Наконец-то! Гудка паровозного ржанье.
Качнулись по рельсам катушки колес;
тронулся поезд, назад побежали
Кирюхин домишко, ручей и совхоз.
— В Москву! — под ногой буфера задрожали.
— В Москву! — замахнулся локтем паровоз.
— Сколько берешь, паровоз, за провоз?
— Таких огольцов я б и даром провез!
Шурка Фролов, конопатый и рыжий,
с собакой на верхнюю полку полез.
— Гляди-ко, ребята, как пес его лижет!
А Шурка — растрепанный, чисто, как бес.
Ведь Шарик скатушится! Лег бы пониже!
Ишь, дурень, — с собакой залез до небес!
— Шурка, дружище, а что, если пес
в Москве отморозит морозами нос?
Но Шурка уже задремал — укачало:
поезд та-та-та, та-та-та, та-та.
Ветер, как будто сорвался с причала,
вдруг по вагону забил, залетал:
быстро гроза подымалась, крепчала,
молния блещет, в глазах — слепота.
Поезд завел свою песню сначала,
Поезд та-та-та, та-та-та, та-та.
Тучи повытекли, поезд ли вынес,
только на утро — опять синева.
Синие клубы за поездом вились,
колеса гудели и пели слова.
Какие слова колесом говорились?
Шла ходуном, колесом голова.
Ну, если вдруг полетит паровоз
кубарем и кувырком под откос?
Кто его знает, придется ли снова
увидеть мохнатый, зеленый Кавказ?
Дождаться у моря ночного улова,
а то — разбежаться по молу — и враз
ухнуть до дна золотого морского,
где рыбы рябят, убегая от глаз,—
придется ли снова хотя бы разок
лечь животом на горячий песок?
Бродить ли придется по тропам колючим,
сбирать ежевику, просыпать, собрав,
и вдруг увидать, как над самою кручей,
над пропастью веток и листьев и трав
проносится провод струею текучей,
в Европу из Индии телеграф?
Придется ли вдруг с крутизны увидать
синего моря блестящую гладь?
Поезд — та-та-та, та-та-та, та-та-та,
тах-тарарах, тарарах через мост.
Вот промелькнула соломою хата,
вот покривился крестами погост.
Лапчатый ельник, косматый, мохнатый,
поросший цветами обрыв и откос.
Ближе и ближе, верста за верстой,
станция снова кричит — постой!
Туапсе — за спиной, Армавир — позади,
прощай, Кавказ, прощай, жара.
Коротким гудком паровоз гудит,
прощай, Ростов, пора, пора!
Веселый ветер гудит в груди,
за лесом лес, за горой гора.
И вот уже не видно гор,—
простор, простор, простор, простор!
Эй, паровоз, погляди, коль не слеп,
каких ты в Москву везешь ребят:
каждый парнишка подрос и окреп;
Мишка Волдырь, не узнать тебя.
Или кавказский хлеб не хлеб?
Вырос орленок из воробья!
Ай молодец, молодец, молодец,
быть тебе летчиком, оголец.
Лежишь весь день и глядишь в потолок,
будто все тебе трын-трава.
О чем же думаешь ты, паренек?
О том ли, как пены белы кружева,
о том ли, как чушку змей уволок,
о том ли, Москва теперь какова?
Нет, не о том, не о том, не о том,—
о Матвей Никанорыче, вот о ком.
О том, как пропеллер воздух рвет,
и как стальной самолет летит,
летит сквозь радугу вместо ворот;
а если вдруг сорвется с пути
и ляжет на землю во весь разворот,—
покроет крылом домов пятьсот;
затем, что летун силён и высок,
а дома — что мелкий, белый песок.