ЗВЕЗДНЫЙ ПУТЬ

Со станции Таватуй до села того же названия километров пятнадцать лесными дорогами.

Я сошел с поезда на узенький перрон, когда уж начало темнеть. К селу из станционного поселка начиналось несколько дорог. Все где-то сходились, и я выбрал правую — ту, что казалась короче других. Километра три или четыре я прошел в сумерках, а потом наступила настоящая ночь. Известно, что лесная темь самая темная. В полях и равнинах слабый звездный свет позволяет видеть очертания предметов, небо над горизонтом всегда светлее, а здесь стены леса стоят отвесно-высоко, лишь звезды заглядывают сюда. Так идешь по звездной дороге, все прибавляя шагу, стремясь скорее вырваться из лесного ущелья, где туман и сырая глина с разъезженной тракторами лежневки.

Вот начали попадаться незнакомые просеки, вырубки. Дорога двоилась, троилась, сбегалась в одну, и я отчетливо стал понимать, что заблудиться во множестве дорог еще легче, чем в нетронутом лесном массиве.

Теперь я шел, примерно выбирая направление, тракторная колея куда-то исчезла, но проселок был торный: несомненно, вел к жилью.

«Выйду куда-нибудь», — думал я, покуривая и чувствуя, как на лопатках уже липнет рубашка.

Вдруг слабым сиянием заголубели вершины елей. Месяц засветился над ними, и лес внезапно кончился. Открылась вырубка — так показалось мне сперва в темноте. Но скоро я разобрался, что за вырубку принял старую гарь. Она была велика, конец ее терялся во мраке.

Идти дальше не захотелось. Дождусь утра, тогда разберусь в путанице дорог, а то ведь уйдешь незнамо куда — ночные версты короче дневных.

Я сошел с дороги на гарь и сразу попал в нагромождение свалившихся сухих стволов, ломких сучьев и колючих елочек.

Глаза, привыкшие к тьме леса, видели здесь хорошо и, наверное, светились, как у волка. Угрюма, тиха, черна была гарь. Месяц над ней светил так зелено, волшебно, что показалась мне она полем древней битвы, как на картинах Васнецова. Лежали, зарастали здесь побежденные богатыри-деревья — кипела когда-то неравная схватка. Стволы лежали часто и беспорядочно, иные еще стояли накренясь, иные скрестились, поддерживая друг друга.

Точно леший, бродил я во тьме, пока не нашел свободный от пальника клочок, и набрал, наломал на ощупь полное беремя сухих веток и бересты.

Костер разгорелся быстро, отемнил ночь, отгородил меня стенами света, и я сидел возле маленькой елочки, жмурился от дыма, то и дело натыкался щекой на ее колкую вершинку.

Хотелось чая, да не было воды. Я пек на огне куски хлеба, ел их с луком и солью, горячие, хрустящие, пропахшие еловым дымом.

Время от времени я отходил от огня, присматривался, прислушивался. Приглушенная мысль: «А где я?» — не давала покоя. Знал, что не заблудился совсем, что дорога поблизости, что и село где-то тут, может быть, в километре пути, и все-таки… Окажитесь не дома в осеннюю лесную ночь, и вы поймете мое беспокойство. Хоть бы собака со мной была… С собакой куда как добро: и спокойно, и поговорить можно.

Черное небо было ясно. Свет месяца не мог заглушить сияние небесных огней. В который раз уже я видел лесные звезды и все не переставал удивляться их яркости, красоте, бесчисленности. Незабываемо светили они над этой безымянной гарью. Трехзвездный Орион — волшебное светило осеннего неба — горел невысоко на востоке, темнел под ним зубчатый лес. И сказкой, лесной печалью веяло оттуда.

Вдруг я увидел белую звездочку, которая жила, двигалась меж прочих. Спутник, ракета или новый космонавт летел там в черной глубине, и уже привычным взглядом следил я, как пересекает небосвод творение человеческой руки.

От крохотной звездочки мне стало весело, неодиноко. Я снова сел на траву, подбрасывал ветки в огонь, а костришко грыз их, пощелкивая, и шевелился, осыпая каленые желтые сучки.

Сперва ночная гарь слышалась безмолвной. Но скоро стали различаться негромкие звуки. Они летели сверху, со звездной высоты.

«Цык… цык».

«Улю-тви. Улю-тви…»

«Фить-вить… фить-вить…»

«Цык…»

Там был неведомый путь пролетных птиц, и они летели сейчас стая за стаей. Может быть, кого-нибудь удивит ночной пролет, но ведь ночью прилетают и улетают от нас многие-многие птицы: певчие дрозды и соловьи, кулики и козодои, зорянки и дубровники.

Я слушал простые, понятные голоса, казалось, различал на миг скольжение теней меж звезд.

Вот летят дрозды-белобровики, вот кулички-черныши, песочники, снова белобровики… Летят, летят, летят…

Я раздумался о птицах, и самому мне хотелось лететь, как они, над бессонными огоньками земли, над спящими лесами и равнинами по знакам созвездий все вдаль, все вдаль, — лететь, ощущая упругость воздуха, свободную темь впереди и чистые запахи земли.

Меж тем перевалило за полночь. Большая Медведица нагнулась к земле. В кустах завозился разбуженный ветер. Он быстро усилился, окреп и уверенно потянул на юг. Выплыли белые облачка. Месяц качнулся в них, как лодочка, и тронулись вдруг, полетели над землей доселе неподвижные звезды.

Ветер дул холодный, полярный. Временами чудился мне запах багульниковой тундры, а костришко лишь яростнее трепался на ветру, засеивал искрами темноту.

В конце концов надоело караулить ночь, хотелось спать.

Я сдвинул костер подальше, размел горячую золу до земли и, едва угасли все искорки, натаскал на кострище сучки и лапник, выбирая самый сырой и свежий. Сушняк нельзя класть на подстилку. Уснешь на нем, а он и вспыхнет, и проснешься тогда в положении средневекового еретика.

Постель была устроена. Я лег, укрылся телогрейкой и брезентовой курткой, а голову положил на свою котомку. Жарким печным теплом сразу обдало, охватило тело, запахло нагретой хвоей и смолкой, бросило в истомную дрожь.

«Эх, добро…» — думал я, лежа в тепле, поглядывая на костер, на бегущие тучи, на одинокий кораблик месяца. И скоро непонятно как заснул.

Снилось мне детство. Кухня. Лежанка на горячих кирпичах. Бабушка возится у чела, сажает ухватом чугунки. Желтым светом огня освещено ее лицо. Теплые блики играют на посуде, на стеклах, на иконах в углу. Вот ушла с кухни, растворила дверь в сени — и понесло холодом.

«Бабушка! Двери-то! Двери-то!» — кричу ей. А она не слышит.

Ух, как несет стужей! Ежусь, жмусь к теплым кирпичам, и — странное дело! — они тоже холодеют. И все несет, несет ветром из растворенной двери. Да что же это?..

Проснулся. Вздрогнул. Сел оторопело… Светало. Иней лежал на куртке. В слоистых тучах краснело, желтело, голубело. Уже обозначился лес, и дальние увалы, и желтый купол Березовой горы, что на задах Таватуя.

«Вон куда забежал!» — удивился я, с радостью признавая место.

А утро над гарью занималось добротное, осеннее, студеное. Все краски зелени и желтизны проступили отчетливо, ясно, с той необыкновенной свежестью, какая бывает только на заре, только в лесу. С изумлением человека, вдруг постигнувшего смысл земной красоты, я смотрел на девственную черную гриву елочек, на метелки трав, на полураздетые осинки, сухой пальник и брусничник.

Стая тетеревов пролетела в березняки, часто дробя крыльями, замирая в недолгом скользящем парении.

Бело-серый заяц ковылял неспешно, то скрываясь, то показываясь в прогалинах кустов, да звучно, холодно насвистывали, перекликались снегири.

И снова я пронзительно-остро понял, как люблю эту зарастающую гарь, все елочки, все муравейники, все листья брусники и одинокие сухарки, подолбленные дятлами.

Я думаю, что вечно чувство любви, рожденное природой. Вечно и непреходяще.

Загрузка...