В лесу много думаешь, особенно если через него протекает большая река

Одним февральским утром на площадке у кооперативного общества с тяжелым вздохом затормозил зеленый автобус, двери открылись, и вышел человек в таких красных брюках, что его ноги, казалось, стояли в ярком пламени. Прошло уже больше недели с тех пор, как перегорели лампочки и темнота накрыла Давида и Кьяртана, пачки с концентрированным кормом чуть не убили Кьяртана, приятели увидели падающую стремянку, в темноте они не могли найти нужных товаров, и им стало не по себе.

Кроме Сигрид и приятелей в кладовку никто не ходил, мы лишь много позже узнали о Бенедикте, и, по словам Сигрид, там ничего особенного не случилось, только ни зги не видно, проводка пришла в негодность, но Симми уже заказал в столице запчасти, и с минуты на минуту ожидается новый директор. Ничего необычного не происходит, сказала она, да и что такого могло случиться, но в темноте люди работают медленно, она действует на нервы, и сложно порицать Давида и Кьяртана за то, что они не могут отрешиться от мыслей о руинах, давайте проявлять терпение. Сигрид всегда была очень убедительной, ничего необычного; а дома сексуальный слабак Гудмунд: их интимная жизнь внезапно стала такой бурной и разнообразной, что иногда он с нетерпением ждал возвращения жены, иногда не хотел, чтобы она приходила, она же была как ураган.

Ничего необычного, в этом она, разумеется, права, разумнее всего именно так и думать, но что мы, в сущности, знаем? Иногда крупицы разума в нашей жизни очень малы. Может быть, просто приходят привидения, люди, которым почти двести лет. А вы ведь знаете, что это значит: доказательство существования жизни после смерти. Получить такое уже немало. Тогда будет не так трудно жить, не так страшно ложиться спать темными зимними вечерами. И на всем этом с ловкостью и бесстыдством сыграла Элисабет, когда объявила февральскую лекцию Астронома и дала понять, что он будет говорить о событиях, которые касаются жизни и смерти и — заметьте — промежутка между ними.

На этой лекции Астронома было необычно многолюдно. Почти полный зал. Похоже, пришло большинство жителей деревни, даже те, кто раньше оставался дома по причине нездоровья, маленьких детей или телевизионной программы, некоторые приехали из окрестностей, например, глава поселения в фуражке сидел с важным видом. Элисабет предлагала всем кофе, чай, хворост и что-то вроде канапе, невероятно вкусное; ей помогала восемнадцатилетняя девушка из деревни, как же ловко они разносили угощение, подливали в чашки кофе и подкладывали на тарелки лакомства. Элисабет сновала между собравшимися с кофейником, который, казалось, никогда не пустел, раз за разом, в узкой футболке, и мы подсознательно задумывались о расстоянии между сосками: зачем она так одевается? Астроном терпеливо ждал за кафедрой, не подавая признаков волнения, такой же уверенный, каким был в эпоху расцвета вязальни. Наконец Элисабет приглушила свет, болтовня стихла, и Астроном произнес: сегодня я расскажу о возможном конце Вселенной, возможном конце всей жизни.

Можете себе представить, как мы навострили уши.

Вообще-то мало кто из нас захотел бы убить вечер на подобные размышления, если бы мы могли иначе проводить время, исследования также показывают, что они способствуют пьянству и злоупотреблению снотворным и транквилизаторами. Астроном сообщил, что человек никогда не поймет жизнь, никогда не осмыслит ее масштаб, ее природа выходит за пределы его воображения, но одновременно такая очевидная, такая простая, что нет никакого способа ее понять. При этих словах мы почувствовали головокружение. У Астронома высокий лоб, глаза меняют цвет в зависимости от душевного состояния, ему приснился чужой язык, как же идти в ногу с таким человеком? Мы не понимали и половины того, о чем он говорил, к тому же Элисабет не опубликовала резюме лекции в брошюре. Он сказал, насколько мы помним: некоторые утверждают, что смерть — это прямое продолжение жизни, и поэтому неверно говорить о том, что люди умирают, они просто перемещаются между пространствами. Мертвые, соответственно, не умерли, в том смысле, что они не исчезли, они вокруг нас, окружают то, что мы называем жизнью, подобно тому как небо окружает землю. Или, если хотим, можем сформулировать таким образом: тот, кто умирает, перемещается к границам Вселенной: там, на ее краю, подальше от наших глаз — бренная жизнь. Все эти гипотезы, разумеется, старые, добавил он, взмахнув рукой, и заговорил о сверхвысокочастотном шуме, который равномерно распространяется от границ Вселенной во всех направлениях. Возможно, искры Большого взрыва, возможно, звук разговоров других миров, роптание мертвых.

Астроном так и закончил лекцию: роптание мертвых! На наше счастье, Элисабет зажгла свет.

Мы сидели молча, и в головах проносились разные мысли, он же тем временем собрал свои бумажки, большими глотками выпил стакан воды, оглядел зал, улыбнулся и спросил, есть ли вопросы; его лихая улыбка многих привела в смятение, однако не всех, всегда найдется кто-нибудь, кто проведет нас сквозь тьму. Глава поселения провел рукой по лицу, откашлялся, и Хельга, вы же помните, она отвечает на звонки и читает книги по психологии на английском, так вот, Хельга глубоко вдохнула и собралась было встать, но их опередил Бьёргвин: он поднялся, сам директор Сельскохозяйственного банка — пока старый директор кооперативного общества еще был среди нас, мы его звали Бьёргвином-младшим, — он заседает также в руководстве молочного цеха, общественного дома и кооперативного общества: нас ведь здесь очень мало.

Когда-то Бьёргвин мечтал о жизни с Августой, которая работает на почте, что, как часто бывает, так и осталось мечтой: мир наполнен мечтами, которые никогда не сбываются — они испаряются и выпадают росой на небе, где ночью превращаются в звезды. Бьёргвин не решился на этот шаг, Августа ждала, что он его сделает: они вместе танцевали на балах, касаясь друг друга руками, один раз, два, три, — а потом Бьёргвин женился на Сиб-бе, невысокой и в то же время худой как кусок веревки, но такой энергичной и стремительной, что иногда ее присутствие ошеломляло. Однажды Сиб-ба вытащила Бьёргвина танцевать, Августа ходила кругами вокруг танцующих, ее накрашенные красной помадой губы напоминали знак СТОП; она увидела, что Сибба, встав на цыпочки, положила правую ладонь на затылок Бьёргвина, прижала его лицо к своему, их губы приоткрылись и языки встретились, они слились в долгом страстном поцелуе, Августа же отправилась домой с разбитым сердцем. Бьёргвин и Сибба поженились, у них четверо детей, Сибба больше не худая как веревка, она настолько раздалась вширь, что Бьёргвин вряд ли может ее обнять. И вот теперь он встал, как всегда, элегантный, в синем полосатом костюме и красном галстуке — годы придали ему достоинство. Он заметно потучнел, его живот походил на мешок цемента, волосы рано поседели, седовласые много думают и критически размышляют, но сейчас он встал, быстро огляделся, поздоровался с некоторыми лицами, и те, кому он кивнул, сильно заважничали. Бьёргвин сунул большие пальцы за широкие зеленые подтяжки и немного растянул их, перебирая пальцами, но откашливаться не стал: таким, как Бьёргвин, в этом нет необходимости, они просто говорят; ого, сказал он, возможно, этот шум похож на звон монет, когда их считает наша машинка в банке? Мы заулыбались, тихо засмеялись: Бьёргвин знает, о чем говорит, — и на минуту представили себе огромную машинку на небесах, считающую монеты для мертвых, положивших их в банк вечности. Астроном продолжал улыбаться: они с Бьёргвином хорошо знакомы, тесно общались, когда работала вязальня, тогда нередко случались важные встречи и вечерние посиделки, они зажигали сигары и разливали коньяк в пузатые рюмки. Хорошо пить коньяк, когда за окнами вечер и ты чокаешься с темнотой, но был и недостаток: Бьёргвин пьянел и переставал следить за языком, без остановки говоря о жене своего приятеля, особенно много о ее глазах, что, однако, можно было простить, как написано в одном известном романе, «в твоих глазах свет мира и тьма тоже». С тех пор, как они сидели, окутанные густым сигарным дымом, прошло довольно много лет, и вот теперь, попеременно глядя то вокруг себя, то на сцену, Бьёргвин сказал: нет, этому твоему сверхвысокочастотному шуму, несомненно, есть другое объяснение, хотя мне на самом деле хотелось бы предложить твоим ученым измерить отголоски швейного клуба вечности, ну а если всерьез, я хочу поблагодарить тебя за познавательную лекцию, нужно бы ходить на них почаще, проветривать пыльные извилины. Но мне также хочется, шутки ради, услышать твое мнение о разных, как бы сказать, событиях в нашей деревне, хотя «события» неподходящее слово, скорее истории. Конечно, мы все оказались втянуты в эту неразбериху, однако было бы здорово услышать научное объяснение, я имею в виду все эти истории о складе, сне Луллы, о Бьёргвине и Финне, да, было бы любопытно узнать твое мнение об этом — научное мнение.

Бьёргвин замолчал, снова сунул большие пальцы за подтяжки, посмотрел на сцену. Они встретились взглядами, старые приятели, наверное, впервые за много лет, или с тех пор, как Бьёргвин попытался отговорить Астронома от «этой ерунды», имея в виду латынь, дорогущие древние книги, принесенную в жертву семью. Вероятно, Бьёргвин так и не простил приятеля за то, что тот повернулся спиной к благополучию, потому что его поступок (или как там еще можно назвать это безумие) был в прямом смысле антисоциальным, он отрицательно отразился на всех нас, подорвал устоявшиеся ценности. После этого их отношения были холодными, насколько это возможно в местечке, где живет четыреста душ. Вероятно, самым преступным Бьёргвин счел поведение приятеля по отношению к жене: как же можно пожертвовать будущим с таким человеком ради неба, мертвого языка, старых книг? Бьёргвин даже заявил другу, что тому нужна помощь: обратись к психологу, психиатру, вероятно, есть какие-то лекарства; он же в ответ спросил: ты считаешь, есть лекарства от жизни? Минули годы, и вот теперь они стояли в общественном доме, глядя друг другу в глаза, и вокруг нас жужжала тишина. Наконец Астроном открыл рот: ты красиво стареешь, Бьёргвин, сказал он. Бьёргвин в шоке сел, покосился на Сиббу, та кивнула, и он тихо вздохнул, поднял взгляд на сцену: Астроном положил руки на кафедру, густые седые волосы зачесаны назад, толстый темный свитер делал лицо еще бледнее. Как бы быстро ни развивалась наука, мы не избавляемся от страха темноты, возможно, он даже увеличивается, потому что современный человек — я имею в виду горожан, нас-то вряд ли можно считать современными людьми — не знает темноты, ее устранили слишком ярким освещением, избытком электричества. Люди разучились обходиться без света, отвыкли передвигаться в темноте. Мои зарубежные друзья привели мне бесчисленное количество таких примеров, даже дети начинают реветь, неожиданно оказавшись в темноте. Полагаю, некоторые назовут это вырождением. Вероятно, нас оно тоже касается, ведь с наступлением сумерек в нашей деревне мало кто выходит из дома, я это знаю как никто другой: почти все прикованы к телевизору, компьютеру, сексу или отмокают в горячей ванне. Ну да ладно, я мало могу сказать по твоему вопросу о складе и этих двоих, Финне и Бьёргвине, однако напоминаю, что Финн был старым политиком, а у них в природе исчезать — испаряться, — как только они отходят в сторону и теряют влияние и власть. Человек — это то, что он делает, а политика — влияние и власть, отбери их у политиков, и ничего не останется, и чему тогда удивляться, если они испаряются, исчезают, как Финн? О складе много говорить не буду, я еще не обсуждал этот вопрос с сыном и поэтому знаю мало, но некоторые считают реальность субъективной, соответственно, то, что в уме, автоматически и существует. Сделав еще один шаг в этом направлении, мы получим, что все вещи становятся реальными, как только мы их задумываем вот здесь, — он постучал по своей седой от мудрости голове. Появление привидений есть, возможно, не что иное, как душевное состояние, а так как душевное состояние в определенном смысле реально, то естественно предположить и реальность привидений. Кстати, есть теории, которые не только предполагают существование жизни после смерти, но также постулируют такое короткое расстояние между мирами мертвых и живых, что достаточно одной душевной бури, чтобы занавес, разделяющий миры, порвался. Это, судя по всему, и происходит, иногда без последствий, иногда последствия ужасные. Известны совсем недавние истории о том, как в Непале и Перу загадочном образом опустели горные деревушки, в больших городах исчезают люди, словно их земля проглотила или небо затянуло, в Уэльсе в одной деревне пропали шестнадцать абсолютно здоровых мужчин и одна собака — мужики смотрели футбол в деревенском пабе. И почему бы чему-то подобному не случиться у нас, но Элисабет уже просила слова, я желаю всем доброй ночи, неожиданно сказал Астроном, спустился со сцены, вышел из зала, и мы услышали, как закрылась входная дверь.

Некоторые из присутствующих разозлились.

Как этот фигляр позволяет себе такое поведение, мы сюда являемся, высиживаем всю его высоконаучную болтовню, а когда нам в голову приходит вопрос, он просто берет и уходит. В зале раздавалось недовольство, скрип стульев, учащенное дыхание. Надо же, послышался чей-то голос, сам дьявол-искуситель, вторил ему другой, имея в виду не уход Астронома и не его страшные речи о разорванном занавесе, роптании мертвых и конце света, потому что на сцену поднялась Элисабет, встала рядом с кафедрой, за кафедрой она не хотела стоять, ничто не должно было ее загораживать, она выходила себя показать, соблазнить мир и даже Небеса, неудивительно, что было облачно. Но дьявол-искуситель, как она одевается, как преподносит себя, сам дьявол-искуситель, вот она какая. В узкой футболке, джинсовой юбке, черных сетчатых колготках и опять с обнаженной грудью напоказ. Элисабет движется, и некоторые смиряются. У нее матовые губы, темные стрелки в уголках глаз, вероятно поэтому мы думали о льве, о тигре, нет, о пантере, и вот она стоит, в красных кроссовках «Адидас» — полный отпад; лицо не идеально, слишком большое расстояние между темными глазами, словно там должен был быть третий, нос широкий, и кончик сильно вздернут, ноздри большие, волосы длинные и темные.

Мы говорим — темные, они действительно темнеют по мере того, как день клонится к вечеру, и ночью становятся даже совсем черными, однако описать точнее трудно, Элисабет всегда спит одна, домой уходит рано, своей грудью смущает или бесит мужчин, и кое-кто готов отдать правую руку за то, чтобы эти перси увидеть, а левую — чтобы до них дотронуться, но как же тогда ее обнимать? Она стоит на сцене, такая эпатажная, но при этом в изношенных красных кроссовках «Адидас», и говорит: сюда уже едет человек.

Сюда уже едет человек. Сигрид связалась с ним, когда Торгрим уволился, и он примет склад. Вы все его знаете, он уехал отсюда шесть лет назад, по его словам, мир посмотреть. Приедет завтра, я его встречу, никто другой даже не обсуждается.

два

На следующий день после объявления Элисабет на площадке перед кооперативным обществом с тяжелым вздохом останавливается зеленый автобус, двери открываются, и выходит человек в таких красных брюках, что его ноги, казалось, стояли в ярком пламени. Элисабет ждала автобус на пронизывающем ветру, кутаясь в зеленый комбинезон; она была в оранжевых варежках и черных ботинках, меховая шапка напоминала голову плюшевого мишки; и вот автобус останавливается, человек выходит, ноги в ярком пламени, и она говорит: ты приехал. Мужчина улыбается, проводит по ухоженным усам большим и указательным пальцами, не отводя глаз от лица Элисабет, водитель автобуса быстро выходит в одном свитере, открывает багажный люк и приносит чемодан, ставит рядом с мужчиной, подносит руку ко лбу на прощание, затем автобус медленно трогается с места, пыхтя и кашляя: больше нет причин стоять в деревне — пассажиров очень мало и все спят. Сошедший мужчина строен, среднего роста, сантиметров на десять выше Элисабет, черноволосый, со славянскими чертами лица: тонкий нос, высокие скулы, темные глаза; есть в нем что-то непринужденное, в том, как он стоит; на нем что-то толстое коричневого цвета, нечто среднее между пальто и курткой. Да, мы знаем его, но не видели шесть лет, с тех пор, как он уехал посмотреть мир, сказал, что уезжает из деревни насовсем, чертова глушь, нанялся на корабль дальнего плавания, уплыл в Европу, сошел с корабля, болтался по городам и хватался за разную работу, чтобы было чем платить за еду и одежду, затем перебрался в Южную Америку, где жил более трех лет, плавал по Амазонке, попадая в разные приключения, сопровождал этнографа, изучавшего аборигенов в дебрях джунглей. Шесть лет, и за это время он прислал три жалкие открытки, все из Южной Америки, на них название деревни, приветы всем от него и практически никаких новостей о нем самом. Открытки озадачили даже привычную ко всему Августу, однако, поскольку они были адресованы всем, она приклеила их на окна кооперативного общества, где они и висели, когда их отправитель вышел из автобуса: три открытки в ряд, картинки обращены наружу, смотрят на деревню и горы по ту сторону фьорда, текст обращен внутрь, в магазин. Мы нередко тусовались, пытаясь вычитать смысл из каракуль, даже специально ходили в кооперативное общество, когда одолевала скука; деревенские мечтатели предпочитали стоять на улице и разглядывать картинки, чтобы затеряться в чужом городе, на покрытом лесом горном склоне, в странном свечении в джунглях Амазонки, довольно фантасмагорично просто стоять обеими ногами в малособытийной реальности, нередко в ужасную погоду, не отрываясь смотреть на виды незнакомых мест, яркие краски, которые, конечно, уже начали блекнуть, жаркое свечение; эти открытки — они словно реклама с небес. Мы, другие, не столь витающие в облаках, безуспешно пытались вычитать смысл из написанного на открытках, как всю нашу жизнь пытаемся, без особого успеха, вычитать смысл из сложных символов неба и земли. Но простите нам это отступление; он приехал, его зовут Маттиас, и теперь он стоит там в красных брюках, пыхтящий автобус удаляется, он обнимает Элисабет, шесть лет этого никто не мог себе позволить, и он единственный, кто обнимал ее раньше, до того, как уехал, а мы и не знали, что происходило между ними. Они все еще обнимаются, когда из кооперативного общества выходит Сигрид: она сидела там в кабинете, погрузившись в бухгалтерию или во что-то еще под жужжание компьютера. Сигрид рукопожатием здоровается с Маттиасом, кивает Элисабет, как же близко они стоят друг к другу, ближе, чем мы приемлем. Сигрид говорит, Маттиас слушает, смотрит на нее, похоже соглашаясь, затем он что-то говорит, и Сигрид смеется, Элисабет, кажется, улыбается, глядя вниз, затем Сигрид снова берет Маттиаса за руку, быстро смотрит на Элисабет, входит в кооперативное общество, заходит в кабинет, закрывает за собой дверь. Маттиас берет свою видавшую виды сумку, и они с Элисабет идут в кофейню, садятся, берут кофе и лепешки с копченой бараниной, ты безумно хорошо выглядишь, говорит Маттиас.

Элисабет глотала кусочки, улыбалась — или ухмылялась: хорошо, что так, и замечательно, что ты вернулся, мне срочно нужен любовник. Маттиас откинулся на стуле, сложив руки на затылке, темные миндалевидные глаза светились, славянские черты лица придавали его виду немного загадочности. Элисабет была абсолютно спокойна, словно говорила о погоде или просила еще кофе, Фьола в кофейне и заправщик Бранд слышали это отчетливо, они слышали каждое слово, стоя спиной к прилавку; мне срочно нужен любовник, сказала Элисабет, Фьола и Бранд посмотрели друг на друга, Бранд облизнул губы.

Элисабет не отводила темных глаз от Маттиаса, который засмеялся, потом вдруг перестал, как-то странно на нее посмотрел, радостно и грустно одновременно, затем потряс головой и сказал: ты не меняешься. Меняюсь, каждый день, только не показываю. Почему ты не уехала, как я? Она пожала плечами, здесь моя судьба.

МАТТИАС. Мы не знаем ничего о судьбе.

ЭЛИСАБЕТ. Я ждала.

МАТТИАС. Чего?

ЭЛИСАБЕТ. Не знаю, если узнаю, скажу. Но иногда мне очень нравится здесь жить: красиво, спокойно, в контакте с самой собой.

МАТТИАС. Но ведь это чертова глушь.

ЭЛИСАБЕТ. Это зависит от тебя: с чем ты сравниваешь, какой ты.

МАТТИАС. Глушь есть глушь. Здесь почти ничего не происходит, целая зима умещается на одной открытке, люди вечно сонные, не хотят никакого движения, капут!

ЭЛИСАБЕТ. Это не так, если человек самодостаточен. И, конечно же, здесь разное происходит, погода постоянно меняется, небо словно перемещается, иногда наклоняется, и тогда в жизни неспокойно, здесь никогда одинаково не светает, но мне нужно как-нибудь рассказать тебе о кончине старого директора Бьёргвина, вместо него приехал сам Финн Асгримссон.

МАТТИАС. Министр?

ЭЛИСАБЕТ. Да.

МАТТИАС. Он сюда приехал?!

ЭЛИСАБЕТ. Да, собирался здесь писать автобиографию, но так и не закончил, исчез или, скажу как есть, слился с сумерками.

МАТТИАС. Люди не исчезают, они уходят. Думаю, особенно это касается бывших министров.

ЭЛИСАБЕТ. Ты можешь иметь свое мнение, но то, что происходит, не считается с нашим мнением.

МАТТИАС (вздыхает). У меня никогда не было шанса превзойти тебя в логике, и ничего не изменилось! Но, насколько мне известно, вязальня опустела, и в снах была латынь…

ЭЛИСАБЕТ. Да, я как раз к этому подошла, тебе нужно его сейчас увидеть!

МАТТИАС. Я видел его дом из автобуса.

ЭЛИСАБЕТ. «Ночное небо».

МАТТИАС. Что?

ЭЛИСАБЕТ. Мы называем дом «Ночное небо».

МАТТИАС. Разумеется. И он продал все ради книг.

ЭЛИСАБЕТ. Ну, скорее обрел новую жизнь. Однажды утром проснулся совсем другим человеком, настолько изменилось его мировоззрение. Огляделся — все вокруг чужое. Дом не его, мебель не его, даже жена не его, зачем же держаться за то, что тебе не принадлежит?

МАТТИАС. Это как-то сложно; ты имеешь в виду, что на него снизошло озарение?

Она медленно проводит указательным пальцем по краю кофейной чашки; у Элисабет изящные руки, и Маттиас, как загипнотизированный, следит за движением ее пальца. Когда русскому писателю Льву Толстому было пятьдесят, его жизнь кардинально изменилась, можно даже сказать — перевернулась. Он был одним из крупнейших писателей мира, написал «Войну и мир» и «Анну Каренину», сильный мужчина, даже необузданный, любил выпить, играть на деньги, страстный охотник с развитым сексуальным инстинктом, слишком развитым, как казалось его жене, но однажды все изменилось. Все подвиги, вся жизнь превратились в ничто, семья казалась незнакомой, тело грубым, секс грубым — он должен был начать заново; жизнь, творчество — все стало не таким, как раньше.

Маттиас отрывает глаза от ее указательного пальца, смотрит в сторону и говорит: я один раз читал «Войну и мир».

ЭЛИСАБЕТ. Возможно, мы не должны удивляться подобным преображениям, ведь в мире столько дисгармонии, что удивительно, почему они еще не стали обычным явлением. Многие из нас, к примеру, верят в Бога и Христа и придают большое значение их словам, учат наизусть заповеди. Если и можно говорить о некой общей основе западной культуры, так это послание Иисуса Христа, однако мы день за днем проживаем так, будто никогда о нем не слышали. Люди держат в руке ружье и говорят о том, что жизнь священна. Если бы в мире был хоть какой-нибудь проблеск, мы все отправились бы в столицу на курсы латыни и обрели бы новую жизнь, и тогда, вероятно, вокруг стало бы красивее.

МАТТИАС: Я бы мог рассказать тебе много нелепых историй о мире, и еще надеюсь это сделать, но чем он занимается или, точнее, на что он живет?

ЭЛИСАБЕТ: Ну, раз в месяц читает лекции в общественном доме и получает за них гонорар из скандинавских фондов: ты не поверишь, сколько фондов готовы поддерживать рассеянные хутора и деревни.

МАТТИАС: Раз в месяц — вряд ли он на это живет.

ЭЛИСАБЕТ: Нет, конечно, есть что-то другое, то, что занимает большую часть его времени, вокруг чего вращается его жизнь, однако, полагаю, здесь никто ничего или почти ничего об этом не знает, но он состоит в каком-то международном обществе, название которого я, конечно, никогда не запомню, он узнал о нем вскоре после того, как начал изучать латынь, его цель — спасти от забвения то, что важно для нашей культуры. Это очень богатое тайное общество, оно поддерживает таких, как он; он со многими переписывается, а двое даже в прошлом году приезжали в деревню, тайно разумеется, только мы с Давидом их и видели. Интересные люди: сорокалетняя женщина из Венгрии, думаю, была доктором философии — хорошая должность в Будапештском университете, замужем, один ребенок, но она отвернулась от всего этого, как наш Астроном, талантливая, смуглая, как цыганка, очень красивая — подозреваю, что между ними что-то было.

МАТТИАС. А другой КТО?

ЭЛИСАБЕТ. Немец, бывшая футбольная звезда, в свое время, разумеется, стройный и элегантный, но сейчас так растолстел, что ему трудно двигаться. Однако без проблем шевелит языком, очень болтливый, говорил почти без остановки, но, к сожалению, у него так несло изо рта, словно он собирался лишить меня жизни; и как только венгерке удалось выжить, проведя с ним столько времени в машине?

МАТТИАС. И о чем он говорил, этот немецкий футболист? Ты осилила разговор по-немецки?

ЭЛИСАБЕТ. Кое-что; когда знаний немецкого не хватало, переходила на английский… Он говорил обо всем на свете, как это часто бывает у словоохотливых людей, перескакивая с темы на тему, иногда противореча самому себе в одном предложении, однако всегда возвращался к их деятельности и миссии, которая состоит в том, чтобы спасти фрагменты умирающей культуры, которые нужно и еще можно спасти. Они фактически утверждают, что наша культура, европейская цивилизация стоит одной ногой в могиле, и…

МАТТИАС (поднимает левую руку). Тому, кто поездил по Европе, трудно на это возразить, а тот, кто хоть немного смотрел американское телевидение, вообще должен бодро согласиться — и радоваться! Но я не понимаю таких спасательных акций…

ЭЛИСАБЕТ (смотрит прямо на него, словно ощупывая лицо глазами). Ддя них латынь — это своего рода жесткий диск, она хранит все важное, подробнее объясню позже, но венгерка мне определенно нравится, в ней столько жизни, и это не может не импонировать. Ее мало волновало, как она одета, — ходила полуобнаженной, немцу хоть бы что, он, похоже, толстокожий, но наш мужчина, по счастью, не такой. Она очень красивая.

МАТТИАС (наклоняется к ней). Неужели красивее матери Давида?

ЭЛИСАБЕТ (изучающе смотрит на него). Не знаю, вероятно, нет, но у нее славянская внешность, которая, похоже, притягивает исландцев.

МАТТИАС (усмехается). Я иногда думал о ней в лесу.

ЭЛИСАБЕТ. Ты думал о ней?

МАТТИАС. В лесу много думаешь, особенно если через него протекает большая река.

ЭЛИСАБЕТ. А обо мне думал?

МАТТИАС. Да. Но послушай, не надо так, не отрываясь, смотреть на людей, когда разговариваешь, иногда нужно отводить взгляд в сторону, вниз и тому подобное.

ЭЛИСАБЕТ (сложив руки на груди, не отрывает глаз от его лица). Часто? И как?

МАТТИАС. Я отвечу, если ты посмотришь немного в сторону, например в окно, глянь, вон виднеется «Ночное небо». Уже лучше, а то ты просто душишь взглядом!

ЭЛИСАБЕТ. Теперь можно на тебя посмотреть?

МАТТИАС. Только не забывай иногда отводить глаза. Боже мой, ты совсем не изменилась!

ЭЛИСАБЕТ. Часто? И как?

МАТТИАС. Что часто и как?

ЭЛИСАБЕТ. Ну… ты ведь…

МАТТИАС. Думал ли о тебе, безусловно, о теле и душе, но день на день не приходился. Иногда я много дней едва помнил о существовании Исландии, и это было чертовски хорошее чувство, но те дни сменяли другие, пожалуй самые трудные, и тогда если я думал, то думал о тебе, я никогда не покидал тебя, — вероятно, такова моя судьба. Но вряд ли ты хочешь, чтобы я пустился в подробности, давай не здесь: не все мысли были приличными, некоторые — чертовски непристойными!

ЭЛИСАБЕТ. А женщин у тебя было много?

Бранд и Фьола переглянулись.

МАТТИАС. Шесть лет — долгий срок, я не импотент.

ЭЛИСАБЕТ. И СКОЛЬКО ИХ было?

У Бранда перехватило дыхание, Фьола хотела поднять руку, но поняла, что не знает зачем. Элисабет не сводит глаз с Маттиаса, по ней трудно судить: за ее безучастным видом может скрываться что угодно, темные глаза только видят, но ничего не выражают. Она смотрит на его лицо, изредка отводя взгляд в сторону, чтобы не досаждать. Маттиас глядит в потолок. Ты считаешь, спрашивает она. Он мотает головой, смотрит на нее, усмехается и говорит: могу и подсчитать, если хочешь. Фьола непроизвольно наклоняется вперед, чтобы лучше слышать, Бранд сидит: он слушает, не спуская глаз с Фьолы. Девять, наконец произносит Маттиас, и Бранд тут же закрывает глаза. И часто ты с ними был? По-разному. Ты кого-нибудь из этих женщин любил? Нет, к сожалению. А какими они были? Какими? Маттиас улыбается, похоже застеснявшись, ну, некоторые лишь промелькнули, ты же знаешь, как бывает, только встречаешь человека, и на этом все. Вдруг он ухмыляется и пытается отвести взгляд в сторону Фьолы и Бранда. Однажды у меня была индианка, она принадлежала к племени, которое живет в джунглях и мало контактирует с так называемой цивилизацией. Мой друг Луис изучал жизнь индейцев Амазонии и взял меня с собой в одну деревню. Мы там ночевали две ночи, и в первую ночь я проснулся, а рядом со мной лежала женщина, сначала я решил, что это сон, затем почувствовал ее пальцы и язык на своем теле и не устоял. Твой друг знал об этом? Думаю, да, он никогда об этом не говорил, но ведь мы спали в одной хижине, между нами было не больше двух метров. И тебе было приятно заниматься этим в его присутствии? В джунглях о таком не думаешь, они так насыщены жизнью и смертью, что это меняет тебя, меняет законы, да, сначала неловко, но потом на все наплевать. Она была красивая? Не знаю, было чертовски темно! Но она была страстной, она была как дикий зверь, она управляла, она пришла, а потом ушла. В ту ночь я больше не заснул, а женщины в деревне после этого, завидев меня, начинали хихикать, это задевало… она хотела быть сверху, вдруг сказал Маттиас, и теперь он смотрел в лицо Элисабет своими цыганскими глазами, Луис объяснил, что для индианок Амазонии это типично, — тогда они могут управлять. Бранд поднялся, хотел, вероятно, видеть Маттиаса, пока тот рассказывает, и стоял согнувшись, чтобы скрыть эрекцию; у Фьо-лы немного вспотели подмышки.

ЭЛИСАБЕТ. Разумеется, они хотят быть сверху, так намного лучше, однако интересные у тебя были годы.

МАТТИАС. Не знаю, я разное перепробовал, поменял угол зрения, это важно, возможно, самое важное. Но теперь я вернулся, должен принять склад, у меня будет хорошая зарплата, достаточно времени на себя, длинный отпуск, чтобы ездить за границу, а еще я получу в награду принцессу.

Я не принцесса. Знаю, может, королева? Не смеши меня, я норна[4], и это я тебя получу, а не наоборот. Кстати, у нас здесь тоже разное происходило в твое отсутствие, я ведь только некоторые моменты перечислила и ничего не упоминала об изменах, самоубийстве, рекордных продажах снотворного и транквилизаторов, да, и моя сестра плавает в море три раза в неделю в любую погоду, а мужчины наблюдают за ней в бинокль, кинозвезда Кидди женился на учительнице, а Бранд все ближе к титулу чемпиона Исландии по заочным шахматам, я ведь не преувеличиваю, Бранд? Но Бранд ничего не ответил и, сделав два шага назад, исчез за стеллажом с конфетами; Фьола схватила ящик с шоколадом и принялась считать. Бранд, пояснила Элисабет Маттиасу, участвует в исландском турнире по заочным шахматам, вместе с ним еще порядка шестидесяти человек, в прошлом году об этом писали в газете. Участников предварительно отбирают, у дураков нет никаких шансов попасть. В первом круге у Бранда восемь противников, и если он играет белыми, то отправляет восемь открыток с первым ходом и ждет ответа. Это как у троллей, сказал Маттиас. Каких троллей? Привет, крикнул тролль и спустя сто лет получил ответ от другого тролля: да, привет! Не слушай его, Бранд, сказала Элисабет, это действительно интересно: Сельскохозяйственный банк устанавливает восемь шахматных столов, и Бранд приходит передвигать фигуры каждый раз, когда отправляет или получает открытку, и мы обдумываем партии. Люди приезжают из окрестностей, чтобы записать новый ход, но Бранду нельзя давать никаких советов, за это его снимут с турнира, да он и не нуждается ни в каких советах.

Маттиас нюхает сигарету, здесь нельзя курить, как и раньше, говорит он и кладет сигарету на стол, и она катится, сделав два оборота, он глубоко вздыхает: я часто думал, какой будет наша встреча, изменилась ли ты и как, будешь ли рада меня видеть, захочешь ли вообще встречаться, и не в последнюю очередь о том, что почувствую сам. Около батончиков с лакрицей появилось круглое лицо Бранда, слегка раскрасневшееся от лба до лысеющей макушки. Элисабет медленно проводит рукой вверх по щеке, затем по темным волосам. Я также думал о том, продолжает Маттиас, выдержав взгляд Элисабет и немного помолчав, каково мне будет вернуться сюда, домой в деревню, в такое крохотное и крайне незначительное место в масштабах мира, да; возможно, чтобы это понять, достаточно съездить в Рейкьявик, но и Рейкьявик не впечатляет. Но ты вернулся, говорит Элисабет. Похоже на то.

Маттиас смотрит на прилавок, на Бранда, не видя его, Бранд сидит рядом с Фьолой, затем Маттиас смотрит на Элисабет: человек плохо справляется со своими чувствами, иногда это ему совсем не удается; я приехал, потому что не смог иначе. Он произносит это тихо, смотрит вниз, словно говоря с полом, как дела на складе, спрашивает он затем, понизив голос: вчера по телефону ты упомянула какие-то загадочные события, даже привидения, странно… их ведь там двое, Давид и… как его…

ЭЛИСАБЕТ. Кьяртан.

МАТТИАС. Совершенно верно. Кьяртан и Давид. Я хорошо помню Давида, чертовски умный мальчик, как и вся их семья; что он здесь делает, почему не уехал учиться в университете?

Он уезжал, но через два года вернулся. А почему не уехал снова? Сказал, что опоздал на автобус. Но ведь есть и другие автобусы. Не всегда. И что же теперь? Спроси его самого, но ты ведь помнишь Давида в детстве, с тех пор мало что изменилось, он наполовину в снах, а такие люди иногда теряются между тем, что мы называем действительностью, и фантазиями. Но этот Кьяртан, с ним-то что, разве он не был фермером, черт возьми? Был, в северных долинах. А почему он сейчас не у своих овец, за ними ведь ухаживать нужно? С ним целая история, отвечает Элисабет, и зрачки ее расширяются. Фьола с усмешкой смотрит на Бранда, который старается улыбаться в ответ, внезапно охваченный к ней сильной страстью, хотя никогда о ней не думал, сидя дома наедине с порножурналами и фантазиями, — Бранд холост, и мы не знаем, была ли у него вообще когда-нибудь женщина; у Фьолы, на его вкус, слишком широкие бедра, слишком большая грудь, да, она занимает слишком много места, слишком решительна и своенравна, но теперь вдруг все изменилось: он смотрит на нее. Длинная история, спрашивает Маттиас. Элисабет пожимает плечами, минут на пятнадцать, тогда я буду слушать и есть, говорит он; Фьола красноглазая, громко зовет он, не отводя взгляд от Элисабет, пожарь мне два яйца, смешай желтки с хорошей порцией скира, положи белок на кусок ржаного хлеба и хорошо поперчи. Совсем в прежние дни, радостно говорит Фьола и потягивается. Надеюсь, они не слишком давние, отвечает Маттиас, глядя на свои руки, словно они могут подсказать ему, сколько времени прошло.

Фьола проворная, Бранд следит, как она жарит яйца, смешав их с белым скиром, режет хлеб: руки полные и сильные, большая грудь раскачивается, пока Фьола стоит и взбивает; вот она — любовь, думает Бранд, кладя ладонь себе на грудь, словно собирается уловить шумы в сердце. Фьола приносит кофейник, улыбается им обоим, Маттиасу, однако, намного шире, и снова идет на свое место; Бранд хочет видеть ее не только сегодня, но и всегда, потому что она красивее лета.

Маттиас смотрит на тарелку, поднимает ложку и бормочет что-то о времени.

ЭЛИСАБЕТ. Да, задумаешься, и пройдет десять лет.

три

Фьола и Бранд сидели за прилавком, пока Элисабет рассказывала Маттиасу о Кьяртане и Асдис, затем она закончила, хотя истории никогда не кончаются, они еще долго продолжаются после того, как мы ставим точку, и мы никогда не знаем всей истории, всегда только фрагменты, но вынуждены с этим мириться. Элисабет облизнула губы кончиком языка: он промелькнул между ними; язык — это мускулистое утолщение во рту у большинства позвоночных животных, он участвует в пищеварении, а также является одним из основных органов речи человека. Маттиас провел по ухоженным усам большим и указательным пальцами, темные глаза не отрывались от лица Элисабет, маленькие, но живые глаза, густые волосы спутаны, вероятно, он их никогда не расчесывает. И как у них дела, спросил он, она его простила, спят они теперь раздельно, и что с детьми, твоя история какая-то незаконченная. Да нет, она закончилась, но не все можно простить, что-то не прощается, ты винишь себя, и дни уже никогда не будут прежними. Ты злая.

Нет, реалистка. А спят они раздельно? Слышала, что ему иногда приходится мириться с диваном, возможно нечасто, она закончила свое заочное обучение, получила работу у главы администрации и стала его правой рукой. А дети? Они приспособились к жизни в деревне, хотят теперь жить только здесь, дома у нас ближе, друзья ближе, дети это очень ценят, но они не могут забыть щенков, я тоже, сказал Маттиас, встал, надел пальто, коричневое и толстое, из грубой шерсти. Надень капюшон, и тогда превратишься в монаха. Как же я сейчас далек от целомудрия, сказал он, полушутя-полуизвиняясь. Тебе это не повредит, она встала, а Фьола с Брандом переглянулись. А как же Кристин, вдруг спросил Маттиас, будто только что вспомнил о ее существовании, да, и ее бедолага муж. Элисабет пожала плечами, полагаю, там наоборот: Петур винит себя, что не заботился о ней, Кристин обвиняет его в вялости, упрекает, что начинает храпеть, едва голова коснется подушки. Кстати, ты боишься привидений?

МАТТИАС. Разумеется. Боюсь, если они существуют. Поскольку они приносят смерть, а я боюсь смерти. Но почему ты спрашиваешь?

ЭЛИСАБЕТ. Тебе придется перебороть этот страх и избавиться от привидений на складе.

МАТТИАС. Привидения! Ты же вчера сказала, что все дело в проводке.

ЭЛИСАБЕТ. Не надо воспринимать меня всерьез.

МАТТИАС. Что ты имеешь в виду?

Элисабет улыбнулась, она это делает нечасто, как мы сейчас понимаем, она улыбнулась, ее красные, немного полные губы разомкнулись, и Маттиас увидел ряд белых зубов, щербинку между передними зубами, два нижних неровные, они наклонились друг к другу, словно ища поддержки. Иногда я что-то говорю, только чтобы шли дни, или чтобы их изменить, что-то сдвинуть, до чего-то достучаться, удивить людей бесшабашными заявлениями, встряхнуть сонный покой над нами и повсюду вокруг, но сейчас я иду домой. А ты поговори с парнями, они будут рады тебя видеть, до смерти рады освободиться от ответственности, и дай мне знать, если наткнешься на привидения, это было бы большим облегчением, мы бы убедились в существовании жизни после смерти, и тогда бы осталось только выяснить, какая она, однако, вероятно, лучше знать о ней как можно меньше.

Маттиас посмотрел на Элисабет, явно сомневаясь, покосился в сторону прилавка, там виднелись две головы, четыре уха, быстро провел по усам, словно задыхаясь, глотнул воздух ртом, затем произнес быстро и тихо: ты ведь знаешь, что я уехал прежде всего из-за тебя? Элисабет ничего не говорила, только смотрела, но какими глазами. Он снова направил взгляд в сторону прилавка. Вероятно, собирался найти нечто большее, чем ты, вообразил себе, что тогда будет легче вернуться — к тебе, я имею в виду. И? И что? Нашел? Нет. Но тем не менее вернулся. Маттиас поднял руки, словно сдаваясь. Она долго смотрела на него, затем сказала, немного понизив голос: у меня есть длинный красный шелковый халат, он тонкий и вполне прозрачный, демонстрирует, но кое-что скрывает, будоража воображение, я буду в нем и больше ни в чем. Элисабет подошла к двери, открыла ее, вышла в прохладный февральский день: начинало темнеть, воздух как будто сгущался; Маттиас шел за ней, она пересекла парковку и направилась домой, он смотрел ей вслед. Бранд и Фьола встали, ты это слышал, спросила она, еще бы, Бранду с трудом удавалось стоять спокойно, она собирается обнажиться! И не скрывает этого, пробормотала Фьола, почувствовав на себе его взгляд, она посмотрела вниз. Затем тряхнула головой, эти сестры всегда были с приветом, и неудивительно, они так и не выросли. Бранд глотнул, лицо раскраснелось, лысина порозовела, он погладил себя по затылку, почесал шею и задумчиво, смущаясь, произнес: раздетые женщины такие красивые. Фьола удивленно посмотрела на него, и Бранд в смущении добавил: наверное, в мире нет ничего прекраснее! Фьола молча пошла убирать столик после Элисабет и Маттиаса, к заправочной колонке подъехала машина, Бранд быстро направился к двери, взялся за ручку, ему нужно было выйти на улицу, чтобы остыть, щеки неприятно горели, но как только он открыл, донесся голос Фьолы: тебе придется сегодня довольствоваться топливными баками, дорогой.

четыре

По пути на склад Маттиас немного постоял у окна кооперативного общества, разглядывая три открытки, он улыбался сам себе, наверное, вспомнил, где их купил и где нацарапал на обратной стороне несколько слов, затем пошел дальше, посмотрел налево: Элисабет как раз спустилась к Сельскохозяйственному банку, скоро она скроется за почтой, сократив путь домой, и кое-кто отдал бы правую руку, здоровье на три месяца, машину и даже собаку за то, чтобы она ждала именно его.

Маттиас шел вдоль кооперативного общества. Небрежной походкой, немного вразвалку, в пальто, напоминавшем монашескую рясу. Он остановился на углу и посмотрел в проход между кооперативным обществом и складом, который иногда называли Берлинговым[5] проливом. Маттиас стоял сунув руки в карманы и думал. Когда руки в карманах, хорошо думается: человека охватывает спокойствие, своего рода смирение, иногда уныние или грусть; кто стоит вот так, сунув руки в карманы и прислонившись плечом к стене дома, и думает, тот на несколько мгновений становится свободным и ни от кого не зависит. Вынув руки из карманов, Маттиас продолжил свой путь, и в то же время из кооперативного общества вышла женщина, а за ней мужчина, они увидели, как Маттиас наклонился, поднял камень-голыш и положил в карман, потом стоял неподвижно, как им казалось, в тяжелых раздумьях, мужчина и женщина смотрели на него, женщину звали Роза, она с одной из ферм к югу от деревни, заседает в местной администрации, умеет организовать и реализовать, у них в долине мало что происходит без ее участия: Роза может сесть на стул у стены и играть на скрипке грустные мелодии курам на дворе, собаке и детям, иногда приходит любопытный теленок. Мужчина живет в нашей деревне, это Даниэль, тот самый ветеринар, который позаботился о сломанной ноге Симми, когда тот упал с лошади. От Даниэля иногда пахнет виски, он мечтает о Розе, пишет ей любовные письма, читает их ночи и своему двенадцатилетнему коту, затем подшивает в папку. Когда они с Розой выходили, он дотронулся до ее пуховика тыльной стороной ладони, по телу словно прошел ток, и жизнь была прекрасной. Даниэль стоял рядом с Розой, наслаждаясь моментом счастья, и смотрел, как Маттиас исчезает за дверью склада. А на складе висел на телефоне Кьяртан, в очередной раз пытаясь дозвониться до Симми: запасные детали уже пришли и можно начинать, нужно же наконец победить тьму; Давид же сидел на своем месте, откинувшись на стуле: затылок касался стены, глаза полузакрыты, выражение лица как у спящего человека. Опасно слишком приближаться к своим снам, они могут лишить силы жить, вытеснить волю, а что есть человек без воли?

пять

Под вечер Маттиас постучал в дверь Элисабет, но никто не вышел; оглядевшись, поискал звонок — безрезультатно. Дверные звонки громкие и пронзительные, но если такого нет, всегда можно сделать вид, что стука в дверь вы не слышите, и тем самым избавить себя от ненужных разговоров. Маттиас помялся, затем взялся за ручку, и дверь открылась: внутри было сумрачно. Он ничего не сказал, не крикнул: привет, я здесь, — просто вошел, снял ботинки, «монашескую рясу» и, пройдя внутрь, увидел ее: он увидел Элисабет.

И вот уже три дня, как их не было видно.

Кьяртан лежал дома в кровати и спал уже шестнадцать часов непрерывным глубоким сном без сновидений, большое тело лежало неподвижно, грудная клетка поднималась и опускалась, словно спокойное море, Асдис и дети бесшумно ходили вокруг. Давид тоже долго спал, но только потому, что попался в сети сновидений, для него сон — это пещера, где он чувствует себя в безопасности. Проснувшись, он отправился в гости к отцу, но не по дороге, а месил сугробы на пустоши; Давид с Астрономом долго сидели и разговаривали, сначала о складе: так ты чувствуешь что-то необычное, с горящими глазами спросил Астроном своего сына. Да, не колеблясь ответил Давид, или я так думаю… хотел бы думать, не знаю, как бы это описать, будто постоянно щекочет нервы, входишь в кладовку и сразу ожидаешь… да, чего-нибудь… но как только оказываешься среди людей, это кажется странным.

Возможно, это все моя вера в необъяснимое, ты же знаешь; вещи становятся реальными, как только мы создаем их в мыслях. А в этом случае настолько реальными, что Кьяртан тоже чувствует… нет, к черту, папа, почитай мне что-нибудь, я не хочу сейчас в этом копаться. И Астроном тяжело поднялся с кресла, взял с полки книгу, переплетенную в коричневую кожу, принялся медленно читать, и этот почти мертвый язык, когда-то правивший миром, наполнил комнату на самом краю света; Давид сидел, наклонившись вперед, и слушал, мало что понимал, но представлял себе зубастую стену крепости, покинутый город с парящими над ним птицами. Время от времени Астроном отрывал взгляд от книги и пересказывал текст: сюжет оказывался не так уж далек от картин, которые рождала латынь в голове Давида. Закончив чтение, Астроном встал, принес бутылку красного вина, открыл и налил в два стакана, они пили, и Давид спросил: так вы, ученые, полагаете, что приближается конец?

Было бы замечательно, ответил отец и, лукаво улыбаясь, поднес стакан к свету; по крайней мере, знамения парят в воздухе, примеры повсюду вокруг нас: на страницах газет, обложках глянцевых журналов, ты включаешь телевизор, и они появляются на экране, они настолько режут глаз, что мы их не замечаем. Ну и что? У западной культуры было свое время, много веков, теперь ей на смену приходят другие. Здорово, сказал Давид, глядя в свой стакан, в темно-красную жидкость: темнокрасный может превратить мысли в сны; нет, разумеется, не здорово, добавил он, я просто не могу избавиться от ощущения, что всем правит случайность, что все происходит от нее, даже цель, птица летит вперед по небу, и зачем ей беспокоиться о том, какая внизу культура? Отец трясет головой, твой взгляд напоминает черную дыру, говорит он, подперев щеку рукой, словно для того, чтобы лучше управлять головой, справляться со всей той тяжестью, которую только может вместить человеческая голова; опустошает свой стакан, снова наливает в него, говорит, отстраненно глядя на сына: я собираю обломки умирающей культуры. Умирающей? Хорошо, если она уже не мертва или не начала гнить заживо, и тогда я своего рода чистильщик. На такое я не подписывался! Чистильщик, гниение и звезды — адская смесь, да? Ты меня слушаешь, спрашивает вдруг Астроном, когда Давид ничего не отвечает и даже смотрит не на него, а куда-то вверх, держа в руках пустой стакан. Когда в мире не было ничего, кроме ее дыхания. Какое значение имеет всемирный беспорядок, подъем или упадок культуры, случайность или бездна, если рядом нет губ, чтобы целовать, груди, чтобы коснуться, дыхания, ласкающего слух? Как бы я хотел, чтобы у тебя было пианино, папа, говорит он вдруг, прерывая тяжелые и темные мысли Астронома, который сначала сердится на это неожиданное, даже легкомысленное замечание сына, но грустный вид Давида изгоняет злость, и он, вероятно, начинает думать о венгерке, у меня есть губная гармошка, говорит он; потом сын с отцом сидят под открытым верхним окном, по небу вечер рассыпал звезды, между ними стоит бутылка виски, и из окна доносятся звуки губной гармошки, найти себе звезду, искать себе жену.

[Мы продолжаем добавлять истории, нам трудно остановиться, но, вероятно, мы поступаем так, потому что тот, кто рассказывает о жизни, склонен плести длинную сюжетную нить, — все, что мы делаем, тем или иным образом связано с борьбой против смерти. Итак, Маттиас вышел из автобуса, через пару дней склад открылся под его руководством, там все было организовано, как никогда прежде, продуманно и со вкусом: лампочки в кладовке горели, подъемник ездил по главному коридору, на столе Маттиаса стоял компьютер, «Макинтош Перформа», обслуживали теперь стремительно, и все спокойно, ничего необычного, никаких привидений, ничего необъяснимого. Конечно, былые происшествия в кладовке не выходили у нас из головы, мы расспрашивали Давида и Кьяртана, даже Бенедикта — Сигрид, правда, не решились докучать, — однако к разгадке так и не приблизились. Что это тогда было: разыгравшееся воображение, невроз Давида и Картана или действительно привидения? Мы многого не понимаем, и нам свойственно задавать вопросы, которые обнажают нас перед миром.

Маттиасу удалось переломить ситуацию, изменить то, что мы считаем самоочевидным и обыденным в иррациональности и абсурдности. Привидения, говорит он, почему бы нам не предполагать их, есть много более безумного, чем привидения, приведу несколько наглядных примеров: миллионы, десятки миллионов людей верят в то, что белые американцы средних лет — элита среди народов мира, — эти воинственные люди, слепые к тонким нитям человеческого бытия, опасные для хрупкого будущего Земли. Но мы хвалим их вместо того, чтобы бороться с ними.

В этом он не так уж неправ.

Вы ведь тоже знаете, что многие здесь, мы имеем в виду — в Исландии, здесь, на этом кусочке земли под бездонным зияющим небом, ничего не хотят больше, чем сидеть на плечах у таких людей, чувствовать тепло у них в горле. Вы бы могли нам это объяснить, мы сбились с пути, у нас из-под ног ушла земля, нас держит только пустота, и эта мысль нам неприятна. Вы также знаете, что, если мы продолжим жить так, как в последние десятилетия, — и теперь мы говорим обо всем человечестве, — если не изменим нашу жизнь, саму повседневность, для нас наступит конец света. Мы сами лишим себя жизни. Мы одновременно судья, расстрельная команда и привязанный к столбу. И продолжаем жить, словно ничего не случилось. Бессмысленно. Однако иногда мы об этом думаем: о нелепых событиях, нелепых происшествиях, нелепых обстоятельствах, нелепой жизни.

Совершенно ясно, что мы не получили четкого объяснения происходившему на складе, вероятно, его просто нет, вероятно, мы найдем его в сновидении Луллы, хотя немногие захотят его принять, по крайней мере вслух, а может быть, ответы на все наши вопросы кроются в рассказе главы поселения. Но Симми и Гуннар обновили всю проводку: старые провода совершенно непригодны, просто чистая удача, что не случилось пожара, — и с тех пор, как Маттиас возглавил склад, товары больше не размещают на полу над руинами, вдобавок они с Кьяртаном частично сняли пол и поставили крест — немного безумно, но красиво, однако только при дневном свете: когда начинает смеркаться, открывается портал в бесконечную тьму. С наступлением сумерек на складе стараются не задерживаться, так что от победы над тьмой мы далеки, будь она внутри нас, под нами или снаружи.]

Загрузка...