Глава 12 Коррида начал

Жизнь в деревне — преддверие ада. Тишина и благодать такие, что хочется выть. Хочется оклеветать соседа, совратить его жену, убить его собаку, украсть его урожай, продать душу дьяволу — лишь бы развеять чертову тишину, разнести по клочку, по крупице, по камешку.

Скверно то, что душу нельзя продать, а значит, нельзя и выкупить. Душу можно только подарить, безвозмездно, безвозвратно. Или отравить — постепенно, малыми дозами, но смертельно, будто мышьяком или радиацией. Иногда Саграде кажется, что ее душа тихо умирает оттого, что рядом Люцифер. А иногда — что живет как никогда ярко, свободно и полно. Рабство делает подарки и рабу: он может прочувствовать краткие мгновения свободы, ощутить их, насладиться ими, как никто из свободных.

С того момента, как Денница взял ее себе, Катерина шага не сделала без его ведома, без его пригляда. Даже перемещение на небеса прямиком из недр преисподней оказалось всего-навсего сменой резиденции Священной Шлюхи. Даже райское искушение не ввело ее в сомнение, кому повиноваться, чьи желания выполнять. Ничем не примечательная земная женщина Катерина уверенно шла дорогой антихриста. А все потому, что была сострадательной, словно наклонение в английском языке. Страдательный залог, длительное время. It is important that you be standing beside when he burns in his hell.[123] Оказаться рядом с тем, кто горит в своем собственном аду, и почувствовать себя виновной в происходящем — то, что у Кати получалось лучше всего. Святая Катерина Мизерикордия. Ни помощи, ни утешения — просто еще одна пара глаз, наблюдающих за мучениями.

Саграда понимала, для чего нужны зрители падшему ангелу: гордыня давным-давно перестала быть пороком князя тьмы и стала его работой. Играя на своих страданиях, Люцифер сумел заполнить красками и смыслом пустоту, возникшую после падения с небес. А людям-то оно зачем — чтобы кто-то смотрел, как они мучаются?

За тем же самым.

Заполнить себя вновь, укротить прожорливую пустоту, вернуть краски на голый холст, возродиться из горстки серой золы — ради такого не жаль ни сил, ни времени… ни свободы. Прими службу мою, повелитель инферно. В руки твои предаю дух свой, и разум свой, и судьбу свою, и тело, раздутое и неподъемное, точно соленой водой накачанное. И вся я — всего лишь соль и вода, вода и соль. Если они нужны тебе — прими их и отплати за верность и веру мою. Credo tibi, credo in tibi.[124]

Служи она небесам с тем же рвением, глядишь, ее бы канонизировали. А может, еще канонизируют. Посмертно. Ватикан наверняка промолчит, что после кончины понтифика вскрылись удивительные факты его биографии. И анатомии.

Катерина с кряхтением усаживается в плетеное кресло в саду, в тени старой дуплистой оливы. Здесь бывшая папесса проводит большую часть дня, пока хейлель строит козни ее именем, интригуя против антипапы Гонория, ставленника Цапфуэля. Владыка ада с ангелом луны на полном серьезе выясняют, кто законный понтифик, а кто незаконный, кто папа, а кто антипапа, вербуют сторонников, тянут на себя ветхое, шитое золотом одеяло власти. За несколько месяцев Денница вконец заморочил людям головы и они забыли, ЧТО узрели в разрезе альбы: набухшую грудь и живот с вывернутым пупком. И поверили, будто истинный папа скрывается от кардиналов, замысливших его убить, на Святом Престоле воцарился узурпатор, а секретарь — исчадие ада и предтеча антихриста. Проекция[125] есть изобретение сатаны, определенно.

Оппозиция, верная папе Иоанну, милостивому и милосердному (еще одна насмешка над верой[126]), росла и ширилась. А сам папа Иоанн, он же папесса, со дня на день ожидал родов.

— Опять по нему скучаешь? У мужчин заботы поважнее наших, — не то ворчит, не то радуется Тинучча, выходя из дома с подносом. — Конечно, мы всего лишь ведем хозяйство и детей рожаем. Зато они пьют вино и ругаются по пустякам, как оголтелые. Что может быть важнее?.. — фыркнув, она ставит поднос Саграде на колени: между плетеными бортиками едва помещаются расписная тарелка и вместительная бульонная чашка. Мамочкино нежное ризотто и лечебный отвар для сорванного горла, которое упорно саднит, не проходит.

Катя выдавливает из себя мрачный смешок. Болтливая итальянка утомляет и восхищает одновременно: с такой легкостью забыть, с кем имеешь дело, дорогого стоит. Тинучча и правда не помнит, кого приютила и полюбила, прячась в неведение, словно улитка в раковину. Неведение помогает любви, оно-то и есть настоящий Купидон, решает Катерина. Если бы их сообщница знала, чем занимается Катеринин мил-сердечный друг — небось, поседела бы в одночасье. А потом добавила яду в свои восхитительные бискотти, чтобы покончить с ужасными постояльцами.

Люцифер затевает войну, точно заскучавший ребенок, наткнувшийся на коробку с оловянными солдатиками. Из-за него Тинучча и тысячи, тысячи женщин останутся в одиночестве в домах своих, когда отцы, братья и сыновья бросят, наконец, вино и споры, и займутся тем, для чего якобы рождены. Одни пополнят игрушечную армию небес, другие — преисподней. И никому из них не будет пощады. Они погибнут во имя папы, милостивого и милосердного, прося упокоить их души в раю, веря, что заслужили рай, убивая и умирая без покаяния.

Скорей бы уж родить и подохнуть, вздыхает Катерина. Не хочу смотреть на войну, затеянную этими двумя. И штандартом ее становиться не хочу. Тоже мне Орлеанскую деву нашли — с пузом, лезущим на нос, и с охеренным комплексом вины.

Денница-младшая, учуяв настроение матери, наносит удар изнутри живота с силой футбольного нападающего. Катя, хрипя, сгибается пополам, поднос взлетает с ее колен, переворачиваясь в воздухе, его содержимое щедро окатывает серую кору оливы.

— О, вот спасибо. О, вот спасибо, — меланхолично благодарит дерево.

«Мираш-ш. Халлюцинация!» — звучит в Катином мозгу голос артиста Семена Фарады — и больше никаких мыслей. Вселенское безмолвие.

На стволе оливы, будто резьба на камне, проступает женский силуэт. Невысокий, человекоподобный… голый. Совсем голый, даже без украшений из ампутированных органов или неприятных животных. Только водопад иссиня-черных кос стекает на плечи, да узкие светлые глаза рассматривают Катю. И под этим взглядом мир оплавляется серебром по краям. В фокусе остается лишь самое главное: лицо богини, получившей жертву и пришедшей на зов.

— Уичаана,[127] — не слишком приветливо здоровается Катерина. Нет, не Катерина. Горное эхо, текущее из ее осипшей глотки — голос Питао-Шоо, бога-ягуара, держащего материки на усталых плечах.

— Пусть будет Уичаана, — покладисто соглашается гостья. — Болит? — Рука ее тянется к Катиному животу, который явно намерен оторваться от остального тела и улететь, словно мяч, в направлении невидимых ворот.

Катя, окончательно онемевшая, молча кивает.

— Тш-ш-ш, — приговаривает незнакомка, проводя смуглой кистью в воздухе в полуметре от Катиной плоти. — Спи… спи.

Скачки тут же прекращаются. Катерина выдыхает, обессиленная, и автоматически опускается в кресло, а усевшись, осознает: перед нею богиня, в паре с супругом давшая начало ВСЕМ вещам. Стоит. А она, Катя, сидит, развалившись, расставив колени и отдуваясь, как последняя деревенщина. Вцепившись в подлокотники, Саграда напрягает мышцы рук, собираясь вытащить обмякшее тело из такого уютного кресла.

— Отдыхай, — разрешает Уичаана и потягивается, точно кошка после сна. Большая кошка, хищная. Пантера. Тень от листьев оливы пятнает ее бронзовую кожу, довершая сходство. — Так зачем ты меня вызвала?

— Я… я не вызывала? — не то утверждает, не то спрашивает Катерина.

— Как это? — изумляется богиня и резким жестом выбрасывает руку вперед. Саграда из последних душевных сил заставляет себя не дергаться. — С мужскими богами спор начала? Начала! — Отгибается первый палец. — Войну им пообещала? Пообещала! — Второй палец. — Жертву принесла? Принесла. — Третий палец. — Свою жизнь посулила? Посулила! — Четвертый палец. — Дашь мне власть над сердцем гор — дам тебе все, что просишь.

Ну наглая, а? — безмолвно возмущается Камень. Еще и власть ей дай! Надо мной! Стерва.

— Войну? — лепечет Катя и опять не сознает, вопрос это или подтверждение.

— А как же, — с упоением в голосе произносит богиня-пантера. — Хотят войны — будет им война. Мужчи-и-ины.

— Ты! Отойди от нее! Быстро! — раздается окрик с крыльца. Даже не поворачиваясь, Саграда знает: то разгневанная итальянка целится в богиню из дедовского ружья невообразимой красоты. Норов у ружья тоже невообразимый. Выстрелит оно, даст осечку или взорвется в руках стрелка — никому не ведомо.

— Дай еще каши, — неожиданно жалобным голосом просит Уичаана. — Жрать охота. Потом пристрелишь. Есть у тебя каша?

— Да я много наварила… — теряется Тинучча. — Ты… Вы заходите, я сейчас.

И божество древнего, вымирающего народа, с хитрым видом подмигнув Катерине, уходит в дом. Есть ризотто и строить военные планы против молодых, наглых, самоуверенных мужских богов.

— Я спрашиваю, когда это кончится? — бормочет в пространство Саграда.

Сама виновата, отвечает Глаз бога-ягуара. Какого Питао-Сиха[128] ты ее вызвала? Она же никому житья не даст!

А ты? — ярится Катерина. Сам меня во все втянул и сам попрекаешь?

Я? Я тебя втянул? Это ТЫ меня втянула, одним глотком, шлюха ты дьяволова! — рычит Камень. Лежал бы сейчас в мусорной куче, спал себе вечным сном, никого не трогал! Нет, пришла, совратила, растворила в себе, протащила через ад, через небо, через всё! Я тебе что, оберег копеечный, чтоб мною помыкать? Я, между прочим, великая природная сила!

— Ругаетесь, как старые супруги, — хихикает Уичаана, перевесившись через подоконник. — Скажи ему: я тоже тебя люблю. И иди есть.

— Я тоже тебя люблю, — покорно бормочет Катя.

То-то же, довольно отзывается дар бога-земледержца. То-то же.

* * *

Кэт не доносит руку до рта. Не судьба ей выпить собственной крови за будущую отцеубийцу, за дочь свою, словом матери отданную на волю дьявола. Запах крови, хмельной и пряный, будто теплое вино, отдаляется, руки Саграды растут, удлиняются, будто ветви тысячелетнего дерева, будто дороги, по которым гонит ее судьба. Она лежит, распятая на кресте дорожной развилки, под перекрестными лучами солнца и луны, под перекрестными взглядами женщин, стоящих по левую руку Кэт и по правую, в изножье и в изголовье. И только одну из них Пута дель Дьябло знает — или думает, что знает. Китти, ее уродливая половина, ее защитница, ее предательница. Львиноголовая встает на колени в дорожную пыль и низко опускает голову, почти упираясь лбом в лоб Саграды. Она напугана, дрожит и хнычет, словно больной котенок. Кэт ее очень жаль. И себя тоже жаль. Пута дель Дьябло чувствует: обе они пропали, пропали без надежды на спасение.

Пиратка боится этих женщин, что глядят на нее с бесконечным, вселенским равнодушием. Вернее, она боится ВСЕХ женщин, не видя в них сестер, а видя лишь исчадия ада. Ада под названием «жизнь». Жестокие маленькие шлюхи с ножом за подвязкой и еще одним — за низко вырезанным корсажем. Ласковые с гостями и беспощадные с девками хозяйки борделей. Прошедшие огонь и воду содержанки богатых господ, всегда готовые предать, унизить, уничтожить. Порядочные женщины, рядом с которыми дьяволицы из борделей кажутся почти милосердными.

Весь ужас перед дочерьми Евы взрывается внутри Кэт, точно на Саграду падает солнце. Падает, брызжа яростью, жадное и смертоносное, раскрывая алую по краям и белую посередке пасть. Огненный кокон обнимает плоть Пута дель Дьябло, она горит, горит заживо. И одновременно мерзнет под ледяным, вымораживающим глазом луны. Китти скулит и лижет щеку Кэт, проходясь невыносимо шершавым языком по свежему ожогу, по сморщенному веку, по обнажившемуся виску, где волосы спеклись в колтун и воняют паленым. Саграда хрипит и дергается, пытаясь оторвать демона от себя, но не в силах поднять руку, тяжелую и длинную, словно рухнувшая грот-мачта. Тем временем лицо и тело ее становятся углем и пеплом, кровь кипит и сворачивается в ранах, а Китти торопливо слизывает ее огромным жадным языком.

Моя кровь против меня… моя душа против меня… мое тело против меня… — шепчет без голоса Пута дель Дьябло. У нее больше нет ничего своего, верного, надежного: ни ребенка, ни тела, ни души. Но ведь она много лет так жила, пора бы привыкнуть. А вместо этого за несколько месяцев Кэт привыкла к другому: к всеведенью Эби, к послушанию Китти, к любви милорда. Она, продажная девка, узнала, что мужская любовь может приносить наслаждение, что дети годятся не только для повышения статуса. И все, как всегда, оказалось ложью, мороком, навью.

Сейчас ее убьют и демоница, предавшая сестру, обглодает ее кости.

Она отомстит. Не знает кому, не знает как, но отомстит. Она поднимется из груды праха, даже если придется заплатить остатками своей души, изорванной, измаранной, изнасилованной — поднимется и отомстит.

— Не жадничай, Омесиуатль,[129] ты ее прикончишь. Не наигралась еще с огнем-то? — произносит кто-то по левую сторону Кэт — замерзшую, потерявшую чувствительность (и слава богу!), но целую и невредимую сторону.

— Еще… еще немножко, Макошь,[130] — жадный, задыхающийся голос — там, где все черно от сажи и серо от пепла, где плоть Кэт истаивает дымом.

Макошь снисходительно молчит, а Саграда обреченно закрывает глаза. Глаз. Второй уже не закроешь — веко сожжено, глазное яблоко превратилось в фарфор, выгорев изнутри. Обугленная щека стянута нелепой ухмылкой. Боль так велика, что сознание не может ее вместить и лишь понемногу иссякает, точно песок в песочных часах, истекает в небытие. Я вернусь, из последних сил клянется себе пиратка. Я вернусь за вами, подземные суки, найду того, кто вас добьет — и приду с ним сюда. По ваши души.

— Говорят тебе, хватит! — раздается шепот от изножья, шепот, громче, чем грохот прибоя. «Ты обещана мне», слышится Кэт. И холодная вода обнимает ее колени.

— Лясирен,[131] заступница… — посмеивается Макошь. — Не бросила девчонку?

— Чальчиутликуэ,[132] не мешай! — рычит Омесиуатль, оторвавшись, наконец, от обожженного тела пиратки.

Спаси меня, море, умоляет Кэт, я заплачу. Собой и всем, что имею. Помоги…

— Заплатиш-ш-шь, заплатиш-ш-шь, — шипит волна. — Всей оставшейся жизнью заплатиш-ш-шь. Ты моя, дитя. Возвращ-щ-щайся ко мне, душ-ш-ша моя…

Саграда не противится. Ей больше нечем противиться, она распята, раздавлена, разделена между водой, огнем и навью.

Старые богини совещаются над телом Пута дель Дьябло, бранятся, словно базарные торговки, подсчитывают прибыль и убыль, покуда Китти забирает себе сестрину боль, ужас и отчаяние. Кэт вслушивает в спор богинь и пытается понять, что на кону, КЕМ она должна пожертвовать на сей раз. У меня ничего не осталось! Мне нечего дать вам! — хочет крикнуть она, но ее удел сейчас — немота. Немота и повиновение.

Омесиуатль, прекрасная, несмотря на низкий, скошенный назад лоб, плоский нос и узкие звериные глаза, небрежно опирается на копье, облизывает пухлые губы и вся сияет, точно золотая статуя. Макошь, чьи золотые косы падают до самой земли, светится отраженным светом, будто лунный диск. Серебро ее бликов щедро осыпает кожу и волосы темной, растворяющейся в тенях Лясирен. И нет им дела ни до Саграды, ни до ее сестры-демоницы. Они были, есть и пребудут вечно. Зачем им израненная пиратка? Какие игры затеяли боги на сей раз? Абигаэль бы подсказала, тоскливо вздыхает Кэт. Она бы помогла мне, Эби, малышка моя. Но хорошо, что ее здесь нет. Хорошо, что она у Велиара. Или у Люцифера. Всё лучше, чем быть игрушкой старых богинь.

Макошь, владычица дорог и перекрестков, садится у ног смертной женщины, упрямой даже в бессилии. И гладит щиколотки Кэт, едва касаясь, погружая в нежное, утешительное забытье:

— Поверь, мы бы не обратились к тебе. Мы никогда не принимали вас в расчет. Нам хватало себя — холода, огня и воды. Мы лепили этот мир из воздуха и камня миллионы лет. Все сущее — частица нас, а мы — частица сущего. И кто же знал, что вы, люди, слабые, глупые, жадные, станете четвертой силой мироздания, вмешаетесь в наши дела, загоните нас в капканы храмов, поработите нас, мудрых и всесильных. Пришла пора платить, дети. За таких рабынь, как мы, платят дорого. Очень дорого.

— Почему… я? — выдыхает Саграда. Воздух дерет горло, пиратке кажется, что она все еще дышит огнем, словно дракон.

— Потому что ты пришла к нам САМА.

— Я… не… приходи… ла, — сипит Кэт.

— Я тебя привела, — улыбается Макошь. Так ласково, тепло, уютно, как только мать может улыбнуться умирающему ребенку. — Я приказала Недоле — и она спряла твою судьбу, как было велено. Сестра моя, Недоля, родня сердцу гор. Ты носишь сердце гор на своей груди столько лет и не ведаешь его силы? За невежество тоже приходится платить. — И рука богини, тонкая, гибкая, серебистая змея, движется к шее Пута дель Дьябло. Туда, где сияет нестерпимым светом желтый алмаз, нечаянный и гибельный дар Мамы Лу, последнего человека, которому Шлюха с Нью-Провиденса доверила свое сердце.

— Возьми, — шепчет Кэт. — Возьми, он мне не нужен… Будь он проклят… Возьми.

— Но ты ему нужна, — качает головой Макошь. — Он тебя любит. Нельзя забрать силу у того, кто стал ее хозяином. Хозяйкой.

— Разве я хозяйка Камню? — слабо протестует Саграда. — Он мною вертит, как хочет. Забери его, прошу…

Если бы Кэт могла пошевелить рукой, сорвать с себя чертово ожерелье, приведшее ее в нижний замок Безвременья, отдавшее во власть безумных, жестоких богов, если бы она знала, о, если бы она знала, что купила за свою душу! Скверная, скверная покупка…

— Камню весело с тобой. А нам скучно, — пожимает плечами Омесиуатль. — Знала бы ты, смертная, как нам скучно! Смотреть ваши унылые сны, навевать вам убогие страхи, ходить вашими жалкими тропами — скучно. Тысячи лет тоски. Ты отдашь нам себя, а сердце гор последует за тобой.

По щекам Пута дель Дьябло текут слезы, Китти, не умолкая, подвывает за спиной.

— Год, всего год, — успокаивает Саграду Лясирен. — А потом я заберу тебя — себе. Я люблю тебя, дитя. Всего один год и мы будем вместе — ты и я, я и ты, вместе… навеки.

* * *

Глядя на старых богинь, явившихся Кэт, Катерина понимает: все в прошлом. Ее, Катино, будущее в прошлом, и прошлое не изменить. Предопределенность прорастает сквозь все факты Катиной биографии. Ничто не случайно, ни в чем Катя не вольна: ни в ссоре с первым своим парнем, ни в заигрываниях с Игорем, подвернувшимся под горячую руку, ни в выборе личного демона, ни в превращении в антихриста, Даджаля, человека погибели. Ни в случайной-предопределенной беременности своей. Ни в нечаянно-запланированной смерти, которая будет мучительной и долгой.

Меру Катиного разочарования не передать словами. Она точно альпинист, который поднялся на вожделенную вершину, гордый и изможденный, и обнаружил палатку, услужливо разбитую проводником-шерпом, покорявшим эту вершину десятки раз. Остается только смотреть с укоризной на проводника, улыбчивого, узкоглазого, одновременно уродливого и прекрасного, как все жители гор. Как Уичаана, она же Омесиуатль, жена бога огня и сама огонь, сияющая, будто знойное зеленоглазое лето.

Взгляд Уичааны, пугающий, как шепот в темноте или шаги за спиной, бродит по Катиному лицу и телу, отзываясь в каждом нерве, разжигая кровь — воспоминаниями, страхом, возбуждением. Чужими, совсем чужими, не принадлежащими нынешней Саграде. Они — достояние Саграды прошлой.

— Я тебя знаю, — выпаливает Катерина. — Вас было трое, вы распяли меня… Кэт на перекрестке и сожгли. Как Нааму во время обряда «тайгерм».

Богиня-создательница всех вещей довольно улыбается, словно ей невесть какую приятную вещь сказали. А может, это и впрямь приятная вещь — сознавать, что вашу маленькую шутку помнят и через триста лет. Видать, удачная была.

— Вы пытали ее… нас, — чем дольше Катя думает об этом, тем яростнее становится, — вынудили дать согласие на войну с другими богами…

— Они нам надоели, — лениво признает Уичаана. — Мы и от своих мужчин устали, а уж эти-то молокососы…

— Но вы проиграли тогда! — торжествующе выкрикивает Саграда в лицо богини. Та уже не улыбается, а хихикает в открытую. Лицо демиургини молодеет на вечность, из глаз уходит жестокое всезнание — и Катерине кажется, что Уичаана моложе нее, да что там — моложе Витьки. Совсем дитя, неразумное, наглое и очаровательное. И как все дети, желает понравиться и тут же разонравиться всем вокруг.

Наверное, вечная молодость не такая уж хорошая штука, мелькает в голове. Вечная молодость — вечный эгоизм — вечная жестокость — вечное шило в заднице — вечная попытка развлечь себя любой ценой…

Богиня-создательница подходит к окну и смотрит на тучу, застящую небо над деревней про́клятых, с недовольством туриста, которому мешают осматривать достопримечательности. Под ее злым взглядом гигантская грозовая длань, подсвеченная вечным заревом, исчезает, точно обжегшись о пламя горячей пламени инферно. И деревню затапливает солнцем, пронзает тысячей золотых копий, придавливает пылающим яростным небом, какого здесь никогда не видели — небом Мезоамерики. Высоко в нем кружат стервятники, барражируя небесную синь, разрезая редкими взмахами крыльев раскаленный воздух. Уичаана устраивается в окружающем ее мире так же, как любая женщина в собственном доме: включает лютое, жадное солнце пустыни, движением пальца запускает кружение птиц в поднебесье, наполняет пространство любимой музыкой — шелестом песка, текущего с дюн. И, как кошка, потягивается под горячим ветром, бесстыдно выгибает голую спину, вертит задом. Что ей смущение Тинуччи, Кати и прочих присутствующих здесь лиц. Стоп. А ЭТОТ здесь откуда?

В дверях с мечом наотлет, словно дракона рубить собрался, рисуется Дрюня. Именно рисуется: играет бицепсами, разворотом плеч, выпячивает грудь и даже глаза щурит с чисто мужским кокетством, мачо из себя строит. Паладина, пришедшего защитить неверную возлюбленную. Моргану-Гиневру, плохую девочку, губительницу чистых и честных рыцарей.

Саграда с мстительным удовольствием расставляет ноги, откидывается на спинку кресла, выставлая на обозрение низко опустившийся живот — под литургическим облачением не скроешь. Видишь, болван железный? Мне скоро рожать — от самого дьявола, от владыки ада. Нести миру погибель, именно для этого меня готовили, начиная с прапрапрабабки моей. Хорошо потрудились, основательно, не рыпнешься. Кем бы ты ни была, мне все равно, я — твой! — отвечает Анджей без слов, с нелепой гордостью на лице, будто невесть какой подвиг совершает. Мой он, видите ли. А у самого в глазах возбуждение нехорошее, точно с чужой женой лечь собрался: ну же, попроси. Грязь какая.

— Ты зачем явился, малыш? — ласково спрашивает Уичаана. И в горле ее слышится низкий, едва уловимый стон. Чтоб Катерине пропасть, богиня слегка постанывает, словно кот перед дракой, изгиб ее спины меняется, плечи — такие хрупкие, почти детские, опускаются и голова на длинной тонкой шее вытягивается вперед, поводя вправо-влево ищущим, змеиным движением.

— За тобой, ящер, — хмыкает Андрей и перехватывает меч поудобнее. — Ну что, пошли выйдем, гадина?

— Святым Георгием себя вообразил? — шипит богиня, меняясь на глазах, вытягиваясь в серебристую рептилию с узором из темных пятен, до сих пор казавшихся не то кружевной тенью от старой оливы, не то рисунком пантерьей шкуры. И лишь теперь видна их истиная природа, сродни разводам болотной грязи, где среди островков тины прячется пара светлых внимательных глаз.

Уичаана перерождается наконец и предстает целиком — древняя, чуткая, голодная тварь, сотни пастей щелкают зубами вдоль ее боков, блестя нитками слюны, высовывают раздвоенные языки, трогая воздух. Катя и Анджей, пораженные странным — и что уж греха таить, довольно гнусным — обликом звериного воплощения богини, замирают. Хочется думать, что не в страхе, а в замешательстве.

— Сипактли… Сивангор, ящерка моя,[133] — произносит за Катиной спиной кто-то, свободный от страха и от изумления, знакомый со всеми ипостасями демиурга. И на середину комнаты, аккурат между остолбеневшим рыцарем и нетипичным драконом выкатывается клубок, серый, некрашеной пряжи. Из такой Тинучча вяжет шарфы и свитера многочисленной родне. — Что ж ты опять людей пугаешь?

В комнате пахнет чем-то густым, печальным и свежим, некошеной травой, влажной землей, палыми листьями, глухим лесом. Голос, на который хочется и страшно обернуться, притягивает и настораживает. Он и знакомый, и совсем другой, чем сегодня, и вчера, и месяцы назад, он больше похож на тот, полный насмешливой ласки, запретивший Омесиуатль убивать Кэт.

Медленно-медленно Катерина поворачивает голову. Перед ней — Сипактли, предвечный дракон, возит хвостом, опрокидывая тяжелую мебель Тинуччи. Позади — сама Тинучча, сменившая черные с проседью кудри на две тяжелые золотые косы, а оливковую смуглость кожи — на прозрачную лунную белизну.

Макошь. Покровительница рожениц, хозяйка нави, богиня судьбы.

— Это кто такая? — тяжко роняет Андрей, всем телом разворачиваясь к незнакомке. Его рыцарский радар, по всему видать, завис и не может выбрать между привычной опасностью — драконом, и неведомой новой напастью.

— Ты, коли подраться решил, иди себе, добрый молодец! — ласково напутствует Макошь: — Во зеленый луг гуляти, мураву топтати. Богатырствуй, пока молодой. А ты тут с Катенькой побеседуем маненько.

Как она странно… речь ведет, удивляется про себя Катя. Будто притворяется. С прежней Саградой богиня судьбы разговаривала без всяких там былинных интонаций. Ах да, с Кэт она и говорила не по-русски. А как? По-английски? По-испански? Не вспомнить теперь, ничего уже не вспомнить. У Макоши глаза серые, точно осенняя хмарь, вокруг круглых зрачков серебряная корона — две луны в полном затмении, волосы надо лбом сияют, словно церковный купол. Хозяйка нави берет Катины руки в свои и ведет ее к дверям, как ребенка, легонько толкает в плечо: смотри. Это все для тебя.

За домом больше не запущенный сад с усталыми от жизни деревьями, нет, там песчаная арена, похожая на римский цирк, песок, принявший много крови и готовый принять еще. Их сторона — Sombra,[134] и участники боя кружат по стороне Sol, будто танцоры пасодобля[135] в лучах прожектора. Третья терция, терция смерти,[136] вся удача зверя потрачена и в игру вступает убийца.

Только убить ему предстоит не быка.

И Катерина будет на это смотреть, уже смотрит. Стоит истуканом, точно мидасово воплощение триединой богини, всё обращающее в золото: золото кос на ее голове, золото песка под ее ногами, золото света, текущее на нее с небес. И в этом море блистающего золота — две замершие фигурки тусклого серебра: серебро чешуи на ящеричьих боках и серебро доспехов, неспособных защитить от судьбы.

Сивангор бросает вперед обманчиво неповоротливое тело, жажда крови ведет ее, словно на сворке тащит, Анджей, матадор, ожидающий recibiendo,[137] поднимает локоть, целясь острием меча в провал между зеленых немигающих глаз. Миг — и рептилия подставляет череп для разящего удара, одновременно смыкая зубы на железном наколеннике, сминая его, будто фольгу. Саграда прикрывает глаза, чувствуя, как ненасытный песок арены смакует кровь этих двоих.

Выбирай, беззвучно усмехается Макошь. Накажи того, кого хочешь наказать. Его или ее? Выбери и накажи.

Катерина не знает. Она не знает, черт подери! Это бой двух собственников: что предвечный дух Омесиуатль, что упертый паладин Дрюня мечтают безраздельно владеть ею. И каждый уверен в своем праве на Саграду. А второй — второй должен умереть, правила смертельного поединка не обсуждаются. Сейчас Катины ресницы взмахнут легче бабочкина крыла — и время сделает ход. Одна из фигур закончит начатое движение, отрывая другой ногу, выворачивая вместе с суставом подвздошную кость — или другая оживет раньше, врубаясь в теменной бугор аж до самых глаз, туда, где железы копят яд, способный отравить и дракона. Решай же, Священная шлюха, решай!

Саграда запрокидывает голову и испускает вопль, долгий, звенящий, торжествующий вопль роженицы. Крик ее катится по райским кущам, пронизывает все гребаное седьмое небо, насквозь, навылет. Денница-младшая упирается крепкой головой в низ живота, нащупывая выход. Какое счастье — скоро, совсем скоро Катерина разрешится от бремени и станет… легкой. Достаточно легкой, чтобы… чтобы что?

Загрузка...