В Смоленской области, в одном незначительном городке, живут трое… как бы это поаккуратнее выразиться – отщепенцев, что ли: Клавдия Половинская, бывшая «немецкая овчарка», Степан Иванович Горбунов, бывший шуцман сельской полиции, и глубокий дед Серафим, некогда служивший у Врангеля в писарях. Невзирая на то что уж сколько воды утекло с тех пор, как эта троица провинилась перед народом, городок ее бойкотирует, и отщепенцам ничего не остается, кроме как только водиться промеж собой.
Иной раз, на закате дня, они собираются в саду у Клавдии Половинской, располагаются под яблоней, где стоит низкий стол, покрытый клеенкой, которая замыта до какой-то мертвенной белизны, пьют чай из тульского самовара и говорят об одном и том же. Приблизительно так у них строится разговор…
Половинская:
– Разве я, прости господи, виновата, что своего Францека полюбила, что у меня родилось к нему безумное чувство, что мы почти три года прожили душа в душу?
Горбунов:
– Ты как, Клавдия, ни крути, а все же твой Францек в глазах мирного населения выступал как фашистская нечисть и оккупант.
Половинская:
– Да ведь любовь не разбирает, кто заместитель по политической части, кто фашистская нечисть и оккупант! Она, так сказать, без суда и следствия, на месте, просто берет и лишает тебя ума. Потом: я ведь Францеку не подстилка какая-нибудь была, а законная жена, мы же с ним расписались в комендатуре!
Дед Серафим:
– Для суда и следствия это значения не имеет. Я вон у барона Петра Николаевича Врангеля всего только полгода и прослужил. Кроме пера, никакой оружии в руках не держал. А и то в истребительно-трудовых лагерях отсидел огромадный срок. Да еще меня на весь остаток жизни в лишенцы произвели. А ведь это, граждане, была та же самая русская армия, я что, французам каким служил?
Горбунов:
– А возьмем опять же мою историю… РККА бросила население, как, сказать, наш страхагент учительшу Ковалеву, – опрометью, безо всякого сожаления и по всем признакам навсегда. Тут надо же было как-то прилаживаться к новой жизни… Тем более что у оккупантов был красный флаг, и на Первое мая они гуляли. Потом: я же был не какой-нибудь там каратель, а обыкновеннейший полицай, вроде того же милиционера. Я что, людей вешал? Я Ваську Тарасевича гонял, который и при советской власти два раза сидел за мелкое воровство!
Половинская:
– Ты-то хоть, Степан Иванович, ходил при винтовке и с повязкой на рукаве, а я-то с каких блинов такие страдания претерпела? Вон русские царицы сплошь да рядом за немцев шли, и, кажется, ничего, безмолвствовал народ. А меня и чужие не одобряли за то, что я ихнего солдата приворожила – на свадьбу даже ни одна собака немецкая не пришла, – и наши в сорок четвертом чуть ли не всем городом били: ну почему такая несправедливость? Дед Серафим:
– Ты в этих краях, Клавдия, справедливости не ищи. В том-то вся и вещь, что ее тут нет испокон веков. Меня вон и у барона Петра Николаевича Врангеля чуть было не расстреляли за то, что я по нечаянности бумагу секретную искурил. И красные в истребительно-трудовых лагерях чуть-чуть не свели в могилу. Это я просто был такой человек мореный, что никаким историческим событиям оказался не по зубам.
Горбунов:
– Нет, это ты, старый черт, просто-напросто в последнюю войну уже был ни на что не годен. Вот кабы тебя мобилизовали наши в июне сорок первого года или немцы в полицаи произвели, вот тогда бы мы посмотрели, кто оказался бы в победителях – история или ты!
Половинская:
– Уж нас-то с Францеком, можно сказать, в куски история изломала. Просто она проехалась по нам всей тяжестью своего пресловутого колеса. Я вон на седьмом десятке все еще хожу в «немецких овчарках», а Францек сложил свои косточки под городом Могилевом – вечная ему память. Так мне в сорок четвертом году его начальство и отписало: «Погиб в боях за великую Германию». Только при чем тут великая Германия, не пойму, если он погиб под городом Могилевом?..
Горбунов:
– Это мы с тобой, Клавдия, ни при чем. Так себе, вроде дичка при большой дороге – кто ни прошел, тот сдуру и оборвал. А ведь, наверное, должно быть наоборот. То есть простой человек – это все, а великая Германия или там общественное выше личного – это идет предпоследним пунктом.
Дед Серафим:
– В том-то вся и вещь, что никогда, Степан, по-твоему не было и не будет. У нас еще при Николашке Кровавом общественное было выше личного. Про борьбу Ивана Грозного с врагами народа я даже и не заикаюсь. И насчет сплошной коллективизации при Михаиле Романове промолчу.
Половинская:
– И все-таки это удивительно: через такой кошмар мы прошли, и ничего, по-прежнему существуем!
Ну и так далее, в том же духе. Между тем самовар все еще дышит пахучим жаром, на небесах одна за другой выступают звезды, и старая яблоня шумит, повинуясь легкому ветерку, причем как бы завидуя, как бы очарованная шумит, дескать, до чего же, ребята, интересная у вас жизнь.