Глава 14 День без гнева

Ну что, девочка моя, ты наконец-то угомонила свои тикающие биологические часы? — спрашивает себя Катя. Перемерив полдюжины масок, рассмотрев через них полсотни вечных истин, убедилась, что все они — не вечные и даже не настоящие. Узнала, что в каждом желании твоем есть изъян, выворачивающий его — и тебя — наизнанку, зонами уязвимости наружу. Поверила искушением нравственность и осознала: несть ни нравственности, ни искушения непобедимых. И все в руце неведомо чьей, опускающейся на мир про́клятых, на заповедник богов, на подсознание человеческое смертной тенью, тьмой, сотканной из призраков, тьмой, которую каждый из нас пересекает в одиночку. Ты дошла, Саграда. Ты. Дошла.

А теперь просыпайся под тягучий, басовитый хорал Dies irae.[146]

Помнишь, как басили на хорах лучшие голоса Ватикана, проникнутые фальшивой, снисходительной мольбой:

— Mors stupebit et natura,

Cum resurget creatura,

judicanti responsura.

Liber scriptus proferetur,

in quo totum continetur,

unde mundus judicetur…[147]

И как ты сдерживала улыбку — звериный оскал, натягивающий губы на зубах — при мысли о том, насколько близко всё: день гнева, восстание твари, ответ не только за дела, но и за намерения, которые всегда сквернее дел. Lacrimosa dies, день плача и расплаты, приближался с каждым мигом пребывания папессы Иоанны на Святом Престоле. А почему, кстати? Что плохого ты делала в бытность свою понтификом? Отчего ты, а не какая-нибудь семейка Борха-Борджа, превратила этот день в не пустую угрозу, в отчетливую тень, накрывающую горизонт?

Да оттого, что ангелы вострубили день гнева, а не суда, усмехаясь, отвечает себе Катерина. День гнева для рабов, не ведающих хозяйских путей и не имеющих надежды на справедливость. Все, что мог срединный мир, мир людей — съежиться, царапая в ужасе лицо и завывая:

— Quid sum miser tunc dicturus,

quem patronum rogaturus,

cum vix justus sit securus?[148]

Существует ли лучший повод разгневаться, чем беременная женщина-антихрист во главе церкви, чем неверно произнесенное заклятие вызова, чем нарушение ритуала, давным-давно утратившего смысл? Рай использовал тебя, Катя, чтобы вызвать у господа приступ гнева, чтобы привлечь его внимание — хотя бы ценой человечества. Однако небесам, похоже, не удалось. Иначе некуда было бы и возвращаться.

И может быть, когда-нибудь дважды (или многажды) рожденная Анунит воплотит в жизнь древнюю родительскую страшилку «Вот я сейчас возьму ремень и напорю тебя по заднице за все твои фокусы!» Только уже по воле не столько царствия небесного или геенны огненной. К ней, к Катиной дочери, Деннице-младшей, тянутся руки старых богов, уставших от самовластия человека. Род людской — заноза в каждой божественной заднице. Поэтому то, что притворяется судом, на деле — всего лишь вспышка ярости. Оттого-то Катерине не кажется искренним густое, словно мед, покаяние:

— Lacrimosa dies illa,

qua resurget ex favilla

judicandus homo reus.[149]

— Хватит нудить! — тянет над ухом знакомый, обволакивающий, ласкающий голос. Катя уже и не надеялась услышать его наяву. Здесь, в повседневности, ему не место. — Ничего покруче не нашлось, а, диджей эдемский?

— Покруче? Это можно, — снисходительно соглашается тот, чей тембр похож на горячий мед, текущий по лезвию ножа. И выдыхает не человеческим горлом, но воем ветра и ревом огня:

— Liber scriptus,

liber proferetur,

in quo totum continetur.

Liber scriptus,

liber proferetur,

unde mundus judicetur…[150]

— May the flame of angels, — подхватывает Люцифер, потому что это они с Уриилом, два неземных придурка, решили спеть Reign Of Terror, арию нескончаемой оперы.[151]

И вот они уже вдвоем орут, молотя, похоже, по кухонному столу и перевернутым кастрюлям:

— Clash your hordes of demons,

Stop your resurrection,

Burn your fallen soul![152]

После чего с воодушевлением подвывают:

— Libera-a-a-a no-o-o-os![153] — и ржут, как кони, вместе с остальной гоп-компанием, о существовании которой Катерина успела забыть, пока была Священной Шлюхой.

Бывшая Саграда с трудом переползает на край кровати. Она в большой комнате, в которой не живет с тех пор, как старенький компьютер выплюнул в потолок клуб огня и всё вокруг стало зыбким, ненадежным, непредсказуемым. Когда Катя вернулась из больницы, ее вещи перенесли в маленькую комнату, где болящая мать семейства скрыла свои увечья от глаз людских. А тем временем резко повзрослевший сын и незваный гость пытались превратить пепелище в дом, милый дом. И смирились с тем, что она, хозяйка, теперь всегда в стороне, погруженная в себя и безучастная.

Так почему она лежит в большой комнате, на широкой кровати, подозрительно похожей на ту, на которой Саграда родила Денницу и умерла от кровотечения, беспомощная и бесполезная?

За ответом придется отправиться в путешествие — аж до самой кухни. Цепляясь за косяки, подволакивая ослабевшие, странно худые ноги, пройти из комнаты в коридор. Миновать коридор. Зажмурившись от напряжения, встать в дверях кухни. Открыть глаза. Обвести ее взглядом — родную, надоевшую, крохотную. Рассмотреть поочередно лица и морды — кошачьи, драконьи, ангельские. Снова закрыть глаза и застонать протяжно, не то от тоски, не то от облегчения.

— Жива? Жива-а-а… — удовлетворенно замечает кто-то — кажется, Сабнак, демон гнилья, угодивший в нганга по Катиной вине — или милости?

— Тайгерм! Что. Ты. С нею. Сделал?! — фырчит Наама.

— Да ничего особенного, — оправдывается Люцифер (Люцифер? Оправдывается?), — всего лишь показал ей себя. У людей много зеркал, в которых они себя видят: пороки, преступления, войны, любовь. Но главное — дети.

— Как… дети? — изумляется мать обмана. — Витя! Витя, поди сюда!

Открыть глаза. Сын. Забытый в ходе всех этих мистических трипов. В нелепом, но отчего-то привычном облике гигантской шипастой рептилии. Мой мальчик, еще вчера казавшийся таким неуемным, готовым срываться по любому поводу, настаивать и доказывать.

За то время, пока Катерина проходила полосу препятствий для душ, Витька как будто… возмужал. Теперь это осторожный, наблюдательный, расчетливый — если не сказать хитрый — мальчик. Впрочем, и не мальчик уже. Дракон, познавший, чем оборачиваются его желания. Похоже, и ему довелось увидеть себя — в каком-нибудь из зеркал, упомянутых Денницей.

— Ты о нем говоришь? — не унимается Наама. — О Вите? Что ты молчишь, Тайгерм?

И внезапно приходит понимание: вот она, любящая бабушка, которой у Кати никогда не было! Сейчас она станет щупать дракону лоб, спрашивать, когда он ел в последний раз, ругать Катерину за то, что та плохо выглядит и явно не следит за своим здоровьем, ворчать на князя ада, что он совсем заморил свою Священную Шлюху, на ней же, бедняжке, лица нет, ох уж эти мужчины, им бы только работу работать и умри все живое…

Смех напирает изнутри, раздувает по-хомячьи щеки, щекочет под ложечкой — и наконец прорывается. Пута дель Дьябло хохочет, стоя в дверях собственной кухни, среди монстров, демонов и ангелов, вытирая слезы и повторяя про себя: это было настоящее приключение.

* * *

Велиар затягивает шнурок на отвороте правого сапога бабьим узлом[154] и похлопывает пиратку по колену, словно лошадь: готово. Саграда послушно — действительно, будто лошадь — ставит обутую ногу наземь и приподнимает босую: обуй. Теперь, когда Рибка отдана на растерзание старым богиням, роль горничной безропотно исполняет белокурый дух небытия.

Кэт вздыхает. Ей жаль Ребекку, так блестяще исполнившую роль ловушки, заповеданную ей судьбой, прописанную в самом имени бедной девушки. Пута дель Дьябло надеется, что Рибка уже угасла, тихо, без мучений, отрезанная от внешнего мира властью Мурмур, точно крепостной стеной. Может быть, дочке сумасшедшего брухо не довелось испытать нечеловеческого голода, стучащего в мозгу метрономом: еда-еда-еда. Агриэль и Саграда обмениваются понимающими взглядами: она лишь вчера освободилась от вечного голода Ламашту, он совсем недавно избавился от Уильяма Сесила, сходившего с ума из-за демонской тяги к смертной плоти и бессмертной душе. Наконец-то все прекратилось: выворачивающие наизнанку сухие спазмы, теплые, дурманящие запахи отовсюду — не спрячешься, неумолкающий скулеж на задворках сознания — накорми меня, накорми, обещаю, это в последний раз, так плохо еще никогда не было, накорми и станет хорошо… И бескрайнее чувство стыда и отчаяния, идущее след в след за блаженством и насыщением.

Каждый из них выбрал, кем пожертвовать — демоном или человеком.

И у каждого в сердце осталась дыра-силуэт, средоточие грызущей тоски.

Движимая непонятным чувством, Пута дель Дьябло протягивает руку и треплет по макушке Велиара, стоящего перед ней на одном колене. Второй князь ада вскидывает на пиратку глаза. В них нет удивления — одно только понимание, бесконечное и безрадостное. И предчувствие потери, скорой и неизбежной. Кэт слышит его мысли, как если бы он бубнил себе под нос, ее милорд, ее палач, ее последний любовник, замыкающий длинного, длинного ряда мужчин.

Они нашли тебя, Кэти. Они нашли тебя и уже не отпустят, приноси ты им жертвы или отдавай себя по кускам. Старые боги любят, когда любопытные человечьи глаза шарят по их заброшенным храмам, где деревья толстыми пальцами корней крошат в пыль стертую резьбу и сытыми змеями оплетают выщербленные колонны. Ты обернулась на их зов, приняла дар жестокого бога-сотрясателя земли — и сохранила, несмотря на все беды, что он принес тебе и ближним твоим. Вот тогда хитрая лиса Омесиуатль поняла, что ты попалась. И не ты одна.

— Amixquichtin mamaltzitzinti,[155] — засмеялась она и смех ее был ужасен, как слепая орда летучих мышей, бьющая крылами в темноте. Стало по слову ее: Саграда, ее мужья, ее потомки, потомки их потомков, весь род той, что приняла Камень, попал в безвременное рабство к божествам, пережившим храмы и жрецов своих.

Счастье твое, пиратка, что ни один хозяин не всевластен над имуществом своим. Не всегда рожденный от рабыни становится рабом. Не всегда господин управляет рабами — бывает и наоборот. Иди, пытай свое пиратское счастье, лови ветер в паруса, штормуй по волне, бегай от виселицы, сколько сможешь. А дитя свое оставь земле. Отныне его судьба — не твоя забота, она — спор двух князей ада, желающих друг другу добра настолько, насколько дьяволы понимают сущность добра. Они будут ссориться над ее колыбелькой, словно двое раздражительных бобылей, насылать безумие и порчу на ее кавалеров, тоскливо-грозными голосами кричать ей вслед: а я тебе запрещаю! — и наконец, познают любовь, бескорыстную и безнадежную, как всё бескорыстное.

Иди восвояси, заложница духа моря, убийца и потаскуха, прародительница Священных Шлюх, способных разжечь любовь в демонах лжи и вероломства, небытия и беззакония — вероломную, беззаконную, разрушительную, но все-таки любовь.

Дочери рода твоего станут допускать одни и те же ошибки, из поколения в поколение. Испытывать одни и те же обиды, ослабляющие сильных и убивающие слабых. Их постигнет одна и та же судьба. Глаз бога-ягуара станет следить за ними, а демоны лжи — укрывать своими хитростями, будто плащом, от рыщущего взгляда, несущего погибель. Ни одна не спасется. Ни одна. Судьбу не перехитришь.

Вдосталь попугав, земля Самайна отпустила странное семейство, состоящее из влюбленного демона, его наложницы и ребенка, заклейменного незримой печатью старых богов — назад, в мир людей. Боги знали, что они вернутся, поодиночке, но непременно. И никакие откупы — золотом или человечиной — не сотрут клейма с пойманных душ. Камень порчи всегда возвращает свои игрушки на место. Оттого-то никто и не стоял на пути, когда Люцифер в облике Яссы вел Белиала и Пута дель Дьябло по лабиринту залов памяти, шаг за шагом приближая к выходу. Хоть и провожали их глаза: безмятежные и глуповатые у божеств семьи и изобилия, дикие и настороженные — у богов войны, любви и смерти. Все время мира стояло за плечами старых богов, покорное, ждущее. Самайн шептал голосом Лясирен, неумолчным шепотом моря: вы наши, возвращайтесь, мы ждем. И дождемся.

— Переиграть не получится, да? — Кэт шмыгнула носом, оказавшись перед дверью, за которой ее ждал дворик перед домом брухо и изваяние шилы-на-гиг. С расставленными ногами и гостеприимно раскрытой вульвой: заходите, гости дорогие. И выходите, если, конечно, сможете.

Оба мужа Саграды покачали головами: и не надейся, дорогая. Древних богинь не обмануть, подкинув вместо одного бастарда — другого, вместо зерцала, в котором отражается Глаз бога-ягуара — тюремщика палат из грязи, рабовладельца и искусителя. Они точно знают, чего хотят, и всегда получают свое. Пусть и не сразу.

С тем Пута дель Дьябло и переступила порог замка Безвременья, чтобы вернуться в срединный мир и принять там свою смерть.

Через ветра, через шторма, через триста дней, простых и кровавых, как вся ее жизнь. И каждый, каждый из дней — как первый, как последний, как единственный.

Сейчас она стоит, опираясь о плечо Велиара, пока он шнурует ее старые, но все еще крепкие сапоги из кожи черного каймана. Когда-то Торо выложил за них целое состояние — купил, не на захваченном корабле промыслил! И подарил своей Катарине, усмехнувшись при виде детского восторга на лице Пута дель Дьябло. Торо больше нет, но сапоги… сапоги по-прежнему хороши и не пропускают соленую воду, холодную даже в теплых морях.

В них Кэт и встретит смерть через неполных десять месяцев. Что ж, время у нее есть.

Кэт ощущает себя поденкой, у которой нет ни рта, ни задницы, одни только прозрачные крылья, фасетчатые глаза да точное знание того, зачем ты здесь. И ни капли сожаления.

Наверное, она таки стала мудрой, маленькая уличная девчонка, проданная родителями, преданная покровителями, всю жизнь потратившая на выживание, на сбережение своей никчемной жизни — точно крыса, шныряющая по докам и палубам в поисках безопасности и пропитания.

Мудрость — приобретение, которое только к старости и распробуешь как следует. Когда уже думаешь не о том, как от вселенной свое получить, а о том, как свое вселенной оставить.

Кэт злорадно думает, что оставит после себя немаленькое наследство — отродье дьявола и камень порчи. И эти двое всегда будут двигаться навстречу друг другу, а как встретятся — тут миру и конец. Или начало, как считают старые богини. Чистое, безлюдное, мертвое, по меркам людей, но полное жизни — по меркам богов, засучивших рукава для долгого дня творения.

Агриэль провожает Саграду до порта, где у причала пришвартован тот самый каперский шлюп, команду которого за одну ночь сожрала Китти. Новая команда — сливки пиратского отребья, поротое мясо, с совестью, изодранной в лохмотья основательней их чиненых-перечиненых курток и штанов. А на борту горит золотом, ярким, отдающим в закатную красноту: «Мизерикордия». То ли Мадонна Мизерикордия, живоносное начало, небесная заступница падших и скорбящих, то ли орудие coup de grâce,[156] тонкое и тяжелое, легко входящее в сочленения доспехов, словно нож повара — под крабий панцирь. Пута дель Дьябло и то, и другое, если вдуматься.

Кэт не в настроении вдумываться. Она оставляет на земле всё и всех: дочь, мужчину, дом, уют, тепло, еду и выпивку. За триста дней она ни разу не зайдет в порт, не ступит на землю, не даст себе роздыху в трактире, не позволит телу вспомнить, какова она, твердая почва, что не уходит из-под ног, если не перебрать горького, как жизнь, рому. Она будет поить и поить море Кариб кровью, своей и чужой, мчаться с ветром в лиселях[157] наперегонки с жуткой славой своей, с легендами о Кэти Мизерикордии, Нещадной Кэт, Кэти-Тринадцать-Шлагов.[158] И никто больше не вспомнит ее настоящего имени. А зачем? После казни морской дьяволицы не останется даже покосившегося креста, чтоб выцарапать на нем никому больше не принадлежащее имя.

Зачем в тот самый день Саграда вернулась на Нью-Провиденс? Кого вздумала повидать? Маму Лу? Абойо? Кому из них хотела отдать Камень, устав от гнили, разъедающей плоть ее и душу? Кэт помнила только, что зубы, испорченные цингой, всю неделю болели нестерпимо. Пута дель Дьябло не спала и не ела много дней, проверяя вахтенных каждые полчаса, наливаясь в каюте неразбавленным ромом и дрянной тростниковой водкой, во рту словно адскую топку разожгли. Пылали десны, горло горело, зубы отвечали вспышками боли на первые глотки забористого пойла, а потом мир будто ватой окутывался. Семь дней в висках пойманной мухой билась единственная мысль: вернуться туда, где все началось. Вернуться и вернуть. Пусть забирают свой чертов подарочек. Кэт всеми силами старалась держать Камень подальше от Тортуги. От Абигаэль. Но больше не могла. Не могла.

И однажды ночью, когда над бухтой стелился запах тубероз, она сдалась. То, что не удалось береговой охране, сделала зубная боль — привела Кэти-Тринадцать-Шлагов прямиком в руки солдат. Тепленькую. Не довелось Пута дель Дьябло выбрать себе эффектную смерть — пришлось умирать по-глупому, без шика и торжественности. Не считать же торжественностью унылый бубнеж судьи, зачитывавшего приговор?

Все еще впереди — и одновременно позади. Катерина видит оба прощания разом — и первое, и последнее.

Вот Саграда ныряет лицом в ворох оборок, скрывающих крохотное недовольное личико, и замирает, точно пытается надышаться сладким детским запахом перед месяцами кислой вони с жилой палубы. Отдав малышку кормилице, Кэт разворачивается на каблуках, на лице ее жестокость и страдание, она не хочет видеть ничего и никого, кроме моря Кариб, будь оно проклято. И все-таки Велиар перехватывает Пута дель Дьябло за предплечья, стискивает со всей силы, так, что трещат рукава камзола, рывком запрокидывает ей голову и ловит ртом сухие узкие губы. Кэт закрывает глаза и пережидает поцелуй, как пыталась переждать жизнь — замереть, превозмогая боль и скрывая чувства. Наконец, демон отпускает ее, навсегда отпускает, совсем.

А вот Саграда на настиле виселицы — невысоком, ниже человеческого роста. Воспользовавшись милостью судей, она встает на колени на самом краю. Пиратка бы встала на четвереньки, но негоже Кэт Мизерикордии вести себя подобно Шлюхе с Нью-Провиденса. Отмыв кровью свое имя, Пута дель Дьябло не хочет его замарать. Даже ради того, чтобы в последний раз обнять дочь. Агриэль поднимает Эби повыше: в его руках дрыгает ножками щекастый пупс с рыжим хохолком на круглой голове, у него бессмысленный взгляд сонного зверька, чья самая важная задача — засунуть в рот весь кулак целиком. Кэт счастливо улыбается и выдыхает:

— Моя малышка выросла… — и пытается сказать еще что-то, быстро-быстро дергая горлом, но не успевает: на опущенное женское плечо ложится натруженная рука палача. Перед тем, как лицо Саграды скроет черный мешок, она успевает беззвучно шепнуть: — Я люблю тебя, — отчего-то глядя в лицо не дочери, а Велиару, демону небытия.

Наверное, ей хочется сказать «прости» последнему человеку своего последнего дня. Прости и спасибо. Всего лишь пару неловких слов, которых пиратка не сумела сказать ни одному из своих мужчин, верных и лживых, ласковых и жестоких, пылких и холодных.

И когда люки под виселицей распахиваются, проглатывая тела казнимых, по толпе прокатывается испуганное «А-а-а-ах!», многие закрывают лица — себе и детям, Белиал поднимает дочку повыше, будто надеется впечатать в память Эби, как ее мать летит в преисподнюю за грехи свои перед богом и людьми. Глаза Абигаэль по-прежнему бессмысленные, лазоревые и сонные, как у всякого младенца. Но в глубине зрачков мелькает мгновенный, едва заметный отблеск, алый, словно пламя.

Так тысячу раз всё повторилось, чтобы спустя малое время повториться в тысячу первый раз. Время, герой и антигерой, уроборос и левиафан, сражается само с собой, вбирая себя в себя и выпуская снова. И снова. И снова. А у истоков, прямо в ладони творца, лежит зерцало, шкатулка Пандоры, таящая в себе начало и конец новорожденного мира.

Загрузка...