Текла и человек, который не мог подсчитать рыб

Нам давно ясно, что дни вязальни уже позади, и, вероятно, никогда не было иного основания для ее деятельности, чем пари двух шутников-политиков: вот вам еще одна причина голосовать за Прогрессивную партию, да у нас и фантазии нет поступать иначе. Однако вопреки законам экономики бизнес у Астронома всегда шел хорошо, но потом появилась чертова латынь, за ней звезды, небо между ними, множество писем со всего мира и так далее. И вязальня больше не имеет значения, и не важно, писать слово с большой или маленькой буквы; как известно, все заканчивается: жизнь человека, жизнь народа, станки уехали в другую деревню, и солнце теперь проникает в пустой зал вязальни; проходя мимо, мы непроизвольно отворачиваемся: мало что представляет такое же печальное зрелище, как дом, в котором когда-то бурлила жизнь, но теперь он пуст, это наводит уныние, никто там не посещает туалет, никто не открывает окна. Десять рук были за то, чтобы перенести преферанс из общественного дома в вязаль-ню; Кьяртан предлагал поставить в зале на первом этаже теннисные и бильярдные столы — так он хотел привнести немного оживления в долгие зимы; Давид указал на отсутствие общественной библиотеки: никуда не годится использовать в качестве публичной школьную; Валли настаивал, чтобы дом стал фитнес-центром; Хельга была согласна с Кьяртаном, но добавила компьютеры, игровые автоматы, журналы; в идеях не было недостатка, но пока одни (большинство) довольствовались идеями, другие сделали шаг вперед: вдруг появилась Элисабет, принесла ведро краски, молоток, гвоздодер, лестницу. Было это в начале мая, месяца через четыре после того, как Маттиас вышел из автобуса: на его письменном столе жужжал компьютер, Кьяртан с Давидом занимались своими делами, и все на складе пришло в равновесие, однако никто не хотел задерживаться там после наступления темноты; но теперь Элисабет с молотком, гвоздодером, ведром краски, лестницей, удары раздаются целыми днями и вечерами, мешая окрестным жителям смотреть телевизор. Элисабет сама не красила, попросила Йонаса; как ты хочешь, чтобы я покрасил стены, спросил он так тихо, словно дышал, а не говорил, на твое полное усмотрение, ответила она, Йонас вынул руки из карманов, улыбнулся в пол и принялся за работу. На выполнение задания ушло лето, он являлся к шести утра, щеки еще пухлые после сна. Торгрим забирал его незадолго до девяти и снова привозил назад около пяти, Йонас красил до позднего вечера; просто удивительно, что можно превратить стену в нечто живое, но мы нередко проводили время за подсчетом птиц, которые тысячами летают на внешних стенах: спускаться к дому теперь одно удовольствие, особенно зимой, когда небо не балует нас птицами, время не движется из-за темноты и из кранов почти не течет вода. А птицы на бывшей вязальне настолько живые, что соседский кот, рыжий бес, лишивший нас немалого количества птиц, первые недели снова и снова кидался на стену и так повредил голову, что больше не вернулся к охоте — вот и говорите после этого, что искусство не влияет на жизнь. Но Элисабет сама орудовала гвоздодером, тянулась за пилой, откладывала в сторону дрель; некоторые не выдерживали наблюдать, как женщина в одиночку управляется с такими инструментами, приходили и спрашивали, не нужно ли ей помочь. На что Элисабет отвечала: да, можно раздеться, мне лучше всего работается в присутствии обнаженных мужчин, особенно с эрекцией; либо говорила: непременно, мне как раз нужны малосильные, будешь держать стремянку; или же: спасибо, приготовь кофе и сходи за газетой. Некоторые женщины судачили: подумаешь, одно высокомерие и промежность, и что эти мужики предлагают ей помощь, большинство ведь женаты, их дома ждут дела, нужно доделать край крыши, покрасить ее, заменить оконный косяк, им бы о своем заботиться, а не бегать в этот дом с вожделением, не пялиться на ее грудь. Тем не менее Элисабет помогал Йонас, Симми копался в электричестве и иногда в разговоре упоминал о бывшей жене Астронома, каменщик Асбьёрн, тот самый Аси, пришел с мастерком: ему не свойственно отчаяние, он из тех, кому сложно увидеть в жизни негатив, улыбка почти не сходит с его лица, из-под фуражки, тяжелой, как водолазный шлем, из-за высохших цементных пятен. Быстро же ты навела здесь порядок, сказал он, ставя в угол мешок цемента, но еще многое предстоит, ответила Элисабет, скажи мне, что здесь будет, и я стану самым популярным в деревне, ты и так самый популярный, но все равно скажу: я собираюсь открыть ресторан, — вот так мы об этом узнали.

Едва ли можно было придумать идею хуже: десятеро поднялись в радостном ожидании, предрекая верное банкротство, а мы, жаждущие больше жизни и движения, тяжело и безнадежно вздыхали: плиты ведь в каждом доме, некоторые даже ультрасовременные, у людей кулинарные книги и тетрадки с рецептами, их вырезают из газет, переписывают из журналов, нет никакой потребности в кафе или ресторанах, в закусочной на заправке всегда можно съесть хот-дог, сэндвич, гамбургер и картошку фри, и как только банк дал Элисабет кредит на такой необдуманный поступок, о чем думал Бьёргвин, почему согласилась Сибба, ведь Элисабет, черт возьми, потерпит неудачу, банкротство, разочарование, впадет в депрессию, возможно даже уедет из деревни, со своей грудью и походкой, десять радостных рук — одному смешно, а другому к сердцу дошло.

Само собой.

В пятницу четвертого сентября 1998 года Элисабет открыла свой ресторан. За несколько дней до этого она приставила к дому лестницу, взобралась на нее с мощной дрелью и начала демонтировать поблекшую от непогоды вывеску: ВЯЗАЛЬНЯ. Грустный момент, даже Аси вдруг почувствовал, что фуражка тяжела. Элисабет повесила в киоске объявление, мол, в такой-то день в такое-то время она демонтирует буквы, а Йонас напишет название ресторана на стене дома, того самого дома, история которого много лет назад началась с бутылки водки двух депутатов. По объявлению перед вязальней собралась небольшая группа, и кто-то спрашивает, а это действительно необходимо, Элисабет, что, переспрашивает она, снимать вывеску, уточняет спрашивающий, это так грустно, для чего нужно новое название, зачем все менять? Потому что Земля вертится, отвечает она и снова берется за дрель, но тут по склону на велосипеде спускается Гауи, на большой скорости, он крепко держит руль, ибо асфальт неровный, а человеческая жизнь хрупкая.

два

Гауи получил диплом юриста; тот, кто большими способностями не отличается, но у кого хорошо подвешен язык, идет на юрфак, иногда говорит он, усмехаясь. Гауи — брат Аси, уехал в Рейкьявик еще во время учебы в гимназии, мы думали, что навсегда, будет приезжать в деревню только в гости, и он тоже так думал, но человек лишь предполагает. Гауи открыл в Рейкьявике юридическую фирму, работал за десятерых, был прагматичен и расчетлив, через восемь лет обзавелся животиком и шестью сотрудниками, коттеджем в триста квадратных метров, сетью гольф-клубов и джипом, затем что-то случилось, и за год он все пропил — это быстро делается. Жена, ее зовут Герд, осталась, однако, ему верна, хотя некоторое время была на грани; у них двое детей, они переехали в деревню после терапии, полная глушь, сказал Гауи, клонит в сон, если просто по ней проехать насквозь, но хорошее место, чтобы восстановить душевное равновесие, обрести покой; они сняли девяностометровую квартиру в подвале у Аси. И сколько я должен тебе платить, спросил Гауи решительно, поскольку ничто не жжет так, как жалость к бедным; он устроился рабочим в электрическую компанию, его жена получила полставки в молочном цехе и обещание сполна заработать осенью на скотобойне, если ей понадобится; просто удивительно, сколько можно пропить и накопить долгов за год.

АСИ. Вы будете платить мне, рассказывая по одной истории каждый субботний вечер: она должна будет длиться не меньше пятнадцати минут и все это время удерживать мой интерес.

Не дурачься, Аси, сказал Гауи. Если тебе не удастся выполнить названные требования, вы заплатите за месяц сорок тысяч. Я на такое не согласен. Ладно, пусть история длится двенадцать минут, но, повторяю, она должна удерживать мое внимание. Это унизительно. Ну хорошо, остановимся на пятнадцати минутах. Нет, Аси, я профукал все шансы, всего лишился, разрушил много хорошего, пил как свинья, вел себя как неудачник, изменял, бил детей, признаю, однако тебе нет необходимости вести себя со мной как с голодранцем, я собираюсь начать новую жизнь, и там нет места для жалости к бедным. Ты неправильно понял, сказал Аси, глядя на свои толстые короткие руки, грубые от работы, сухие и потрескавшиеся от цемента. Все я правильно понял, я хочу платить за квартиру, и точка. Ты и будешь платить — пятнадцатиминутной историей каждый субботний вечер. Это я называю жалостью к бедным, сказал Гауи, и почему ты, черт возьми, насмехаешься. Я не насмехаюсь, я только улыбался. А я называю это насмешкой, сказал Гауи раздраженно. Ну называй насмешкой, если хочешь, только ты все неправильно понял, смотри, мне сорок два года, с тех пор, как умер папа, а мама переехала в дом престарелых, я живу один, у меня хорошая зарплата, и все есть, даже ценные бумаги, но иногда мне вечерами одиноко, особенно в выходные, с другими вечерами порядок, я тогда усталый после работы, но вечерами в выходные очень трудно, пятничными вечерами тоже, они напоминают о пустых комнатах, пустых стульях на кухне, такие условия аренды должны попросту обеспечить мне компанию на некоторое время. Я не знал, сказал Гауи. Что не знал? Что ты одинок. Я не одинок, мне просто иногда скучно по вечерам, и тогда я частенько выхожу прогуляться по деревне и вижу, как семьи собираются перед телевизором или за кухонным столом, мне надоели эти прогулки, и вы избавите меня от них, если выполните эти условия.

Гауи и Герд снимали цокольный этаж уже почти два года и понимали, как трудно бывает рассказывать пятнадцатиминутную историю, удерживая внимание Аси, иногда история и вовсе не удавалась, но со временем истории сочинялись свободнее, они стали длиннее, и Аси ждал их с нетерпением, иногда даже они все, жизнь повернулась светлой стороной. Аси переехал в подвал, а семья наверх, Гауи покинул электрическую компанию, где его, скверного рабочего, терпели по доброте душевной и из-за Аси, но люди выспрашивали у него юридические подробности, когда не хотели беспокоить главу администрации Гудмунда, у того и без них есть над чем подумать, и дело дошло до того, что супруги открыли в деревне адвокатско-аудиторскую фирму, берутся за дела отовсюду, иногда даже из Рейкьявика, но о возвращении в столицу никогда не задумывались, даже дети, здесь, знаете, хорошо жить, если вы выносите немного-людие, в маленьких местах жизнь иногда кажется больше. Вино — единственная тень в жизни Гауи, правда, он не пробовал его девять лет, но иногда его охватывает такой страх от воспоминаний, что он ложится в постель и лежит неделю, неотрывно глядя перед собой, домашние крадучись ходят вокруг, мы замедляем скорость, проезжая мимо. Это единственная тень, но приходит время, и дети идут в гимназию, их комнаты пустеют, и редко поднимается пыль. Жизнь, однако, постоянно в движении, она не собирает пыль, — однажды все превратится в воспоминание, и ты умрешь.

три

Гауи едет вниз по пологой дороге, она изгибается мимо вязальни, которая сейчас превращается в ресторан; какое удовольствие ехать быстро, но он крепко держится за руль, потому что жизнь — это легко рвущаяся нить. Элисабет на стремянке с дрелью в руках, на трехметровой высоте, стоит довольно мягкий августовский день, ягоды уже созрели, мы ведрами собираем их на горных склонах и в небольших долинах с поросшими травой руинами и тысячами травинок, пишущих свои символы в воздухе. Гауи уверенным движением останавливает велосипед, ведет его между людьми, которые собрались посмотреть, у большинства — обеденный перерыв, над ними нависла печаль: Элисабет демонтировала часть прошлого, она в синих джинсах, в развевающейся клетчатой блузе, темные волосы спадают на воротник. Гауи останавливается у стремянки, рассматривает буквы, которые Элисабет успела снять, — они прислонились к стене, усталые и сбитые с толку, потерявшие цель; она как раз откручивает А, он поднимает взгляд, смотрит под блузу, на голую спину, однако на Элисабет, по счастью, черный топ, и Гауи может без смущения смотреть и дальше — лучше ведь смотреть на того, с кем разговариваешь; было бы, конечно, замечательно увидеть также голую женскую спину, и едва ли в этом есть что-то неправильное. А что делать с буквами, спрашивает Гауи, стараясь перекрыть дрель. Сначала Элисабет ничего не отвечает, справившись с А, спускается, протягивает ему букву, снова поднимается, у нее сильная челюсть, с такой челюстью не пойдешь на конкурс красоты. Гауи повторяет вопрос, и Элисабет наконец говорит: я об этом еще не думала, пусть пока полежат в кладовке. Знаешь, я хочу их купить. Элисабет отрывается от Л, долго смотрит вниз, длинные волосы спадают на лицо и закрывают его, словно она на минуту отступила в вечернюю темноту, затем Элисабет произносит: десять тысяч за букву. Десять тысяч, кричит Гауи, обводя взглядом присутствующих, ни стыда ни совести! Двенадцать тысяч, объявляет Элисабет, ого-го, кричит Гауи, вскинув руки, полчаса спустя Аси везет буквы в их семейный офис, где братья крепят их на стену, а Элисабет велит Йонасу взобраться на стремянку с ведром краски, и он пишет на стене дома желтыми буквами: ТЕКЛА.

И вот они открылись.

Разумеется, для нас это событие: раньше здесь никогда не было ни кафе, ни ресторана, только закусочная кооперативного общества с жаровней, чтобы пойти туда, не нужно наряжаться, так что такая возможность приодеться у нас выдавалась до боли редко: между смертями и балами могли пройти месяцы; а Элисабет открыла ресторан. Повесила объявление в кооперативном обществе — «Текла» откроется в пятницу четвертого сентября, Давид будет играть для посетителей на скрипке и губной гармошке, заказ столика по телефону 434-14-05, — а внизу разместила меню и карту вин. Нам очень понравилась еда — баранина, свинина, птица с неожиданным, иногда экзотическим гарниром, но чашу весов склонила винная карта: только два года, как в деревне открылся винный магазин, а тут суперновинка — возможность заказать вино в заведении; от радости у нас кружилась голова: напьемся, черт возьми! В первый вечер ресторан был полон, даже кое-кто из мужланов пожаловал, отмокнув в ванне, полив себя лосьоном и одеколоном, чтобы избавиться от вони хлева и овчарни; Давид сидел на высоком стуле, грустно дул в губную гармошку, легким движением проводил по струне скрипки, — мы и не знали, что он умеет играть на скрипке, у играющих на скрипке сердце больше, чем у других. Замечательный вечер. За горами спал ветер, после тирании летнего сияния постепенно возвращались звезды, весной мы обретаем пение птиц, но теряем свет звезд, осенью наоборот. Что же лучше? Птичья песнь, похоже, соткана из радости, предвкушения, но также из печали, она поселяется в наших сердцах, с другой стороны, глядя на звезды, мы нередко ощущаем одиночество, отблеск далекой надежды. Однако в тот вечер не многие думали о звездах и одиночестве, даже небо расстелило звездную скатерть, и Астроном покинул деревню, укутавшись, прихватив с собой кофе в термосе, сидел на заиндевевшем утесе и писал письма на латыни, время от времени макая чернильную ручку в темный промежуток между звездами, пока его сын гладил скрипичную струну, как любовницу; некоторые поспешили проглотить лакомые кусочки, чтобы кричать браво; у тех, кто повидал больше, эта деревенщина вызывала лишь грустную улыбку, потому что не приветствуют музыкантов ни в ресторане, ни в церкви, вот как много общего у этих мест. Застенчиво улыбаясь, Давид продолжал играть, иногда он отводил взгляд влево, где за столиком вместе с мужем и друзьями сидела Харпа, она не смотрела на него в ответ, словно их губы никогда не встречались, боже мой, я не могу думать ни о чем другом, пронеслось у него в голове, и скрипка жалобно всхлипнула, резко вдохнула, затем подскочила и закружилась в аргентинском танго. Он думал о ее губах, о дыхании, как она прижимала его к себе, обхватив ногами, когда он овладел ею, в танго есть страсть, темные волосы упали на лоб Давида, скрипка извивалась, Харпа подняла глаза, вне всякого сомнения, она подняла глаза, потянулась за бокалом вина и опустошила его. Давид продолжал играть, и вечер шел, она поднимала взгляд все чаще, и каждый раз вздрагивали струны — одна в его сердце, одна на скрипке; потом наступила ночь, Давид и скрипка были в одном доме, Харпа и муж в другом, они занимались любовью, она все время думала о Давиде.

четыре

«Текла» — название звучит как марка машины, однако Текла не машина, а героиня, жившая две тысячи лет назад, она ударила мужчину, который захотел силой овладеть ею, и поскольку он был влиятельным и все происходило в его империи, девушку приговорили к смерти и бросили в пасть разъяренной львицы, но та, увидев Теклу, переменилась, стала кроткой и ласковой и принялась лизать ей ноги, тогда Теклу отпустили, она семьдесят два года прожила в пещере, к ней устремлялись толпы отчаявшихся, и она основала монастырь — обо всем этом написано в меню. Если бы Текла жила в наши дни, она, возможно, пошла бы в политику, изменила бы мир, если бы только ее саму власть не изменила раньше, поскольку власть уникальна: она поет колыбельные самым рьяным идеалистам и делает из них конформистов; но тот вечер в деревне был прекрасным. Мы расходились по домам сытые, пьяные и счастливые; даже лучше балов: никакого шума, никакой драки, никто не блевал, словно это были не мы, а кто-то другой. Мы шли домой и снова слушали гадости, которые говорили об Элисабет.

Но то, что скрывает ночь, всплывает при свете дня. Мы проснулись от ударов молотка в голове, шума детской передачи по телевизору, проглотили обезболивающее, накормили детей завтраком, нашли в карманах скомканные чеки, с трудом разобрались в неприятных цифрах. Десять рук не появились в «Текле», чур меня, сказали они в один голос, но рано утром в понедельник пришли к главе администрации. Мало что в этом мире прекраснее дружбы, вероятно, прежде всего она делает его обитаемым, и именно дружба связала эти десять рук, они пользовались влиянием в деревне, и никто не хотел оказаться с ними в контрах. Дружба, однако, помогает не всегда, и через несколько недель после встречи с главой администрации одна из женщин сидела дома, хотя был не вечер, а светлый день, более того — четверг, однако она наполнила ванну теплой водой, принесла нож для линолеума — они, как вы знаете, острые, — залезла в ванну и решительно порезала вену на правом запястье, затем на левом, смотрела, как кровь стекает в воду, думала, вероятно: вот какая жизнь на цвет. Ей повезло, что муж — он работает в теплосети — необычно рано вернулся домой из-за рвоты. Почему? — спрашивали ее изумленные подруги, я не знаю, отвечала она, глядя на перевязанные запястья, действительно не знаю, знаю только, что рвота спасла мне жизнь. Она подняла глаза и засмеялась, затем перестала смеяться и заплакала, безудержно, но ее ждали четыре объятия. Как это было прекрасно, как трогательно, и не будем разрушать это мгновение, заметив, что на кое-что в этой жизни никаких объятий не хватит. Однако до четверга и синего линолеумного ножа было еще далеко, когда десять рук — спецназ гражданских добродетелей — намеревались влететь к главе администрации, как ураган, но Асдис сказала: он занят. Нам наплевать. Я знаю, но вы должны сесть и подождать. Не будем мы ничего ждать! Тише, тише, сказала Асдис, и они сели — Асдис лучше не перечить: она пыталась застрелить мужа из ружья, сожгла его машину и имеет огромное влияние на главу администрации, так что лучше иметь ее в союзниках, чем в противниках, поэтому они сидели и ждали. Время от времени высовывалась любопытная голова бухгалтера Мунды, светлые волосы были аккуратно собраны в пучок, прическа ей совсем не шла, вытягивала и без того длинное лицо, но ее муж Сигмунд хотел, чтобы она укладывала волосы именно так: он обожал жену и боялся, что с распущенными длинными волосами она станет неотразимой и уйдет к кому-нибудь получше. Стрелки часов на стене приближались к десяти, когда супруги вышли наконец из кабинета Гудмунда: муж длинный, тощий, жена невысокая и раздалась вширь, когда они стояли рядом, то очень напоминали цифру 10; на ней изрядно поношенное платье в цветочек, глаза под темными нечесаными волосами как два глубоких темных озера. Десять рук дождались указания от Асдис, быстро вошли; Гуд-мунд сидел за письменным столом, он вздохнул, словно оказался перед непреодолимой стихией.

Мы требуем, начали они без обиняков, чтобы ты пригласил независимого эксперта расследовать, как Элисабет смогла открыть ресторан в помещении вязальни — здесь что-то нечисто. А почему вы так думаете, спрашивает он осторожно, пытаясь сохранить нейтральность в голосе. Разве этот дом не государственная собственность, почему она может использовать его таким образом, ведь есть правила эксплуатации подобных помещений, или кто угодно может устраивать там непристойности, и откуда у нее деньги, нужно ее разоблачить, пока не нанесла больше вреда, пока не увязла глубже.

Глава администрации смотрит в компьютер, непроизвольно водит мышкой, выходные его не отпускают: супруги три вечера подряд ужинали в «Тек-ле», три вечера — это три бутылки красного вина, много коньяка, пива, скрипки и губной гармошки, Харпа приходила и в пятницу, и в субботу, черт возьми, как же ее волосы сочетаются с красным платьем, он снова вздыхает, тянется за стаканом воды, пять женщин следят за ним, их руки превращаются в лес на бушующем ветру, как только упоминается имя Элисабет. Бросьте, говорит он наконец, отрываясь от мыслей о Харпе, теле под платьем: у нее были такие кошачьи движения, он никогда не замечал этого раньше, и потребовалось вполовину больше коньяка, чтобы подавить интерес к ней; бросьте, она просто трудолюбивая. Трудолюбивая! Да, трудолюбивая, а еще инициативная, быть инициативной ненаказуемо, и никто так, как она, не сможет редактировать нашу газету, она… Трудолюбивая, да, это точно: прилежно выставляет грудь перед мужиками, а потом крутит ими, как хочет, вы, мужики, все думаете одним местом, и она это знает, знает, что у вас только секс на уме. Но думать о сексе не преступление, часто говорил он, и при слове «секс» по его телу прошла легкая, очень легкая дрожь.

Как она получила дом под ресторан? Мы хотим расследования.

Она моя свояченица.

Мы хотим независимого эксперта из Рейкьявика. Вы слишком раздуваете, делаете из мухи слона. Например, юриста из государственного аудита. Будет вам, девушки.

Тогда мы подадим на нее в суд, и на тебя тоже. На меня?!

За то, что ее покрывал.

Глава администрации тяжело дышал, плотники перестали стучать и начали пилить листовое железо негодной пилой, он сдался, и через несколько недель приехал Аки.

пять

Аки приезжает в деревню в самом конце сентября на новехоньком «форде-эскорте», останавливается в доме главы администрации, получает в администрации рабочее место; он среднего роста, стройный, ладный, кожа такая тонкая, что кажется прозрачной, всегда в элегантном костюме, дорогом пальто, моргает редко, ему сорок лет, и он разведен. Аки верит в цифры и планирование, эта вера лишила его брака: секс вечером по вторникам, время с детьми с восьми до полдевятого вечера по средам, только так и никак иначе, и абсолютно все равно, подходит ли это другим, ибо тот, кто не планирует свою жизнь, погибнет в беспорядке. В конце концов жена не выдержала, сказала, что планирование приняло у него маниакальную форму, вытеснив содержание, они уже два года как развелись, и вот Аки приехал в деревню тихим осенним днем, трава пожухла, перелетные птицы улетели, скрылись за линией горизонта, машина скотобойни объезжает хутора, деревню она покидает с пустым прицепом, а когда возвращается, в нем много блеющих ягнят, несколько молчаливых овец, очень угрюмый баран и один фермер, сопровождающий своих животных. Машина едет вниз по склону мимо «Теклы», задним ходом подъезжает к скотобойне, двое мужчин в темно-зеленых халатах до колен открывают двери, опускают ограждение в задней части машины, гонят животных в овчарню, которую иногда называют залом ожидания, но долго ждать обычно не приходится, животных всех до единого сгоняют в желоб, который приводит их на площадку, где забойщик, долговязый мужлан, быстро орудует пистолетом с выдвигающимся ударным стержнем, а на верхнем этаже наготове жаждущие работы руки. Мы иногда думаем о ягнятах в овчарне скотобойни: возбужденные жизнью, блеющие, смотрящие вокруг голубыми глазами, через день или два они станут замороженными тушками. Эти ягнята живут одно лето, одно короткое, очень светлое лето, второго у них не будет — патрон размозжит лоб над глазами, а мы останемся ждать зимы.

Десять рук приглашают Аки на кофе, три торта, блинчики со взбитыми сливками, два вида печенья, бутербродный торт, женщины рассказывают ему о деревне, обо всей деревне, о жизни и смерти, здесь нет кладбища, говорят они, и церкви тоже; Аки симпатичный, этого нельзя отрицать: гладко выбрит, темно-русые волосы безупречны. Женщины не раз приглашают его на кофе, в сущности, берут под свое покровительство, расспрашивают о расследовании, пытаются из него что-нибудь выудить, но безуспешно: он лишь размыкает тонкие губы и принимает настолько грозный вид, что они думают: теперь у Элисабет будут проблемы! Когда Аки пробыл в деревне неделю и уже дважды пил кофе у десяти рук, настало время поговорить с Элисабет; и нога его еще не ступала в «Теклу» — разумеется, он хотел подобраться к жертве осторожно, собрать данные, доказательства, выбить ее из колеи; он уже смотрел издалека, как она ходит по деревне.

По утрам Элисабет совершает часовую прогулку в любую погоду, даже если все замело снегом, она немного фанатична, с улыбкой поясняет глава администрации, они с Аки стоят у окна кабинета и смотрят, как Элисабет проходит мимо, направляется в утреннюю темноту за деревней; по улице едет машина скотобойни, она тоже держит курс на темноту, вцепившись в свои передние огни, чтобы не потеряться, из окрестностей приезжают школьные машины, выпускают детей, уезжают обратно, затем на деревню опускается тишина, никакого движения, здесь мало что происходит, оправдывается Гудмунд. Аки смотрит на главу администрации неморгающими голубыми глазами, похожими на выдувное стекло, а сейчас мне бы хотелось спокойно поработать, говорит он, глава администрации смотрит в ответ, вдруг сердится, видит движение снаружи: Кьяртан и Давид ковыляют на работу, Давид посреди дороги, засунув руки в карманы, в черной кожаной куртке и темных джинсах, мертвенно-белое лицо под черной шапкой, надвинутой на глаза, Кьяртан идет по тротуару, тяжело ступая, немного выворачивая стопы, вероятно из-за веса, всех лишних килограммов, которые его скелету приходится выдерживать.

Небо медленно светлеет. Над кооперативным обществом парят два ворона. Скоро на скотобойню вернется машина с прицепом, наполненным блеянием, летом, которое превратится в замороженные тушки еще до конца недели, сейчас вторник. Аки выходит, Асдис делает вид, что работает на компьютере, и не здоровается с ним, встает, чтобы проследить за Аки из окна, видит, как он подходит к склону, спускаясь, исчезает из вида, там фьорд освобождается от ночи; он ушел, кричит Асдис вглубь, гнить ему в аду, отзывается Мунда, а глава администрации входит в кабинет и внимательно изучает оставленные Аки бумаги, между бровей тревожная морщинка. Аки минует «Теклу», там внутри темно, заходит на скотобойню, смотрит на стрелка за работой и на трех работников у небольшой поточной линии под платформой для убоя скота: подросток с плеером в кармане и грохочущим рэпом в ушах помогает переворачивать тушки, когда они в конвульсиях падают с платформы, напротив него высокий сутулый мужчина лет шестидесяти, он перерезает ягнятам горло, кровь хлещет в желоб, из них струей вытекает лето, третий работник подвешивает тельца на крючки, конвейер поднимает их на второй этаж, где они превращаются в тушки, затем в еду. Аки заходит в овчарню, смотрит на жующих жвачку животных: они напоминают ему футболистов; спускаются два забойщика, здороваются с ним — он слегка наклоняет голову, — прислоняются к ограде, выдался перерыв: двадцатилетние парни, с пояса у них свисают крючки для туш, на бедрах — футляры с тремя ножами; раздается шум подъезжающей машины.

Аки приникает к решетке, протискивает свою изящную мягкую руку, ягненок осторожно нюхает ее, Аки смотрит ему в глаза, прислушивается к приглушенному звуку забойного пистолета, шуму падающего на конвейер тела и думает: как же коротко расстояние между жизнью и смертью, между летом и зимой, он собирается подумать о чем-нибудь еще, хочет, но ничего не приходит на ум, считает головы в овчарне, затем выходит, забойщики с ухмылкой смотрят ему вслед: когда тебе около двадцати, ты очень много ухмыляешься, тебя ничто не приводит в уныние, и до смерти им так далеко, что нет смысла измерять расстояние. Аки спускается к воде, садится на большой прибрежный камень, маленькие волны приходят-уходят, приходят-уходят, приходят-уходят, приходят-уходят, приходят-уходят, море гипнотизирует. Проходит немало времени, а Аки все смотрит — ни в этом мире, ни в ином его почти не существует, только голубые глаза, следящие за тем, как волны приходят-уходят, приходят-уходят, глаза, напоминающие выдувное стекло. Затем в его голове что-то проносится, вероятно мысль или впечатление. Сегодня вторник, между половиной десятого и десятью в ежедневнике большой знак X, в это время он занимается самоудовлетворением, обычно рассматривая американские глянцевые порножурналы, но у него с собой еще две книги Анаис Нин. В прошлый вечер вторника в гостевой комнате у главы администрации было как-то неудобно, но в то же время интересно, он попутно слышал Сольрун, она, похоже, разговаривала по телефону, голос у нее мягкий. Жду с нетерпением, думает Аки, немного раздвигает ноги, вспоминает фрагменты книги Нин «Дельта Венеры». Нет, не жду, думает он с грустью, никакого изменения в ощущениях, ни единого намека, он смотрит на поверхность моря, которое простирается в три стороны и в одном месте сливается с гористыми островами, исцарапавшими горизонт. Было бы здорово, если бы он мог посчитать рыб или слезы, стекающие по лицу, по худым щекам, ничего не чувствуя, кроме внутреннего онемения, будто у глаз свобода воли, словно слезы бегут от него. Крысы и тонущий корабль, думает он с горечью. Так и сидит на камне. Не может посчитать рыб. Не может посчитать слезы. Думает: почему я живу?

Вечером он ел в «Текле». Тихая музыка, кажется струнный квартет давно умершего композитора, паста, бутылка красного вина. Он несколько раз напивался в гимназии, в конце восьмидесятых, тогда ассортимент был небогат, красное вино только в фильмах и посольствах; каково это — снова напиться вдрызг, подумал он, посмотрел меню, внимательно изучил карту вин, возможно, именно воспоминание о тех дерзких днях привело к тому, что он заказал целую бутылку — не половину, не бокал, — и, возможно, поэтому не мог посчитать ни плавающих в море рыб, ни льющихся из глаз слез: когда принесли еду, он уже выпил не менее половины бутылки. После двух бокалов начал моргать, как и мы. После трех — стал оглядываться вокруг и кивать другим гостям: их было пятеро, не считая его, вон там у окна сидел врач Асбьёрн. На седьмом бокале он подозвал Элисабет и сказал очень тихо и очень осторожно, словно расставляя слова руками: я кое-что о вас знаю, и тут его вырвало на стол, еду, пол, немного попало и на нее, на зеленую кофту. Аки с удивлением посмотрел на рвоту, затем в лицо Элисабет и сказал: я не мог посчитать рыб.

шесть

Безусловно, было бы уместно сказать, что Аки, который не мог посчитать рыб и слезы, катился по наклонной плоскости и поэтому утратил способность управлять своей жизнью. Он каждый вечер ел в «Текло, и мы сначала думали, что это часть расследования: Элисабет натура сложная, двуличная, и требуется время, чтобы к ней присмотреться, возможно, Аки тоже так думал, самообман — одно из самых сильных свойств человека. Он быстро и уверенно увеличивал количество выпитого, на пятый вечер справился с бутылкой красного вина, на седьмой его уже не рвало, и тогда он прибавил еще коньяк, около часа поплелся в дом Гуд-мунда и Сольрун, в полдевятого был уже в офисе, молчаливее обычного, заперся, но время от времени из кабинета доносился звук работающего компьютера. Аки, однако, не выглядел как опускающийся человек, был даже еще элегантнее, безупречнее, ел так рассудительно и деликатно, что мы чувствовали себя неотесанной деревенщиной рядом с высокородным господином. Конечно, мимо нашего внимания не прошло, что он каждый вечер напивается почти до чертиков, однако мы связали это со скукой, с тем, что, оказавшись посреди монотонной рутины, он скучал по кинотеатрам, спектаклям, концертам, тосковал по жужжанию жизни. В деревне, конечно, вовсю работает скотобойня, проходят кинопоказы Кидди, но что это по сравнению с кровью в жилах столицы, к тому же дни здесь короче, а ночи длиннее, поскольку приближается зима. Десять рук беспокоились за Аки, знали, что с честными мужчинами, которые постоянно оказываются поблизости от Элисабет, к тому же пьяными, никогда не бывает ничего хорошего — она лукавее самого дьявола.

Но что мы знали: ничего.

Через девять суток после того, как Аки не удалось посчитать рыб в море, он сидит на своем месте в «Текле»: он уже позвонил в столицу, нужен короткий отпуск по состоянию здоровья, сказал он, сердце прихватило, и послал справку от врача.

И вот вечером в четверг, ровно за неделю до того, как женщина в деревне пойдет в ванную с синим линолеумным ножом, у Аки на столе лежит толстая стопка бумаги; вы написали роман, спрашивает Элисабет, тонкие губы Аки размыкаются, и на его лице появляется выражение хищника, он кладет изящную руку на бумагу и говорит: это о вас. Точная оценка вас как личности, вашей деятельности, вы здесь вся, и ничего не упущено, хотите почитать? Откинувшись в кресле, он потягивает итальянское красное вино из Фоджи, она выхватывает несколько листков из середины стопки, читает не более десяти секунд и произносит: здесь же цифры. Разумеется, без них мы уязвимы, на них держится все. Она трясет головой, вы ошибаетесь, я сделана из слов, вам что принести поесть?

Вечер четверга, и в общественном доме Кидди показывает хороший триллер, поэтому посетителей в «Текле» не очень много: Аки, Арнбьёрн и еще четверо. Арнбьёрн в «Текле» завсегдатай, он живет один и всегда жил, вечером надевает красную бабочку, наносит лосьон после бритья на пухлое лицо, иногда погружается в раздумья и напоминает грустного медведя, его место возле углового окна, осенняя темнота с одной стороны, виски с другой, как-то так. Хорошо быть навеселе, одно из лучших ощущений в этом мире: твой внутренний ландшафт немного меняется, вещи обретают другую природу, люди двигаются иначе. Арнбьёрн попытался разговорить Аки, у них есть кое-что общее: оба с университетским образованием, холостяки, оба в деревне, обоим пятьдесят, у ровесников с годами все больше общего, когда мы достигаем пятидесяти, прошлое становится неотступной частью нашей жизни. Аки никого к себе не подпускал, но вечером этого четверга все иначе, у него с собой стопка бумаги, он смотрит вслед Элисабет, исчезающей в кухне, и, похоже, очень недоволен ее невниманием, вечер сгущается, он опустился на деревню, на крыши домов. Аки уже допил бутылку красного вина, приступил к коньяку, он садится рядом с Арнбьёрном, который закрывает книгу, английский перевод французского писателя Андре Жида, Аки предлагает ему виски, давай четверной, говорит он Элисабет, но не отводит взгляд от Арнбьёрна, они с доктором чокаются и пьют, Аки не похож сам на себя, он хочет говорить, слова из него так и льются: где ты был, когда убили Леннона? что, ты думаешь, написано вот на этих листках? как ты полагаешь, можно посчитать рыб? а слезы? а в Милане был, с женщиной когда в последний раз спал, полагаешь, в этой деревне можно жить, что, думаешь, написано на этих листках? Арнбьёрн пытается на все отвечать, но зачастую находит нужные слова с большим опозданием, Аки не ждет, он несется дальше, замолкает, только когда Арнбьёрн переходит к смерти Леннона, растроганный до слез, пуля, поразившая мою молодость, говорит он, чуть не плача, виски у него с одной стороны, осенняя темнота с другой, она накрывает деревню, заволакивает небо, простирается далеко в космос, слезы, произносит он поздним вечером, уже ночью, это язык боли. Аки не отрываясь смотрит на Арнбьёрна, подносит бокал с коньяком к губам, опрокидывает содержимое, двойной «Реми Мартин ХО», поперхнувшись, кашляет, встает, смотрит на Арнбьёрна, пока мир успокаивается, выходит в темноту, оставив пачку листков на столе, и Арнбьёрн к ней тянется. Аки всю ночь не спит, сидит в гостиной и пьет вино из запасов Сольрун и Гудмунда, вероятно, он рожден для выпивки, наделен большими способностями в этой области, содержимое бутылки непрерывно уменьшается, однако он говорит почти четко, когда в четвертом часу приходит Гудмунд, садится напротив своего гостя, зевает, ждет, пока сон покинет его тело, наливает себе немного и говорит: ты здесь сидишь и пьешь. Как же нам все-таки свойственно говорить очевидное, однако не стоит обманываться: за словами может скрываться вопрос о последнем аргументе. Аки это понимает, он знает, что на самом деле Гудмунд спрашивает, почему он там сидит, какие события в жизни, какая боль, тоска, какое отчаяние усадили его в кресло и дали ему в руки бутылку, когда за окном висит ночь, черпая свою силу и темноту из космической бездны. Как минимум, отвечает Аки, прилаживая запонку на рубашку, все идет прахом, и затем непроизвольно добавляет: я не смог посчитать рыб. Гудмунд сидит со своим гостем, ночь идет, они пьют, Аки — значительно больше, говорят мало, но играют в шахматы; что идет прахом, спрашивает Гудмунд, если бы я только знал, отвечает Аки, и когда около шести приходит Сольрун, он спит на диване, а Гудмунд в кресле, между ними шахматы в беспорядке, бутылка виски, два стакана, за окном низко висит луна, желтая и не желтая одновременно, она, похоже, вот-вот упадет, и только мороз удерживает ее на темном западном небе. Сольрун накрывает Аки одеялом, будит Гудмунда, и они уходят в спальню, через час нужно будить детей, за целый час в кровати можно многое сделать, и она говорит: будем держаться за руки, пока луна не упадет с неба.

Когда Аки проснулся, он был в доме один, день проник в окно гостиной, шахматы в беспорядке, виски исчезло, на столе записка: «Бери все, что хочешь, лучше что-нибудь с кухни. Рекомендую сквашенное молоко с хлебом. Я не могу запретить тебе пить, ты взрослый человек, но с твоей стороны это неразумно. Чувствуй себя как дома. Сольрун».

Аки прочитал записку, щурясь от головной боли, поплелся в ванную, принял душ, позавтракал, прочитал записку снова, затем еще десять раз, чувствуй себя как дома, почему некоторые предложения как кинжал, почему кинжал так легко входит в кожу, почему сердце не выдерживает удар кинжалом? Он просидел в «Текле» весь пятничный вечер, мало ел, много пил, почти не говорил, никому не позволял к себе подсесть, однако попросил у Элисабет разрешения переночевать, но та сказала: у меня уже спит другой мужчина, и мы такие горячие, что ты обожжешься. Аки тем не менее позволили устроиться на матрасе на втором этаже ресторана, в окно светила луна, она была одна на небе, он один на земле, напился до беспамятства субботним вечером, сидел за столиком у окна, было облачно, затем в разрыве между облаками показалась луна, белые лучи проникали сквозь стекло и смешивались с коньяком в бокале Аки, как это может быть, подумал он и опустошил бокал. Удивительный вкус луны; он проснулся в незнакомой комнате на узкой кровати, вплотную к нему лежала обнаженная женщина, и сам он тоже обнаженный.

семь

Возможно, открывая глаза, мы каждый раз рождаемся заново, а закрывая их, умираем. Аки долго лежал с закрытыми глазами и ждал, что проснется, очнется от кошмара: он в незнакомой комнате, рядом с обнаженной женщиной. Снова открывал и закрывал глаза, открывал и закрывал, пока не понял, что это не сон. Вот как, он действительно в незнакомой комнате, на узкой кровати, рядом с ним дышит женщина, он чувствует запах ее тела, они оба лежат на спине, вплотную друг к другу из-за тесноты. Неужели я умер и это и есть вечность? Комната небольшая — он мог окинуть ее взглядом от стены до стены, не шевеля головой, — вероятно, на чердаке, если только это не мир накренился. Вон старое плетеное кресло, полочка с фотографией людей и животных, три вазы с цветочным узором, сундук или ящик, украшенный песком и ракушками, узкий высокий комод и все, больше ничего и не поместилось бы, но за окном висело синее небо. Аки изучил обстановку, увидел, что вещи на своих местах, и ему стало немного лучше, но все еще было нехорошо. Женщина не спала, он слышал это по ее дыханию. Аки откашлялся, она явно вздрогнула, он неясно видел ее боковым зрением: она, похоже, скрестила руки на груди; где я, спросил он, голос звучал незнакомо, глухо и надорванно, на хуторе? Да. А где деревня? Они лежали без движения, он смотрел вверх; она подняла руку, которая была дальше от него, правую, и, указав, произнесла: вон там; Аки тотчас почувствовал сильный, даже резкий запах тела. У него скрутило живот, его прошиб пот, но не вырвало, подумал он, черт возьми, не вырвало! Ему удалось сдержаться, и он спросил: туда далеко? Двадцать семь километров плюс подъездная дорога. Говорила она в общем четко, но почти не шевеля губами. Какая подъездная дорога? Сюда, к хутору. Длинная? Семьсот двадцать восемь метров. По всему телу прошло приятное напряжение: как же хорошо, когда люди переводят окружающую обстановку в точные цифры, но затем она подняла руку, почесала голову, он непроизвольно закрыл глаза, ждал, пока ослабеет запах, снова открыл их и спросил, смущаясь: что случилось сегодня ночью, как я сюда попал? Последовало долгое молчание, она дышала, и он ждал, затем она спросила: а что ты помнишь? Он задумался, вспоминая: ну, я сидел в «Текле» и пил коньяк, видел луну в облаках… а потом просыпаюсь здесь. Ты не помнишь ничего после этого, после того как видел луну, имею я в виду? Нет, ответил он, сжимая губы; меня вырвет, если она еще раз поднимет руку, подумал он, она когда-нибудь моется? Ладно, вздохнул он; они немного полежали; она смотрела вверх перед собой, он увидел это, повернув голову на несколько миллиметров, увидел грубое круглое лицо, толстый нос, оттопыренные губы, если только они не настолько толстые — полнокровные и толстые. Ладно, произнес он, расскажи мне, как я сюда попал и почему. Затем он крепко схватился за край кровати, потому что мир вдруг подозрительно накренился, словно хочет от меня избавиться, пронеслось в голове у Аки. Элисабет сказала, что будет отлично, если ты поедешь с нами. С вами? Со мной и моим братом. Он тоже здесь живет? Да. Кто-то еще? Нет.

Внизу кто-то включил радио, словно брат хотел подтвердить свое присутствие, вероятно, тихий человек, потому что радио работало тихо. Вы были в «Текле» вчера вечером? Нет. Да ну? Мы были снаружи. Что вы там делали, проезжали мимо? Нет, просто смотрели, кто приходит и все такое, вечером хорошо смотреть снаружи в окна. Вы сидели в машине и смотрели в окна ресторана? Да. Долго? Не-е, вероятно, тридцать пять минут, пока не вышла Элисабет. К нему снова вернулось ощущение покоя, теперь из-за того, что она так точно запомнила время. Элисабет к вам выходила? Да, сначала мы подумали, что она собирается нас прогнать; заводи, Йенни, сказала я. Йенни это твой брат? Да. И? Наша «тойота» завелась, когда Элисабет уже приблизилась к машине, и я запретила ему трогаться, это было бы хамством. И? Она открыла дверцу с моей стороны, совсем не сердилась, напротив, предложила нам войти, даже пригласила на ужин! И вы пошли? Нет, не сразу, я сказала, что мы не умеем сидеть в ресторанах, а она в ответ спросила: вы же умеете сидеть в машине, разумеется, сказала я, но тогда вы сумеете посидеть у меня за столиком, и я тут же поняла, что она права. И вы пошли, спросил Аки, когда она какое-то время помолчала. Нет, или да, я пошла, а Йенни ни в какую, он не такой общительный, как я. Ты пошла, сказал Аки, стараясь дышать ртом, когда она поднимала руку и запах ударял в нос. Да, и ела баранью ногу, я уже поужинала и есть не хотела, но у Элисабет было так вкусно, словно я никогда раньше не пробовала баранью ногу, наверное, это правда — то, что о ней некоторые говорят. А что говорят? Что она волшебница, а еще парень со склада играл на скрипке, это было так душевно и по-культурному, я была даже рада, что Йенни не пошел: он терпеть не может игру на скрипке, говорит, что она для снобов, мне же нравится любая музыка. Она молчала, быстро дыша. Я тогда сидел у окна? Да. И был… как бы это сказать, был в полном сознании? Думаю, да, ты пил, однако я мало смотрела на тебя, сказала она, извиняясь, почти испуганно, я редко пью красное вино, а Элисабет все подливала в мой бокал, и мне было так хорошо, так здорово было там сидеть, смотреть вокруг и… Она замолчала, сдерживая дыхание, и у него возникло ощущение, что она ждет его разрешения или согласия, чтобы продолжить, и он произнес: да, красное вино. Она снова начала дышать и сказала: там столько народу. Доктор в своей забавной бабочке и муж Элисабет в странном костюме, они сидели вместе и разговаривали, иногда так громко, что я плохо слышала скрипку, но их было интересно слушать, они говорили… а когда я появился, перебил ее Аки, но тут же пожалел об этом, она резко замолчала, и долгое время слышалось только радио и шум ветра; наконец она тихо сказала: я слишком много говорю, Йенни часто ругает меня за это. Прости, сказал он незнакомым голосом, глухо и надорванно, невоспитанно вот так перебивать людей. Она улыбнулась — он увидел это краем глаза, — просияла, он непроизвольно попытался повернуться на бок, чтобы видеть ее лучше, кровать заскрипела, и радио замолчало. Что я, собственно, делаю, подумал он, перестал переворачиваться на бок и лежал поэтому не на спине и не на боку, из-за узкой кровати двинуться куда-то было трудно. Но теперь он разглядел получше: она застыла, обе руки поверх одеяла, локти прижаты к бокам, он видел только голову, шею, часть грудной клетки; он смотрел, а она старалась натянуть одеяло выше, и запах снова ударил ему в нос, он стерпел, не мог поступить иначе, она смотрела на него, серыми настороженными, немного испуганными глазами, из-под короткой челки неопределенного цвета, почти не знавшей расчески, кожа грубая, лицо с толстым носом, толстые полнокровные губы, если они не оттопырены, на лице неяркий макияж — на щеках и вокруг глаз, он ей не особенно подходил. Прости, снова сказал он, я не должен был тебя прерывать, но мне бы очень хотелось знать, как я сюда попал. Она смотрела вниз, он видел только веки. Элисабет сказала, что ты поедешь с нами.

И что я на это ответил? Не знаю, ты говорил по-английски, а я по-английски мало понимаю. А потом? Мне понравилась идея привезти тебя сюда, Йенни говорил, что этого делать не нужно, но мы с Элисабет его не послушали. А потом? Йенни пришлось внести тебя в дом и поднять сюда, а я тем временем отмыла машину. Отмыла машину? Тебя рвало. Ой. Ничего. И я захотел спать в этой комнате? Она покраснела и посмотрела на него, затем ее глаза заметались по комнате, словно искали, на чем бы остановиться; внизу снова включили радио. Мы голые, сказал он наконец, однако упоминать об этом было совсем излишне, и она покраснела еще сильнее, бледный макияж порозовел на щеках, она беспокойно оглядывалась по сторонам, чтобы не смотреть на Аки, попыталась поправить одеяло, подоткнуть, постаралась прижаться к стене, запах появлялся, стоило ей пошевелить рукой, — тяжелый, назойливый, но в то же время сладкий, если только Аки не начал к нему привыкать, под мышками у нее виднелись темные волосы — он никогда раньше не видел волос в подмышках у женщин. Так они и лежали; он обвел ее взглядом; ее серые глаза не были спокойными и долю секунды, она так крепко вцепилась в одеяло, что костяшки пальцев побелели; Аки в каком-то смущении спросил: а у вас большое хозяйство? Он очень надеялся услышать цифры: они не убегают, как люди, не коварны, как слова. И она ответила: триста восемнадцать овец, шестнадцать коров, одна телка, два двухлетних бычка и лицензия на ловлю рыбы в реке. Произнесла это спокойно, глядя прямо на Аки, низким голосом; серые глаза рассматривали его лицо. Он ухватился за цифры, крепко удерживал их, закрыв глаза, опустив голову, больше не держа ее поднятой, лоб уткнулся во что-то очень мягкое, мягче, чем мир, что было мягче, чем мир: ее плечо, а ниже — подмышка. Триста восемнадцать овец, шестнадцать коров, одна телка, два двухлетних бычка и лицензия на ловлю рыбы в одной реке, один лоб у одного плеча, и разум Аки наполнился запахом, который струился из-под мышки, тяжелым, назойливым, сладким, и он подумал: Рейкьявик — столица Исландии, а потом о своей квартире-студии. Площадью 92,3 квадратных метра. По международному стандарту (ISO 31-0) нужно ставить запятую между целой и дробной частью. 92,3 квадратных метра, кожаный диван, два кресла в том же стиле, стеклянный столик, плита с варочной панелью, тридцатидвухдюймовый телевизор, двадцать шесть каналов, программа никогда не кончается, но он один: когда включает телевизор, только он отражается на экране. Один. Число 1, римскими цифрами I или i — наименьшее целое число, один человек, одна неделя, один день, один на один, один за раз, один раз, не два, когда вычитаешь один из одного, остается только ноль, значит, ничего. Для чего живет человек, думал он, его лоб у ее плеча, но ему в голову не пришло продолжить размышление, он просто лежал, лоб у ее плеча, нос почти уткнулся в подмышку, сильный запах тела, они в кровати, далеко над ними небо, немного ближе каркает ворон, еще ближе — ветер, совсем близко радио, рядом ее дыхание, осторожное, робкое дыхание, я и не знал, что дыхание может быть робким, не знал, что от тела бывает столь сильный запах, не знал о таких серых глазах; он с трудом поднял голову, поднял выше, так высоко, чтобы видеть ее лицо и эти серые глаза. Сказал единственное, что пришло на ум: у тебя серые глаза; затем его член стал твердеть. Очень медленно, но верно; и эти серые глаза расширились; он уже забыл, как это хорошо, когда член твердеет возле теплого тела; он поднял руку, взял одеяло, начал стягивать его вниз, она сначала сопротивлялась, но потом перестала, и одеяло сползло ниже; он увидел маленькую грудь с розовыми сосками, которые тотчас затвердели, когда он прикоснулся к ним губами; он продолжал следить за спадающим одеялом, пока оно не оказалось на полу. У нее широкие бедра, широкие ноги, широкие стопы, и она говорит: у меня еще никогда не было мужчины. Сколько тебе лет? Тридцать шесть. У меня никогда не было девушки, сказал он, думая о девственной плеве; ее там нет, прошептала она, словно читая его мысли, я иногда использовала такие вещи, плева порвалась, когда мне было восемнадцать и я в первый раз использовала щетку для волос. Щетку для Волос? Она у меня до сих пор, сказала она тихо, едва слышно, затем очень осторожно протянула руку, словно к ужасному зверю, потом ее ладонь сомкнулась вокруг члена, крепко сжала; Аки закрыл глаза; меня зовут Фанней, сказала она, переводя дух. Меня зовут Аки. Я знаю… кровать довольно громко скрипит, Аки.

Йенни выбежал, когда она закричала, пошел в хлев, сидел там и терпеливо ждал, вернулся в дом полчаса спустя и принялся замешивать оладьи.

[Хорошо просыпаться утром в деревне. Тот, кто живет у моря, может смотреть на его вечно живую поверхность из окна гостиной, стоять на веранде с чашкой кофе в руке, возможно босиком, слушать хрипловатую болтовню гаги, грубые комментарии чайки; в штиль серебристый облачный покров неподвижен, море почти не шевелится, только мелкие волны накрывают камешки, которые затем возвращаются подышать. Не нужно ни о чем думать, человек просто существует, слушает, приветствует мир, в такие мгновения империи превращаются в пыль.

Маттиас встает рано, только он, чашка кофе, сигарета, полусонное море, гага и чайка, неподвижные облака. Элисабет спит, он выходит и смотрит на море, входит и смотрит, как она спит, она дышит, и галька уходит под воду. Он склоняется над ней, берет в руку волосы, они струятся между его пальцами, темные волосы, такие темные, почти черные. Когда она спит, все проще, но беднее; он находит листок, пишет записку, иногда он так делает: она проснется после того, как он уйдет на работу, и обнаружит его записочку в масленке, в лотке для столовых приборов или, может, в своей обуви, либо он просто напишет маркером на зеркале в ванной: «Только и делаю, что дышу и думаю о тебе». Чтобы стереть маркер с зеркала, может потребоваться немало времени, и это хорошо, ибо послание важное, в нем истина, квинтэссенция, оно красиво в своем отчаянии, его нельзя разместить так, чтобы было легко стереть. Только и делаю, что дышу и думаю о тебе. Это абсолютно правильно, но в то же время полная ерунда или сильное преувеличение. Маттиас многое делает: он занимается складом, они с Сольрун — движущая сила общественной жизни в нашей деревне, вокруг него движение, иногда он получает странные посылки от своего друга-этнографа, который, возможно, к нам приедет: когда он появится, вы сразу его узнаете, говорит Маттиас — Луис черный как смоль, всегда в черной шляпе и желтом пиджаке. Иногда кто-нибудь спрашивает: и вы согласились приехать в эту глушь? На это он отвечает: к любой глуши можно привыкнуть — абсурд становится рутиной, и наоборот.

Вероятно, он прав, мы ко всему привыкаем: к латинским снам и привидениям. Астроном живет своей жизнью вне наших будней, он и небо, он и ночь, масса писем на латыни из внешнего мира. Замечательно иметь в деревне такого чудака, он оживляет существование, но, возможно, он вовсе не чудак, а единственный, кто мыслит логично, разумно и ответственно. Однако мы совсем не знаем, что сказать о его сыне, сломавшем скрипку о голову мужа Харпы, который дважды швырнул Давида об пол. Дело было в «Текле», и Элисабет замахнулась сковородкой, после того как Давид принес в жертву скрипку, и вот теперь мы ждем продолжения. Уйдет ли Харпа от своего мужа к Давиду вместе с двумя детьми, выдержит ли это Давид, выдержит ли он, если она не уйдет к нему, а вообще уедет, если какие-то события унесут ее из деревни, купит ли он себе новую скрипку? Жизнь богата вопросами, но не ответами. Однако хорошо просыпаться рано здесь, в деревне, где знакомый мир, в котором все, как правило, на своих местах, галька погружается в воду, а затем всплывает подышать.

Маттиас всегда ходит на работу одним и тем же путем. Вверх по склону мимо «Теклы», мимо офиса главы администрации, мимо общественного дома, почты, он в своем пальто, напоминающем монашескую рясу, а внизу, в доме, лежит она и дышит, и волосы у нее почти черные. В капюшоне он похож на монаха или же на обезьяну из-за немного переваливающейся походки. Он приходит минут за сорок пять или за полчаса до Давида и Кьяртана, зажигает свет у себя, в торговом зале, в кладовке, лампочки освещают крест и поднятый пол в северо-восточном углу, он приходит туда и здоровается, говорит несколько слов о погоде, политике, о том, что у него на душе.

Вскоре после того, как Маттиас приступил к работе на складе, он повесил большую карту мира в торговом зале, она напоминает нам, что мы — часть целого, сказал он. Нам нравится рассматривать карту, но просто поразительно, насколько Европа, оказывается, маленькая: Швейцария, например, едва различима, однако там есть озера и очень высокие горы. Гауи принес на склад красивую четкую карту Европы и попросил повесить ее рядом с картой мира, чтобы уравновесить, как он выразился. Маттиас не внял его просьбе и вместо этого повесил большую карту нашего округа. Так что теперь нас на складе ждет не только мир, но и наш округ; на прилавке стопка открыток, которые Элисабет купила в огромном количестве во время их с Маттиасом летней поездки в Германию и Чехию. Маттиас, Давид и Кьяртан призывают покупателей взять себе открытку и повесить дома на видном месте, например на холодильнике. Все открытки одинаковые, на них цветные фотографии японских макак, сидящих в горячих источниках, и только головы торчат наружу. Обезьяны сбегаются в источники, когда холодает, сидят в них целыми днями, лишь головы торчат, вокруг мороз и сильный ветер, только голод сгоняет макак с места, но, насытившись, они тотчас возвращаются обратно. Маттиас не устает объяснять, что мы на самом деле как эти обезьяны, разница лишь в том, что нам не нужно выбираться за едой — благ цивилизации у нас выше головы. Однажды на склад зашел Астроном и взял десять открыток, сказал, что пошлет их своим зарубежным коллегам; хотелось бы узнать, что он написал венгерке — как сказать «я скучаю по тебе» на латыни? Рассматривая фото обезьян, Астроном очень смеялся — как же хорошо смеяться, иногда неописуемо хорошо. Но жизнь идет в разные стороны, а потом заканчивается на середине предложения; иногда нет ничего лучше, чем проснуться рано утром только для того, чтобы смотреть на поверхность моря, и пускай время течет.

Море, чашка кофе, болтливая гага, галька, уходящая под воду, а потом всплывающая подышать. Только и делаю, что дышу и думаю о тебе. Нам осталось довести до конца еще одну историю или, вернее, проследить еще одну предрешенную судьбу, рассказать о событиях, которые происходили весной и летом до того, как Элисабет демонтировала буквы и в деревню приехал Аки, мы не захотели придерживаться хронологии или не смогли. Еще одна история, потом все закончится и в то же время нет…]

Загрузка...