследия сосредоточилась в другом месте — в литературной идеологии Бальзака и Виктора Гюго, у натуралистов, в системах капиталистической экономики (и либеральной, и марксистской), в секуляризованных теологиях материализма и позитивизма, в идеологии бесконечного прогресса» (цит. по [150, с. 37]).

Вспомним, что одно из расхождений русского православия и культуры с Западом было отрицание алхимии — важной компоненты философии и мироощущения Запада.

Неисчерпаемость природных ресурсов — важнейшее условие для возникновения иррациональной идеи прогресса и производных от нее идеологических конструкций либерализма (например, «общества потребления»). Это — идеологическое прикрытие той «противоестественной» особенности хрематистики, которую отметил еще Аристотель: «Все, занимающиеся денежными оборотами, стремятся увеличить свои капиталы до бесконечности». А в антропологической модели Гоббса утрата желания увеличивать богатства равносильна смерти человека.

От представления о Матери-Земле, рождающей («производящей») минералы, в политэкономию пришло также противоречащее здравому смыслу понятие о «производстве» материалов для промышленности. Это сформулировал уже философ современного общества Гоббс в «Левиафане»: «Бог предоставил [минералы] свободно, расположив их на поверхности лица Земли; поэтому для их получения необходимы лишь работа и трудолюбие [Industrie]. Иными словами, изобилие зависит только от работы и трудолюбия людей (с милостью Божьей)».

Эта философия стала господствующей. Попытки развить в рамках немеханистического мировоззрения (холизма) начала «экологической экономики», предпринятые в XVIII в. Линнеем и его предшественниками (Oeconomia naturae — «экономика природы», «баланс природы»), были подавлены всем идеологическим контекстом. В XIX в. также не имел успеха и холизм натурфилософии Гете, который впоследствии пытались развить фашисты с их «экологической мистикой».

Можно сказать, что политэкономия стала радикально картезианской, разделив экономику и природу так же, как Декарт разделил дух и тело. Попытка физиократов примирить «частную экономику» с «природной экономикой» (натуральным хозяйством) — экономическое с экологическим — не удалась. И хотя долго (вплоть до Маркса) повторялась фраза «Труд — отец богатства, а земля — его мать», роль матери низводилась почти до нуля. Локк считал, что по самым скромным подсчетам доля труда в полезности продуктов составляет 9/10 а в большинстве случаев 99 процентов затрат. В политэкономии роль природы была просто исключена из рассмотрения как пренебрежимо малая величина. О руде, угле, нефти и других минералах стали говорить, что они «производятся», а не «извлекаются» (добываются).

В обыденном языке раньше четко разделялись понятия производство и добыча. Производя, человек создает нечто новое, частицу мира культуры. Добывая, человек изымает из природы то, что «она создала» без усилий его рук и ума. Поэтому говорилось «производство чугуна», но «добыча нефти». Когда язык стал подчиняться политэкономии, которая видит лишь движение стоимостей, стали говорить «производство нефти». Важное мировоззренческое различение было стерто. Темпы извлечения невосполнимых ресурсов, которые природа накопила за 600 миллионов лет, общество стало принимать за производство благ.

Экологи приводят в пример знаменитую «лазейку» в налоговом законодательстве США 1913 г., дававшую налоговые льготы за увеличение добычи нефти — для стимулирования «производства». Один автор пишет: «Поскольку “производство” на самом деле означало добычу, это можно приравнять ситуации, в которой банк выплачивает процент при каждом изъятии денег со счета, а не при их вложении. Короче, это была правительственная субсидия на воровство у будущего» [131, с. 149].

Вспомним, что в начале XX века в России, вопреки политэкономии, в горной промышленности говорили, что минералы добывались. Так же говорили и в советское время, но «старое мышление» забывается, стали говорить «производство нефти». Инновационный и сырьевой типы экономики стали почти неразличимы. Если мы не видим разницы между получением денег от производства или от добычи и одобряем «прибыль сегодня» как приоритетную цель, то призыв к развитию производства общество не услышит. Неопределенность в понятиях усиливает инерцию «сырьевого пути».22

Красноречиво было отношение экономистов к сенсационной книге У. -С. Джевонса «Угольный вопрос» (1865), в которой он дал прогноз запасов и потребления угля в Великобритании до конца XIX в. Осознав значение термодинамики, Джевонс дал ясное понятие невозобновляемого ресурса и указал на принципиальную невозможность неограниченной экспансии промышленного производства при экспоненциальном росте потребления минерального топлива.

Он писал: «Поддержание такого положения физически невозможно. Мы должны сделать критический выбор между кратким периодом изобилия и длительным периодом среднего уровня жизни… Поскольку наше богатство и прогресс строятся на растущей потребности в угле, мы встаем перед необходимостью не только прекратить прогресс, но и начать процесс регресса» (цит. по [151, с. 231]).

Джевонс дал также понятие потока и запаса ресурсов, обратив внимание, что другие страны живут за счет ежегодного урожая, а Великобритания за счет капитала, причем этот капитал не дает процентов: будучи превращенным в тепло, свет и механическую силу, он исчезает в пространстве.

И вот, через 140 лет после заявления Джевонса, 16 апреля 2006 г., прошло такое сообщение прессы: «С сегодняшнего дня Великобритания условно исчерпала свои ресурсы и начала жить в долг. Дату наступления “дня задолженности”, при гипотетической опоре только на свои силы, рассчитали эксперты лондонского аналитического New Economics Foundation. Учитывая регенерацию экосистемы, воспроизводство промышленных товаров, сельскохозяйственной продукции и т. п., эта условная дата определяется каждый год. Однако тенденция не в пользу Великобритании. В 1961 году она оказалась в должниках у всего мира 9 июля, в 1981 году — 14 мая, а в текущем году — 16 апреля. В настоящее время производство продовольствия в Британии находится на самом низком уровне за последние полвека. В 2004 году страна перестала быть энергетически независимой и превратилась в нетто-импортера газа после падения добычи на месторождениях в Северном море…

В целом если бы уровень потребления остальных стран мира совпадал с британским, то Земля смогла бы прокормить и обогреть человечество только до 1961 года. Сейчас для этого понадобилась бы ресурсная база трех с лишним планет» [152].

А в 1865 г. в переписку с Джевонсом вступили Гладстон и патриарх английской науки Дж. Гершель, Дж.-С. Милль докладывал о книге в парламенте. Напротив, экономическая литература обошла эту книгу почти полным молчанием, хотя ее регулярно переиздавали в течение целого века. Та проблема, которую поднял Джевонс, не была включена в структуру политэкономии.

Та же судьба постигла важнейшую для политэкономии работу Р. Клаузиуса «О запасах энергии в природе и их оценка с точки зрения использования человечеством» (1885). Объясняя смысл второго начала термодинамики с точки зрения экономики, Клаузиус сделал такие ясные и фундаментальные утверждения, что, казалось бы, экономисты просто не могли не подвергнуть ревизии главные догмы политэкономической модели. Однако никакого эффекта выступление Клаузиуса, означавшее смену научной картины мира, на экономическую науку не оказало.

Всякие попытки ввести в экономическую теорию объективные, физические свойства вещей, учесть несводимость их ценности к цене сразу же вызывали критику из политэкономии. Резко выступая против попыток ввести в экономику энергетическое измерение, фон Хайек в статьях 40-х гг. XX в. подчеркивал, что эффективность экономической науки зависит от систематического следования принципу субъективизма. Для экономики имеют значение только предпочтения атомизированных индивидов, заявленные на рынке. Ни товары, ни деньги, ни даже продукты питания не определяются своими объективными качествами, рынку важно лишь мнение экономических агентов [151, с. 182].

Опыт показал, а Хайдеггер так определил сдвиг буржуазного общества к субъективизму: «Безусловная сущность субъективности с необходимостью развертывается как брутальность бестиальности. Слова Ницше о “белокурой бестии” — не случайное преувеличение» [148, с. 306]. Выражение брутальность бестиальности почти невозможно перевести на русский язык (дословно: тупая жестокость зверскости).

Глубокое противоречие в мировоззрении буржуазного общества не изменилось, даже когда стала очевидной проблема распределения дефицитных и невозобновляемых ресурсов между поколениями. Конфликт ценностей стал обостряться — как в в самой культуре Запада, так и с незападными культурами и цивилизациями. Вот структура этого конфликта: рынок распределяет ограниченные ресурсы в соответствии цене, принятой большим числом индивидов (их предпочтения подчиняются закону больших чисел). Очевидно, что будущие поколения не могут в данный момент присутствовать на рынке и выразить свои предпочтения — они еще не родились.

Это противоречие либералы снимали не исходя из объективных факторов, а с помощью принятой морали — в политэкономию были введены идеологические ценности. Одной из этих ценностей является «естественный» эгоизм человека, который вкупе с «невидимой рукой» рынка обеспечивает равновесие рынка. Отсюда выводится формула «Что сделали будущие поколения для меня?». То есть к «сделкам» с будущими поколениями требуют применить принцип эквивалентного обмена. Гершель так и писал о книге Джевонса «Угольный вопрос»: это — атака на эгоизм богатых англичан ныне живущего поколения.

В начале XX в., и особенно в 1917 г., большинство населения России отвергло эту идеологию и такой образ будущего. Русская революция пошла «в обход капитализма». Современные сдвиги нашего населения — другая история, не будем смешивать исторические периоды.23

Перейдем теперь к вопросу, который нас касается непосредственно: как указанные противоречия преломились в политэкономии марксизма? Ведь позиция, занятая по этим проблемам Марксом и Энгельсом, оказала очень большое влияние на воззрения российских революционных движений и сказалась на судьбе России (а также и на мировой общественной науке в конце XIX и в первой половине XX в.).

Лауреат Нобелевской премии Ф. Содди (один из первых экологов — «энергетических оптимистов») сказал: «Если бы Карл Маркс жил после, а не до возникновения современной доктрины энергии, нет сомнения, что его разносторонний и острый ум верно оценил то значение, которое она имеет для общественных наук».24 Вспоминая о словах У. Петти «труд — отец богатства, а земля — его мать», Содди предположил, что «скорее всего, именно ученики пророка забыли указание на роль матери, пока им не освежило память упорство русских крестьян» [151, с. 165, 166].

Вот это «упорство русских крестьян», которые отвергали капитализм как зло, и определило силу и вектор Октябрьской революции — это и понял Ленин к 1907 г. Исторический процесс дошел до порога, который большинство крестьян и рабочих не могло переступить — западный капитализм был несовместим с их «образом истинности». В социологии есть понятие — становление зла, когда какое-то явление и институт становятся несовместимы с массовой совестью. Это и произошло за 15 лет до 1917 г.

Это представление стало важной частью образа революции и социализма Ленина. Это был период, когда изменение картины мира обнаружило глубокое противоречие в системе капитализма — конфликт между экономикой и экологией, буржуазным обществом и природой. Это противоречие стало срезом новой парадигмы знания и объяснения мира и общества. В русской версии этой парадигмы Ленин соединил некапиталистическое крестьянское (космическое) мироощущение с возникающей наукой становления. В этом совместном развитии Ленина, большевиков и массы образ будущего, как знамени Октябрьской революции, приобрел такую силу, что на целый исторический период она защитила наши народы от соблазнов западного капитализма.

Дж. Грей писал о том влиянии капитализма, которое он оказал на весь мир: «Даже в тех незападных культурах, где модернизация происходила без вестернизации их социальных форм и структур, воздействие революционного нигилизма вестернизации должно было подорвать традиционные представления об отношениях человека с землей и поставить на их место гуманистические и бэконианские инструменталистские воззрения, согласно которым природа есть не более чем предмет, служащий достижению целей человека» [90, с. 282].

Вот пример этой силы. Социолог У.Р. Каттон (США) приводит такую историю: «В 1921 году голодную общину на Волге посетил корреспондент американской газеты, собиравший материалы о России. Почти половина общины уже умерла с голоду. Смертность продолжала возрастать, и у оставшихся в живых не было никаких шансов выжить. На близлежащем поле солдат охранял огромные мешки с зерном. Американский корреспондент спросил у пожилого лидера общины, почему его люди не разоружат часового и не заберут зерно, чтобы утолить голод. Старик с достоинством отвечал, что в мешках находятся зерна для посева на следующий год. “Мы не крадем у будущего”, — сказал он» [34, с. 21].

А в западной социологии, изучающей отношение поколений, ходил афоризм: «Будущее не голосует, оно не оказывает влияния на рынок, его не видно. Поэтому настоящее стало красть у потомков».25

Можно отметить те принципы политэкономии капитализма, которые послужили барьером на пути соединения экономики с экологией и были приняты в марксизме. Но многим сторонам этих принципов были приданы как бы объективные черты, носящие характер естественного закона.

— Природные ресурсы являются неисчерпаемыми и бесплатными, поэтому они не являются объектом экономических отношений. Они «производятся» и включаются в экономический оборот как товар только в соответствии с издержками на их производство.

Вот формулировки Маркса:

«Силы природы не стоят ничего; они входят в процесс труда, не входя в процесс образования стоимости…

Силы природы… не являются продуктом человеческого труда, не входя в процесс образования стоимости. Но их присвоение происходит лишь при посредстве машин, которые имеют стоимость, сами являются продуктом прошлого труда… Так как эти природные агенты ничего не стоят, то они входят в процесс труда, не входя в процесс образования стоимости. Они делают труд более производительным, не повышая стоимости продукта, не увеличивая стоимости товара» [77, с. 498, 553]).

«Производительно эксплуатируемый материал природы, не составляющий элемента стоимости капитала, — земля, море, руды, леса и т. д… В процесс производства могут быть включены в качестве более или менее эффективно действующих агентов силы природы, которые капиталисту ничего не стоят. Степень их эффективности зависит от методов их применения и прогресса науки, которые опять-таки ничего не стоят капиталисту» [153].

«[Водопад], который дан природой и этим отличается от угля, который превращает воду в пар и который сам есть продукт труда, поэтому имеет стоимость, который должен быть оплачен эквивалентом, стоит определенных издержек. Водопад — такой естественный фактор производства, на создание которого не требуется труда» [154]).

Повторения этой мысли можно множить и множить — речь идет о совершенно определенной и четкой установке, которая предопределяет всю логику трудовой теории стоимости.

— Политэкономия рассматривает товары не как вещи, а исключительно как отношения между людьми. Материальная сущность вещей не имеет значения для экономики, поэтому достигается полная соизмеримость вещей. Под производством понимается производство стоимости и прибавочной стоимости, а не их материальных, вещественных оболочек.

В «Капитале» Маркс заостряет вопрос до предела:

«Скучный и бестолковый спор относительно роли природы в образовании меновой стоимости. Так как меновая стоимость есть лишь определенный общественный способ выражать труд, затраченный на производство вещи, то, само собой разумеется, в меновой стоимости содержится не больше вещества, данного природой, чем, например, в биржевом курсе» [17, с. 99].

В «Капитале» (гл. I, «Товар») читаем: «Как потребительные стоимости, товары различаются прежде всего качественно, как меновые стоимости они могут иметь лишь количественные различия, следовательно, не заключают в себе ни одного атома потребительной стоимости» [16, с. 46].

В этой модели политэкономии движение реальных вещей полностью заменено движением меновых стоимостей, выражаемых деньгами, и сама проблема взаимоотношения человека с природой в его хозяйственной деятельности из модели устранена. Устранена, следовательно, и проблема несоизмеримостей. Речь идет не о простом допущении ради создания полезной, но условной модели, а о глубоком философском положении, родившемся в той борьбе с традиционным взглядом на вещь и на деньги, что велась начиная с античности. Приняв эту философию, марксизм оказался на той траектории, которая привела к нынешнему монетаризму, когда меновые стоимости, «не заключающие в себе ни одного атома потребительной стоимости», создали свой особый мир, оторванный от реального хозяйства.

Поскольку трудовая теория стоимости Маркса исключала из рассмотрения все природные, ресурсные и экологические ограничения для роста общественного богатства, вера в возможность бесконечного прогресса в развитии производительных сил получила в марксизме свое высшее, абсолютное выражение. На деле политэкономия, начиная с Адама Смита, тщательно обходила очевидные источники неравновесности и механизмы возвращения системы в состояние равновесия. Гомеостаз, равновесие поддерживается только в ядре системы капитализма, да и то посредством кризисов и периодических войн.26

Из политэкономии была проблема «внешних эффектов» экономики (externalities). Под ними понимаются те социальные последствия экономической деятельности, которые не находят монетарного выражения и исключаются из экономической модели. Об этом говорил Джевонс в 1865 г., а к концу XIX в., в ходе изменения картины мира произошло фундаментальное расхождение политэкономии с наукой. Использование сил природы в капиталистической экономике (атмосфера, недра, вода и леса и пр.), которые якобы «ничего не стоят капиталисту», в действительности порождает множество «внешних эффектов». Они обычно наносят ущерб большинству человечества, а иногда часть ущерба смягчает государство компенсациями.

Примером служит «парниковый эффект», который стал предметом дискуссии с 1903 г., когда его описал С. Аррениус и дал ему название. Разогревание атмосферы благодаря выбросам углекислого газа от сжигания больших количеств ископаемого топлива воспринималось на Западе с оптимизмом вплоть до 60-х годов, пока большие исследования не показали риск негативных эффектов.

Исключая из политэкономической модели проблему природных ресурсов, разделяя физическое и экономическое и тем самым радикально отрицая несоизмеримость продуктов хозяйственной деятельности, марксизм задержался в плену механицизма и не освоил главных современных ему достижений термодинамики. Он отверг фундаментальные представления об энергии и не использовал шанс принципиально перестроить политэкономическую модель.

В письме Марксу Энгельс так оценивает концепцию энтропии: «Превращение сил природы, особенно превращение теплоты в механическую силу и т. д., послужило в Германии поводом для нелепейшей теории… Я жду теперь только, что попы ухватятся за эту теорию как за последнее слово материализма. Ничего глупее нельзя придумать» [155].

Более развернутое отрицание Энгельс сформулировал в «Диалектике природы»: «Клаузиус — если я его правильно понял — доказывает, что мир сотворен, следовательно, что материя сотворима, следовательно, что она уничтожима, следовательно, что и сила (соответственно, движение) сотворима и уничтожима, следовательно, что все учение о «сохранении силы» бессмыслица, — следовательно, что и все его выводы из этого учения тоже бессмыслица…

В каком бы виде ни выступало перед нами второе положение Клаузиуса и т. д., во всяком случае, согласно ему, энергия теряется, если не количественно, то качественно. Энтропия не может уничтожаться естественным путем, но зато может создаваться» [156, с. 600].

В особом разделе «Излучение теплоты в мировое пространство» Энгельс пишет: «Превращение движения и неуничтожимость его открыты лишь каких-нибудь 30 лет тому назад, а дальнейшие выводы из этого развиты лишь в самое последнее время. Вопрос о том, что делается с потерянной как будто бы теплотой, поставлен, так сказать, без уверток лишь с 1867 г. (Клаузиус). Неудивительно, что он еще не решен; возможно, что пройдет еще немало времени, пока мы своими скромными средствами добьемся его решения… Кругооборота здесь не получается, и он не получится до тех пор, пока не будет открыто, что излученная теплота может быть вновь использована» [156, с. 599].

Энгельс специально подчеркивает, что видит выход в том, что можно будет «вновь использовать» излученную теплоту: «Вопрос будет окончательно решен лишь в том случае, если будет показано, каким образом излученная в мировое пространство теплота становится снова используемой» [156, с. 599].

Таким образом, идеология неограниченного прогресса не только заставила классиков марксизма отвергнуть главный вывод термодинамики (и создаваемую ею новую картину мира), но и пойти вспять, возродив веру в вечный двигатель второго рода. Огромный культурный и философский смысл второго начала, который либеральная политэкономия просто игнорировала, марксизм отверг активно и сознательно. Был пройден важный перекресток в траектории общественной мысли индустриальной цивилизации.

Так возник концептуальный конфликт с новаторским, но ясным трудом русского ученого и революционера-народника Сергея Андреевича Подолинского (1850-1891). Подолинский, почитатель и лично знакомый Маркса, глубоко изучивший «Капитал» и одновременно освоивший второе начало термодинамики, сделал попытку соединить учение физиократов с трудовой теорией стоимости Маркса, поставить политэкономию на новую, современную научную основу. Он рассмотрел Землю как открытую систему, которая получает и будет получать (в историческом смысле неограниченное время) поток энергии от Солнца. Никаких оснований для того, чтобы отвергать второе начало исходя из социальных идеалов прогресса и развития производительных сил, не было.

Подолинский, изучив энергетический баланс сельского хозяйства через фотосинтез, вовлекающий в экономический оборот энергию Солнца, написал в 1880 г. свою главную работу «Труд человека и его отношение к распределению энергии» [157] и послал ее Марксу. Подолинский показал, что труд есть деятельность, которая связана с регулированием потоков энергии, и трудовая теория стоимости должна быть дополнена энергетическим балансом — политэкономия должна была соединиться с физикой. По его расчетам устойчивое развитие общества требует затраты одной калории человеческого труда с вовлеканием в оборот 20 калорий солнечной энергии (это нередко называют «принципом Подолинского» [9]). Этот труд приобрел фундаментальное значение и послужил основой экологии в ее экономическом аспекте (например, он сыграл важную роль в становлении взглядов В.И. Вернадского).

Энгельс изучил работу Подолинского и в двух письмах в 1882 г. изложил свой взгляд Марксу, утверждая, что попытка выразить экономические отношения в физических понятиях невозможна. Он посчитал, что новая, термодинамическая картина мира требовала изменения всей базовой модели политэкономии.

Но представления о мире, включающие биосферу и хозяйственную деятельность человека, начали интенсивно развиваться и стали важной частью новой парадигмы обществоведения, но уже помимо марксизма и даже нередко в конфликте с ним. Тот культурный кризис, вызванный столкновением индустриальной цивилизации с природными ограничениями, который мы в открытой форме наблюдаем сегодня, «обрел язык» уже в формулировках Клаузиуса и Томсона. В труде Подолинского имел материалистический и оптимистический ответ, но марксистская мысль его не приняла и в себя не включила.

Это поколение ученых-физиков уже мыслило в новой («нелинейной») парадигме, и познавательные возможности этой парадигмы быстро освоила небольшая группа философов и обществоведов — и на Западе, и в России. Ситуация для этого в России была более благоприятной по ряду причин.

Первое — над молодыми русскими мыслителями не довлела жесткая научная идеология, как на Западе. Лауреат Нобелевской премии И. Пригожин обращает на это внимание в связи с феноменами нестабильности: «У термина “нестабильность” странная судьба. Введенный в широкое употребление совсем недавно, он используется порой с едва скрываемым негативным оттенком, и притом, как правило, для выражения содержания, которое следовало бы исключить из подлинно научного описания реальности… Можно сказать, что понятие нестабильности было, в некоем смысле, идеологически запрещено» [160].27

Догма равновесности механических систем в западной науке подавляла интерес к неравновесным состояниям. В России же сложились сильные научные школы, изучавшие нелинейные процессы, переходы «порядок — хаос», цепные процессы и т. п. Это способствовало достижениям научных школ в области горения и взрыва, аэро- и гидродинамики, океанологии и др. А также способствовало переносу этих моделей в обществоведение (Подолинский, Чаянов, Вернадский), — и проектированию и практике русской революции (Ленин).

Вторая причина в том, что в России сохранилась крестьянская община, которая в течение тысячи лет развивала свои традиции и культуру, непрерывно участвуя во всех процессах и конфликтах как внутри российского общества, так и в контакте со многими иными народами и культурами. Регулярные реформы и бедствия — войны, бунты, природные кризисы — заставили обострить и развивать навыки предвидения и анализа альтернатив действий. Крестьянская община генерировала общности с особыми навыками и нормами (казаки, солдаты, ополченцы и партизаны, землепроходцы, артели отхожих промыслов), но у всех них сохранялось общее ядро «образа истинности» — ядро центральной мировоззренческой матрицы.

Важные элементы этой системы были совместимы или даже гармоничны с элементами той «нелинейной парадигмы», которая сложилась в науке в конце XIX — начале XX в. Конечно, «крестьянская парадигма» излагалась обыденным, «библейским» языком или поговорками, но в ней были сформулированы способы действий в условиях нестабильности и перехода «порядок — хаос». Этот опыт и метод анализа реальности для всех этих общностей были жизненно важны.

Так в 1917 г. сложился язык, который сделал возможным взаимопонимание смыслов, мер и логики действий — Ленина и массы трудящихся. Более того, взаимопонимание важных проблем и угроз привлекло к участию в советском строительстве множество людей, которые идеологически были противниками большевиков — от академиков, монархистов и либералов до министров и генералов, царских и Временного правительства.

В этой главе говорилось, что в ходе изменения картины мира в системе капитализма обнаружилось противоречие экономики и природы. Нелинейный процесс этого конфликта достиг пороговой точки с критическими явлениями. Многие западные ученые пришли к выводу, что перед человечеством вызревает фундаментальная проблема, а у населения незападных стран еще раньше возникло чувство опасности из-за экспансии капитализма в их природу и культуру. Приближение к пороговой точке предсказывал в 1880 г. и Подолинский, предложивший критерий устойчивого развития человечества.28

Другие стали исследовать генезис этого кризиса, «инкубационный» период, пока эти процессы были медленными и почти незаметными. Эти представления вызвали возникновение и развитие большой новой научной области и консолидации международного научного сообщества в этой области, включая российских ученых.

Особенность состояния культуры России в первой трети XX в. определялась развитием революции. Кризис картины мира и противоречия между хозяйством человечества и природой стали важными частями философии революций. В этот диалог и споры со страстью включились философы и политики, ученые и поэты разных направлений.29

Экономист и легальный марксист С.Н. Булгаков защитил в 1900 г. магистерскую диссертацию «Капитализм и земледелие», в которой критикует политэкономию Маркса в отношении аграрной проблемы, а затем стал сдвигаться к идеализму, философии и религии и заложил основы новой области — философии хозяйства. Эта философия — синтез социализма, христианства, культуры и экономики.

В статье «Душа социализма» Булгаков категорически отвергает отношения хозяйства с природой, постулированные в политэкономии капитализма: «В хозяйственном отношении к миру дивным образом открывается и величие призвания человека, и глубина его падения. Оно есть действенное отношение к миру, в котором человек овладевает природой, ее очеловечивая, делая ее своим периферическим телом… В хозяйстве, как в труде, осуществляется полнота действенности человека не только как физического работника («серп и молот»), как это суживается в материалистическом экономизме, но и как разумной воли в мире… Поэтому, изживание материалистического экономизма само собой совершается на пути дальнейшего хозяйственного же развития, которое все более сокращает область материи, превращая ее в человеческие энергии» [163].

Вот академик В.И. Вернадский в момент формирования партии кадетов (1905-1906 гг.), членом ЦК которой он стал, высказал такое суждение: «Социализм явился прямым и необходимым результатом роста научного мировоззрения; он представляет из себя, может быть, самую глубокую и могучую форму влияния научной мысли на ход общественной жизни, какая только наблюдалась до сих пор в истории человечества… Социализм вырос из науки и связан с ней тысячью нитей; бесспорно, он является ее детищем, и история его генезиса — в конце XVIII, в первой половине XIX столетия — полна с этой точки зрения глубочайшего интереса…

Глубокая критика хозяйственной жизни раскрыла перед нами причины экономического неравенства и связанных с ними несчастий и страданий с такой силой, какая была раньше неизвестна» [159].

После этого Вернадский разрабатывал проблему биосферы и ее взаимодействие с энергией и земной корой. Его междисциплинарный синтез (большая область биогеохимия) был очень плодотворным. Эта общая система этих сфер позже была дополнена ноосферой — глобальной системой разумной деятельности человека. В 1925 г. он написал о связи человечества с биосферой как критической социальной проблемы: «Человек неразрывно связан в одно целое с жизнью всех живых существ, существующих или когда-либо существовавших.

Зависимость человека от живого целого благодаря его питанию определяет все его существование. Изменение режима — в случае, если бы это произошло, — имело бы огромные последствия… Очевидно, что вся жизнь человека, весь его социальный уклад в течение всего хода истории определяются этой необходимостью… Общественное равновесие поддерживается лишь неустанным трудом, и оно всегда неустойчиво…

В современной общественной и социальной конструкции человечество в большей степени управляется идеями, которые уже более не соответствуют реальности и выражают состояние ума и научные знания поколений, исчезнувших в прошлом» [164].

К началу XX в. Россия оставалась огромной страной, недостаточно изученной в географическом, геологическом и этнографическом плане. Большим проектом российского научного сообщества перед революцией была институционализация систематического и комплексного изучения природных ресурсов России. Важным шагом в этой работе было учреждение в 1915 г. Комиссии по изучению естественных производительных сил России (КЕПС). Она стала самым крупным подразделением Академии наук. Возглавлял ее академик В.И. Вернадский, ученым секретарем был избран А.Е. Ферсман.

Разработка и реализация этой программы началась в первые же месяцы после установления Советской власти. Особенностью этой стратегической программы было то, что назначение экспедиций далеко выходило за рамки получения конкретного знания о какой-то территории. Система экспедиций должна была на довольно значительное время накрыть всю территорию СССР мобильной сетью ячеек научной системы, обеспечить присутствие науки во всех узловых точках страны, обладающей огромным разнообразием природных, хозяйственных и этнических условий.

Уже в январе 1918 г. советское правительство запросило у Академии наук «проект мобилизации науки». В ответной записке Ферсман предлагал расширить деятельность КЕПС. В апреле 1918 г. Ленин написал программный материал — «Набросок плана научно-технических работ». Его главные положения совпадали с представлениями КЕПС, и структура КЕПС была резко расширена.

В ноябре 1918 г. начала работать комиссия по исследованию Курской магнитной аномалии, ее планы рассматривались в Совете обороны под председательством Ленина. Несмотря на боевые действия в этом районе, на месте стала работать экспедиция Академии наук, за год были определены границы аномалии. Работу вели ведущие ученые (И.М. Губкин, П.П. Лазарев, А.Н. Крылов, В.А. Стеклов, Л.А. Чугаев, А.Н. Ляпунов и др.) [162, с. 28].30

До 1917 г. почти все научные учреждения России и 3/4 научных работников находились в Москве и Петрограде, и ученые двинулись в экспедиционном порядке на Урал, в Сибирь и Дальний Восток, в Среднюю Азию и Закавказье. Постепенно экспедиции превращались в стационарные научные базы, затем в филиалы центральных научных учреждений, затем в самостоятельные местные научные институты и центры.

Хотя все эти программы выполнялись, в их научной части, по планам и под руководством старых российских ученых (в основном, бывших народников и либералов, монархистов и меньшевиков), их координация и степень взаимопонимания с политической властью были на таком уровне, какого, видимо, уже трудно будет достичь.

Отдельно отметим исследования отношения хозяйства и природы в экономической науке. Чаянов в работе «К вопросу теории некапиталистических систем хозяйства» сделал попытку построить теорию многоукладных экономических систем. Он писал: «В современной политической экономии стало обычным мыслить все экономические явления исключительно в категориях капиталистического хозяйственного уклада…

Одними только категориями капиталистического экономического строя нам в нашем экономическом мышлении не обойтись хотя бы уже по той причине, что обширная область хозяйственной жизни, а именно аграрная сфера производства в ее большей части строится не на капиталистических, а на совершенно иных, безнаемных основах семейного хозяйства, для которого характерны совершенно иные мотивы хозяйственной деятельности, а также специфическое понятие рентабельности. Известно, что для большей части крестьянских хозяйств России, Китая, Индии и большинства неевропейских и даже многих европейских государств чужды категории наемного труда и заработной платы.

Уже поверхностный теоретический анализ хозяйственной структуры убеждает нас в том, что свойственные крестьянскому хозяйству экономические феномены не всегда вмещаются в рамки классической политэкономической или смыкающейся с ней теории» [18, с. 114-115].

Эту работу он заканчивает такой мыслью: «Ныне, когда наш мир постепенно перестает быть миром лишь европейским и когда Азия и Африка с их своеобычными экономическими формациями вступают в круг нашей жизни и культуры, мы вынуждены ориентировать наши теоретические интересы на проблемы некапиталистических экономических систем» [18, с. 143].

Чаянов принял концепцию Ленина, согласно которой русская революция и новая картина мироустройства активизировали народы Азии, Африки и Латинской Америки, в хозяйстве которых сформировались разнообразные подходы гармонизировать отношения экономики и природы. Изучение этих подходов — новая сфера нескольких научных проблем. Эта область требовала иную методологию, не зависимую от политэкономии — и либеральной, и марксистской.

Чаянов писал: «Для нас такая система имела бы немалое аналитическое значение и представляла бы в отношении к теперешней теоретической экономии то же, что геометрия Лобачевского к геометрии Евклида. У Лобачевского выпадала аксиома параллельных линий, у нас — категория заработной платы» [18, с. 397].31

С начала 1918 г. Ленин, хотя он непрерывно разрешал по нескольку чрезвычайных проблем, разрабатывал тему науки и культуры как стратегическую. В последних 15 томах удивляет объем его текстов, посвященных науке и культуре. Поразительно, что наша официальная история этого не заметила. А ведь устремление российского научного сообщества вместе с общностью революционеров (всех флагов), особенно после Октябрьской революции, было как будто невысказанной, но главной задачей — успеть России овладеть научной картиной мира на основе нашей культуры. Более того, понять и принять смыслы и векторы русской науки всем народом.

И это удалось на целый исторический период.

Загрузка...