Нас чертова дюжина.
Мой сын-дракон Виктор и мой гость-рыцарь Андрей — в зависимости от обстоятельств то ослепительный красавец Анджей, то пожилой нерд Дрюня.
Мой личный демон Наама и ее друг Сабнак, демон гнилья.
Их хозяин и подельник Тайгерм, он же Мореход моря Ид.
Ангелы-предатели Уриил и Мурмур.
Бог наслаждения Беленус и его неразлучная спутница, богиня отчаяния Теанна.
Богиня безумия со множеством ликов и имен, любовница моего сына.
Плакальщица-Льорона, она же моя соперница, жена моего мужа.
Я и… снова я, шлюха-пиратка Кэт, она же Китти, позор мой и альтер-эго.
И стоящий наособицу Камень, что связывает нашу чертову дюжину марионеток воедино, оплетает паутиной, которую протягивает в мир через человеческие тела — мое и Шлюхи с Нью-Провиденса. Мы его черные вдовы, его мойры,[1] прядущая и обрезающая. А где же наша Лахесис, отмеряющая нить? Где она, мера и судьба? Где объяснение того, кто мы и зачем кружим в странном хороводе, кочуя по пластам реальности?
Души — моя и Кэт — клубки пряжи сотворения. Один должен быть черен и мерзок, словно грех, другой бел и чист, словно аскеза. Должен. Китти ее паутина представляется мутно-серым липким злом, а свою я не больно-то разглядывала. Но заметила, что она тоже белизной не ослепляет. Ну и где, спрашивается, сияющая чистота моей пряжи, я ведь заслужила ее всей своей кроткой, унылой жизнью праведницы? Отчего моя душа сера, точно ее за шкафом валяли?
Вот о чем размышляла Катерина, сидя на корточках — да почти стоя на четвереньках — перед открытым холодильником. Полускрытая дверцей, Катя держала на коленях пластиковый лоточек с колбасой и, отколупывая сразу по два ломтика, сворачивала нарезное блаженство трубочкой, а потом отправляла в рот. Не пытаясь найти ответ на всякие «Как я сюда вернулась?» и «Надолго ли?», Катерина, давясь и сглатывая, старалась побыстрее закинуться дозой, как будто то была не колбаса, а экстази. Розовые кружочки в лотке иссякали стремительно, точно карты в колоде. В голове хищно вились вопросы, вопросы, вопросы.
В квартире было не по-хорошему тихо. Куда могли деться Витька и Анджей, Наама и Сабнак, Мореход и Уриил, Апрель и Кэт, думать не хотелось. Хотелось, не отвлекаясь на людей, богов и демонов, поскорее вызвать в животе ощущение приятной заполненности, переходящее в легкую дурноту. Чтоб разум умолк, погрузившись в сытое отупение, оставив без внимания острые жала всяческих «как» и «зачем». Ницше сказал: «Если человек знает „зачем“, он выдержит любое „как“». Катя подозревала, что наврал безумный гений, свидетель борьбы начал Аполлона и Диониса: если она узнает, зачем всё, то, скорее всего, постарается объесться до заворота кишок, до медленной и грязной смерти, словно герои фильма «Большая жратва» — и все же эта кончина покажется легкой и прекрасной в сравнении с Катиной участью, прошлой и будущей.
Воспоминания Шлюхи с Нью-Провиденса располовинили Катино сознание легче, чем балисонг,[2] смертельная филиппинская бабочка, расслаивает плоть. Чувство неловкости охватывало змеиными кольцами, стискивало и шептало в ухо: «Это было. Это было». Было, Катерина Александровна, перевернутая дама мечей, было, Кэт, продажная девка, возомнившая себя вольной флибустьершей. И грязные постели с грязными мужчинами в них, и грязные сундучки с грязными дублонами, и грязные мысли Карибского моря в твоей голове. Было всякое — много, много больше, чем вспомнилось. Хочешь знать всё? Правду отвечай!
Вот потому-то и стояла Катя перед холодильником, уперев ноющее колено в пол, а на другом примостив весь наличный запас колбасы, и уничтожала свою любимую докторскую так, будто казнила за что. Периодически Катерина не глядя протягивала руку вбок, брала наощупь бутылку с темным пивом, уже слегка нагревшуюся, делала жадный глоток и каждый раз сыто отдувалась, пользуясь тем, что никто ее не видит. Разве что ангелы. Впрочем, ангелы ее, Катю-Кэт, и не в такой позиции наблюдали.
Много разных значений слова «позиция» лезут в голову помимо воли и щеки Катерины заливает жар. Она из последних сил пытается изгнать ассоциации, вспоминая серебряное, звонкое свечение, исходившее от Анджея, свечение, которое представлялось Кате аурой Цапфуэля-Уриила, ангела луны, хранителя Эдема. А на деле оказалось дрюниной рыцарской аурой. Что, конечно же, к лучшему. Пускай незваный гость из далеких краев, проявивший себя как чистый душой паладин, оградит Катину суть от разъедающего самоощущения шлюхи. Рыцари не якшаются со шлюхами. Но Катерина нравится Анджею. Значит, Катерина все-таки Прекрасная дама. Или по крайней мере хорошая девочка. Хорошая пожилая девочка, только что прошедшая через ад. Как минимум второй раз.
— Эй! Живая? — голос за спиной был тот самый, которого она ждала всю дорогу по нижним мирам, по дну подсознания, по щербатым полам адской кухни. Мореход. Тайгерм. Проклятая, равнодушная, глумливая тварь. — Ну не злись ты так громко. Был я там, был, просто ты меня не узнала.
— Да где ж ты был-то? — взвилась Катя.
Мореход улыбнулся почти кротко. Странно. В человеческом состоянии его глаза нисколько не напоминали ни янтарные глаза Тайгерма, ни золотые — Абойо. Обычные черные глаза — зрачок светится синеватым отливом, будто лунный блик на ночных волнах. Стоп! Абойо…
— Так это ты — князь ада? Не Люцифер? Не Ата? Или ты и есть он… она? — Катерина запуталась в ипостасях богини безумия, которых наверняка существовало не меньше, чем психических заболеваний в медицинском определителе.
— Тс-с-с… Это секрет, — мягко, но оттого еще более инфернально улыбнулся Мореход. И положил палец на Катины губы.
И Катя, не выносившая, чтобы незнакомые люди, в особенности мужчины, трогали ее руками, всегда отступавшая на шаг при попытке вторгнуться в ее личное пространство — так вот, Катька-недотрога вытянула губы, прижимаясь ртом к сухой солоноватой коже.
Беги, кролик, беги.
Лучше б тебе было влюбиться в Уриила в образе человеческом. Или в Мурмур в любом из ее тел — что в мужском, что в женском. Ангелы беспощадны, но милосердней Морехода. Равнодушны, но внимательней Тайгерма. Их взгляд проникает в душу, но золотые глаза Денницы скользят по душе, словно скальпель. Балисонг. Помоги тебе преисподняя, Катя, Китти, Кэт, непутевая ты шалава. Заступись за тебя небеса, расступись перед тобою земля, когда в башку твою втемяшится наконец, что пора оторваться от этой руки, уже гладящей твои губы самыми кончиками пальцев. Зачем? И как? И что теперь делать, когда?
— Что ж ты твориш-ш-ш-шь-то, а-а-а? — полушипением-полумявом ворвалась в мгновение забытья Наама. — Опять на свежатинку потянуло… — Помолчав, демон договорила, точно на пол плюнула: — …котик.
Думает, намек на зоофилию меня испугает, усмехнулась про себя Катерина. Знала бы она, НА ЧТО мне намекал этот… эта… эта сущность, когда я была в ее, нет, в его власти — там, на самом дне моря Ид, глубже которого никому из нас не пасть. Потому что под адской кухней если что и найдется, то лишь бессмысленные сокращения мышц под влиянием искорки, бегущей по рефлекторной дуге. Все, напоминающее мысль, поднимается выше, попадает в котлы преисподней и вываривается в них до крепкого бульона радостей и бед.
— Не нервируй человека, — рассеянно ответил Мореход, не отрывая ладони от Катиного лица. Катерина вдруг поняла, что ей все равно, выглядит ли то, что он видит, как фотография десятилетней давности, или как сорокалетнее, иссеченное мимическими морщинами, иссушенное душевным голодом, изуродованное ожогом изображение на ее, Катином, варианте портрета Дориана Грея.
Почему тебе, Катя, захотелось, чтобы ангелы от тебя отвернулись? Не оттого ли, что потянуло еще раз заглянуть в его глаза — и чтобы он заглянул в твои? Скользкая, опасная мысль. Значит ли это, спросила себя Катерина, что внимание ангелов мне претит, зато его взгляд — притягивает, несмотря на всю чудовищную грязь, поднятую Денницей из глубин моего тихого омута. Омута памяти.
Катя вдруг осознает, что так и стоит перед Мореходом на одном колене, точно оруженосец, ожидающий посвящения в рыцари. А этот змей-искуситель держит Катерину за подбородок, смотрит сверху вниз и улыбается совершенно неподходящим для церемонии образом. И Наама, словно обычная домашняя кошка, вьется вокруг ее ног, описывает восьмерки, пролезает под коленом, задевая Катины бедра хвостом — так, будто следы кошачьих лап должны очертить защитный круг и спрятать Катерину от князя тьмы. Храбрый маленький демон. Не боится встрять между самим сатаной и его добычей.
Поздравляю, Катенька. Лучшего выбора ты, конечно, сделать не могла.
Разве что влюбиться в Беленуса, способного убить одним прикосновением. Или в смертельную ипостась Эллегвы, Владыки перекрестков, в Эшу Транка Руаса, Закрывающего пути.
— Дура! — в сердцах рявкает демон. — Раскрой глаза! Это же он и есть — Транка Руас, Черный Эллегва, владыка тупиковых путей и мертвых перекрестков. Ты что, не поняла, где побывала?
— В нганга? — нерешительно спрашивает Катя.
— Почти, — не меняя выражения лица, кивает Мореход. — Почти. Вы, люди, столько страшных слов придумали для обозначения всего, что делает вас сильнее…
То, что делает нас сильнее… но не убивает. Ползущие по щеке пальцы переместились ниже и слегка сжали, точно проверяя: легко ли сломать эту круглую женскую шею, изгиб которой так удобно ложится в согнутую ладонь? Мягкое, совсем не страшное ощущение. Как будто сонная, вялая змея слегка сжимает медленно теплеющие кольца. Вот когда она напитается твоим теплом, станет быстрой и злой — тогда держись. Или спасай свою жизнь, женщина. А пока еще есть время смотреть в глаза, ничуть не напоминающие ни глаза змеи, ни глаза ягуара, ни камень порчи — смотреть и отчего-то мерзнуть под таким жарким, откровенным взглядом.
— Англичане. — Лицо капитана корвета искажает желание. Желание, с каким он никогда не смотрит на Кэт. Но Шлюху с Нью-Провиденса ничуть не волнует равнодушие очередного любовника (даже в мыслях у нее не получается звать черного, словно бык для корриды, Торо[3] мужем), она не капризна. С El niño de la muerte[4] давно покончено, добрый, славный квартирмейстер проиграл ее Испанскому Быку, точно ненужную, надоевшую вещь. Или точно самую ценную и любимую вещь. Наверное, второе, раз уж пират поставил свою женщину на кон лишь после того, как спустил всё вплоть до сапог.
Так он и стоял на палубе, когда капитан корвета прислал за своим выигрышем. Стоял, согнувшись над фальшбортом, словно только что блевал за борт — он, моряк, проведший на палубе больше времени, чем на земле. Стоял и глядел в спину Кэт — босой, простоволосый и понурый, будто паломник, пришедший к храму за прощением грехов, но не решающийся войти под белые узорчатые своды. А Кэт даже имени его не запомнила. То ли Санчес, то ли Суза. Хорошо, что у нее не получилось понести от него ребенка. На El corazón del mar[5] беременность Китти ни к чему. Не тот у нее статус теперь.
Звание пиратки, а не подстилки еще надо заслужить. Снова. Снова. И снова. Значит, придется быть сильной, работать наравне с мужчинами, не раскисать, когда кончаются даже червивые сухари и в бочках гниет вода — и убивать, убивать, убивать, показывая, как сильно ты это любишь. Поэтому к черту ласковую дурочку Кэт, пусть Китти покажет класс, играя роль, в которой наверняка понравится Торо.
Испанский Бык сопит, ноздри длинного хрящеватого носа раздуваются, кривая ухмылка оттягивает щеку. Чувства, переполняющие его, радуют Шлюху с Нью-Провиденса: пирата трясет от предвкушения, широкие сутулые плечи слегка подергиваются, точно их обладатель едва заметно пританцовывает. Бык перед ареной. Учуял схватку, азартная скотина. Похоже, ты умеешь хотеть, Торо. А если ты это умеешь, уж Китти-то сумеет разжечь в тебе искру желания, до сей поры скрытую от глаз. И тогда Испанский Бык станет тем, кто нужен Кэт — производителем, а не убийцей. Может, у Кэт получится изменить с тобой проклятому собственнику, жестокому морю Кариб.
Неповоротливый, плоскодонный барк не слишком интересный приз. Палубные орудия «Сердца моря» одним залпом сносят такелаж и рангоут, несколько ядер проламывают борта — Торо досадливо морщится. Эдак отнюдь не почетная, но довольно богатая добыча уйдет на дно, додумывает Кэт его мысли. Напомню ему выпороть канонира. Если отличусь в бою. А не отличусь — буду сидеть тихо, как примерная женушка из приличных. Мушкеты выбивают половину команды, на барке царит ад. Разрывая сетку, на палубу рушится стеньга,[6] давя раненых и выживших. Пираты, столпившись у борта, готовят кошки, опасливо поглядывая на реи и гафели с тлеющими парусами: прилетит такой по башке — сам станешь жертвой абордажа.
Кэт тискает в потной ладони рукоять сабли. Надо что-то сделать. Срочно. Схватка предстоит пустяковая: знай добивай мечущихся, обожженных, ошалевших от паники инглезе. Если Испанский бык не поразится ее удали, придется ждать до следующего раза. Хотя следующего раза может и не быть.
После победы Торо, опьянев от крови и удачи, затащит Шлюху с Нью-Провиденса в постель, а наутро, пресытившись, отдаст команде, чтобы наградить матросов за хорошую работу. Команда большая, все голодны, как черти, давно без баб. Если на барке женщин нет, Кэт укатают до смерти. Чтобы выжить, надо стать наравне с остальными членами команды. Ну да, с членами. С предметом извечной мужской гордости, зло ухмыляется Китти, с изъеденными французской болезнью, воняющими кислятиной «дружками». С орудиями пытки и казни для бедной потаскушки, если она немедленно не докажет, что не просто потаскушка.
Это можно сделать лишь одним способом: отличиться в кровавом флибустьерском деле, оказаться в нем лучше мужчин, сильных, отчаянных, пустоголовых мужчин, каждый из которых — бог смерти и разрушения. Поэтому первой на палубу корвета ступает нога Кэт. Пиратка рвется в бой, вгрызается в ряды англичан, словно адская гончая. Сабля с каждым выпадом все тяжелее, запястье ломит и предплечье тянет нехорошей болью, но все это пустяки в сравнении с весом проклятого мушкетона, попасть из которого можно, только стреляя в упор, а перезарядить — только в надежном укрытии. И несмотря на мелкие судороги в уставшей руке, Кэт бережет свой единственный заряд. Он, возможно, спасет ей жизнь, когда сабля станет окончательно неподъемной. Или эффектно спасет жизнь Испанскому Быку, что в принципе, то же самое. Благодарный Торо не предаст свою спасительницу.
Или предаст, но не сегодня.
Наконец-то. То, что надо: хорошенький блондинчик, светлый и нежный, точно ангелочек. Если бывают ангелочки, закопченные как черти и готовые на убийство. Трясущейся рукой мальчишка целится прямо в спину Испанскому Быку. Китти мгновенно взвешивает: что будет, если сопляк попадет — и что будет, если промахнется. Мертвый Торо — злющая команда — все выжившие отправляются на дно вместе с барком. Живой Торо — мертвый ангелочек — поди докажи, что он вообще в кого-то целил и ты спасла тупому бычаре жизнь. Живой Торо — живой блондинчик с круглой задницей и девчачьей физиономией — команде будет, с кем провести ночь! И Китти с размаху выбивает бухту такелажа из-под ног мальчишки. Тот валится на спину, заряд картечи уходит в небо, белое от зноя. Испанский Бык оборачивается на звук выстрела — без особой спешки, почти лениво. Позер, животное. Кэт салютует любовнику саблей, кивает на юное, свежее тело, распростертое у ее ног, похотливо скалится:
— Хорош?
Глаза Торо сужаются, он бросает оценивающий взгляд на парнишку, а потом… потом смотрит на Кэт так, словно видит ее впервые. И коротко бросает:
— Ты лучше.
Вива, Китти, корабельная крыса, расчетливая проблядь, ты снова выжила.
Мальчик тоже вглядывается в торжествующее лицо Кэт, читая на нем собственную участь, и со стоном закатывает глаза. Шлюха с Нью-Провиденса слегка пожимает плечами: прости, малыш. Каждый сам за себя. Не надо было геройствовать — глядишь, и спрятался бы за чужими спинами.
Героями не рождаются — героями умирают.
Воспоминание окатывает мозг, точно кипяток из сорванного крана — обнаженную кожу. Катерина корчится, будто от ядовитого укуса. Но ладонь Морехода удерживает ее, впившись между шеей и плечом, как змеиная пасть.
Маленькая уютная кухонька после палубы горящего корабля и белого-белого неба, нависшего над синим-синим морем, кажется тесной, пыльной, убогой — и такой безопасной, боже, такой безопасной. Нечего тебе бояться, слабачка, презрительно фыркает в Катином сознании Кэт. Никто не отдаст тебя на растерзание диким животным, по недоразумению считающимся людьми. Никого не нужно убивать, чтобы самой избежать дурной, мучительной смерти. Просто сдайся этим рукам, этим взглядам, этой жажде. Или не сдавайся, никто не неволит. Но не вздумай осуждать меня, порядочная женщина. Не тебе, готовой распластаться на полу перед темноглазым дьяволом, бесстыдно раскинув ноги, осуждать меня.
— Можно ее заткнуть? Хоть ненадолго, а? — просит Катерина, прижимаясь щекой к тыльной стороне мужской ладони. Большой палец медленно поглаживает ее ключицу.
— Все, что попросишь, — щедро предлагает Мореход, прикрывая тяжелыми веками глаза — мерцающие, как угли, и такие же обжигающие.
Докатилась — у сатаны просить, ворчит Кэт. Да вы, порядочные, я погляжу, любой шлюхе сто очков форы дадите. А то! — усмехается про себя Катя. Смотри и учись, деш-ш-шевка!
И Катерина, легко поднявшись с колен, притягивает князя тьмы в поцелуй.
Странное ощущение, совсем не похожее поцелуй. Ни влажной мягкости, раздвигающей губы, ни настойчивого давления на внутреннюю поверхность щек, ни вкуса чужой плоти на языке. Вместо этого Кате в рот будто засовывают кляп, смоченный не то ромом, не то коньяком: до самых связок горло охватывает жгучий вкус древесины, горечь золы и сухость пепла. Катерина бьется в твердых, словно железо, объятьях, задыхаясь и мечтая выкашлять себе легкие, лишь бы успокоить мучительно саднящую гортань и зудящие бронхи. И вовремя вспоминает: за долгое время сосуществования с Наамой Катина глотка и не таким испытаниям подвергалась. Если сравнивать поцелуй сатаны с драконьей изжогой, рвущей пищевод в момент, когда демон исходит из человеческого тела… то поцелуй падшего ангела, пожалуй, ненамного страшнее.
И Катерина справляется: берет себя в руки, задерживает дыхание и медленно, по капле, впускает в себя вкус гари, остывшей, усмиренной геенны, осознавая: Мореход щадит ее, старается не причинять боли хрупкому смертному телу. Потому что весь он — огонь преисподней, магма черных курильщиков, вечно извергающихся на дне моря Ид. И довольно искры, чтобы от женщины в его объятьях осталась горстка мельчайшего, тонкого, как дым, пепла.
Оторвавшись от губ Денницы, Катя успевает увидеть злую печаль, промелькнувшую на лице мужчины — и сразу же ныряет лицом под подбородок, покрытый не то короткой бородкой, не то многодневной щетиной, тычется носом в ложбинку между грудными мышцами. Игоря, крепко-накрепко забытого бывшего мужа, эта ее привычка всегда умиляла. Вот и Мореход трется подбородком о Катину макушку, втягивает теплый женский запах, произносит умиротворенно:
— Пахнешь, точно цыпленок.
— Мог бы с чем поизысканней сравнить, — посмеивается Катерина. — С ангельскими крылами, например, — и запоздало вспоминает, КАКОВЫ они, ангельские крылья.
— Дурочка, — вздыхает Мореход. — Ты бы их — нас — видела. Мы все такие страшные, одинаковые… Вот нас и тянет к людям — любить вас, мучить, губить, спасать. Ты уж прости, девочка. Я постараюсь не делать тебе больно.
— И я — тебе, — от всего сердца обещает Катя.
И Закрывающий пути, владыка мертвых тупиков и перекрестков хохочет, зажмурясь и запрокинув голову, хохочет оглушительно, до слез. Катерине остается лишь вжиматься ему в грудь и прислушиваться, надеясь уловить хотя бы подобие пульса. Но в грудной клетке Морехода — ни звука. Бескрайняя, безысходная тишина.
Пускай, думает Катя, пускай. И непонятно, просит ли она вселенную запустить это неживое, стылое сердце — или покорно соглашается с тем, что оно вовек не выйдет из бесконечной диастолы,[7] что Тайгерм был, есть и останется нечистью и нежитью. Самой Катерине все равно, какими словами назовут то, что она собирается делать, ее любовника и ее саму. Она готова к соитию с дьяволом, и никакая прелюдия не скроет пугающей правды. Катю не останавливает даже незнание расклада высших сил: нужна ли смертная женщина падшему ангелу для хитроумных интриг против неба — или ему попросту приспичило.
Мягкое прикосновение к животу чуть ниже пупка не пугает Катерину нисколько — такое знакомое, телесное, мужское, всего лишь эрекция, нерешительные, просящие движения бедер. Тычется, как собака, клянчащая хозяйскую ласку. Кэт молчит, как Мореход и обещал, но Катя слышит ее мысли, поставленные на повтор: «La puta sagrada,[8] puta sagrada, puta…» — вдох-выдох, вдох-выдох, словно пиратка глотнула адского огня вместе с Катериной и теперь тщетно пытается отдышаться. Священная шлюха? Что, действительно? Она, Катя, в роли блудни вавилонской, отдающейся на алтаре верховным божествам, которых христиане сочли злейшими из демонов? Ай, бросьте.
Зачем эти красивости, когда всё так просто и обыденно: движения бедер становятся настойчивей, хватка — жестче, запахи — гуще и горячей; дыхание объединяет рты, бессвязный шепот глушит мысли, твоя нога обвивает его ногу, будто лиана, его ладонь обжигает твою ягодицу, точно лошадиный круп клеймит. Ничего торжественного, ничего священного, ничего тайного. Торопливый ответ тела на голос плоти, подвывающий внизу живота: дай, дай, дай, накорми. Скорее, снимай, срывай, выпутывайся, избавляйся от всего — от одежды, от стыда, от образа и подобия человеческого. Они тебе больше не понадобятся, пока ты здесь, со мной, пока мир-химера фокусируется на наших сплетенных телах — фокусируется до того, что обретает вкус сотворения, самый сладкий вкус на свете. Мы и есть центр вселенной, это в нас не верят физики-святотатцы, это от нас во все стороны разлетаются галактики, как вспугнутые вороны, это в нас в конце времен вернется умирающий мир, сжавшись в горчичное зернышко.
Катерина стискивает коленями норовистые мужские бедра, скрещивает лодыжки на пояснице любовника, ртом ловя прерывистое, неглубокое дыхание, бездумный шепот: puta, puta sagrada para mi,[9] puta, puta… Тайгерм груб, тороплив, вламывается в Катино тело так, словно ждет, что через минуту их прервут и все закончится, уже навсегда. И оказывается прав.
Молния, ударившая Мореходу в спину, пронизывает не только его тело. Малая толика небесного огня достается Кате — и она, ослепнув и оглохнув, ощущая текущую по нервам муку, колотится под обмякшим Тайгермом. В эту самую секунду с нее снимают кожу, выжигают внутренности, конечности сводит так, что едва не выламывает из суставов — и сразу растягивает до воя, точно кто-то вращает колесо дыбы, к которой привязаны они оба, преступники, обреченные на божью кару, на искупление грехов своих, прошлых и будущих.
— Прости, прости, — бормочет Уриил и тащит ее, голую и обессиленную, из-под тела любовника. — Так надо было, он же тебе ребенка делал, антихриста, ты должна меня понять, я не мог допустить…
— Как-к-к-хого ребенк-кха?.. — выкашливает Катерина. — Кх-хретины…
Хрип тянется из горла нитками вязкой слюны, смешанной с кровью, дурнота смаривает Катю, будто тяжелый сон на солнцепеке.
А ты думала, это всего-навсего секс? Секс с падшим ангелом? — оживает в Катином мозгу Кэт, Глазик, вся гребаная орда палачей, дознавателей, убийц податливой женской сути. Но Катя не боится. Она больше не боится ни себя, ни за себя. Катерина хочет вернуться к Мореходу, обнять его, свернувшегося клубком от нестерпимой боли, забрать себе весь его ад, внутренний и внешний, заплатить собой вместо него — за все. За все. Но ее волокут прочь, заматывают в какие-то тряпки, обливают водой, ледяные струи стекают по шее и груди, точно кубло змей, затыкают вопящий рот, обрывая на полуслове, на полу-имени: Та-а-ай…
— Пусти меня, пусти-и-и! — надрывается кто-то. Апрель? Наама? Сама Катя? Мир вокруг блаженно меркнет.
Китти, словно львиноголовая демоница Ламашту[10] поднимается из подземного мира. Шепот мертвых сопровождает ее на пути: «Она зловеща, она упряма, она богиня; ужасна она. Ее волосы распущены, ее груди обнажены. Ее руки перемазаны кровью и плотью. Она без спроса проникает через окно, она ползает как змея. Она пробирается в дом, и снова его покидает» — и Китти, вовсю переигрывая, прогибается в спине, выставляет зад, скалит желтоватые клыки, буравит Катю взглядом, намекая на что-то, загнанное в самые непроглядные уголки подсознания и запертое там крепко-накрепко.
Чего тебе? Чего? — хочется крикнуть Кате. Чего ты ждешь от меня, дрянь, стерва, гадина, Лилит?
— Ты знал, что так и будет! — голос над Катиным ухом гудит, будто медный гонг, растекается тягучим эхом. Катерина пытается понять, кто говорит — и не может. Слышит только: то глас ангельский — глубокий, пугающий тембр, от которого поднимаются волоски по всему телу и дрожь прошивает позвоночник. Тайгерм? Уриил? Который из них? — Заживо сжечь ее задумал?
Ясно, это хранитель Эдема отчитывает владыку преисподней. Из-за нее, Кати. Не умирай она от слабости — непременно умерла бы от гордости. Катерина без всяких усилий притворяется бесчувственным телом.
— В прошлый раз не сжег, — огрызается в ответ Катин несостоявшийся любовник, — и сейчас бы пощадил.
Прошлый раз? Какой прошлый раз? Катя обшаривает свою память, точно захламленные кладовые. К кладовым Кэт даже приближаться не хочется, но их с Мореходом прошлый раз наверняка спрятан именно там. Сознание Шлюхи с Нью-Провиденса стыдливо безмолвствует. Ничего не хочешь мне рассказать? — раздраженно спрашивает Катерина про себя. Кэт продолжает молчать, давя самодовольную ухмылку Китти в зародыше.
— Оставь ты ее сыну адамову, оставь, — убеждает Тайгерма Уриил. — Как брата прошу, прошу, слышишь?
— Мечом поперек спины просишь? — ехидно осведомляется Мореход. — Новое слово в ангельской дипломатии?
— Зачем ты вмешиваешься в их отношения? — не поддается на провокацию ангел. — Почему не предоставишь выбор людям?
— Потому что вы не дали выбора мне и Лилит. — Шепот Тайгерма такой же мертвый, как тот, о львиноголовой твари, ползающей, точно змея, в мирно спящих домах. — Отняли ее у меня, отдали человеку. А когда он не захотел мою Лилит, сделали ее бессмертной шлюхой. Не проси меня ни о чем, крылатый вор. Однажды я верну свое — себе. Я тебя предупредил. Я вас всех предупредил.
— Мы не снимем свои запреты. Она не сможет быть с тобой. Она всегда будет бояться и стыдиться тебя! — Голос Уриила обжигает, словно плеть.
— Не буду, — выдавливает из себя Катя. — И запреты ваши поснимаю к чертям.
Катерина открывает глаза и видит лицо Морехода над собой: это не лицо влюбленного, это жесткое лицо оценщика. Но оно смягчается, когда Катя ободряюще подмигивает: я с тобой. Ты таков, каков ты есть, и все равно я с тобой. Они не запретят мне хотеть тебя. Через страх и стыд, через сомнения и боль — всегда. Всегда.
— Ну хоть ты ей скажи! — просит ангел луны кого-то, стоящего за Катиной спиной.
— Что сказать? — вздыхает Апрель, тонкой рукой убирая Кате со лба прилипшие пряди. — Веди себя разумно и осторожно, Катенька, как богиня безумия тебя прошу? — Катерина, не сдержавшись, хихикает. — Не мне вразумлять сумасшедших. Но все-таки будьте осторожнее в своих желаниях. Оба.
— А как же «научись желать»? — спрашивает Катя. То ли Апрель, то ли Камень, то ли себя саму.
Молчит богиня безумия, молчит подарок бога-ягуара, молчит мироздание. Ни помощи, ни совета в таком трудном, таком непривычном деле.
Катерина вспоминает свои сны — целые вереницы жарких, непристойных, изматывающих снов, где вскипевшее желание опадало, будто пена в кастрюле, снятой с плиты. Кто-то безликий и бесцеремонный врывался в тот самый миг, когда объятия перетекали в ласки, отрывая разгоряченные тела друг от друга, окатывая ледяным душем смущения. Не здесь, не сейчас, погоди, остановись, видишь, ко мне пришли, пришли и стоят над душой, смотрят насмешливо, целая толпа придурков, которым срочно понадобилось вломиться и надоедать мне как раз тогда, когда я готова обо всем забыть, забыть себя, мать, жену, скромницу. Уходи, не оборачивайся, мне пора просыпаться, возвращаться в свою серую, праведную жизнь, в унылую трясину будней. Самозапрет на страсть, на похоть, на удовольствие. Печать, наложенная на демонов в душе моей, крепка и неизменна. Никакой Соломон не запер бы их крепче.
Зато и снимать печати — мне, думает Катя. Ни ангелы, ни черти, ни приглашенные звезды психоанализа не помешают моему выбору. Правда, и не помогут. Только я решаю, освободиться от прежней себя или снова спрятаться в удобную, обжитую раковину самоотречения.
Кряхтя от болей во всем теле, Катерина садится, подтягивая повыше мягкий, вытертый плед. Из одежды на ней только эта тряпка. И полная кухня народу, совсем как в ее стыдных снах. Нехорошо. Надо одеться, привести себя в порядок, сделать ничего не выражающее лицо, произносить ничего не значащие фразы, поить всех чаем, отвечать на обращенные к тебе вопросы, снова стать хозяйкой положения. Или рабыней. Рабыней своего извечного положения хозяйки.
— А ну пошли все отсюда. Живо, живо!
Нет, это не я сказала, удивленно сознает Катя. И не Мореход. А кто?
— Ножками, ножками, выход там, — командует… Витька? Катерина смотрит на сына так, словно видит его в первый раз. Драконье тело вытесняет всех в коридор в два счета, невозможно сопротивляться такому напору. Наама пытается проскользнуть между бронированными изгибами, но зубастая пасть аккуратно прихватывает кошку поперек живота и вышвыривает вон. Перед тем, как покинуть кухню и оставить Катю наедине с Тайгермом, Виктор оборачивается и смотрит на мать. Понимающе и грустно. Давай, мама. Решай свои проблемы. Сейчас или никогда.