СЕРАФИМ СЕРАФИМ

Кладовщик леспромхоза Серафим Кузнецов покончил жизнь самоубийством без особых на то причин, можно сказать, просто так, с тоски. В день своей смерти он наелся с утра пшенной каши с маслом и молоком, побрился перед старинным зеркалом в раме красного дерева, которым его мамаша Домна Васильевна разжилась еще при раскассировании усадьбы помещиков Философовых летом 1917 года, выкурил папиросу, накинул на себя парусинковый пиджачок и вдруг решил, что сегодня на работу он не пойдет; что-то сердце у него посасывало, томилось, и очень желательно не двигаться со двора.

Сначала Серафим принялся за починку электродрели, но быстро остыл и бросил, потом взялся отбивать новую косу и тоже бросил, потом некоторое время бесцельно перебирал слесарный инструмент, вылил два ведра помоев под приболевшую яблоню, расколол колуном березовую плаху, поправил покосившуюся поленницу дров, вернулся в избу и начал ходить туда-сюда от русской печки до бамбуковой этажерки, сплошь заставленной годовыми подборками журнала «Наука и жизнь», к которому он питал укоренившуюся любовь. Мамаша Домна Васильевна сделала ему выговор:

– Ну что ты все ходишь, как опоенный, или дела у тебя нет?!

Серафим был настолько поглощен неясной своей тоской, что не обратил никакого внимания на ее выговор и продолжал в задумчивости бродить между печкой и этажеркой, так что Домна Васильевна забеспокоилась, подумав: что-то тут не то, уж не занемог ли ее сынок…

– Может, тебе водочки налить? – сказала она и удивилась сама себе.

– Не… – отозвался Серафим и махнул рукой.

Этот ответ совсем доконал старуху, и она потихоньку отправилась посоветоваться насчет сына к фельдшеру Егорову, который жил от Кузнецовых через избу. А Серафим вышел на двор, немного походил возле приболевшей яблони, потом собрался было расколоть еще одну березовую плаху, но вдруг бросил колун, сорвал веревку для сушки белья, натянутую между двумя осинами, забрался в баньку и там повесился на заслонке.

Душа его выпросталась из тела практически без борьбы, и последняя земная мысль Серафима была о том, что умирать вовсе не так болезненно и страшно, как ему представлялось прежде. С душой же вот что произошло…

Как если бы вода имела свойство сохранять форму сосуда, когда сам сосуд разбит, так и душа Серафима выбралась из скорлупы тела в виде оформленного содержания, то есть это был тот же самый Серафим, но только бестелесный, который, впрочем, чувствовал свои члены, видел, слышал, соображал. Вид собственного трупа почему-то был ему отвратителен, как засохшая кожа, сброшенная змеей, и он поторопился покинуть баньку. Душа была значительно легче воздуха и, едва просочившись из предбанника через щель в двери, сразу же взмыла вверх. В считанные секунды она уже набрала такую большую скорость, что только промелькнули и остались далеко позади – мост через речку Воронку с темной фигурой зоотехника Иванова, проспавшегося на обочине и теперь размышляющего о том, возвращаться ли ему на день рождения похмеляться или идти домой; Ржевский район, Тверская область, пашни, леса, озера… одним словом, Россия, потом Проливы, Архипелаг, Средиземное море, восточное полушарие от Мурманска до Кейптауна и от Владивостока до Лиссабона, наконец видение сконцентрировалось в объеме небольшой голубой планеты, которая мельчала, мельчала, постепенно теряясь среди мириад других планет, пока не превратилась в приветливо светящуюся точку размером с маковое зерно. Серафим время от времени поглядывал на Землю через плечо и не мог поверить, что на этой слезинке помещается так много всего, включая мамашу Домну Васильевну, потом ему почемуто подумалось о своих девятинах и сороковинах, до которых душа, по преданию, обретается на земле, и он сказал мысленными словами: «Нет, это уже, товарищи, без меня».

С течением времени мрак вселенной начал мало-помалу бледнеть и заливаться приятным светом. Полезла голубизна, там и сям замелькали причудливые создания, похожие на мотыльков, слегка подсвеченных изнутри, потом увиделась… твердь не твердь, а что-то смахивающее на твердь. Ее предваряли огромные ворота ослепительной белизны, однако облупившиеся местами и висевшие на петлях из кованого железа. Серафим, точно по обещанию, постучал; правая створка ворот заскрипела, и в проем просунулась голова древнего старика.

– А-а! – с ядовитой веселостью сказал он. – Серафим Кузнецов, кладовщик, вымогатель, пьяница, самоубийца и сукин сын!..

Серафим испугался такой характеристики и подумал, что ему точно несдобровать. Старик продолжал:

– Твое счастье, что ваш брат у нас на особом счету. Друг ие за непогашенный окурок питаются рублеными гвоздями, а вам, подлецам, велено давать льготу. Разве это справедливо?!

– Никак нет, – ответил по-военному Серафим.

– Вот и я говорю, что несправедливо, ведь он же, говорю, самоубийца и сукин сын, а мне говорят: «Мы еще удивляемся, что у них некоторая часть населения помирает своею смертью». Одним словом, ты сразу назначаешься серафимом, такое тебе вышло награждение за грехи.

– Да я, честно говоря, и так Серафим.

– Темнота!.. Это у нас есть такое звание – серафим. Сначала идут архангелы, потом ангелы шести степеней, сила, власть, подобие и так дальше, а потом уже идут херувимы и серафимы, – теперь понятно?

– Чего уж тут не понять…

– А по должности ты у нас будешь опять же кладовщиком.

– Неужели у вас склады?!

– В общем, имеется кое-какой инвентарь, без этого никуда.

– Ну что вам на это сказать, дедушка…

– Какой я тебе дедушка?!

– Виноват… Ну что вам на это сказать: опять начинается та же самая дребедень. Я думал, что загробная жизнь – это что-нибудь необыкновенное, возвышенное, непостижимое для ума, а выходит опять двадцать пять: склады!

– Вот и получается, что ты темнота и есть! Ну как же не возвышенное, если у нас все как в жизни, только наоборот?! Скажем, в жизни власть имущие вращают судьбами людскими, а у нас они нужники чистят с утра до вечера – это как?

– Господи, Твоя воля: неужели у вас и нужники есть?

– Нету, конечно, это я так… для слога, чтобы ты понял, что тут у нас все происходит на возвышенный манер, то есть наоборот. Например, в прямой жизни ты развивался от зародыша до самоубийства, а в загробной жизни – стоп машина, так ты и будешь серафимом до самого Страшного суда, пока твое дело не отправят на пересмотр.

– И долго придется ждать?

– Это знает один Хозяин.

– Ну что вам сказать, дедушка…

– Какой я тебе дедушка?!

– Виноват… Ну что вам на это сказать: что-то мне не нравится такая раскладка сил. Опять, ё-моё, складское дело, еще чего доброго пожалует сюда фельдшер Егоров, прохвост такой, которого я и на Земле-то терпеть не мог, журнала «Наука и жизнь» у вас поди не достать, при вашем инвентаре мне прозябать неизвестно сколько, и вообще какая-то намечается безысходность, ну не лежит у меня душа к этому загробному существованию, вот и все!..

– Не канючь, Фима, – сказал старик. – Вот тебе ключи, иди принимай дела.

Серафим тяжело вздохнул, неохотно принял связку старинных ключей и посмотрел в ту сторону, откуда он давеча появился, причем в глазах его образовалось нечто опасно-беспокойное, нечто такое, что было в его глазах, когда он наткнулся на веревку для сушки белья, и тут Серафима обуяла больная грусть. Где-то там, далеко-далеко в непроглядной мгле, бытовало восточное полушарие, Средиземное море… ну и так далее, вплоть до зоотехника Иванова, который, может быть, еще размышлял о том, возвращаться ли ему на день рождения похмеляться или идти домой.

Вероятно, Домна Васильевна обладала некоторыми телепатическими способностями, ибо в те минуты, когда впоследствии на ее Серафима нападала больная грусть, со старухой делался род припадка и она разговаривала с покойником, как с живым. Выйдет за калитку, сядет на скамеечку, сдвинется в одну сторону и, поворотясь в другую, беседует с пустотой. Солнце садится, на деревню опускается умиротворение и покой, даже собаки не брешут и живность прикорнула по курятникам да сараям, веет вечерний ветерок, ласково пахучий, как новорожденные, а Домна Васильевна сидит на скамеечке и беседует с пустотой…

– Ну вот, значит, сынок: фельдшер Егоров опять у нас покрал примерно четыре охапки дров.

Серафим ей в ответ:

– Хрен с ними, мамаша, еще наколешь.

Загрузка...