Часть четвёртая. Вор поневоле

Пыльные амуры

Четвёртый день их петербургских каникул подходил к концу.

Луша в махровом халатике и с полотенцем на плече она стояла у окна гостиной, и глядела сквозь стекло на боковой фасад Шуваловского дворца, который выходил на Итальянскую, как раз напротив их дома. Влажные, только что вымытые волосы её сияли.

— Какие они пыльные, эти бедняги путти… — вздохнув, вдруг сказала она.

Глеб с Русей, развалившиеся на диване, скептически хихикнули. Девчачьей жалости к пыльным амурам они явно не испытывали…

Мальчики, ну что с них возьмёшь… Луша гордо встряхнула мокрой головой, распространяя благоухание. Просто сегодня ей хотелось, чтоб весь мир сиял чистотой вместе с нею!

Мир, надо заметить, не разделял этого желания. На кухне стоял страшный кавардак, и Лушу там поджидали грязные тарелки: сегодня была её очередь мыть посуду. Впрочем, оптимистка Раевская унывать не собиралась. Гора посуды ей явно была нипочём. Тарелки она вымоет в два счёта, вот только волосы подсохнут…

— «Амур скорбел — и ничего другого/ Не оставалось мне, как плакать с ним,/ Когда, найдя, что он невыносим, / Вы отвернулись от него сурово…», — медленно проговорила Тоня, оторвавшись от штопки Глебова дырявого носка и с иронической усмешкой уставившись в окно, на покрытых копотью путти.

— Кто это сказал? — заинтересовалась Лукерья, не прекращая прихорашиваться.

— Это — Петрарка… — ответила Тоня. — Франческо Петрарка, великий итальянский поэт.

— Ой! Это он прям об этих амурах написал? — удивилась Луша.

— Да нет, что ты. Именно этих амуров, что напротив, Петрарка никогда не видел, ведь он жил в 14 веке. А Санкт-Петербургу всего-то триста лет… А писал он о неразделённой любви. Он любил, а его возлюбленная не отвечала ему взаимностью. И он писал и писал сонеты, и посвящал их своей Лауре…

Глеб вдруг поперхнулся леденцом. Скривился, закашлялся и, схватившись за свою «пиху», принялся с какой-то неожиданной, прям-таки неуёмной злостью давить на кнопки.

Луша удивлённо скосила глаза на резко помрачневшего Рублёва.

— А-а, — вдруг вспомнила она, — Тоня, так это его книжка у тебя тут валяется. Ну та, что на итальянском…

Глеб молча, со свирепым выражением лица склонился над «пи-эс-пи», отстреливаясь от скачущих по пятам отвратительных монстров.

— Так его тоже Франческо зовут, как кого-то из твоих знакомых итальянцев? — сообразив, обрадовалась Луша, и в глазах её тут же запрыгали лукавые искорки. — Вот это совпадение!

— Это распространённое в Италии имя, — пробормотала Тоня.

— Ха-ха, по крайней мере у этого Франческо не было ни малейшего шанса, — зло бросил Глеб, казалось бы не слушавший разговор.

— О чём это ты? — карие Лушины глаза уставились на него в упор. — О любви?!

— Вот ещё! Я про этих… — он ткнул пальцем в окно, — про амуров ваших пыльных…

— Наши? — У Луши что-то вдруг сжалось внутри… — Не наши, а ваши, питерские… — нарочито-беззаботно засмеялась она, тщательно скрывая смутное разочарование. И — ушла с независимым видом, встряхивая мокрыми кудрями.

Рублёв только невесело усмехнулся.

Из глубины квартиры зашумел фен. Глеб зыркнул в сторону Тони, и снова мрачно уставился в экран. Тоня озабоченно посмотрела на часы, потом — недовольно — на Глеба с «пихой» в руках, и холодно процедила:

— Та-ак, у тебя ещё пять минут и ты сдаёшь мне эту штуковину. Хватит глаза портить.

Молчание было ей ответом.

Тоня утомлённо провела ладонью по лицу, посмотрела на Глеба, не отрывавшего глаз от экрана, и вздохнула. Ну вот, опять… Снова неизвестно откуда взявшееся отчуждение стеной встаёт между ними…

* * *

Уже совсем стемнело, когда все дети на Итальянской — кроме почти растворившихся в питерских сумерках беспризорных амуров — были выкупаны, высушены и накормлены. На кухне — прибрано, а посуда помыта.

После ужина они собрались в просторной квадратной комнате — кабинете хозяина-музыканта, в которой стоял небольшой, так и называвшийся кабинетным, рояль с полированной, местами выщербленной крышкой. Многочисленные высокие стеллажи, забитые нотами, книгами, альбомами высились вдоль стен. С верхних полок покровительственно глядели на всю компанию бронзовые и мраморные бюсты.

Верхний свет зажигать не стали. Расположились кто с книжкой, кто электронной читалкой на небольшом диванчике под торшером, а Глеб так и прямо на полу…

— Мандаринов хочется… — вдруг произнесла Тоня мечтательно. — Когда я была маленькой, почему-то представляла себе, что мой принц при первой же встрече спросит меня: «Хочешь мандаринов?» Ну и тут же угостит, разумеется…

— Ты любишь мандарины?

— Ещё как! Глеб, кстати, тоже. Мы с ним — мандариновые маньяки. И ещё мне нравится, что с них легко, сама собой кожура сдирается. Даже стихи есть такие «И сама собой сдирается с мандаринов кожура…»

— Стихи??? — переспросил Руся, подсаживаясь к роялю.

— Ну да, был такой поэт Мандельштам. Впрочем, неважно… Как мандарины не любить — они же пахнут праздником — Рождеством, Новым годом. Временем чудес…

— У-у, до времени чудес ещё далеко… Ещё осень… — протянул Руслан, и подкрутив чёрный лаковый табурет, стал наигрывать грустную детскую пьеску под названием «Дождик».

Звучал инструмент превосходно. Прозрачные, немного печальные звуки капали, дрожали, сливались в струйки…

— Тоня, мама сказала, ты в Италию собираешься? Правда?

Музыка прервалась. Долгое испуганное эхо повисло в сумеречной тишине — словно последние капли на мокром после дождя карнизе.

Глеб нахмурился и замер, даже дышать перестал.

Тоня отложила книгу. Ответила не сразу.

— Правда. Собираюсь. Давно мечтала. Надо пользоваться случаем, ехать, пока зовут.

Луша заёрзала, заахала — зовут — ну как же здорово, как здорово! Ляпнула мечтательно:

— Ой, а вдруг ты там замуж выйдешь…

Руся фыркнул — кто о чём, а сестра нынче всё о свадьбах, — и, ухмыляясь, заиграл свадебный марш Мендельсона, нарочно не в той тональности. Марш зазвучал криво, издевательски…

Глеб со страдальческим выражением лица зажал обеими руками уши.

Руся ещё поддал жару, остервенело нажимая на педаль.

— Кончай, Руся! — взмолилась Луша.

Руся пожал плечами и прекратил терзать инструмент. Крутанулся на одноногом винтовом табурете, взглянул Тоне в лице, просил уже вполне серьёзно:

— Как же мы тут без тебя-то будем?

Тоня беззаботно отмахнулась:

— Проблем-то!!! Приедете ко мне в Италию, если что. Вот, как нынче в Петербург приехали.

— Ой, Руся, пускай! Пускай Тоня выйдет за итальянца! О, давай, Тонь! — Луша оживилась, прямо в ладоши захлопала.

Глеб зыркнул на неё, стянул с нижней полки толстенный иллюстрированный альбом в глянцевой суперобложке и принялся сосредоточенно его перелистывать, словно бы полностью уйдя в созерцание репродукций на мелованных плотных страницах.

— У тебя будут дети… такие, ну, итальянские… — продолжала щебетать Луша, обнимая Тоню. Смутно белевшие в заоконной тьме призраки гипсовых младенцев согласно кивали.

— Много! И все они будут лопать спагетти аль-денте. И соус болоньезе… — хохотнул Руслан, намекая на фразы из Тониного итальянского разговорника.

Луша только фыркнула. Что б он понимал?!

Глеб тем временем продолжал угрюмо пялиться в альбом по древнерусской живописи.

Глядя на своё отражение в крышке рояля и старательно поправляя волосы, Луша обратилась к нему:

— Глеб, а ты хочешь в Италию?

— Нет. — Он мрачно захлопнул книгу.

На мгновение Русе показалось, что всё это время Глеб держал её верх ногами…

Рублёв резко поднялся.

— Сдалась мне эта Италия! — зло сказал он, неловко запихивая альбом на место. — Мне учиться надо.

— Ну так в каникулы! — всё уговаривала его Луша, рассеянно любуясь на себя в полированное чёрное зеркало, поправляя непослушный локон. — Лето же длинное.

— Мне… у меня… — Глебу наконец удалось всунуть альбом между другими корешками, едва не надорвав блестящий глянцевый «супер». — У нас практика всё лето… — выдохнул он наконец и выскочил за дверь.

«Врёт. Не всё лето у них практика… Может и вовсе никакой практики нет…», — понял Руся, всё это время внимательно смотревший на Глеба.

Руслану тоже был не по душе дурацкий разговор про итальянских младенцев. Он полагал, что с Тоней гораздо интереснее, когда при ней нет никаких дурацких младенцев. Ну, вроде их с Лушей младшего брата Федюни, который сейчас-то стал парень что надо, а пока не подрос, вечно хныкал и писался.

Зазвонил телефон, Тоня поднялась и ушла разговаривать на кухню.

Руся с Лушей остались в комнате одни.

— Чего он расстроился-то…

Руслан фыркнул. Оказывается его ненаглядная сестрица тоже кое-что заметила кроме своего прекрасного отражения в рояле.

— Чего-чего… Тоня уедет в Италию, а Глеб — куда? — Руся поднялся с табурета, закрыл рояль, глухо стукнув крышкой, бросил с горечью: — Он-то здесь останется…

— Как это здесь? — непонимающе выдохнула Луша. Покусала губы, подумала. Спросила возмущённым испуганным полушёпотом: — Ты что думаешь, Тоня его тут оставит?

— Ему ещё лет шесть учиться, в Нахимовском-то, — угрюмо подтвердил Руслан.

— Ну так пусть учится! Другие тоже — учатся, а на каникулы — домой ездят.

— Так нет у него дома-то. Он у Тони на каникулах.

— Ну вот — где Тоня, там и дом!

— Ты Луша! Ты тупишь просто! — разозлился Раевский. — Не понимаешь будто. Как она его с собой возьмёт? Ты не слышала, его документы где-то там застряли? Ничего там не оформлено, и фиг когда ещё всё это случится. Не отпустят его к ней, если Тоня за границу уедет. А у неё там свои собственные дети народятся… А может муж вообще не захочет Глеба к себе забирать…

— Тоня Глеба не бросит! — голос Луши поднялся почти до крика. — Я точно знаю. Уверена абсолютно!

— Тише, не кричи ты так, — зашипел на неё Руся, оглянулся, поспешно придавил ладонью неплотно закрытую дверь. — Эх, Луша… Уверена она… А вот Глеб, похоже, не уверен. Чего тебе приспичило его спрашивать про Италию??? Расстроила человека!

Луша надула губы:

— Какие вы, всё-таки, мальчики, пессимисты!

— Хорошо быть оптимисткой с папой, мамой и двумя братьями…

— Один из которых — непроходимый пессимист, — со слезами в голосе бросила она Русе и выбежала из комнаты.

Бамбини пикколини

С утра на кухне было шумно. Впрочем, как всегда. На сковородке шипела яичница, гудел чайник, а поверх всех этих звуков плескались бурные волны торопливой итальянской речи — включённый телевизор был настроен на какой-то итальянский канал. Тоня слушала по утрам за завтраком итальянские новости — «для практики». Не то чтобы Антонина сильно интересовалась итальянской политикой или спортом, просто она активно учила язык: «Скузи, прего, грацие милле, ченто перченто…»

Похожее на скороговорку «ченто перченто» означало всего-навсего прозаические «сто процентов», однако звучало в доме к месту и не к месту, и смешило всех, и больше всех саму Тоню. А всю их развесёлую компанию она называла не иначе, как «бамбини пикколини» — маленькие деточки. В шутку, конечно. Некоторые ростом почти с Антонину вымахали, те ещё «бамбини»…

«Бамбини пикколини» Раевские искоса поглядывали на экран, лукаво перемигивались, и по очереди подливая в хлопья молоко, повторяли итальянские словечки — да так лихо, Тоня просто диву давалась.

Даже Глеб к ним присоединился, хотя вообще-то не разделял Тонино увлечение итальянским — вдруг желчно, но при том с отличным выговором, бросил какую-то итальянскую фразу.

Тоня, караулившая у плиты кофе, удивлённо обернулась. Она даже до конца не поняла смысл сказанного, вроде как ругательство, что ли.

Руся загоготал. Луша покосилась на Тоню, и тоже смущённо прыснула.

Ничего себе… Она долбит, долбит уже который месяц, а эти трое — на лету хватают… Не дети, полиглоты какие-то.

С плиты послышалось тихое шипение. Луша всплеснула руками:

— Ой, Тоня! Убегает!

Тоня ахнула, но было поздно. Её утренний кофе безвозвратно вытек на плиту, потушив газовую конфорку лёгким ехидным смешком.

* * *

После завтрака они пешком отправились в Михайловский замок — Тоня непременно желала показать им проходившую там выставку древнерусского искусства.

Руся вчера больше всех отнекивался, но «коварная» Антонина всё-таки и его уговорила.

— Там, на выставке, есть большой раздел, называется «Святое воинство». Воинство — слышишь, Руслан? — Там, правда, много изображений воинов — на конях, в доспехах, с оружием — ну разве не интересно? — соблазняла Тоня заупрямившегося Руську. — И всякие сражения там есть, — продолжала Антонина в красках расписывать все прелести очередного (Русе казалось, что уже сотого по счёту) похода в музей. — Битва новгородцев с суздальцами, например.

— Битва? — Руськины брови поползли вверх от удивления. — На иконе??? Ничего себе…

— Вот, представляешь? — Глаза у Тони горели. Прям не Антонина Ковалёва, а само воплощённое вдохновение. — Есть, Руся, такие иконы, которые изображают историю чудесного избавления Новгорода от осады суздальцев в 1169 году. Там же настоящее сражение! Два конных войска! Шлемы сверкают, пики щетинятся, стрелы летят! Пойдём, поглядишь, как русские художники-иконописцы изображали битвы…

— Ну, если так… — явно воодушевлённый Тониными речами, Руська взлохматил обеими руками волосы, потом согласно тряхнул головой. — Ладно, уломали!

* * *

Тонины каблуки уверенно стучали по чисто выметенному тротуару. За ней едва поспевали её «бамбини пикколини» — двое в ярких куртках и вязаных шапочках, третий — в чёрной шинели под ремнём и форменной шапке с золотой кокардой.

Утро был пасмурным, но тёплым.

Руська стащил с головы свою шапку с козырьком, сунул в карман, но Тоня сделала вид, что не замечает. Пускай! Поди не простудится. Ей почему-то не хотелось приставать к парню и требовать надеть её обратно. На улице было так хорошо…

Влажный ветер ласкал лицо, трепал волосы. В воздухе висела жемчужная морось. Солнце светило сквозь ровный слой облаков как сквозь матовое стекло. Вокруг было удивительно — пасмурно и светло одновременно… И почти облетевшие деревья тоже были удивительные, словно сошли со старинной гравюры, и дома вокруг…

Руська как всегда отставал, потому что больше всех головой по сторонам вертел. Потому вдруг догнал их в три скачка, забежал вперёд и сделал заявление:

— Я теперь понял, что имел в виду наш Федька! Он как приехал из Питера, сильно удивлялся, что дома в нашем городе какие-то не такие. Ха! У нас-то они — того… Лысые!

Дети захохотали. И Тоня вместе с ними. День обещал быть чудесным.

Утро в музее

Утро так хорошо начиналось… А потом — всё стало просто отвратительно. Ничего хуже Глеб и представить не мог!

Только они зашли в первый зал, и Тоня начала им что-то рассказывать, запел её телефон. Пришлось прерваться. Антонина, явно недовольная заминкой, достала мобильник.

— Да? Слушаю вас! — официально ответила она, откашлялась сухо.

Глеб сначала подумал — с работы звонят, опять поди подменить просят. И вдруг…

— Си, си. Чело! — радостно выдохнула она по-итальянски.

Глеб, ясное дело, напрягся. Зато её лицо — засветилось просто! И голос — оживился, зазвенел.

Она кивнула им — мол подождите, я сейчас, — и, тараторя на чудовищной смеси английского и итальянского, отошла к дальнему окну у самого выхода из зала. Глеб не отрывал от неё глаз. Увидел, сразу понял — волнуется! Когда волнуется, она часто бровь средним пальцем потирает. Ему ли не знать.

Хотелось подойти поближе, и подслушать — он ведь с некоторых пор как-то разом стал понимать всю эту иностранную тарабарщину… Но ноги будто приросли, потому что одновременно страшно было. Короче, не расслышал он почти ни слова. Но всё понял. Главное — «аморе» — разобрал… Это значит по-итальянски — любовь у неё.

Вот так. Любовь. Да ещё с итальянцем… Ну, теперь уж она точно туда уедет.

В животе стало холодно и скучно. Пусто как-то стало… Он почувствовал, что ноги его не хотят ходить, а руки, отяжелев, повисли, сильно оттягивая плечи…

* * *

В музейных залах толпился народ: день-то был праздничный.

Руся, в последнее время воспламенившийся любовью ко всяким гаджетам и вытребовавший себе аудиогида, бродил по выставке в одиночку, опутанный проводом, с плейером на шее и микро-наушниками в ушах. Пытаясь неотступно следовать за голосом экскурсовода, он надолго задержался в самом первом зале — тут висели иконы, на которых была Богородица. Их было много — большие и маленькие, по пояс и в полный рост, с младенцем на руках, и — без него…

Раевский послушно переходил от экспоната к экспонату, чувствуя себя роботом, который умеет распознавать голосовые команды. Потом, утомившись, «робот» «взбунтовался» и стал поочерёдно нажимать кнопки «стоп» и «пуск». Невидимая дикторша замолкала на полуслове, коротко хрюкала Русе в оба уха, и снова замолкала.

Было смешно. Руська хотел поделиться забавой с Глебом, но Глеб с самого начала где-то отстал. Луша, наоборот, приклеилась к Тоне, засыпая её довольно наивными — на Русин взгляд — вопросами, и эти двое рванули вперёд, растворившись в перспективе музейных залов.

Впрочем, потерять друг друга в толпе посетителей было немудрено. Руся чихнул, аудио-гид согласно хрюкнул… Точно!

И тут он увидел её. Ту самую! — Икону, маленькая репродукция которой до сих пор так и лежала, забытая, в нагрудном кармане его джинсовой рубашки…

Аудиогид, словно обрадовавшись тому, что сигналов «стоп» больше не поступает, забубнил что-то про экспонаты, которые были расположены дальше. Но Руся дальше не пошёл. Хватит. Он же не зомби. На что хочет, на то и смотрит. Просто выключил плейер, да и всё.

Так и стоял, забыв выдрать из ушей поролоновые микронаушники.

«Богоматерь Владимирская. А.Рублев. Конец XIV — начало XV в.в.» — было написано на табличке. Так это Рублёв! Великий Глебов однофамилец, иконописец, ещё при жизни ставший знаменитым.

Антонина специально им вчера про него рассказывала, альбом дала полистать. Правда Руся, пока эти двое — Лушка с Глебом — в альбом глядели и Тоню слушали, тихонько «пиху» стянул и под столом поиграл немножко: эта штуковина нарасхват, вечно очереди не дождёшься. А дома у Раевских и вовсе такого нет: мама категорически против «подобного времяпрепровождения».

Подошли другие посетители, Руся вежливо посторонился, на рядом висящие экспонаты взгляд перевёл.

Во, ещё одна — и тоже написано — Владимирская. Руся заинтересовался. Сколько их, Владимирских-то? Он полагал — одна, оказывается — много. И все, смотри-ка, похожи между собой, но всё равно разные немного. Эту вон, наверняка не Рублёв писал. Другой кто-то…

Руся обогнул стеклянный выступ и стал разглядывать иконы поменьше.

На ближайшей к нему небольшой иконе Богородица смотрела на него строго и пристально. Вокруг глаз её были резкие белые чёрточки — как морщинки. Движки, Тоня говорила, это называется движки [9]. Это-то он запомнил. Ещё посмеялся — сказал Тоне, что движок — это же на самом деле что-то электрическое… Моторчик… двигатель…

Чем дольше Руся смотрел на Богородицу с движками, тем больше удивлялся. Наверное, она была справедливой, но какой-то неласковой, что ли… Скорбный был у неё вид. Скорбный и суровый — как у классной руководительницы, которую расстроили её подопечные. Сухие глаза смотрели горько, и словно видели его насквозь.

Руся снова вспомнил о своей классной — вот с ней тоже всегда так, насквозь видит все их шалости. И как-то так получается, что самые невинные проделки после её слов превращаются в ужасные проступки. Стоишь весь красный, и не возможно ничего объяснить, и чувствуешь себя почти преступником, и будто бы нет тебе прощения…

Дурацкое сравнение. Богородица не о разбитом поди окне в школьном спортзале плачет. И не о взорванной под дверью учительской бутылке с колой. (Ну, все знают, суёшь туда мятные таблетки — и бабах! Вот они в прошлый четверг и бабахнули… Потом отрабатывали всем классом, до полшестого в школе просидели.)

Не, ну причём тут кола и таблетки мятные! Совсем о другом её, Богородицы, печаль…

Он всмотрелся в этот строгий лик и вдруг почувствовал себя виноватым… как-то за всё сразу… Только никак не мог понять — что же конкретно не так?..


Подумалось — та, рублёвская, — другая. Тоже вроде бы бесконечная печаль в глазах, и в поникшей, склонённой к младенцу Христу голове. Но она смотрела как-то мягче, ласковее. Вот взглядом насквозь не пронзала, и вообще вроде не на него смотрела. Но всё равно — будто понимала про него, про Русю что-то сокровенное…

То, за что не стыдно, что распускается словно цветок, поднимается волной — когда… когда кто-то верит в то, что ты — хороший, и ждёт от тебя именно хорошего.

Ясное дело, в этом мире есть о чём печалиться. Но и в печали ему хотелось не стыдиться себя, а чувствовать как внутри хорошее, светлое отзывается, трепещет, поёт в ответ!

Руся удивился. Он раньше никогда даже и не задумывался о том, что они такие разные бывают… Ему захотелось вернуться к той, от которой шло живое мерцающее тепло. Зачем? Да просто… Ну, чтоб внутри снова запело, что ли…

* * *

У той витрины было людно. Впрочем, как и во всём зале, — день-то выходной, праздничный даже день…

— Мальчик, не наваливайся на стекло! — вдруг услышал Руся надтреснутый старческий голос. — Ах, батюшки, да вы так витрину разобьёте. — У нас же всё на сигнализации! — зарумянившаяся от негодования старушенция, из тех служительниц, что сидят в каждом зале и следят за порядком, оторвалась от своего стульчика в углу. Почему-то папа, усмехаясь, всегда называет таких — «мышь белая».

Эта мышь была не белой, скорее сиреневой — во всяком случае волосы и безрукавка у неё были именно сиреневого цвета. Она шаркая, приближалась, озабоченно поправляя сползающий кудельчатый паричок.

— Кому это она? — Руся бросил заинтересованный взгляд сквозь двойное стекло боковой витрины. В ней отражались он сам, музейные лампы, другие посетители. А дальше, там, за стеклом — маячил какой-то мальчишка.

Странный был этот парень — с очень бледным, бесцветным лицом. Он стоял напротив стенда с экспонатами, расширенными невидящими глазами уставившись в пространство и упираясь ладонью в стекло. Синяя фланка. Матросский воротник. Да он нахимовец, прям как Глеб. Поди вместе учатся…

Запахло озоном.

— Э, так это ж Глеб и есть. Что это с ним?

* * *

Резкий запах озона. Невыносимый, раздирающий мозг скрип пальцев по стеклу. Глеб качнулся, ткнулся в витрину лицом.

Руся всё понял. Быстрее!

Он метнулся вперёд. Вклинился в толпу, толкнув плечом какую-то женщину в вязаной кофте. Та охнула испуганно и возмущённо, шарахнулась в сторону, повалилась на других.

Он запнулся — чьи-то ботинки, чтоб их! Чуть не упал, но выправился — сделав ногой резкий выпад вперёд, как учили на тренировках. Не оглядываясь на ахающих тёток, вытянул руки, пытаясь ухватить под мышки сползающего вниз Глеба.

Пальцы успели уцепиться только за воротник.

Руся почувствовал, как его, словно в водоворот, закручивает, засасывает во внезапно открывшуюся временную воронку, куда-то одновременно вперёд и вниз…

Держать! Не отпускать!

* * *

Острая боль полоснула запястье. Послышался звон стекла, посыпались осколки. Пальцы, до бела стиснувшие полосатый край синего нахимовского гюйса, невольно разжались.

Руська окончательно потерял равновесие и повалился вперёд, опасаясь, что неминуемо подомнёт под себя Глеба. Но этого не случилось. Едва не влетев головой в разбитую витрину, Раевский рухнул вниз, с размаху больно ударившись коленями о музейный паркет. А Глеб…

Глеба рядом не было…

Где второй?

Когда подбежали, расталкивая народ, Тоня с Лушей, Руслан всё ещё стоял на коленях — согнувшись, сжимая левое запястье ладонью другой руки.

Над головами столпившихся посетителей надрывалась сигнальная сирена.

— Что творишь? — Я тебя спрашиваю! — Смяв в горсти капюшон Русиной толстовки, подоспевший охранник зло и решительно тянул его кверху.

— Их двое, двое было! — истерически голосила Сиреневая мышь.

Крашеный паричок сбился, из-под него торчали седые космы, отложной кружевной воротник, заколотый брошью — на сторону, стёганая безрукавка с карманами сползла на одно плечо.

Руслан не понимал, о чём его спрашивают. Звуки доносились как-то вполсилы, наверное оттого, что он так не успел снять эти дурацкие поролоновые наушники.

Голос экскурсовода в них давно замолчал, а шум остался. Белый шум. Когда ныряешь в прошлое, тоже иногда слышишь этот шум. Он — как молчание. И озоном, всегда озоном пахнет…

Руслан поднял голову к иконе, висевшей в глубине порушенного стенда. Богородица по-прежнему печально прижимала к себе младенца, а глаза её были полны слёз и сострадания. Оглушённый болью Руся почувствовал, что под этим взглядом его окончательно обволокло, окутало, как покровом, ровным, умиротворяющим, мерно потрескивающим молчанием небесного эфира…

— Где второй? Куда делся? — простуженный, каркающий голос охранника дошёл наконец, до его сознания, прорвался сквозь ровно шуршащую пелену белого шума.

Руся не ответил. Молча отнял от левого запястья испачканную красным ладонь, растерянно обернулся. Кровь хлынула ручьём, заливая дорогой узорный паркет.

Охранник невольно отпустил его плечо и испуганно выругался.

* * *

Пока не приехала скорая, и врач, едва взглянув на Руськину руку, не бросил отрывисто — надо зашивать, они ждали в вестибюле, усадив Руську на скамейку и замотав запястье быстро намокшим носовым платком. Тоня, посерев лицом, всё посылала Лушу искать Глеба.

— То-онь, нет его нигде, я все залы обежала, — запыхавшись, отчитывалась Луша.

— Вот номерок. — Тоня протянула девочке пластиковую гардеробную бирку с номером… Там как раз твоя куртка и его шинель — вместе. Держи, не потеряй. Появится — одевайтесь, и домой. Там меня ждите, ясно? Дорогу-то найдёте?

— Найдём, не волнуйся. Тут пять минут ходу! — Тонь, может он в туалете?

— Попроси мужчин, пусть посмотрят. — Кивнув, Луша, преодолевая стеснение, попросила дядечку с мальчиком.

— Нет там никого, — сообщил мальчик, выйдя первым.

Скорая тем временем увезла Русю, и Тоня уехала с ним.

* * *

Помедлив немного, Луша отдала номерок сморщенной сутулой гардеробщице. Рассеянно натянула куртку и села на лавку, обняв обеими руками чёрную нахимовскую шинель. Долго сидела так, вполоборота к окну, вдыхая исходящий от шинели запах мокрой шерсти и тоскливо уставившись в слякотное осеннее небо.

На улице было ветрено и пасмурно. Уныло качали голыми ветвями огромные чёрные липы Михайловского сада. Ребёнок в ярком комбинезончике, спотыкаясь, тянул за собой едва поспевавшую бабушку в старомодной фетровой шляпке и коротких ботиках. А может — няньку. Наконец, вырвал свою ручонку из нянькиной руки и тут же упал. Скривил покрасневшее личико, заплакал…

Луша сочувственно вздохнула, отвернулась, бросила взгляд на часы.

Руся с Тоней уже полчаса как уехали. Глеба по-прежнему не было.

И Луша, наконец, решилась.

Луша знает, что делать

Она сунула шинель гардеробщице и тут же выскочила из зеркального зала раздевалки в коридор, не имея ни малейшего желания выслушивать ворчливое: «Вот молодёжь: хотят забирают, хотят — снова сдают, — а ноги-то не казённые!»

Два форменных музейных бэйджика раздражённо блеснули ей во след.

Луша пихнула номерок в карман, рванула вверх вечно заедающую молнию. Оглянулась. В узком коридоре посетителей не было. Музейных сотрудников, к счастью, тоже.

Вечно некоторым взрослым кажется, что они лучше других всё понимают! Забрала — сдала… До всего есть дело! Что ей теперь, таскаться по времени с нахимовской шинелью в обнимку?

Луша, встав спиной к стенке, сжала в кулаки влажные от волнения пальцы.

Когда ныряешь в прошлое, нужно, чтоб руки были свободны. Но гардеробщицам это было бы объяснить трудно. Да, пожалуй, и ни к чему.

* * *

Она закрыла глаза, чтобы лучше сосредоточиться. Провела холодными ладонями по лицу, словно смывая, стирая всё несущественное.

Нужно отчётливо представить себе того, за кем следуешь… Ей это было несложно. Глеб тут же будто встал рядом — но не во фланке, а в небрежно накинутой шинели и шапке, лихо сдвинутой на затылок… — как на той фотографии в Тонином телефоне, на которой она увидела его первый раз. Да, хохочет, ямочки на щеках… И шапка набекрень…

Она почувствовала как сильно бьётся сердце — и вовсе не от опасения сделать всё не так как нужно, — а от радостного, уверенного предвкушения встречи.

Сдерживая лёгкую предполётную дрожь, она сделала глубокий вдох. Шагнула вперёд, задрав подбородок и раскинув руки. Внутри всё замерло, потом сердце словно оборвалось, и она ухнула как с высокого обрыва вниз, опускаясь всё глубже, глубже, глубже…

* * *

Вышедшая в коридор сухонькая старушка-гардеробщица подозрительно осмотрелась, принюхалась. Так и не дойдя до служебного туалета, куда направлялась, поспешила обратно — доложить коллегам последние новости музейного мира.

Коллеги принялись оживлённо обсуждать и комментировать происшествие.

— Запах-то какой!

— Духи кто-то пролил, не иначе!

— По мне, так огурцами пахнет…

— Озон, это озон! Помяните моё слово…

* * *

Ныряла она почти вслепую. Куда направляется, в какой год, в какую точку на карте?.. На эти вопросы у неё не было ответа. Он ныряла вслед за Глебом — он был её целью, его она должна была найти среди пространств и веков.

Луша, в общем, уже умела идти «паровозиком», когда летишь в прошлое бездумно, интуитивно, просто идёшь, говоря морским языком, в чьём-то фарватере. Двигаешься за впереди идущим и мысленно держишь с ним связь, и вот и всё. Они тренировали это летом, с Г.А., — тогда у неё всё получалось прекрасно.

Впрочем, больше всего они там занимались точным, мгновенным возвращением — «добивались автоматизма». Г.А. их просто загонял, приговаривая: «Спортсмены прежде всего учатся правильно падать, а хронодайверы — учатся точно возвращаться!»

А «паровозик»?.. Ну что «паровозик»… Настоящий, классический «паровозик» — для них с Руськой пройденный этап. У близнецов, даже если они следуют друг за другом через большой интервал, этот финт хорошо получается.

«Такое возможно не только с братом, а просто с близким человеком. Вполне достаточно крепкой дружбы, или лёгкой влюблённости…», — сказал тогда Г.А., и хитро так посмотрел на неё из-под очков-половинок…

Но одно дело нырять сразу, след в след. А тут… Едва ли не час прошёл, как пропал Глеб.

Однако нужно было попытаться. Сидеть и тупо ждать она больше просто не в силах!

* * *

…Хмурый ноябрьский день 21 века отодвинулся в далёкое будущее. Растворились, подёрнулись пеленой обрызганные дождём камни мостовой, и сплетения мокрых чёрных веток, и сумрачный Михайловский замок, и редкие дребезжащие трамваи. И жующие бутерброды ворчливые гардеробщицы… И бронзовый чижик-пыжик, в которого ей вчера так и не удалось попасть монеткой, как ни старалась…

Распространив сильный запах летней грозы, она покинула бледный туманный город, неожиданно опустевший и помрачневший без него . Без сероглазого молчаливого мальчишки в синей нахимовской фланке.

* * *

…Сначала всё привычно оборвалось внутри, будто в пропасть шагнула. Потом пришло долгожданное, волнующее ощущение полёта, которое Луша, несмотря на свой недолгий опыт погружений в прошлое, уже успела полюбить…

А дальше начались сложности. Пересекая толщу текущего ей навстречу плотного, завихряющегося, струящегося потоками времени, она запаниковала не на шутку, потому что не могла толком понять, сориентироваться — где остановиться. Какое-то время наобум двигалась в этой непрозрачной пелене без верха и низа. Наконец, всем телом ощутив лёгкое электрическое покалывание, поняла — есть, вот оно!

Мысленный парашют рывком раскрылся. Её буквально выкинуло из завихряющегося белёсого потока.

Дынц! Она тут же влепилась во что-то твёрдое. Боль, да ещё какая! Искры из глаз полетели. Пришла в себя через несколько мгновений, лёжа на полу и глядя в потолок.

Голова гудела как колокол, в глазах двоилось. Луша поморщилась, потёрла ладонью лоб. Вроде цела голова. Хорошо ещё лбом, а не носом, сломать нос — из близнецов Раевских только Руслан может себе такое позволить. А девочкам это не к лицу…

«Ох, как же я так. Как муха об стекло, об этот столб звезданулась…»

Зато она была у цели. Это было то место, и то самое время…

Скорбные узкие лики, окружённые светлыми золотыми нимбами. Покосившиеся и распахнутые настежь, словно топором порубленные врата иконостаса с выломанной створкой, сваленные наземь иконы.

«Я — в храме, — поняла Лукерья. — Только храм этот — разорён, разграблен».

* * *

Где-то вдалеке, снаружи, раздавались истошные крики, но внутри стояла мёртвая тишина.

И вдруг — шаги. Гулко, отчётливо. И будто всхлипнул кто-то…

— Глеб?

Никто не ответил. Она хотела подняться, но сразу не получилось. Её замутило.

Луша расстегнула куртку, оттянула, ослабила намотанный на шею платок. Вот духотища-то здесь! Лето? Здесь, кажется, лето.

— Глеб? — снова повторила она его имя.

Тишина…

Девочка с трудом поднялась на ноги, медленно побрела, разглядывая следы недавнего погрома. Задрала голову кверху — с купола смотрел на неё Иисус-вседержитель. Лик его был позолочен летним закатным лучом. Он глядел на неё пристально, взыскующе и скорбно, и медленно вращался его светлый сияющий нимб. Луша, качнувшись, схватилась рукой за столб, чтоб не упасть, да так и замерла. Вместе с золотым солнечным сиянием снизошёл на неё, заструился откуда-то сверху свежий, сильный аромат благодатного летнего ливня.

Запах озона был настолько яркий и мощный, что на несколько секунд в Лушиной голове словно лампочка погасла…

* * *

Очнулась она на коленях, у столба. К столбу была прислонена икона. Богородица с младенцем, Владимирская. Надо же. Вроде не было её тут.

Девочка осторожно провела пальцами по срезу иконной доски, словно огладив его. Всё разломано, ободрано, опрокинуто, а икона — аккуратно к стеночке приставлена. В полном беспорядке разорённого собора это выглядело почти как чудо…

Она поднялась с колен, несколько раз глубоко вдохнула. Сомнений уже не было — ведь храме стоял сильный запах озона. Это — озоновый шлейф! И точно — не мой. Значит — не промахнулась! Мигом прошли тошнота и головокружение. Внутри всё так и запело, прямо симфонический оркестр зазвучал…

Упс-с. Она споткнулась обо что-то мягкое. Скрипки, истерически взвизгнув, смолкли.

Ай! Ужас! Мама, мамочка! — Уф, к счастью, это — не крыса.

«Тогда — кошка, что ли? Шапка!» — На полу валялась чёрная цигейковая шапка. С подвязанными кверху ушами и с якорьком на овальной золотой кокарде.

Луша подняла ушанку, отряхнула и порывисто прижала к себе… Какие ещё нужны доказательства? Он был здесь! Только, похоже, недолго…

За стенами собора были по-прежнему слышны отдалённый плач, и крики — чужие, высокие, злые. Лукерья мотнула головой, отгоняя тревожные звуки «басурманской» речи.

Домой! Одной здесь вообще не стоит задерживаться…

Шапку она поспешно сунула за пазуху. Перед отбытием оглянулась — так, на всякий случай, не оставила ли чего. Машинально хлопнула рукой по карманам. Там глухо брякнула мелочь — о пластиковую бирку. Ту, с номером. Из музейного гардероба.

Она улыбнулась, закрыла глаза и отчётливо представила себе покинутый полчаса назад Михайловский замок, раздевалку для посетителей, банкетку у стены, окно с видом на Садовую, зеркало, и — висящую на алюминиевом гардеробном крючке под номером 1410, чёрную с золотыми пуговицами, такую знакомую, такую родную шинель…

Вор поневоле

Порывистый ноябрьский ветер свистел в ушах, нахимовский гюйс задирался и бил в озябший, коротко остриженный затылок. Он сидел у на верхней ступеньке высокой каменной лестницы, у самого входа в музей. Тот самый, в котором они все вместе с утра уже были.

Обеими руками он держал икону, написанную на большой деревянной доске.

Без шинели, в одной фланке было зябко… Ух! Ну и погодка здесь. Зубы выбивали барабанную дробь. То ли от холода, то ли… Он содрогнулся всем телом. Нет, это вспоминать не хотелось.

* * *

— Глеб?! Нашёлся… Наконец-то! — в знакомом девчоночьем голосе слышались усталость и облегчение.

Лушка! Она стояла над ним с его шинелью под мышкой и шапкой в руке.

— Что это у тебя?

— Икона…

— Ого!!! С ума сойти! — Луша наклонилась, всматриваясь в изображение на массивной прямоугольной доске. — Может, конечно, у меня глюки, но по-моему я это где-то видела, и совсем недавно… И куда ты её потащил?

Глеб пожал плечами. Его била дрожь.

— Не знаю. Никуда… Она же не моя. Я взялся и раз… Это случайно вышло, сам не знаю как. — Глеб машинально провёл дрогнувшими пальцами по деревянному торцу, вскинул на Лушу свои длинные ресницы… — Что делать-то? — понизив голос, немного неуверенно спросил он. — Отдать ведь, наверное, надо? — И он — уже решительно — поднялся.

Луша схватила его за плечо:

— Стой. Отдать может и надо, но точно не в музей.

— Куда же? В милицию, что ли?

— Ещё чего! Они в этом вообще не понимают. Наверное надо просто вернуть туда, где взял…

В глазах Глеба мелькнул испуг. Лицо его, и без того какое-то измученное, совсем посерело. Он приоткрыл рот, но ничего не сказал, только посторонился, пропуская подтянувшуюся ко входу большую группу туристов.

— Давай лучше поставим её к стенке лицом… — тихо проговорила Лукерья. — Ой, так она двусторонняя??? — на другой стороне иконы было тоже что-то изображено. — Идём-ка скорее отсюда, а то влипнем в… историю… — мрачно заметила она.

Впрочем, приходилось признать, что в историю они уже влипли… во всех смыслах…

* * *

— Возьми у меня наконец свою одежду… — Луша сунула шинель Глебу в руки, а шапку довольно бесцеремонно нахлобучила ему прямо на голову. Потом девочка стянула платок, в несколько слоёв обмотанный вокруг шеи, накинула на икону — прикрыла её, как смогла.

— Давай, застёгивайся скорее! И линяем, пока нас в милицию не забрали. Вы и так там переполох устроили. Весь музей на ушах… Ты чего?

Глеб, разинув рот, дотронулся до надетой на голову шапки и снова принялся шарить в рукаве, потому что в нём явно лежала… ещё одна шапка. Или нет?

— Что за ерунда, только что в руках держал и нет ничего… Упс-с! Рукав какой горячий! У батареи что-ли она висела, шинель-то?

Девочка изумлённо вскинула брови.

— Так значит ты её не в этот раз потерял? — Услышав про странности с шапкой, Лукерья заговорила загадками. — О, ну точно, — хлопнула она себя по лбу, — ты ж раздетый был, шинель и шапка в гардеробе висели. Ну-ну… Давно я догадывалась, что тебе — не впервой, — как бы между прочим проговорила она.

— Что — не впервой? — невольно насторожился Рублёв.

— По прошлому скакать не впервой.

— Откуда ты?.. Как это?..

— Ой, думаешь я нырка не отличу?

— Какого ещё нырка? — Глеб озадаченно потёр свой коротко остриженный затылок ладонью. Выходило, что он не одинок в своих странных блужданиях по времени?..

— Ну ладно, хронодайвера, если хочешь! Какой уж ты нырок, если сам всплывать умеешь.

— Хроно… э-э-э. кого?! — вылупился Глеб. — Как это — «всплывать»?!

— Ну ты ж вернулся из какого-то там века, или я с привидением разговариваю? Или… ты вообще, где нынче был-то? Шапку-то ты когда там оставил?

— Да не оставлял я шапку-то, без шапки я там… — Тут он слегка запнулся, прокашлялся и постарался как можно закончить увереннее: — Я без шапки был!

— Ой, так не твоя что-ли? — настала Лушина очередь удивляться.

Глеб сделал непонимающую гримасу, двумя руками снял с головы шапку, перевернул подкладом кверху.

— Моя! Подписана вон, Тоня мне подписала. — Он озадаченно уставился на Лушу. — Вот чудеса!

— Ого! — покачала головой Луша и опять произнесла непонятное: — Закольцевалась шапка!

Она насмешливо прищурилась, и забормотала что-то вроде: «Поноси, поноси пока, всё равно когда-нибудь потеряешь…»

— Чего? — Вконец растерявшийся Глеб схватился рукой за голову, качнулся, обалдело завёл глаза куда-то в небо…

Луша, не отвечая, пристально всмотрелась его в лицо. Выглядел Рублёв довольно бледно.

— Так, об этом потом, — махнула она рукой. — Давно не ел-то?

Вопрос был не праздный, хотя Луша, разумеется, твёрдо помнила, что утром они все вместе позавтракали.

Просто немалый опыт хронодайвинга говорил ей — трудно сказать, сколько времени провёл Глеб там — может в другом времени для него прошли сутки, а то и двое.

«Ну не полгода — точно», — усмехнулась Луша: шинель Глебу была по-прежнему впору… Хотя, может он растёт медленно, кто его знает, этого Рублёва…

— С утра…

— М-да? — Луша с сомнением вгляделась в его помятое серое лицо. — Обычно ты выглядишь гораздо …хм… лучше… Ладно, в любом случае пора бы нам уже пообедать, а потом все разговоры. А то они у нас длинные намечаются. Давай подальше отсюда отойдём, и я сразу Тоне позвоню, что ты нашёлся. И как там Руська ещё узнаем.

Они ринулись через сквер, мимо рогатого памятника Петру, хрустя утрамбованной гранитной крошкой под ногами — с каждым шагом уходя всё дальше, дальше от замка.

В самом конце аллеи Луша сочла возможным остановиться.

— А где они? Где Тоня с Русей? — спросил запыхавшийся Глеб, прижимая к себе наполовину обёрнутую в платок тяжеленную икону.

Луша выудила из кармана телефон.

— На скорой уехали… — не отрываясь от мобильника, процедила она. — Руськину руку зашивать.

— Чего?! Чем вы тут занимались-то без меня?!!

— Мы занимались?! Это ты чем занимался?! — Луша аж задохнулась от возмущения. — Ладно, позже расскажешь. А мы… Короче, из-за твоего малопрофессионального нырка Руся теперь однорукий бандит… хм, временно. Или времени… Точно — временно однорукий бандит времени, — глядя в телефон и набирая номер указательным пальцем, бормотала Луша.

Донеслись громкие гудки, затем ответил взволнованный женский голос.

Луша отрубила громкую связь, и поднесла трубку к уху.

— Тонь, у нас всё в порядке. Мы нашлись. Как Руська? О-ох…У-у-у… Ну его домой-то отпустят? Да? Когда? Ждёшь? Ну ладно. Да, сами пообедаем. Ой, а можно не дома? Не, мы суп не хотим… Ну можно? Да второй-то ключ всё равно у Руси в кармане остался. Да, есть у меня с собой деньги. Да, хватит, хватит. Ну, если он не собирается съесть десяток порций, конечно, — и Луша строго покосилась на Глеба. — Больше чем на две пусть не рассчитывает. Руське привет… — Окинув с ног до головы Глеба, который всячески сигналил, что и от него тоже «привет», Луша сунула телефон в карман и воскликнула с большим воодушевлением:

— Идём в кафе! Сегодня обедаем по-взрослому!

Серьёзный разговор

— Где ж ты был-то тогда?

Глеб молча пожал плечами.

Они зашли в кафе, набрали блинов с разными начинками, греческий салат, и пару булочек, чай в чайничке, и ещё огромный стакан сока для Глеба, и пирожное буше для Луши, и…

— Ой, наверное, хватит, — сказала Луша, критически оглядывая свой поднос.

Устроились у самого окна. Окна здесь были от пола до потолка, как Глебу и нравилось. Там, за окном уже близились ранние осенние сумерки. Струились по проспекту потоки машин, сновали пешеходы. Глеб любил наблюдать это движение со стороны, никуда не торопясь, сидя в тепле за столиком.

Тоня знала это, и поэтому водила его в кафе иногда, по выходным, и они вместе ели мороженое. Странное дело, в кафе Глеб почему-то всегда чувствовал себя героем какого-нибудь кино. В кино, особенно в иностранном, все разговоры в кафе происходят. Ещё там часто ограбления случаются. Ну или любовь какая-нибудь, что менее интересно, конечно, хотя…

Глеб искоса посмотрел на Лушу. Она уверенно уничтожала блин с помощью ножа и вилки, словно всю жизнь так и обедала, совершенно не замечая заинтересованных взглядов с соседнего столика. Один из спортивного вида парней-старшеклассников, разглядев Глебову морскую форму, уважительно кивнул, опустил глаза в тарелку.

Глеб невольно выпрямился. Он пригубил апельсиновый сок из высокого узкого стакана, одобрительно улыбнулся своей спутнице, и тоже взялся за блины.

— Осень… — отодвинув тарелку и прижав сложенную салфетку к губам, Луша уставилась в заоконные сумерки, обрызганные мелким холодным дождём.

Прохожие поднимали воротники, надевали капюшоны, выстреливали автоматами ярких складных зонтов. Тротуар намок и потемнел. Витрины и окна покрылось тонким блестящим пунктиром. Огни светофора, что высился напротив, задрожали, потекли ручьями по мокрому стеклу — зелёный, красный, снова — зелёный…

Отложив в сторону салфетку, Луша зябко поёжилась, накинула на плечи куртку.

— А там — жарища была…

* * *

Там… Глеб, только что довольно бодро оторвавший зубами кусок треугольником свёрнутого блина, так и не дожевав, застыл над тарелкой…

Янтарная лужица меда, блестящая на кружевном блинном крае, спортсмены в олимпийках за соседним столиком, плывущие за окном троллейбусы и мельтешащие пешеходы, яркий пластик столешницы — всё отодвинулось.

* * *

…Застучали копыта, зазвенели сбруи. Всхрапывали, вставали на дыбы кони. Взлетали под самый купол собора, к скорбному тонкому лику Спаса Вседержителя высокие, резкие выкрики ордынцев.

В нос шибанул исходящий от чужаков тяжёлый звериный запах немытого тела.

Сверху застучало, загрохотало. Глеб знал — это кривоногие, будто хромые на обе ноги всадники, спешившись, уже заползли на кровлю, прожорливыми чёрными муравьями облепили соборные башни и, отчаянно переругиваясь, полуослепшие от полуденного сияния, жадно обдирают золото с полыхающих под июльским солнцем высоких куполов.

Несло гарью.

Снаружи, где-то вдалеке, всё бился, бился на одной ноте бесконечный, пронзительный, исступлённый женский плач…

* * *

— Эй! Бога ради, не стекленей!

Рублёв очнулся, чувствуя, что кто-то бесцеремонно схватил его за нос. Луша? Глеб какое-то время ошалело смотрел на неё, не совсем понимая, где он.

Меж тем вид у Лукерьи был донельзя возмущённый.

— Мы в XXI веке, — нагнувшись через столик, сердито шипела она прямо в лицо Рублёву, — ясно тебе? И я намереваюсь в ближайшее время здесь и задержаться! Да-да! А не рыскать по прошлому в поисках одного нахимовца, который не умеет держать себя в руках…

В висках стучало. Глеб поморщился, крепко потёр лицо руками, словно желая как следует проснуться.

— Нырять прямо из кафе — неприлично! Что люди скажут! — всё не унималась Лукерья.

Рублёв молчал. Он сидел, уставившись в тарелку, обхватив голову руками. Наконец, взглянул на неё исподлобья, выдохнул кратко:

— Рассказывай.

Пожалуй, это прозвучало как приказ. Луша запнулась и смолкла. Она плюхнулась на место, поёрзала, поправила чёлку, вздохнула глубоко.

Глеб ждал.

Луша, покашливая, рассеянно водила пальцем по ободку пустой чайной чашки. Подобрать нужные слова было не так-то просто.

Наконец, решительно накрыв чашку ладонью, она начала свой рассказ.

* * *

Сначала — про музей рассказала. Про переполох, про разбитую витрину и сработавшую сигнализацию. Про Руськину руку. Про то, как волновалась Тоня. Про то, что его, Глеба, искали и не нашли…

Потом… Потом нужно было окончательно раскрыть карты. В смысле, уже про хронодайверов рассказать — всё как есть, без утайки. Что есть такие люди — ныряльщики во времени, и что они с Русей из их числа. Наверное, сумбурно получилось. Но он слушал, не перебивал.

— Руська сегодня утром в музее сразу понял, что происходит. Что ты вот-вот нырнёшь, — объясняла она. — Он, наверно, тебя удержать хотел, да не получилось. И следом нырнуть не успел — поранился… Когда больно, попробуй сконцентрируйся. А он… Короче, он и так весь паркет в музее кровью залил.

Луша невесело усмехнулась. Провела рукой по лицу, помолчала немного.

— И вот что. Нельзя же на глазах у всех исчезать! Хотя, если потом точно в нужный момент вернуться, чтоб секунда в секунду, мало кто поймёт, что случилось. Но это — большое искусство. Мы так пока не умеем… — вздохнула она с сожалением.

Луша нацедила из остывшего чайничка остатки полупрозрачного зелёного чая, сделала глоток, задумчиво отставила в сторону чашку.

— Я тебя искала в прошлом, и вроде куда нужно угодила. Только вместо Глеба Рублёва нашла его шапку… Наверное мы разминулись на какие-то мгновения… — Лукерья задумчиво накрутила прядку на палец. — Скажи-ка, давно с тобой такое происходит?

Глеб не сразу ответил.

— Не очень. — Он прижал ладонь к виску, поморщился — сильно болела голова. — Сначала я думал, мне такие сны снятся… Потому что под утро я просыпался в своей постели…

— Ничего себе! Удивительный ты человек, Рублёв! — Луша смотрела на него с нескрываемым изумлением — первый раз ей встречался нырок, который так легко умел возвращаться.

Глеб смутился, пожал плечами.

— Знаешь… Две недели назад, если по нашему времени считать, я там надолго задержался, — признался он наконец.

— Почему? Ведь ты же умеешь возвращаться?

Глеб молчал, машинально сгибая и разгибая красную бумажную салфетку. Салфетка незаметно превращалась в бумажный самолётик.

— Раньше у меня это само собой получалось. А тут… Может, оттого, что думал — возвращаться особо не зачем. Теперь-то понял, что дурак был. — Глеб посмотрел Луше прямо в глаза, устало улыбнулся. — И рад, что вернулся…

— Ты больше не делай, как сегодня. Никто из хронодайверов не исчезает открыто, у всех на виду… Это производит на людей не слишком благоприятное впечатление.

— Да я никуда и не собирался. Я просто вдруг подумал… Ладно, неважно. Если честно, я вообще не знаю, как это у меня выходит. Я не умею, вот как ты — захотела и — раз!

Глеб прицелился бумажным самолётиком в сахарницу. Самолётик ткнулся в её выпуклый белый фаянсовый бок и вяло шмякнулся на стол, распластав мягкие салфеточные крылья.

— Ну-ну, — хмыкнула Луша, вспомнив, как влепилась сегодня в церковный столб и сосредоточенно потёрла надо лбом ладонью, ощущая, что там, под волосами, образовался никому не видный, однако нехилый синяк. — Не думай, я не сразу научилась. И у меня был хороший учитель. Но скажи, зачем тебе туда понадобилось?

— Само как-то получилось… — уклончиво ответил он сначала, но потом всё-таки признался: — Я не ожидал её здесь увидеть… Понимаешь — смотрю, та самая икона… Я её ни с какой другой не перепутаю. Андрей её писал, понимаешь?…

— Андрей? Рублёв, что ли?!!

Глеб с усилием кивнул, облизал пересохшие губы.

— Он список делал — вот с этой, с древней, с Владимирской. — Глеб обернулся на прислонённую к стене позади диванчика, прикрытую платком икону. — Это я уже в другой раз видел, — пояснил он, — был у него в мастерской, за плечом стоял. Он ещё спросил меня так странно: «Ты никак помер, Глебушко?» Принял меня за видение, что ли? Я даже растерялся. «Нет говорю ему, жив пока…» Помнишь, вечеринка была с фокусами? Ну вот тогда…

— Так эта не та, что на выставке висит?

— Нет, Луша, — мотнул головой Глеб, и тут же пожалел об этом — на мгновение перед глазами всё поплыло. Он подождал немного, пока медленное вращение прекратится. — Это та, древняя, которую в 12 веке из Византии привезли, с неё первые списки и делали.

— Ты уверен?

— Да. У рублёвской — у неё, понимаешь, руки — как крылья, ну знаешь, как у журавля, что ли… И смотрит… так смотрит! И слёзы в глазах! А мне так грустно было после звонка этого, так погано… Туда снова захотелось.

А там, во Владимире — снова лето. Жаркое, прям как в тот раз. Думал, туда и вернулся. Только нет, другое оказалось лето, годом или двумя позже… Я только огляделся, сразу это понял — собор-то уже весь расписанный! А потом эти! Им всё по барабану, лишь бы награбить побольше… С неё, — Глеб кивнул в сторону скромно прислонённой к спинке диванчика иконы, — оклад содрали! Им же серебро да золото нужно, икона ни к чему. Бросили наземь, да и всё… И грека одного, священника тамошнего, — Глеб вдруг умолк, сглотнул судорожно, смял, скомкал в кулаке красный самолётик из салфетки. — Замучили, верно… до смерти замучили… А он, а его…

И, не договорив, как маленький, заплакал.

Тогда

…Он отчётливо помнил всё, что произошло сегодня. Всё до мельчайших деталей, с самого начала. Как они все вместе пришли в музей, как Тоне вдруг позвонили, как он, расстроенный этим звонком, пошёл по залу, куда глаза глядят, как подошёл к рублёвской иконе, и смотрел, смотрел на неё сквозь витринное стекло, как закружилась голова, и он из последних сил пытаясь устоять на ногах, упирался ладонью в стеклянную музейную витрину, как резко пахнуло озоном, как вдруг исчезли, словно растворились в белёсом густом тумане стены музейного зала, как он, наконец, пришёл в себя — уже в прошлом.

* * *

…Он стоял на четвереньках прямо в дверях собора. В двух метрах от него верховые в мягких сапогах и перепоясанных длиннополых халатах, громко переругивались, осаживая возбуждённых коней. Все они были татары, за исключением боярина в мохнатой шапке — со шрамом на подбородке и острым, колючим взглядом.

Этот не спорил. Поминутно сдвигая на затылок шапку кнутовищем, хищно играя желваками, допрашивал стоявшего перед ним худого старика в одном исподнем. Потом выхватил саблю, приподнялся в стременах, и озверев лицом, рубанул вкось — страшно, с размаху. Брызнула кровь. Рассечённый сабельным ударом почти до пояса, старик рухнул под ноги коню.

Глеб моргнул. Едва сдерживая подступившую к горлу тошноту, оторопело попятился в тень, и, не поднимаясь с колен, быстро скрылся внутри храма.

В соборе опять было пусто. Это был тот самый храм — Владимирский Успенский… Глеб ни секунды в этом не сомневался.

Но теперь он был не таким, каким предстал перед Глебом в первый раз — чистым, сияющим изнутри нетронутой белизной, стоящим в ожидании чудесного преображения под руками мастеров-стенописцев.

Нынче всё было по-другому.

Собор был пуст страшной, молчаливой пустотой. Пустота эта пахла не олифой и известью, а гарью и конским потом. Лики праведников смотрели с дивно расписанных стен с недоумением и печалью.

— А как расписали-то хорошо! — горько обрадовался Глеб, глядя на прекрасные фрески… — Закончили, значит, артельные свою работу… — Вот только… — и мальчик расширенными от испуга глазами обвёл следы недавнего грабежа и осквернения.

Он медленно направился к изрубленному поломанному иконостасу, вздрагивая, запинаясь о разбитые в щепу образа и обрушенное на пол паникадило. И не дошёл — услышал, как тихий незнакомый голос окликает его по имени. Глеб взволнованно обернулся.

К доске, поставленной к стене стоймя, толстыми веревками был привязан человек в изодранной длиннополой рясе священника. Человек этот говорил и говорил что-то, обращаясь к Глебу. Он словно бредил — сбивчиво, быстро, задыхаясь и повторяя одни и те же слова… На каком языке он говорил, Глеб не знал точно, но… Но он понимал этого человека!

«Откуда он меня знает? Что с ним?»

Лицо священника было точь-в-точь, как лица иконописных праведников, огромные чёрные глаза блестели лихорадочным блеском.

Привязанный ещё раз позвал Глеба по имени, а потом путано заговорил о Монемвасии: «О, этот чудный город на горе, в который есть только один вход, эти узкие мощёные камнем улочки, полдневный жар, сияющее винноцветное море…» Пытаясь вникнуть в смысл сказанного, Глеб не сразу сообразил, что говорящий уже не видит его.

Потом вдруг взгляд грека — а верно это был всё-таки грек! — сосредоточился на мальчике. Бред прекратился, и грек выговорил, обращаясь к Глебу тихо, но отчётливо:

— Я не выдам… Беги, прячься! Вот только… — Он устремил взгляд своих тёмных, глубоко запавших глаз куда-то Глебу за спину и прошептал одними губами: — Подними! Подними её, я взгляну…

Глеб оглянулся. Он понял, о чём его просит грек. Шагнул к брошенной наземь большой иконе, поднял осторожно, развернул к священнику образ Пречистой Богородицы.

Тот лишь молча смотрел на неё…

Но тут, громко переговариваясь, в притвор храма ввалились ордынцы.

Рублёв сглотнул. Он думал, разбойники уже взяли здесь всё, что смогли. А главное — сделали всё, что собирались…

* * *

Налётчики, действительно, уже ободрали серебряные в каменьях оклады с образов, порубили-попортили иконостас, разграбили ризницу, только наверху ещё погромыхивало — там наиболее отчаянные в поисках наживы срывали золочёную соборную кровлю…

Но им было мало! А проклятый гречин-иерей всё молчал. Молчал о главных церковных сокровищах, спрятанных незнамо где.

* * *

Глеб не очень понимал, зачем привязан здесь этот человек, и чего от него хотят. Он просто… просто надеялся, что они уже взяли достаточно, и этого человека оставят так, и тогда… тогда этот истерзанный грек, откуда-то знающий его по имени, может быть, и не умрёт…

Но они возвратились — вяло переругиваясь, озлобленные недовольством начальства, вооружённые новыми орудиями пытки, готовые разговорить даже мёртвого. Теперь они тащили огромную сковороду с монастырской кухни и поленья…

— Спрячься! — одними губами выговорил грек. Он кивнул Глебу, словно прощаясь. — Господь с тобою! — Глеб увидел, как изуродованные, окровавленные пальцы его правой руки слабо дрогнули. Мальчик наклонил голову — он понял, что это было благословение.

Затем поднял глаза и — оцепенел. Прямо на него — деловито, враскачку, — двигались они . Кривоногие, тёмные, с лоснящимися от пота скуластыми лицами. Он слышал их голоса, многократно умноженные эхом.

Они его заметили. От них несло псиной. Спрятаться было решительно некуда.

Глеба захлестнула, накрыла с головой волна какого-то почти животного ужаса.

Опустившись на колени, он вцепился в икону, как будто в ней заключалась его последняя надежда — стиснул её край так, что побелели костяшки пальцев. С иконы, обнимая младенца, смотрела на него Пречистая Богородица. Смотрела скорбно, с состраданием, словно ожидая от него чего-то…

Глеб беззвучно зашевелил пересохшими губами — но он забыл слова молитв, которым его учили. Он вообще забыл все слова.

Только одно слово вертелось на языке. Домой!

Он ни о чём больше не мог думать. Ему смертельно хотелось вернуться.

* * *

И он вернулся…

Загрузка...