Йонас худой и мелкий, ниже среднего роста, очень хрупкий, не топайте, иначе он сломается. Он рос так медленно и тихо, что мы часто надолго о нем забывали, никогда ничего не говорил первым, отвечал в основном односложно, голос с намеком на хрипотцу, тонкий, как шерстяная нить, и легко рвался. В школе учился плохо, учителя не рисковали спрашивать его с места, не говоря уже о том, чтобы вызывать к доске, перед экзаменами он неделями почти не спал, два раза его рвало на стол экзаменатора, а однажды он потерял сознание. Друзей у Йонаса не было, впрочем, как и врагов; ребята его почти никогда не дразнили, причиной, возможно, был его отец Ханнес, наш деревенский силач и полицейский, но, скорее всего — нерешительность Йонаса, которая заставляла детей робеть в его присутствии, — а годы шли.
Йонас садился у шкальной стены, смотрел, как другие ребята дерутся, — это было в восьмидесятые и девяностые, — смотрел на свои руки, такие тонкие, что пропускали свет. В четырнадцать он бросил школу. Ровесники тогда вмиг выросли, а Йонас остановился. У девочек появилась грудь и округлились бедра, у мальчиков бурлили гормоны, они превратились в буйное стадо ревущих быков, крушили стены, орали, и у них вставал, когда девочка кашляла.
Йонас, похоже, ничего подобного не испытывал, он лишь сильнее вжимался в школьную стену, а потом и вовсе перестал приходить, закрылся в своей комнате. Ханнесу пришлось ломать дверь, он пытался подкупить сына, угрожал, ругался, просил, но сын в школу так и не вернулся. Парень просто идиот, считали некоторые, а Ханнес договорился с начальником молочного цеха — они дружили, — и однажды в понедельник ровно в девять Йонас пришел на работу. Держи щетку, сказал начальник, более развернутого описания обязанностей не последовало. На дворе были девяностые, совсем скоро сломают Берлинскую стену, и ее кусочки будет продавать как сувениры: люди большие мастера превращать страх, смерть и безысходность в твердую валюту.
У Йонаса всегда по-особенному светилась кожа, словно лампочка в темноте; постой здесь, рядом со мной, чтобы я мог читать, говорил его отец, когда зимними вечерами отключали электричество из-за бушующей непогоды и деревни спали под снегом. Несмотря на почти непереносимую застенчивость, Йонас никогда не краснел, если робел, становился еще бледнее, и мы до смерти боялись, что он сольется с дневным светом и исчезнет. Но через месяц после того, как Йонас приступил к работе в молочном цехе, он впервые покраснел, при этом без видимой причины; некоторые девушки и даже женщины оробели и задумались. Начальник настолько впал в эйфорию, что позвонил Ханнесу, который вечером приготовил курицу, пожарил картошку фри, налил сыну полкружки пива, себе же пять с половиной; у нас сегодня праздник, объявил он. Йонас ничего не понял, но потягивал пиво и опьянел; тебе надо не больше, чем птичке, засмеялся Ханнес, а парень вдруг похорошел, открыл рот и начал рассказывать об исландских болотных птицах. Говорил безостановочно целый час, с невиданной прежде у него горячностью. Ханнес слушал сначала удивленно, затем восторженно мельчайшие, порой щепетильные подробности, убежденный в том, что этот рассказ — символический язык пробуждения и его сын наконец станет мужчиной. На следующий день начальник отважился доверить Йонасу новое задание: нужно было покрасить стену, которая, правда, вечно скрыта за штабелями товаров и почти не видна, но наш директор человек проницательный и знает, что скрытое тоже нуждается в заботе. Он подвел парня к стене размером трижды три метра, указал на ведро с краской и кисточку, объяснив, что заботиться нужно не только о том, что на виду; это твоя дневная норма, добавил он осторожно, постоянно на иголках из-за робости парня. А что с малярной щеткой? Положи ее вон там у стены. Мне покрасить всю стену? Ничего не оставляй, сказал начальник. В кладовке есть еще краска, если понадобится, но ведра должно хватить. Дружески похлопав парня по плечу, он направился к выходу, стараясь идти как можно медленнее — быстрые движения могли выбить Йонаса из колеи, — сел в своем кабинете, вытер пот со лба; да, мальчик развивается, скоро начнет засматриваться на девочек, однако не будем ему мешать.
Был уже почти полдень, когда начальник решился проверить работу Йонаса. Парень стоял неподвижно среди ведер с краской и смотрел перед собой. Начальник долго не мог отвести глаз от стены, затем подошел к Йонасу: щеки парня раскраснелись, глаза блестели; после этого никому в голову не приходило складывать товары у этой стены. Начальник велел поставить два стола и несколько стульев: люди там сидят в перерыве или когда хотят подумать, успокоиться, разобраться, прийти в себя, они потягивают кофе и смотрят на картину, на красноватое солнце и порядка шестидесяти болотных птиц, которые словно с него прилетели, их контуры немного неуклюжи, однако птицы настолько живые, что в глубокой тишине слышится взмах крыльев.
Когда-то мир был настолько невинен, что полицейскому в деревне не хватало работы на полную ставку, и до рая тогда, вероятно, было ближе, чем до ада. В сельской местности доминировали прогрессисты, они управляли кооперативными обществами, которые объединяли хозяйственников и держали в узде деревенских маргиналов, понимали нас, из кожи вон лезли, чтобы все оставалось на месте: всегда удается хорошо управлять тем, что не движется. Однако затем все, похоже, перевернулось с ног на голову, и в последние годы было так много движения, что мы больше не в состоянии думать, вся энергия уходит на то, чтобы не броситься в пустоту. А вы замечали, что суть человека часто скрыта от постороннего взгляда и может никогда не выйти на дневной свет? В официальных документах нигде не упоминается, что, хотя по месту основной работы Ханнес столяр, полицейская форма была для него смыслом жизни и отрадой. Это не я, думал Ханнес по утрам каждый понедельник, пристегивая пояс столяра, нащупывая пилу, проклиная нашу законопослушность, мечтая о росте преступности, о времени, когда сможет сбросить столярный пояс и ежедневно облачаться в форму.
Ханнес был выше многих, ростом в сто девяносто три сантиметра, широкоплечий, когда двигался, напоминал крупного представителя семейства кошачьих. Побеждал всех в потасовках: его руки казались стальными; пил больше, чем мы, и делал это с младых ногтей, что, впрочем, никого не удивляло, ведь он происходил из троллей. Женщины к Ханнесу тянулись; наделенный сильным взглядом, он смотрел вокруг, словно маяк, подающий сигналы. Женщины были готовы оставить мужей и детей ради единственной ночи с ним. Две сестры, оглушительно красивые, много лет преследовали его: вы можете получить нас обеих, говорили они, жить с нами обеими, с двумя сразу ни много ни мало, и речь не идет о готовке, у нас обеих богатое воображение. Но потом он женился на Баре, чему мы очень удивились; она была хрупкой, светлая голова, тело как стебелек, говорили о ней старики. Бара уехала в столицу учиться в университете, но не для того, чтобы изучать хрупкие растения, как мы ожидали, она выбрала геологию, захотела узнать все о землетрясениях, извержениях, разрушительных силах. Училась она хорошо, стала прекрасным геологом, но на одном пасхальном балу в общественном центре увидела, как Ханнес устроил драку; истинный вулкан, подумала она, а через два года родился Йонас. Когда он появился на свет, Бара только что получила диплом бакалавра, собиралась три года проработать у нас учительницей, а потом продолжить учебу, специализироваться на вулканах; сосредоточиться на тебе, как она часто говорила Ханнесу, но однажды мы заметили, что над ее головой начал блекнуть свет. Старый врач, немного знавший латынь, не справился: это был рак толстой кишки, цветок дьявола; состояние Бары быстро ухудшалось, и она увяла. Ханнес поддерживал ее изо всех сил, но против смерти человек ничто, свет мира погас, и Ханнес потерял жену, трехлетний сын — мать, а мы — самое красивое и хрупкое из всего, что попадалось нам на глаза. В мире всегда есть место несправедливости.
Отец с сыном остались вдвоем.
Сын был внешне так похож на свою маму, что Ханнес не смел даже его коснуться. Шли годы. Они обитали каждый в своем мире, разговаривали друг с другом мало, но любили вместе смотреть телевизор, сидеть за кухонным столом, слушать радио или дождь, глядеть на фьорд за окном — они жили в одном из тех старых деревянных домов, которые стоят прямо у извилистой береговой линии. Но иногда, обычно вечером в четверг раз в шесть-семь недель, Ханнес устраивался в хозяйском кресле, звал сына и велел ему нести преподобного Халльгрима. И тогда Йонас понимал, что впереди четыре или пять дней и столько же ночей тяжелого запоя.
Как часто он не глядя тянул руку за стихами Халльгрима Петурссона на тяжелой темной полке: «Псалмы и поэмы» в двух томах, 1887–1889, однотомник «Стихотворения и поэмы», 1945, двухтомная биография поэта, написанная Магнусом Йонс-соном. Сначала раздается зычный голос Ханнеса, затем руки Йонаса тянутся к полке, его воспоминания заполнены собственными руками. Он рос медленно, и ему долгое время приходилось вставать на стул, чтобы добраться до книг, затем, обхватив маленькими руками, он с трудом тащил их через всю гостиную Ханннесу, сидевшему в своем хозяйском кресле под шерстяным одеялом, а рядом на столике лежали ржаные лепешки с паштетом, сушеная рыба и стояла бутылка водки. Повторяющийся мотив в памяти Йонаса, словно коллажи или кинокадры, которые прокручиваются у него в голове: руки увеличиваются, ему больше не нужно вставать на стул, но книги все равно тяжелые, путь по полу гостиной не становится короче, в углу сидит Ханнес и стареет. Многие женщины хотели бы иметь руки как у Йонаса: они похожи на крылья бабочки, сквозь них просвечивает свет. Мальчик изящный, как Бара, но ему не хватает ее решительности и светлого характера, она была изящной, но сильной, а Йонас такой хрупкий, и мы боялись, что он не вынесет тяжести жизни. Но жизнь весьма странная штука. У некоторых, похоже, какая-то внутренняя боль вплетена в саму ткань существования, и тогда сила рук не имеет никакого значения, все равно, сколько человек тренируется, какого веса гири поднимает или как часто бегает по пятнадцать километров, потому что он не может сбросить тьму, вырваться из теней, избавиться от меланхолии — черная или серая, она никого и ничто не щадит. Как-то вечером Ханнес сказал сыну: меня бы очень обрадовало, нет, стало бы для меня счастьем, если бы ты после моей смерти надел полицейскую форму и стал мужчиной, это будет значить, что жизнь я прожил не зря, это смягчит мои страдания, куда бы Господину Ангелов и Царю Небесному ни угодно меня определить.
Это было ноябрьским вечером на четвертые или пятые сутки после того, как Йонас принес отцу преподобного Халльгрима, на кухне две пустые водочные бутылки, порядка двадцати пивных жестянок; Ханнес, по обыкновению, мало спал, читал Халльгрима, слушал Мегаса, Кэта Стивенса, Элвиса Пресли, сочным языком читал сыну нотации; Йонас все еще работал в молочном цехе, и это было замечательно: он орудовал малярной кистью, иногда оживлял окружающий мир портретами птиц, у него было достаточно времени, чтобы предаваться размышлениям, после работы он шел домой, в свою комнату, читал о природе, о птицах, рисовал, часто запирался у себя, но никогда — во время запоев отца, тогда он оставлял дверь приоткрытой, и комнату наполняло басовитое бормотание Ханнеса.
Для меня стало бы счастьем, повторил Ханнес, близилась полночь. Йонас почистил зубы, как всегда, очень старательно, оправился, помылся, пошел в гостиную и пожелал спокойной ночи, Ханнес посмотрел вверх, обратив к нему лицо с грубыми чертами: спокойной ночи, сын, всегда спокойной ночи, не позволяй теням тебя охватить, не позволю, папа, Йонас пошел к себе, заснул, спасаясь от бормотания в гостиной, на нем была красная пижама. На следующее утро он проснулся рано, в сумерках, еще только семь, до работы два часа, есть время почитать биографию американского зоолога, который в течение тридцати лет целый месяц ходил по какому-нибудь выбранному ареалу — лесам Америки, пустошам Аляски, по Амазонии, Индии, Мадагаскару, но однажды изменил своим привычкам и на маленькой яхте отправился в плавание между островами Тихого океана — Йонас как раз дочитал до этого места. «Море иногда такое синее, — пишет зоолог, — что я абсолютно убежден в том, что умер, и штевень лодки рассекает небо». Йонас улыбнулся от предвкушения, потянулся к лампе, зажег свет и тогда увидел, что дверь его комнаты ночью закрыли, а под ручкой прикрепили большой конверт, подписанный «Моему сыну». Йонас сел на край кровати, сердце бешено колотилось, он вскрыл конверт и прочитал:
Дорогой сын, окажи мне услугу, не ходи в гостиную. Если ты меня хоть немного уважаешь или когда-нибудь уважал, выполни эту мою последнюю просьбу. Я старался как мог, но теперь отступаю перед тенями в голове. Для меня красота мира исчезла.
Весь красивый лес погиб, поблекла пашня, а печалей с лихвой теперь на всех хватает, исчезли радости совсем. Красивое я слышал пенье птиц. Вражда проснулась, убывает день, зверье и птицы в страхе пали ниц. И ум мой не блуждал повсюду.
Тени победили меня. Я боролся, собрав в кулак всю волю и мужество, битва продолжалась долго, но теперь силы мои иссякли. Я был к тебе недостаточно добр, прости меня, я хотел для тебя только самого лучшего. Не входи, потому что сегодня ночью я повесился. Ты не можешь увидеть меня таким, повесившийся — страшное зрелище, а если он к тому же твой отец, еще хуже. Эта картина воспламенит твое сознание и будет жечь всю твою жизнь, этого я не хочу, и поэтому не ходи в гостиную. Иди прямо на улицу, только не забудь сначала одеться, мужчине негоже показываться в красной пижаме. На часах двадцать минут пятого, пять часов назад я выпил последний глоток, только слабаки убивают себя пьяными. Сейчас я трезв как стеклышко. Ты спокойно спишь у себя, рот приоткрыт. Я долго стоял и смотрел на тебя. Прощался. Ты красивый мальчик, однако я предпочел бы, чтобы ты был мужчиной. Но ты мой сын. Я ухожу, и ты — единственное, что я оставляю после себя в человеческом мире. Будь сильным! Никогда не сгибайся! Когда тебя одолеет плач, а это обязательно произойдет, и в этом нет никакого стыда, выходи на улицу и бегай. Ничто так не очищает ум и не успокаивает нервы. Но помни, что ты можешь убежать от плача, но не от теней. Дочитай мое последнее послание до конца, затем подобающе оденься (не надевай оранжевую рубашку) и отправляйся прямиком к главе администрации Гудмунду и к Солърун. Я написал им письмо, оно в прихожей, передай его, но сначала расскажи, что случилось, говори четко и внятно, избавься от сентиментальности, она лишает тебя самообладания и достоинства.
Гудмунд и Солърун знают, что нужно делать, положись на них, только проследи, чтобы избавились от веревки, на которой я повешусь. Использовать веревку повешенного — плохая примета, это повлечет за собой тени и возможную скорую смерть.
Я отправляюсь на встречу с твоей матерью. Я не знаю никого лучше нее, и она заслуживала чего-то большего и лучшего, но судьба никому не подвластна. Сначала, однако, я должен получить наказание за свою капитуляцию. Постараюсь устоять перед приговором. Не знаю, каким он будет и как долго продлится наказание: один год или тысячу лет? Мне пришло в голову отправиться на юг и расспросить об этом Йоханнеса, потому что это не телефонный разговор, но было слишком поздно куда-либо ехать, решение уже принято. Вскоре узнаю об этом сам. Прояви силу и добейся в жизни большего, чем добился я.
Твой отец Ханнес Йонассон
Йонас медленно читал письмо, пропуская через себя каждое слово, словно пробираясь на ощупь в темноте или черном тумане, многократно прочитал стихотворение, надолго задержавшись на «пенье птиц», чувствуя исходящее от него тепло, затем встал, открыл дверь — его комната в самом конце дома, — и за дверью показался коридор, длинный, стокилометровый коридор, в самом далеке — гостиная с книжными полками вдоль стены. Йонасу потребовалось полжизни, чтобы преодолеть весь этот путь.
Через час он направился к Гудмунду и Сольрун. К тому времени Йонас уже увидел отца висящим в петле, рядом упавшая табуретка; Йонас стоял там в красной пижаме и чувствовал, как теплая струя стекает по тощим ногам на светлый в крапинку ковер. Ханнес вряд ли был бы всем этим доволен: и струей, и красной пижамой, только плюшевого мишки не хватает, сказал он, увидев в ней сына первый раз. Йонас постарался вытереть лужу, отстирать пятно, он сварил кофе, намазал на хлеб паштет, большими глотками выпил два стакана молока, одну чашку кофе выпил, цедя сквозь зубы, другую полной поставил в гостиной, пошел в ванную, намочил и намылил мочалку, тщательно вымылся, долго сидел на краю ванны и не отрываясь смотрел в потолок, затем встал, побрился станком Ханнеса, нашел одежду, не оранжевую рубашку, прошел в гостиную, долго смотрел на своего отца, который висел, тяжелый и безжизненный, над полом, как закатившееся и превратившееся в темную скалу солнце.
Нас хоронят хаотично по всей округе, вы ведь помните, что в нашей деревне нет и никогда не было кладбища, и заранее не известно, куда попадем, зависит от того, где окажется ближайший священник. Хуже всего умереть в середине лета, не потому что светло и птицы поют, а из-за сенокоса, священники ведь одновременно фермеры и не очень хотят тратить погожий день на мертвого жителя деревни. Однако Ханнес покинул этот мир света и тени в самом начале зимы, все вокруг засыпано смерзшимся снегом, мир белый, как крылья ангела, и найти священника не проблема: Йонас мог обратиться на восток, юг или север, только не на запад, потому что там океан.
Он позвонил на юг, Йоханнесу, и неудивительно: они были друзьями; народу на похороны пришло много. Красивый день, небо как начищенная до блеска оловянная пластина, горы такие белые, что сливаются со снами. Красивый день и душевные похороны. Йоханнес произнес прекрасную проповедь над своим товарищем: теперь тучи в твоей голове рассеялись, боль исчезла, и там, где ты находишься, так светло, что не описать ни на одном земном языке. Этот свет — само Божество. Этот свет — вечная жизнь. Нам, оставшимся здесь, тебя не хватает, мы, прозябающие в полумраке земной жизни, молимся, чтобы ты избежал слишком сурового наказания за содеянное, боль твоя была большой, тучи темными Мы позволим себе надеяться на вечную милость. Да, друг, ты сейчас, в этот миг, уже, наверное, пребываешь в вечной жизни, лежишь там на зеленом склоне, собираешь ягоды вместе со своей Барой и как раз произносишь: «Я и не подозревал, что бывает такой зеленый цвет».
Йонас сидел один в первом ряду, в полном одиночестве, некому сжать руку, темнота с одной стороны, темнота с другой; он вцепился в церковную скамью, чтобы не сорваться в пустоту. Но проповедь была хорошей, многим потребовались усилия, чтобы сдержать слезы, некоторые не смогли, затем служба закончилась. Ханнеса Йонассона, столяра, но в первую очередь полицейского, опустили в холодную землю — тело, напитанное вином и стихотворными строками Халльгрима Петурссона; комки земли стучали по крышке гроба, старые тетушки рыдали, плакали также двое мужчин средних лет и шесть молодых женщин. Слезы по форме как весла, под веслами горе и печаль. Тот, кто плачет на похоронах, оплакивает также собственную смерть и одновременно конец света, ибо все умрет и в конечном счете ничего не останется.
Уже почти десять лет, как Ханнеса опустили во тьму земли, десять лет — небольшой срок, однако мир может за короткое время совершить огромный прыжок: меняется погода, появляются новые виды птиц, разрушаются империи. Да, мир трясет, но мы крепко держимся за кухонный стол.
А вскоре после ухода Ханнеса мы потеряли старого директора кооперативного общества Бьёргви-на, который был с нами тридцать лет. Бьёргвин уже давно стал частью горной цепи, приближался к восьмидесяти, кожа пепельно-серая, спина согнутая, вся его энергия и концентрация уходили на то, чтобы дышать и беспрестанно моргать. Последние два года Торгриму, директору склада, приходилось по утрам относить Бьёргвина на второй этаж и спускать его вниз во второй половине дня, тридцать ступенек для стариковских ног равноценны Гималаям. Он целый день просиживал за письменным столом, руки без движения на столешнице, моргал очень осторожно, чтобы не перегружать сердце, но волосы в ушах росли невероятно быстро и в конце концов совсем закрыли слуховые отверстия, словно в них засунули двух гномов с красивыми пышными волосами. Около двух лет Торгриму приходилось носить Бьёргвина наверх, а затем вниз по ступенькам и вдыхать гнилостный запах его слюны, и все это время огромное колесо кооперативного общества крутилось будто само по себе. Но, как где-то сказано, все в конце концов исчезнет, и эти слова очень хорошо подходят к старику Бьёргвину; все произошло по окончании рабочего дня. Торгрим аккуратно нес эту прогнившую развалину, стараясь сдерживать дыхание, но как только он вышел на улицу, налетел ураганный северо-восточный ветер и, вырвав старика Бьёргвина из рук директора, понес его вдоль кооперативного общества, над парковкой и затем над пустошью. Там Бьёргвин кружил на высоте нескольких метров над землей, как переросший сухой лист, пока старые кости не распались, и он, опора нашей администрации, на протяжении тридцати лет возглавлявший кооперативное общество, не разлетелся на куски и не рассеялся по пустоши. Единственными свидетелями, кроме Торг-рима, который презрительно фыркал, когда с ним случилась эта история, оказались две четырехлетние девочки, каждая из них по-своему описала эти события, но в основном их рассказы почти совпали. Ветер поднял старого дядю в небо и унес далеко-далеко, туда, где кочки, Шарик бежал и громко лаял, потом дядя просто развалился, он лопнул и превратился в пищу для птиц, а Шарик убежал, потому что очень испугался.
Пища для птиц и исчезнувший Шарик — вот чем живет эта история, которая не хочет исчезать.
Шарик был псом из нашей деревни, умное и добродушное создание, черный с белой грудкой, всеобщий любимец, разумеется, с лаем бегал за старым директором кооперативного общества, считайте это шуткой — судьба, похоже, тоже повеселилась, она бывает злой, — но когда Бьёргвин распался на куски, Шарик с воем убежал и отправился на восток, фермер сбил его вечером километрах в пятидесяти отсюда, и пес тогда все еще несся во весь опор.
Несколько недель спустя у нас появился новый директор кооперативного общества, не кто иной, как сам Финн Асгримссон, наконец нам крупно повезло! Как вы помните, Финн только что завершил долгую и успешную карьеру депутата, многократно сидел в министерском кресле, его лицо не сходило с газетных страниц и телевизионных экранов, голос доносился из радиоприемников, он принимал участие в формировании нашего общества, оказав влияние даже на повседневную жизнь, и вот теперь, что же может быть естественнее, оказался в нашей деревне. Нетрудно себе представить, как мы распрямили спины. К сожалению, от работы в комитетах Финн вежливо отказался, однако согласился взять под свое покровительство Союз молодежи, держать речь Семнадцатого июня[3] и писать короткие заметки в местную газету, выходившую десять раз в год. Он быстро вник в дела кооперативного общества: бухгалтерия и все другое на первом этаже находилось в идеальном состоянии в руках Сигрид, и Финн сказал, что старик Бьёргвин вплоть до смерти принимал верные решения, как от него и ожидалось. Нас это заставило призадуматься.
Изучив и благословив деятельность кооперативного общества, Финн несколько дней потратил на то, чтобы ходить по деревне, пожимать людям руку и беседовать. Он заинтересовался историей Астронома, и его отвели к черному дому, но Астроном не откликнулся, хотя они стучали и звонили. Также Финна привела в восторг деятельность Хельги, она разрешила ему звонить в любое время, и днем, и ночью, тогда Финн заерзал, словно его кто-то пощекотал. Затем он вошел в гараж главы администрации, где сидел Йонас в черной полицейской форме.
Судьба, если она вообще существует и наша жизнь не отдана на откуп невероятной силе случая, ходит странными путями. Ханнес поддается тьме, его одолевают тени, он вешается, оставив одно письмо сыну, а другое Гудмунду и Сольрун, в котором просит своих друзей позаботиться о том, чтобы Йонас получил полную ставку полицейского: «Я считаю, для него это единственный путь стать мужчиной. Это будет суровая школа, но такова жизнь, в мягкости таится неожиданная сила». Такого мнения, больше похожего на нелепое заблуждение, придерживался только Ханнес. Сольрун сказала, что об этом и речи быть не может, глава администрации был с ней согласен, но в то же время сомневался: мало что может сравниться с волей покойного друга. Решающим доводом стал неожиданный порыв Йонаса: он сам захотел занять это место, вероятно, был не в себе, в шоке после самоубийства отца, винил себя в таком исходе, конечно абсурдном, но человеческая психика ходит не менее странными путями, чем судьба; эта неожиданная решимость привела к тому, что несколько недель спустя он облачился в черную форму, мертвенно-бледный и тощий, словно потерянный в темной ночи. Сольрун велела временно переоборудовать гараж в полицейский участок: так Йонас, по крайней мере, будет в относительной безопасности; там поставили стол, шкаф для документов, компьютер, цветы, стены выкрасили в пастельные тона; Сольрун повесила карту обитания птиц. Однако откровенное, иррациональное и жесткое желание Ханнеса должно было иметь последствия, или, как говорится, человек вешается, и мир меняется.
Йонас в одиночку выполнял эту работу в течение года. Многие из нас старались делать его дни сносными, но за ночи мы не несли и не будем нести никакой ответственности, ночь безответственна, мы вырастаем на несколько сантиметров или уменьшаемся на четырнадцать, карие глаза становятся желтыми, лесная мышь нападает на кошек, собака превращается в бекаса, и мы целуем губы, которые никогда бы не поцеловали. Сольрун посоветовала Йонасу плавать в море: это тебя укрепит и закалит, придаст уверенности в себе, поможет снискать уважение среди брутальных, коих немало, поверь мне, может быть, не днем, ночь выявляет многое из того, что мы не осознаем при свете дня. Но Йонас только улыбался, это был единственный ответ, пришедший ему в голову, его парализовала робость перед своим бывшим школьным директором. Сольрун приближалась к сорокалетию, у них с главой администрации двое детей, Сольрун высокая, выше Йонаса, с довольно длинными огненно-рыжими волосами, но она всегда убирает их в пучок, который напоминает сжатый кулак, Сольрун изучала философию в университете, такая умная, что мы не всегда решаемся с ней заговорить, и дважды в неделю плавает в море в любую погоду. Сольрун крепкого телосложения, как тюлень или русалка, бросается в море, иногда холодное, как смерть, кожа у нее на ногах между пальцами напоминает плавательную перепонку. Она заплывает далеко, как мерцающее пламя в волнах, и глава администрации отводит взгляд, но мы охотно следим за ней в бинокль с того момента, как она выходит из машины, сбрасывает плащ и идет в небесно-голубом купальнике, медленно поднимает руки вверх, распускает пучок, волосы падают, и мужчины вздыхают. Иногда она погружается на дно морское: там совершенно другой мир, это все равно что разобраться в своих снах, увидеть мир глазами рыб и улиток. Но Йонас не следует ее советам, и хорошо, ведь его бы утопила первая же волна, парализовала бы холодная морская вода, и дно бы не отпустило. Йонас, напротив, пять дней в неделю приходит на работу ровно в восемь, зажигает лампу над письменным столом, читает книги о дикой природе, читает свою рукопись о болотных птицах, постоянно вносит изменения, меняет местами страницы, добавляет и заново перепечатывает главы, ибо природа переменчива, она никогда не бывает спокойной. Время от времени звонит телефон, и Йонас вздрагивает: фермер жалуется на соседскую овцу; ребята расписали стену; разбитое окно; помятая машина; конский навоз посреди улицы; что-то происходит; однако большинство из нас старалось его беречь: мы ездили с большей осторожностью, терпели пьяные разборки по ночам, отстреливали бешеных собак с определенного расстояния и тайно хоронили, но не все можно предотвратить. Ночь длинная и темная, она лишает нас разума, — и мир иногда совсем не добрый.
Вам нужно непременно как-нибудь забежать на бал в наш общественный центр; мы безумно ждем балов, они приводят жизнь в движение, деревня благоухает лосьоном после бритья, лаком для волос, парфюмом, они своего рода послание с небес, особенно зимой, обычно долгой и бессобытийной, ничего не происходит, мы встаем, если вдруг над нами пролетает самолет. Балы в нашей деревне всегда большое событие, руководство общественного центра вывешивает зимнюю программу в начале сентября, мы обводим красными кружками даты балов в своих календарях, заранее договариваемся с нянями, чтобы посидели с детьми, за несколько дней закупаемся алкоголем, в четверг гладим костюмы и платья, не можем найти себе места в пятницу, а в субботу томимся от ожидания. Наступление вечера вызывает в нас такую бурю эмоций, что мы не в силах себя сдерживать и кричим от радости. Йонас сидит в машине у общественного центра, как того требует традиция, в холодном поту, чувство страха терзает его всю неделю по нарастающей, он слушает крики, вопли, превращающие деревню в сборище идиотов. Однажды нам пришлось снимать Йонаса с качелей у школы: судя по слою засыпавшего его снега, он тогда провел на них не менее двух часов, к тому же исчезла полицейская машина — ее нашли на следующий день у заброшенного хутора недалеко от деревни, на водительском сиденье — дерьмо, щиток залит мочой, люди ведь не всегда хорошие, иногда они сущий сброд.
Как-то летней ночью Йонаса вытащили из машины — на танцах играла «Душа Йона», ночь была пропитана потом, — три типа привязали его к сетке гандбольных ворот у школы, ты — муха, спокойно объяснили они и, указав на двух женщин, добавили: они — пауки. Плохая ночь, но такая светлая, — летние ночи что-то освобождают; пауки срезали с Йонаса форму перочинным ножом. Не дергайся, иначе мы тебе что-нибудь случайно отрежем. Они тяжело вздохнули, обнаружив, какой он белый под черной формой. И много ли от него зависит, спросил один из мужчин, вытянувшись вперед, чтобы получше разглядеть, ты имеешь в виду, как мало, сказал второй и засмеялся. Одна из женщин аккуратно водила ножом у Йонаса под трусами, он не издал ни звука, некоторые виды животных никогда не оказывают сопротивления, у них такой способ защиты. Они делали это не с тобой, а с твоей формой, сказала Сольрун, срезая веревки, которыми его привязали к воротам. Узнаю, кто это, заставлю землю гореть у них под ногами. Йонас только молча тряс головой; его рассказ и не понадобился, тридцатилетняя жительница деревни призналась во всем еще до наступления нового дня. Она назвала все имена, включая свое собственное, и, кроме того, написала Йонасу письмо, мол, ей стыдно, она горько сожалеет.
Но что сделано, то сделано и отмене не подлежит, это настолько меняет твой внутренний ландшафт, что слова почти ничего не значат. Йонас сидел в гараже, читал книги по зоологии, рисовал птиц, вздрагивал, когда звонил телефон, иногда закрывал глаза и никогда не хотел открывать их снова. На совести большинства из нас было что-то в отношении Йонаса, мы непроизвольно стали считать неотъемлемой частью наших балов подшучивание над ним, вы ведь помните, что за ночь мы не несем никакой ответственности, но произошедшее у ворот нас шокировало, никак нельзя винить в этом ночь. И, возможно, мы в каком-то смысле пытались искупить грехи, когда мы вытащили из дома Эйнсли, могильщика и морильщика, зачинщика этого безобразия, — полное дерьмо, скажу вам; мы сорвали с него одежду, сначала нам пришло в голову оттащить его к Селье, которая летом выращивает телят, и дать одному из них пососать, но от этого мы отказались и сочли, что будет достаточно выкрасить Эйнсли в красный цвет с головы до пят, можешь кричать, сказали мы. К другим участникам, двум двадцатилетним парням, Торгрим пришел так рано утром, что они не могли отличить сон от реальности, он загрузил их в свой «виллис», вывез в горы, выкинул из машины и приказал: короткая тренировка по боксу, кулаки вверх и принимайте удары; затем быстро сел в джип, предоставив парням идти домой пешком. Семичасовая прогулка под дождем, охладятся гематомы и места ушибов, сказал он в открытое окно; ливень разошелся не на шутку, небо и земля слились воедино. И пока лил дождь, Грета, она была одним из пауков, стояла перед Сигрид, она бы тысячу раз предпочла тяжелый кулак Торгрима и весь дождь мира, чем один нагоняй своей начальницы. С другой стороны, в сильный дождь хорошо плавать, тогда нельзя определить, кто плывет — человек, рыба или птица. Соль-рун заплыла в море, погрузилась в сдавленную тишину, она думала о Йонасе, затем о Торгриме.
Как же мы возгордились, когда в нашей деревне появился такой знаменитый человек, как Финн Асгримссон, словно Бог послал искру с небес. Вы ведь знаете Финна: движения медленные, будто идет по глубокому снегу, среднего роста, плотный, но не толстый, круглое лицо с грубыми чертами никогда ничего не выражает, невыразительность была его брендом и сослужила ему добрую службу в политике, свидетельствовала о жесткости и невозмутимости. Он приехал к нам с миром в душе, сытый победами, часть истории, принимавший судьбоносные решения, на него светило солнце, а мы жили в полумраке повседневности, наши решения, может быть, и двигали небольшие камни, но не скалы, что уж говорить о горах. Поэтому в день приезда Финна в нашу деревню мы принарядились. Женское общество напекло тортов с толстыми пропитанными коржами, кремом и консервированными фруктами, стол в общественном доме ломился от яств, мы глотали слюну, вот какими должны быть банкеты. Мы нагладили галстуки, платья, глава администрации держал речь, президент нашего Ротари-клуба и лидер местных прогрессистов держал речь, председатель женского общества держал речь, мы кричали ура, и Финн улыбался, он стоял в гуще собравшихся, и у нас было ощущение, что история и центр общества переместились к нам; мы имели значение. Когда Финн объявил, что решил, наряду с руководством кооперативным обществом, перенести свои мемуары на бумагу, атмосфера не изменилась, мы снова кричали ура, привели в порядок галстуки, погладили платья и спели «Исландию, изрезанную фьордами», Финн снова поднялся на сцену и встал за кафедру, сказал, что тронут, эта проникновенная красивая песня эхом отдается в его биографии.
Небо ведь не поменяло цвет, горы не закачались, когда Финн принялся бороться со своими воспоминаниями? Начало появилось быстро и уверенно: «В тридцать один год я стал депутатом». В конце Финн поставил запятую, потянулся за следующим листом и большими буквами написал на нем заглавие: «ГОДЫ, ИМЕВШИЕ ЗНАЧЕНИЕ». Откинувшись на стуле, погладил тяжелый темный стол, обвел взглядом большой офис и улыбнулся, потому что звук был приглушен, и мы двигались медленнее, чтобы не сбивать его с мысли. «В тридцать один год», — Финн писал чернильной ручкой, потому что чернила густые, как ночная тьма, накрывающая мир. «В тридцать один год». Он облокотился на тяжелый деревянный стол, слева стопка из пятисот чистых белых листов, потому что такой длины должна быть книга, так коротка жизнь. Справа на столе лежали три толстые папки с газетными вырезками, письмами, старыми речами, фотографиями. «В тридцать один год». Финн вздохнул и отложил ручку. Тридцать один год, а сейчас ему шестьдесят восемь, время идет большими шагами. Он посмотрел на лист перед собой, на незаконченное предложение в самом верху страницы, оно как туча, тяжелое от воспоминаний, тридцати семи лет, от жизни человеческой, подумал Финн, откинувшись на стуле; так шли недели. Луна растягивалась и сжималась. Лунный свет белый, иногда прозрачный, он зажигает мысли, чувства, с которыми мы плохо справляемся: одни завешивают окна темными шторами, чтобы сохранить рассудок, а у других вырастают крылья. Из тучи в самом верху страницы не пролился дождь слов, она постепенно высохла, в окно светило солнце, и чернила поблекли, и жизнь.
Звонил издатель, молодой человек в кожаных брюках, черноволосый, стройный, но склонный к полноте, гладкое лицо иногда немного лоснилось от жира. Финн, который хотел, чтобы его ассоциировали с молодежью, энтузиазмом, выбрал его сам, предпочтя многим другим. Зовите меня Йонни, сказал ему издатель при первой встрече, я хочу издавать таких людей, как вы, Финн. У нас с вами взаимные обязательства, вы рассказываете о закулисных событиях, колесе фортуны, решениях, изменивших жизнь страны, я же это качественно издаю и доношу до читателей. Но запомните, Финн, в этом бизнесе действует только одно правило: необходимо быть достаточно искренним и честным. Книга не должна оставлять читателя равнодушным, должна его трогать. Нужно рассказать о вызовах, с которыми вы сталкиваетесь в работе, о том, как вы решаете сложные политические вопросы, о политических противниках и соратниках, но не стесняйтесь также останавливаться на своих личных проблемах, это, конечно, не является нашей непосредственной целью, однако мало что продается успешнее, чем книга с небольшой долей несчастья, я был бы лицемером, если бы утверждал обратное. Со всеми из нас случаются несчастья, зачем об этом молчать? И, Финн, вы также должны отвести читателя в супружескую постель, должны плакать и ненавидеть, пока пишете. Будьте беспощадным, добросердечным и честным. Это золотое триединство всех хороших книг.
И вот теперь звонил издатель, тот самый Йонни. Как дела, Финн?
Жизнь человеческая, ответил Финн.
Согласен, ну, будьте здоровы и, как только что-то закончите, сразу присылайте мне, мы скоординируем дальнейшие действия. Непременно, согласился Финн. И ничего не скрывайте, Финн, честность не только благородна, она еще и приносит доход. Совершенно с вами согласен, сказал Финн и вдруг почувствовал, как воспылал рвением. Только не затягивайте, Финн, straight away, мы сделаем это! Straight away, повторил за ним Финн и, положив трубку, схватился за ручку, голос, который через горы и долины принес телефон, вытащил его из состояния апатии: «В тридцать один год я стал депутатом, так начались годы, которые имели значение». Уже намного лучше, вслух сказал Финн самому себе, открывая папку с газетными вырезками: он на трибуне, он закладывает первый камень, он на заседании парламента, он с иностранными гостями, он дает интервью, фотографии с семьей, тремя детьми и Анной, женой, умершей три года назад, жизнь, она приходит и уходит. Сидя за письменным столом, Финн воскрешал в памяти все, что имело значение, помнил некоторые речи, но редко припоминал их поводы, он писал, а дни шли, складывались в недели, в месяцы, и мы жили своей разнообразной жизнью, пока Финн переносил на бумагу полные событий годы. Лето превратилось в желтую осень, небо потемнело, затем пришла зима. Йонас наотрез отказался снимать черную форму, однако в молочном цехе его ждали малярная щетка и стены, чтобы их красить, ровно в девять он приходил в гараж, садился за письменный стол, нервно смотрел на телефон. Нехорошо, нужно было что-то делать, и поэтому, как мы и рассказали, Сольрун поехала вниз к берегу.
Она вышла из машины, сбросила халатик, три или четыре бинокля дрогнули, она пустилась вплавь, замелькала в волнах, превратилась то ли в русалку, то ли в тюленя, погрузилась на десятиметровую глубину, где время идет медленнее и тот, кто касается дна, смотрит на все новыми глазами.
Через несколько дней Торгрим, директор склада, стоял в кабинете Финна.
Прошли месяцы с тех пор, как Финн последний раз слышал голос издателя, и его пыл постепенно улетучился, а состояние апатии вернулось, он смотрел на телефон, думая, что нужно позвонить Йон-ни. Однако Финн так и не позвонил, а теперь перед ним стоял Торгрим: широкие плечи, карие глаза, взирающие на мир с высоты ста девяноста сантиметров, беспрестанно поглаживал толстый нос — он всегда его чесал, если приходилось говорить с кем-то о себе. Ты ведь хочешь уйти со склада, сказал Финн. Да, мощно прогремел бас Торгрима, — когда он повышает голос, у нас дрожат веки, — работа полицейского требует много сил, добавил он, но для меня это отнюдь не легкое решение, потому… Финн поднял вверх палец, откинулся назад, щуря маленькие миндалевидные глаза, решения, произнес он.
Мне приходилось принимать решения, и немалые!
Он медленно поднялся, подошел к окну и, всматриваясь в день, произнес: когда я был министром.
Торгрим ждал продолжения и немного нервничал, несмотря на то что руки у него как молоты и глаза на высоте сто девяносто сантиметров. Торгрим — терпеливый человек и может ждать долго. Часы на стене над дверью шли, на деревню мягко опускался вечер, через окно в дом устремились сумерки, все стало неясным и нечетким. Торгрим трижды с равными промежутками откашлялся, но Финн так ни разу на него и не посмотрел. Торгрим поморгал, ему стало трудно различать очертания Финна у окна. Торгрим медленно попятился, нащупал дверную ручку, тихо открыл, во все глаза посмотрел в сторону окна, но уже не смог различить, где сумерки, а где человек; он тихо закрыл дверь за собой.
Солнце с трудом поднялось над горами на востоке и зажгло для нас новый день. Астроном выключил компьютер, съел овсянку и лег спать, дул северный ветер, в горах падал снег. Мы надели шерстяные носки, думали о теплых плюшках, страхе и кофейнике. Торгрим вышел из дома и направился к главе администрации и его жене, всего десять минут ходьбы для человека с такими большими шагами. На нем была полицейская форма, он зашел в гараж, едва поместился в дверной проем, Йонас сидел за письменным столом и не знал, радоваться ему или бояться. Они встретились глазами, но не успели поздороваться, потому что Сольрун принесла торт, а ее муж — кухонный нож и четыре тарелки, он отрезал Торгриму кусок со словами, что теперь их двое и они должны благодарить за это Сольрун. Толстые пальцы Торгрима неожиданно легко обращаются с вилкой, эти толстые и сильные пальцы обладают большой чувствительностью, четыре или пять женщин деревни могут это засвидетельствовать, они всегда удивлялись, какими легкими и ласковыми бывают эти руки, как деликатно ощупывают. Они вчетвером едят торт, чокаются кофе, Торгрим что-то говорит своим низким голосом, и у остальных дрожат веки, из Йонаса слова не вытянуть, но он выпивает четыре чашки черного кофе, хотя обычно максимум пьет одну в день, потом Сольрун уходит на работу. Торгрим облегченно вздыхает, он рад и одновременно расстроен, всегда такой робкий, неуверенный и неуклюжий в присутствии Сольрун: эти таланты, этот небесно-голубой купальник, эти длинные рыжие волосы. Затем прощается глава администрации, офис, мальчики, чертовы бумаги, говорит он, и они остаются вдвоем. Ну вот, осторожно произнес Торгрим, теперь мы товарищи; отныне будем держаться вместе, как единое целое. Поднявшись, они взялись за руки, тролль и альв, полицейская машина двинулась с места и поехала за пределы деревни, Торгрим за рулем, Йонас дрожал на пассажирском сиденье, то ли от выпитого кофе, то ли от счастья.
[Время идет, оно проходит сквозь нас, и потому мы стареем. Через сто лет мы лежим в земле, только кости и, возможно, титановый штифт, который стоматолог вставил в верхний зуб, чтобы зафиксировать пломбу. Человек кончает не так хорошо, как титан, его историю можно описать в следующих словах: он то, что живет в сердце, костях, крови, а затем движение рук одним ноябрьским вечером.
Йонас, похоже, мало думает о таком существовании, и в этом, видимо, причина того, что он не стареет, кожа у него все такая же ровная и мягкая, и их приятно видеть вместе — Йонаса и Торгрима. Через несколько месяцев после того, как Йонас дрожал на переднем сиденье полицейской машины, он продал свой дом, дом своего отца, и переехал к Торгриму, там он в безопасности, весной и летом рано утром уходит из деревни на пустошь с биноклем, ручкой и блокнотом, наблюдает за болотными птицами, он любит бекасов и куликов, но недолюбливает чаек, кружащих над гнездами болотных птиц и предвещающих смерть. Йонас успокоился, его словно не касается ничего из того, что мучает нас: скорость, беспокойство, нам нужны большие телевизоры и новые мобильные телефоны, он же думает только об изгибе крыла у болотных птиц. Что же нам сделать, чтобы достичь такого же состояния?
Некоторые в нашей деревне с подозрением относятся к тому, что они живут вместе, эти двое мужчин, но это, вероятно, потому, что мы привыкли сводить все к сексу. Вы ведь знаете, какие нынче времена, мало какой журнал выходит без материала об интимной жизни: измены, изучение сексуального поведения, определение параметров мужского достоинства, обсуждение аксессуаров для секса. Мы где-то прочитали, что оргии и безудержная сексуальная жизнь сопутствовали распаду Римской империи, но ведь человек — это не только плоть и кости, нечто большее, чем один штифт из титана? Когда-то антидепрессантом была вера, она давала смысл и надежду, когда-то — наука, когда-то — мечты о лучшем мире, меньших расстояниях между людьми: так все меняется. Проходят дни, века, и в наше время вера ограничена воскресной службой, наука — собственность ученых, а мечта о лучшем мире спит на новеньком диване.
Нами управляет комфорт, не дает поднять голову, мы клюем носом, нам снятся сны, и они сливаются с красочными брошюрами из турфирм, проникают на экраны телевизоров, появляются в интернете. Как утверждают, герои каждого времени являются зеркальным отражением общества, своего рода описанием его состояния. Полвека назад это, вероятно, были космонавты, мы видели в них величие человеческого духа, они олицетворяли силу науки, новые миры, даже мужество, мы не хотим сказать, что все это характеризовало то время, далеко не так. Но символы — это всегда большое упрощение, однако герои каждого времени по-своему отражают его состояние, наши мысли, мечты и надежды, герой — цель, путеводный маяк и опора в трудную минуту, человеку нужен герой, это заложено в его природе. Не стоит ли называть героями нашего времени представителей СМИ, декораторов и шеф-поваров?
Время идет, мы живем и умираем. Но что есть жизнь? Жизнь — это когда Йонас думает об изгибе крыла у болотных птиц, когда он засыпает под глубокое дыхание Торгрима. Совершенно верно, однако это еще не все. Насколько велик промежуток между жизнью и смертью, есть ли он вообще и как называется? Мы измеряем его в километрах или мыслях, а некоторые преодолевают путь туда и обратно.]