Проходя со мной по льду заводи над теми местами, где летом мы ловили окуней и щук, Анти считал своим долгом топнуть ногой и сказать:
— Хилья пайка. Ругой места—фрр!
Это повторялось столько раз, что я в конце концов привык понимать: здесь тихое место, и потому вода замерзает, а там… Ну, там небольшие, но сердитые волны вечно прыгали и плескали так, что, поездив по ним часа два, я не выдерживал и кричал:
— Хилья пайка, хилья пайка!
Итак, мы плаваем. Анти, мерно покачивая веслами, почти спит, я жду поклевки. Зимняя ловля скучна. Окунь и щука не берут вовсе, форель, лосось хватают редко: они истомлены нерестом, хворают и, схватив, сопротивляются вяло. Но лучше плохая ловля, чем никакой, и зимой мы все-таки ловим. Пробуждение весны чувствуется по очень слабым, почти неуловимым признакам. Среди льдов, висящих то синими, то желтыми громадами по гранитным берегам никогда не замерзающей реки, из леса, покрытого еще не тронутым саваном снега, вдруг слышится странный, не лишенный приятности, булькающий звук—точно палкой по жестянке, наполненной водой.
— Варрис мальчик работай! — объясняет на мой вопрос Анти.
И, видя мое недоумение, добавляет, указывая на пролетающую ворону:
— Варрис.
Ах, вот кто такой варрис: очень приятно.
Тут таинство слов объясняется: ворона в клюве держит ветку, усаживается почти на вершину ели, где висит гнездо, и, положив ветку, булькает. Вон оно что: починка гнезда, семейные заботы, намерение вывести маленьких. Кто мог бы ожидать таких нежных звуков в голосе вороны?
— Большой белый утка, — подмигивает Анти в сторону водопада, — хочешь риляй? Ха-ха. Утка так делай! Прочь делай!
И он размахивает руками, показывая, как улетают птицы. Смех же его очень обидно относится к охотнику, который остается ни с чем.
Да, мы подъезжали уже раз десять к стадам пролетных лебедей, и «большой белый утка» каждый раз «прочь делай». Я от дроби перешел к пулям, заказывал особенно дальнобойные патроны, прострелялся в пух и прах и сложил оружие. Безнадежно недоступны дивные птицы! Вот сейчас лебединое стадо играет у водопада, там, где у самого стремени почему-то есть кусок зеркальной глади. Отчетливо видно лебедей в ярком свете безоблачного дня. С резким криком они носятся над водой, присаживаются, плещутся, поднимаются и опять кидаются в воду.
— Риляй! — поддразнивает Анти.
Мы плаваем довольно мрачно. Поклевки нет. Анти, убедившись, что никакого развлечения не будет, почти спит, я стараюсь не смотреть на лебедей. Но крик их долетает сквозь шум водопада, и… и… не могу я на них не смотреть. Вот сейчас они поднимутся с воды, затрубят точно в серебряные трубы и жемчужною цепью потянутся в лазурной вышине. Вдруг все свершается наоборот: лебединое стадо, отыграв, вытягивается вплавь к берегу, плывет, плывет и исчезает из глаз за выдавшимся с берега куском гранита—там, где сравнительно тихая, но все-таки незамерзающая заводинка.
«Если мне их не видно, то ведь и меня им не видать!»
— Анти, — командую я, впопыхах забыв, что русский язык ему знаком весьма призрачно, — лебеди заплыли в заводь. Ложись в лодку. И я лягу. А ну тебя к чорту, дурак! Неужели непонятно?
Анти таращит на меня глазенки в совершенном недоумении.
— Я так делай, — начинаю я кривляться, показывая, как я скрючусь, сложусь вдвое, сидя на корме, чтобы прийтись в уровень с краями лодки, — а ты так делай.
Анти, однако, не может, не смеет лечь: он должен не выпускать из рук весел. Следовательно, ему остается только отклониться назад, полусидя. Лодка поплыла по течению. Имела ли она действительно вид пустой, привыкла ли лебединая станица к ее присутствию? Лебеди не только не взлетели, но выплыли нам навстречу из-за камня и тут, в нескольких шагах от лодки, стали тяжело подниматься. Видны были их оранжево-огненные глаза, полные дикого ужаса. Я выстрелил, и один из лебедей, безжизненно свернув крылья, упал на воду. Лодка подскочила к нему, я схватил огромную птицу, обернулся с выражением своего восторга к Анти—и застыл от ужаса. Лицо Анти побагровело, шея надулась, глаза готовы выскочить. Он греб изо всех сил, но лодка не двигалась. Тут я понял: мы попали в водопад.
Как, смерть, сейчас? Нельзя, нельзя, это слишком ужасно.
Погибнуть так нелепо, даже без сопротивления. И, помимо моей воли, не зная почему, зачем, я закричал:
— Хилья пайка, Анти, хилья пайка!
Все силы, все желания, вся жажда жизни моего существа слились в этом крике.
Ответить мне Анти не мог. Он только захрипел слегка, рванул отчаянным усилием весла и в налившихся кровью глазах его сверкнула радостная искорка. Лодка прыгнула. Кругом с каким-то зловещим шелестом неслись пенящиеся струи. Еще удар весел, еще прыжок лодки. Ага! мы не стоим, мы, судя по камню, двигаемся чуть-чуть, но двигаемся против страшного течения.
— Ну, ну, ну! — орал я. — Анти, голубчик, еще разок. Хилья пайка, милый!
И вдруг лодка резко пошла вперед, она вырвалась из струи, увлекавшей нас к смерти. Через несколько минут мы высадились в заводинке, скрывавшей лебедей. Еще задыхаясь, Анти много и громко говорил мне что-то по-фински: вероятно, то же самое, что я спешил высказать ему по-русски. Не хотелось нырнуть, говоря вкратце и на общем языке.
— Хилья пайка! — заявил Анти, вдруг скрючившись от смеха. — А, хилья пайка парэмпе!
Я также смеялся, повторяя непонятные слова, из них одно новое. Что могло бы оно значить? Ах, какой восторг эта жизнь!
Над нами в лазурной вышине, сверкая белизной, кружились лебеди, и звенящий их крик издали звучал нежно и печально. Они упорно не улетали. Убитый лебедь лежал на снегу и—странно—был белее, чище снега.
— Кило десять и кило пять, — сказал Анти, взвесив на руках огромную птицу, и для пояснения трижды сжал и разжал пятерню. Он ошибся только на три: лебедь весил восемнадцать килограммов.
— Ну, неси! — обратился я к Анти. — Не бойся, штраф я заплачу.
Как я ни уговаривал, он лебедя не понес. Штраф, конечно, не его дело, нет, но… «ругой мужик увидит, тидно будет». Лебедей в Финляндии стрелять запрещено. Стыдно будет. Вот странное для русской головы соображение.
В гостинице народ более развращенный: там без всяких неприятных разговоров лебедя уложили в корзину.
— Большой белый утка, — хлопнул по ней, смеясь, Анти, — хилья пайка парэмпе!
Он подмигивал по-обыкновенному, но маленькие глазки его заглядывали глубже и значительнее, чем всегда, и мне была ясна связь мыслей между лебедем и странными словами, из которых два я бессознательно выкрикнул в страхе смерти. Теперь я их знал все три: «тихое место—лучше».
Угроза смерти жива всегда, она не забывается, не бледнеет от времени.
Но ярче даже, чем это жуткое ощущение близкой гибели, остался в моей памяти звенящий как будто укором крик лебедей, кружащихся в лазурной вышине.
Ило—мелкая черная собачонка на кривых желтых лапах. У нее смешно-длинные желтые же брови, рваное ухо и хвост кренделем.
— На чем поедем, — спросил я рыбака, когда мы собирались на рыбную ловлю, — где же лошадь?
— Ило гоняй, — спокойно отвечал рыбак и что-то сказал по-фински собачонке, вертевшейся около него.
Ило опрометью кинулся куда-то прочь со двора. Немного погодя на двор, позвякивая бубенцом, вбежала лошадь, а вокруг нее с веселым лаем прыгал Ило: пригнал.
В другой раз, вернувшись с рыбной ловли в полдень, я спросил молока. Рыбак пробормотал как будто те же слова. Ило убежал и пригнал корову много медленнее, но не хуже, чем лошадь.
Умный песик Ило, что и говорить, но на охотничью собаку нисколько не похож. И я очень недоверчиво встретил предложение приятеля-рыбака поохотиться на рябчиков с его собачонкой.
— Ило карош, — твердил Анти, заметив мое колебание, — Ило понимай, Ило так делай.
Анти треплет себя за ухо, хватает за горло, визжит, рычит, почти мяукает, задыхается.
— Кошку задушил Ило, что ли?
— Нет, — кричит, смеясь, рыбак, — вон оттуда ходит сюда такой!
Он кивает на лес, хлопает по дверце курятника, показывает, какие длинные когти, какой хвост.
— Такой курицу хватай, Ило кусай. Ухо больно, ай-ай-ай. Кровь лил, лил.
Какой же хищник приходил из леса, он ли напал на Ило или же желтобровый герой его прогнал? Рыбак не в состоянии объяснить. Он кричит непонятные мне финские слова, а Ило, слыша, что речь идет о нем, ходит, чуть ли не пляшет на задних лапах.
Мы прошли между грядами, перелезли через прясло огорода. Ило, шныривший перед нами, куда-то исчез. Дорога не широка, но удивительно чиста, тверда, камениста. Лес стал по обе стороны сплошной зарослью.
Вдруг тявканье собачонки донеслось из лесной глубины.
Анти остановился и снял ружье с плеча.
— Пю, — усмехнулся он, — вот, Ило карош: пю!
Что-то фыркнуло, встрепенулось.
В тот же миг рябчик, почти не махая крыльями, плавно пронесся через дорогу и исчез в зеленой чаще.
— Риляй, — кричал Анти, — ругой пю!
И выстрелил сам. Комок сырых перьев упал, безжизненно цепляясь между ветвей.
А я стоял с патронами в кармане. Мне не верилось, что так близко от дома, у самого огорода может быть сторожкая лесная дичь, и я шел с незаряженным ружьем.
— Риляй надо, — улыбаясь, но с упреком твердил Анти, запихивая рябчика в сетку, — Ило очень карош. Ило мэтсо гоняй.
— Ну это врешь, брат. Глухаря ему не достать.
Анти подбежал к сосне и стал на четвереньки.
— Ило так делай: гау-гау! Мэтсо так делай: пш-пш!
Он представлял, как собака прыгает, лает под деревом, а глухарь, вытянув шею, хлопает крыльями и шипит на собаку. Ну, да, я знаю, так делают с глухарем сибирские лайки, умницы-собаки, но такому криволапому песику, где же ему научиться. Не может быть.
Лес дышит могучим благоуханием. За его зеленой стеной, слышно, бьется огромная вода. Водопада не видать, но это его мельчайшие брызги донеслись сюда в румяной свежести утра или капли росы повисли на лапах-ветвях старых елей?
— Стоп, — тихонько командует Анти и торжественно поднимает руку, — мэтсо!
Собачонка взвизгивает где-то раз, заливается лаем и опять визжит.
— Стоп, — повторяет Анти, — смотреть надо.
Он уползает в чащу.
После промашки с пустым ружьем Анти не доверяет моей охотничьей сноровке, я это вижу. Что ж делать, прозевал рябчика, верно. Теперь все в порядке? Я готовлюсь подходить к глухарю, но выползает Анти, машет рукой, смеется.
— Баба-мэтсо, мама-мэтсо, мальчик куус, так делай!
Он вытаращивает глаза, надувается, пыхтит, хлопает руками, точно крыльями, изображая, как глухарка охраняет свой выводок. Он загибает один за другим шесть пальцев:
— Мальчик-мэтсо куус, понимай?
Ну, как не понять: шесть птенцов-глухарят. Что делать?
Стрелять не будем, только посмотрим.
Осторожно ползем под кустами, и тонкие их ветки брызжут, обильно стряхивая холодные капли. Все тихо. Слышно, как пчела жужжит. Где, около какого цветка вьется она на прозрачных крыльях? Это что? Как будто курица тихонько клохчет? Старая крупная клуха: басистый хриплый голос.
Вдруг что-то лопнуло, разорвалось, затрепыхалось в воздухе. То взлетела глухарка, за ней разом, стаей, резко поднялись ее молодые. И громкое квоканье встревоженной птицы слилось с каким-то воем, визгом, рычаньем, лаем. Анти вскочил, побежал, скрылся за деревьями, там грянул выстрел.
— Убил? Во что стрелял, где Ило?
— Опять такой, — орал Анти, мешая финские и русские ругательства, — Ило хватай, убежал! Сатана пергаля!
Он трепал себя за ухо, показывал, какие когти, какой длинный хвост у лесного хищника. Ило кого-то схватил или на него кто-то напал, когда он подбирался к своей добыче? Следов не найти в летнем лесу.
Мы постояли, послушали: молчит зеленая глубина. Пока мы выходили на дорогу, Анти рассказывал мне много, я понял мало. В рассказе, кроме показывания когтей и хвоста, часто повторялось название врага, не очень мудреное слово, но записать его было не на чем.
На дороге мы остановились, подождали. Тут откуда-то, как тень, вынырнул Ило и, виляя хвостом-кренделем, положил к ногам своего повелителя довольно крупного глухаренка.
— Вот, Ило все понимай, — гордо повторял Анти, — мальчик-мэтсо карош, давай сюда. Палякатарилла!
Это он благодарил свою собачку будто бы по-русски, чтобы и я понял.
Впрочем, Ило, не дослушав благодарности, убежал.
А с кем он, Ило, дрался? Я так и не узнал, дома у Анти спросить о том не пришлось. Но я думаю, что и тогда в курятнике ценой разорванного уха Ило добычу у врага отбил.
Усаживаясь в тележку на станции Иматра, я всегда подмигивал вознице и спрашивал совсем по-фински:
— Эй суймить?
Анти, щуря крошечные глазки, улыбался, также подмигивал и неизменно отвечал:
— Эй. Суймить эй!
По правде говоря, я не знаю, что это значит: ни «эй», ни «суймить».
Тогда считалось, будто я спрашиваю, клюет ли рыба, Анти же мне отвечает, что нет, не клюет. Но я повторял странные слова, как попугай, и не думаю, чтобы Анти понимал по-русски больше, чем я по-фински.
Это не мешало нам вести длинные и оживленные беседы.
Гостиницу мы давно выпустили в трубу. Это значило, что прямо с поезда я ехал к домику Анти, на берег Вуоксы, с тем, чтобы в свое время есть и спать там, не занимая никакого номера. Впрочем, проезжая мимо гостиницы, мы не забывали подмигнуть:
— Эй суймить?
— Эй, эй. Суймить эй!
При этом мы всегда хохотали.
Возможно, что странные слова означали и не один только клев рыбы.
Обращение с настоящей английской удочкой Анти знал в совершенстве. Он вынимал из чехла этот деликатный инструмент, складывал тщательно и осторожно его части, продевал в кольца леску, проверял, надлежащий ли звук дает при вращении катушка, выбирал из коробки, смотря по обстоятельствам, красную или синюю рыбку. Но в июле, преимущественно в середине этого месяца, бывают дни, когда, подмигнув наиболее ядовито, Анти презрительно хлопает по коробке:
— Эй. Суймить эй! Не нушна.
Мне ничего не стоит изобразить удивление и некоторый конфуз; я их изображаю. Тогда Анти, торжествуя, заявляет:
— Ниррха!!
И показывает мне нечто, похожее на очень гадкого червяка: крючок, грубо зашитый в кожу угря.
Не подлежит никакому сомнению, что бывают дни, когда на самые хитрые и дорогие приманки главная рыба прозрачных вод не обращает внимания, а берет только на «ниррху». Почему? Понять нельзя.
На червяка эти рыбы—лосось, форель—не берут вовсе; притом «ниррха» не висит на леске, подобно червяку на обыкновенной удочке, она вертится очень сильно в струе, идущей за лодкой.
На что она тогда похожа? Как узнал Анти эти дни «ниррхи»? Но он знает их очень хорошо, в остальные же он отдает должное искусным английским рыбкам из шелковой материи.
В двенадцатом часу почти белой ночи, когда мы усаживаемся в лодку, большею частью требуется крупная синяя рыбка—величиной в указательный палец. Анти пробует языком жало каждого из крючков-якорьков, которыми обвешана рыбка, одобрительно покачивает головой и, отъезжая от берега, шепчет мне таинственно и многообещающе:
— Суймить. Лакс суймить.
Ввиду того, что «лакс», несомненно, значит «лосось», пожалуй, есть основание заключить, что «суймить» может значить что-нибудь хорошее. Пусть.
Выехав из довольно широкой заводи, Анти отдает свою лодку течению, и могучая река стремительно несет нас к камню. Этот—величиной с большой письменный стол—плоский, ровный и чистый гранит, слегка выдаваясь над водой, помещается в нескольких метрах выше маленького водопада, каких на Вуоксе сотни две наверное.
Там, между острыми, кое-как торчащими обломками скал, кипит, крутится, шумит вода, пенится, брызжет, волнуется вечно. Там плавать нам нельзя: такие места не для человека.
Но там любит быть он, лакс.
Мы ездим, опускаясь и поднимаясь, вдоль по течению и поперек, по границе между тем, где можно и где нельзя, а синяя шелковая рыбка крутится там, в кипящей пене.
Сумрачная, облачная, полутемная ночь—наиболее благоприятное время для того, чтобы подсунуть под нос лаксу артистическое изделие фирмы Олькок, знаменитой на весь мир изготовлением рыболовных принадлежностей.
Вдруг легкий толчок сотрясает гибкий конец удилища.
— Рипа, рипа, рипа! — зловеще шепчет Анти.
Но я и без него знаю, что это рыба, и знаю—какая.
Можно смеяться надо мной как угодно, но этот миг, когда берет крупный лосось, на меня производит почти то же впечатление, как выход медведя из берлоги. Конечно, дело только в напряжении охотничьих чувств, в силе ощущения. Ах, эта поклевка из недоступной глубины, жуткое ощущение толчка из иного мира. Лосось берет легко, тянет слабо—так, как будто маленькая рыбка в килограмм пробует, нельзя ли утащить насадку. Но, очевидно, убедившись, что нельзя, или уколовшись о крючок, лосось мгновенно бесится и дергает, как лошадь.
Если не поставить в тот же миг удилище торчком, отпустив вполне катушку, то все изделие знаменитой фирмы летит к чорту. Синяя рыбка остается навеки в пучине безыменного водопадика, а рыболов, повесив нос, вытягивает обрывок лесы; впрочем, иногда ломается и удилище.
Но удилище поставлено надлежаще, катушка свободна и делает—ж-ж-ж-жи! Она должна вертеться идеально: лосось одним броском разматывает, вернее сдергивает с нее ярдов сорок шелковой лесы и останавливается. Вероятно, он в это время сомневается, разбирает, он ли поймал не то, что хотел, или его поймали, что гораздо хуже. Что бы он ни думал, он стоит в водопаде. Напрасно пытаться сдвинуть его с места; верный способ сломать удилище. Но тонкий конец согнувшегося в дугу бамбука, дрогнув, слегка выпрямляется, натянутая, как струна, леска слабеет.
Ага, пошел на уступку! Медленно, дюйм за дюймом сматывается леска на катушку. Из дюймов, однако, образуются ярды, вот их уже двадцать на катушке, вот трид… М-ж-ж-жи!!! Опять держись, рыбак! Но, повторив этакую штуку раз шесть-семь, лосось—мужик в сущности простой—ложится брюхом кверху и позволяет подтянуть себя к борту, откуда свешивается Анти, подцепляет его за бок багром и, положив на дно лодки, заявляет:
— Лакс. Карош. Кило куус.
Сидящий на корме с удочкой в руках счастливый знаток финского языка понимает: лосось весит шесть килограммов. Это—средний размер. Один только раз было десять. Ну, и штука!
Красавица-форель при весе в два кило (кило какс!) задает несравненно больше хлопот. Схватив насадку, она, как пуля, вылетает с ней из воды, выше чем на метр—это на расстоянии тридцати ярдов от лодки. Берет она лучше всего при восходе солнца.
Алмазные брызги, точно искры, сыплются на всем протяжении лески, летят, сверкающим снопом окружая выскочившую красавицу-рыбу, и—бух! Опять все падает в воду. И опять прыжок. Идет, идет, уступает и—шмыг под лодку. Шельма, красавица!
У плоского камня над водопадиком свежесть воздуха и яркость окружающих красок достигают какого-то необыкновенного, невероятного напряжения.
Туда добраться иначе, как в лодке, нельзя: гранитные берега обрывисты и недоступны. И деревья, кусты, трава, покрывающая каменные берега, чисты, совершенно чисты, как в дни юности земли. Тут не было никогда ни пылинки, ни точки сажи, ни клочка дыма. Тут только серые обломки гранитных скал, белоснежная пена вечно бьющихся волн, нежно-изумрудная зелень и розовый блеск солнца над прозрачной водой. Тут, тут могучим, незапятнанно свежим дыханием дает почувствовать себя вся прелесть дивной реки.
Когда солнце начинает выглядывать из-за вершин деревьев, мы едем к домику у заводи.
На огромном плоском камне, сухой буро-зеленый мох лежит толстым слоем: лучшей постели не придумать. Как глубоко в землю вросла наша гранитная кровать! Она непоколебима.
Анти, лежа, расслабленным голосом рассказывает мне истории на воображаемом языке.
— Ругой раз, ругой места, атин утка десять мальчик пил.
Лицо, не знакомое с финским языком, конечно, подумает, что когда-то, где-то мальчик убил десять уток. Это неверно. Надо знать язык. У Анти «мальчик» обозначает все маленькое. «Пил»… Это не выпивка и не убийство, это просто «был». Поняли? Нет? Ну, я-то по-фински мастер: у одной утки недавно было десять утят. Рассказ не блещет глубиной, но автор им доволен, и слушателю лучшего не требуется.
Мне вдруг вспоминается, что сегодня я не видал обычного спектакля, как на заре из прозрачной глубины поднимается серебреный хариус и—бульк! — ловит мошку, скользящую по зеркальной поверхности.
— Хариус, — объясняет Анти на мой вопрос, — хариус очень много мушки тут, хариус спать надо.
При этом Анти хлопает себя по животу и, закрыв глаза, склоняет голову на ладонь, изображая, как будто бы спит объевшийся хариус. Конечно, вздор. Конечно, тот так не спит. Но я понимаю. Вдруг Анти вскакивает:
— Ругой раз, ругой места много-много хариус. Один большой, кило какс. Я так делай…
Не имея больше слов, Анти показывает, как, надев на крючок червяка, он опускает насадку к носу хариуса.
— Хариус эй. Эй суймить. Так делай!
Анти выражает на лице отвращение, мотает головой и, пятясь, изображает хариуса, уклоняющегося от соблазна.
— А я так делай!
И опять хариусу червяка под нос.
Наконец, хариус—не каменный же! — не выдерживает и хватает.
— А я так делай. Хариус так делай. А-ха-ха-ха!
Анти делает вид, что подсекает воображаемой леской, и, извиваясь всем телом, подражает движениям рыбы, вытащенной из воды.
Бедный хариус. Насильно искусили. Бедняга!
— Анти, — говорю я, наслаждаясь этим едва ли не единственным словом, которое я вполне твердо знаю по-фински, — Анти, мы тоже два хариуса: хариус какс. Понимаешь? И… очень много мушки тут… хариусам спать надо, Анти.
Тут я убеждаюсь, что Анти уже спит крепким сном. Мне это все равно, так как я забыл, что я хотел ему еще сказать. Ползут мелкие курчавые облака, водопад вдали шумит, волна под берегом что-то шепчет, и мох пахнет чем-то неуловимо-восхитительным.
Вот-вот еще миг, и я все узнаю, о чем там они шумят, шепчут, чем пахнут, но… все исчезает.
Как я ни упрашивал хоть разок устроить мне охоту на лебедей, Анти, мой неизменный гребец, приятель и путеводитель, только мотал головой и твердил:
— Нися. За большой белый утка атин раз деньги, ругой раз так делай.
И он показывал, как запирается замок. Это обозначало, что за охоту на лебедя полагается штраф, а при повторении—тюрьма.
Я угощал Анти сигарами, лакомствами, привозил подарки его жене, игрушки мальчику. Ну, щедрый же охотник, то ли еще будет, если свести его на лебедей? Анти вздыхал, щурил крошечные глазки и повторял:
— Нися, никак нися.
Года три я так уговаривал, хитрил и бросил. Нельзя, так нельзя.
Вместе мы плавали по Сайме, огромному бледно-голубому озеру, где в летний жар лодка иногда шуршит по льдине. Мы бродили по необитаемым островам, побывали на многих других озерах, названий которых я не запомнил. Какие груды великолепной рыбы отдали нам прозрачные воды. Каких диковинных длинноносых птиц, не ожидавших нападения, подстерегал я в пустынных уголках. Лебединые станицы виднелись часто, всегда в синей дали.
— Большой белый утка, — поддразнивал, хитро улыбаясь, Анти, — ругой место очень много такой утка. Рилять нися.
Вон что. Значит, ему известны коренные лебединые места. Но что ж делать? Нельзя, так нельзя. Замечательно упрямая дубина этот Анти, никак к нему не подъедешь.
И вдруг ничтожная случайность потрясла скалу, казавшуюся непоколебимой. Анти сдался.
В одну из наших поездок на безлюдный остров я, оставив у огня промокшие сапоги, пошел с ружьем осмотреть песчаную отмель. Анти, поклевывая носом, сидел у костра. Когда я вернулся, мои сапоги сморщенными ошметками дожаривались на углях, Анти крепко спал. Проснувшись, Анти горестно кричал, стонал, плевал, ругался по-фински и по-русски. Видя, что я смеюсь, Анти принялся плакать и со слезами говорил долго, взволнованно, но для меня почти непонятно. В потоке жалобных слов я улавливал только: ехиль, Випури, платиль. Выходило так, что Анти поедет в Выборг, купит там сапоги и мне их сюда привезет.
— Да брось, — сказал я, устав от хохота, — все пустяки бормочешь. В лодке мне сапоги не нужны, до гостиницы босиком дойду, тоже не беда, а там у меня городские ботинки есть. Сапоги были старые, пустое дело.
Не знаю, чтт понял Анти. Он перестал плакать, только таращил на меня глазенки. Как же так, он проспал, сжег сапоги, а я—ничего.
На станцию провожать меня Анти пришел веселый, улыбаясь хитро и загадочно.
— Я платиль, — повторял он, таинственно подмигивая, — ругой раз платиль ругой место. Когда снег, ветер так делай у-у-у, я тогда платиль. Большой белый утка платиль.
Тут уже я его не понимал. Что такое? Зимой потихоньку лебедя убьет Анти и мне преподнесет. Одолжит, нечего сказать, очень мне он нужен, лебедь.
И я уехал, рассчитывая увидеться с Анти месяца через четыре, когда с его лодки я вновь закину удочку в Вуоксу, огромный прозрачный поток, не замерзающий никогда в обледенелых камнях скалистых берегов.
Слово Анти твердо. Едва повисли разорванными клочьями тучи, дохнула мокрым холодом поздняя осень, приехал ко мне в город Анти и привез лебедя. Живого? Убитого? Ни то, ни другое, хуже.
— Шушель, — радостно подмигнул Анти, вынимая из корзины что-то безобразное, какие-то комья грязно-белых перьев, — такой надо делай.
Негодяй, видимо, наслаждался моим смущением. Лебединое чучело? На что такая уродина, куда мне его?
— Такой надо делай, — почему-то торжествуя, повторял Анти, — только равить надо шея, ривой шея не годится, шея надо рямо. Так надо.
Анти надувался, смеясь, выгибался, показывал, как держит шею живой лебедь. Конечно, нисколько не было похоже. Но я понял.
— Надо чучела заказать с правильными шеями. Сколько? Двух довольно?
— Нет. Какс не годится. Какс тьфу!
Анти показал два пальца и почти плюнул на них с отвращением.
— Кольмэ карош, — сказал он, выдвигая три пальца, — только очень мальчик.
Я давно знал, что у Анти мальчик все маленькое.
— Мало трех, так я четыре закажу.
— Ни, ни, ни, — замахал руками Анти, смеясь и отплевываясь, — вийси шушель, вийси, вийси делай.
— Дороговато выйдет. Ну, да ладно, пять приготовим.
Анти перестал хихикать и подмигивать.
— Я платиль, — произнес он с важностью, — ругой раз сапоги жариль, теперь платиль. Вот.
В корзине у Анти было шесть лебединых шкурок, кое-как набитых соломой.
— Шеи рямо, рямо, — твердил на прощание Анти, — потом бочка сидиль. Когда ехиль, я так делай.
И он показал, как напишет мне о времени выезда на загадочную охоту.
Разве подманивают лебедей на чучела, как уток? Никогда я об этом не слыхивал. Почему два чучела скверно, четыре плохо, подавай ему пять. И при чем тут бочка? Не врет ли попросту Анти?
Я пошел посоветоваться к другу, к старику.
— Лебединую сидьбу я знаю, — сказал он, ухмыляясь в длинную седую бороду, — замечательная охота. Быть может, утонешь. Вероятно, выкупаешься, теперь это приятно. А что замерзнешь до полусмерти, так это уж наверное.
— Зачем же в бочке сидеть?
— Не бочка. Отрез, половина распиленной бочки. Ее конопатят, смолят и опускают в воду, привязав ко дну камень. Туда в нутро надо сесть и сидеть смирно. Понял?
— Как не понять! Значит, волна через край захлеснуть может и перекувырнуться просто.
— Вот, вот, вижу, что понял. И не убьешь ничего.
— Это почему?
— Хитры лебеди. Его еще не видать, только слышно, что кричит, а он уже видит, что у чучела шея чуть-чуть крива: нипочем не сядет. И считать умеют.
— Кто, лебеди?
— Они. Уже не знаю там как, вычитают лебеди или складывают, но чет от нечета различают издали без ошибки. Хоть две дюжины чучел запусти, к парному числу лебединая стая даже не снизится, только крикнет им и—мимо.
— Значит, Анти мне верно говорил.
— Все правильно. Простуда эта осенняя сидьба, мученье, истязанье человека, а не охота. Ты, дружок, лучше не ездил бы.
— Нет, дядя, уж я лучше поеду.
— А ты не можешь заказать своему Анти еще бочку?
— Это для кого же?
— Для меня.
— Да ты простудишься, утонешь, замерзнешь, старый ты чорт.
— Не твоя забота. За чучелами я присмотрю, в порядке будут.
Провожая меня к двери, старый дядя как бы в сторону завистливо бормотал:
— Везет же дуракам счастье. Ведь вот, птенец, ничего не знает, а на лебединую сидьбу едет.
В тот день, когда на мое имя пришла телеграмма с одним словом «ехиль», непонятным для всех, кроме меня, в этот день старого дядю заняли неотложные дела. Я уехал один, увезя шесть больших ящиков. В каждом на деревянных распорках, на гвоздях, проволоках, тесемках, не знаю еще на чем, неподвижно помещалось по лебединому чучелу: пять на выставку, одно про запас.
К Анти и от него на место охоты долго ехали под проливным дождем. Но меня беспокоило не то.
А что, если сломались, погнулись драгоценные шеи?
Все свершилось благополучно.
— Карош, — успокоительно бормочет Анти, заглянув в ящики, — сатись, ехиль.
Куда-то в серую муть озера скользит наша лодка. Достаточно ей чуть-чуть покачнуться, чтобы рухнул высоко нагроможденный на нее груз, но на веслах мастер своего дела: лодка плывет, не дрогнув. Я не вижу ничего, кроме серой мути. Рысьи глазки Анти что-то различают.
— Стоп! — тихонько приказывает он сам себе и складывает весла.
Что-то царапает по дну лодки. Затоплены ли тут кусты, водоросли торчат пучками?
Анти тянет какие-то бечевки, цепляет их там к чему-то в воде и, осторожно стаскивая ящик за ящиком, вынимает, привязывает за лапы чучела, спускает их на воду.
Пятерка лебедей плавает, гордо держа шеи.
Опять скользим куда-то в серую муть.
— Тут саари, — бормочет Анти, когда лодка уткнулась в обрывистый берег, — мальчик саари, я тут сидиль, ты ругой место риляй.
Пока он уносит куда-то ящики, я соображаю. Это островок, где спрячется Анти во время моей стрельбы. Значит, тут и бочка? Но отсюда мне не видно чучел. Значит, не тут.
Анти возвращается. Кривая улыбка морщит его губы.
— Ежели лучится что, — почти шепчет он, — надо так делай.
И вдруг дует в коротенькую дудку. Пронзительный звук вырывается так резко, что я вздрагиваю. Анти все с той же улыбкой вешает мне на шею свой не то рожок, не то свисток.
Понимаю: это на случай, если пойдет ко дну проклятая бочка.
Снова плывем. Пять белых шей высовываются над серой зыбью волн. Лебеди?
— Шушель, шушель, — давится смехом Анти, — очень карош шушель.
От этой рыси не укрылось, что я схватился было за ружье.
У борта лодки что-то плавает, какая-то кадка, наполовину полная водой.
— Сюда, — указывает на нее Анти, — тихо, тихо надо. Ригать нися. Я сам лутчи.
Он упирается багром в дно кадки, налегает грудью на багор и, с непостижимой легкостью отделившись от лодки, переносит свое тело в кадку так плавно, что они едва качнулись, лодка и кадка.
Где уж мне так прыгать! Вляпаюсь, надо полагать. Но не бросить же тут всю затею?
— Сичас, я сичас, — бормочет Анти, стоя почти по колена в воде.
Он, проворно действуя ковшиком, вычерпывает из-под ног дождевую и наплескавшуюся воду. Кадка пуста. Анти вешает черпачок на гвоздь, запасливо для того вбитый в стену кадки, и, упершись багром в лодку, переносится в нее с прежней легкостью.
— Так делай, — говорит он, передавая мне багор, — тихо, тихо делай.
Ну что ж. Купаться, так купаться. Ух!
Отскочила лодка, черпнула краем кадка, но я в ней устоял на ногах.
— Ничего, — одобрил Анти, — кауха бери, выливай. Руби, ежели лучится.
Что рубить, чем рубить, это еще что? Ах, да: это трубить сигнал бедствия в случае чего. Надеюсь, что до того не дойдет.
Прежде чем я кончил работу черпаком, лодка с Анти исчезла. Чучела плавают в полсотне шагов. Мелкие волны плещут кругом, через края пена лезет в кадку. Дождь давно перестал, даль прояснела, но что-то белое летит над водой. Рои мух, пух? Что за мухи, когда зубы начинают стучать от холода, откуда тут взяться пуху? Снег. Никого и ничего. Тишина.
Под ногами опять хлюпает. Течет бочка, что ли? Она под легким колебанием воздуха наклоняется отвратительно, что же она сделает под порывом ветра? Не утону, понимаю, но—плохое удовольствие окунуться в ледяную воду. Сил нет терпеть. Как глупо мерзнуть, сидя в бочке над зыбучей глубиной. Бросить все? Рука уже тянулась к сигнальному рожку.
Вдруг где-то вдали прозвенел серебристый звук трубы.
А, летят. Забыто все: холод, снег, вода, бочка, все.
Бурно, оглушительно налетает лебединая стая. Свистящим ветром хлещут огромные крылья. То, что издали серебристо тешило слух, тут терзает его, орет железным лязгом.
Лебеди несутся так низко, что мне хочется привскочить в кадке, достать стволами ружья до животов с прижатыми черными лапищами. К чему же это? Невольная бессмыслица. А кадка от скачка, конечно, кувыркнется. Стрелять? Как-то чересчур странно выпалить в птицу, распростертую над самой головой. Нет, решительно снизившаяся стая исчезла лишь на миг, она вернется, сядет. Ага, уже трубят.
Фу-у! Метут ли воду распущенные хвосты, лапы ли, пробегая, шлепают? Волна встает и плещет, когда с налета в брызгах плюхает пернатая громадина. Сидят лебеди. Бей? Нет, погоди, не разобрать, кто там на зыби живой колышется, а кто соломой набитый. Глупее глупого запалить в чучело. Но вздрагивают, отряхиваясь, хвосты, наклоняются шеи. Лебеди пьют.
Тогда гремят выстрелы. По всплеску картечи видно, как сеет град смерти дальнобойное ружье. Пять раз ударила скорострелка. Бьются, вытягиваются, замирают длинные пернатые тела. Лебеди встревоженно оглядываются. Они поражены, но сидят. Умницы, умеющие считать, не понимают, что случилось. И вдруг видят: а, вон оно плавает, откуда весь этот ужас. Тогда с диким, страшным криком взметывается, исчезает лебединая стая. Подплывает лодка и, собрав изумительную добычу, принимает из бочки мокрого насквозь, полумертвого от холода, но вполне счастливого стрелка.