[Год 1263. Август, 14; Вскоре после полудня]
- Продолжайте.
- Что же мне продолжать?
- Осведомите правосудие.
- Пусть правосудие скажет мне, о чем оно желает быть осведомлено, и я ему скажу все, что знаю. Только, - прибавил он с улыбкою, - предупреждаю, что я знаю мало.
-- A. Дюма. Граф Монте-Кристо.
Новость никто в тайне держать не стал и ещё до конца дня пожаловал доктор Гарбо, а минутами позже и Симоне.
- А ты молодец, - неизвестно за что похвалил меня доктор. - Уже говоришь?
- Говорю, - не стал скрывать я.
- Молодец, - повторил доктор. - Дай-ка я ещё раз гляну... Так, ну, красавцем тебе уже не быть, вон как лицо обгорело, но в остальном просто невероятно. Даже рука уже двигается? М-да. Меньше недели... Поразительно.
Согласен. Поразительно. Трубчатые кости меньше, чем за двадцать один день не срастаются. Так что - да, чудо.
- Его нужно немедленно отвести к синьору Уберти.- вмешался Симоне. - Пеппина!
- Что будет угодно синьору?
- Где его одежда?
- Так нету ничего, синьор. Все вещи так обгорели и прохудились, что пришлось выбросить. Поверите ли, даже и старьёвщик...
- Ну довольно, довольно, Пеппина. Что же делать? Нельзя заставлять синьора Уберти ждать... Вот что, вот тебе деньги, беги купи всё. Да пошевеливайся!
Местный универмаг был недалеко - Пеппина обернулась меньше, чем за полчаса, притащив берет, что-то вроде короткого пиджака, нательную рубаху с пуговицей у горла, штаны, и даже на вид жутко неудобные деревянные башмаки. Облачившись в этот антик, я, нездорового любопытства ради, открыл "Инвентарь" и обнаружил там все шмотки с описанием. Все вещи были "простые" и, как и снятое, защищали закрываемую поверхность от холода, огня, и механических повреждений на одну единицу чего-то. Впрочем, от берета я решительно избавился: обгоревший череп протестовал. А потом, не дав наиграться интерфейсом, меня потащили на улицу. К синьору Уберти, я так понимаю. Во дворец.
Судя по услышанному, синьор был местным большим боссом. И это, мягко говоря, напрягало. Потому как неясна была причина интереса такой шишки к пацанёнку. Хотелось бы знать и характер интереса. Причём до того, как будет поздно сопротивляться. Вот только на мои желания всем было наплевать и возможности прояснить ситуацию никакой не было. И это тоже напрягало.
На улице меня малость повело, регенерация всё ж таки не завершилась, и я чуть не отключился, хотя это быстро прошло, как только доктор дал мне нюхнуть какой-то гадости. Но я, пользуясь случаем, остановился для оглядеться и вообще. Мало того, что это мой первый выход в новый мир, так это ещё и первый выход в новую жизнь. Причём меня аж распирало от осознания того, что это не просто новая жизнь. Это, ни много ни мало, моя вторая жизнь! С самого, практически, начала. Ничего ещё не было... детство ведь от старости не только артритом и одышкой отличается. Главное - это память. Фигня это, что памяти в старости нет. Наоборот. Её чересчур дохрена. Она начинает замещать собой всё. Что ни возьми - есть память о том, как было это же, но раньше. Она вытесняет реальный мир, поскольку мир памяти сродни виртуальному: там творится и делается то, что в мире реальном представляется невозможным. Да, и девки тоже там моложе. Идеальный мир, короче. Но только, вот беда, как и с виртуальностью, жить только в мире памяти невозможно. Хочется там, а приходится тут. Окружающая правда материального мира назойливо лезет в глаза и гадит в душу новостными каналами, обзорами политологов, рёвом - окон не открыть! - харлеев и ямах, звонками безликого телемаркетинга, визитами всяких свидетелей и, особенно, видом на себя через зеркало. Конфликт идеального с реальным не улучшает характер стариков, не замечали? А вот в детстве нет памяти. Ничего не было до. Всё - сейчас и в будущем. "Ещё не могу" и "уже не могу" - это просто охренеть, какая разница.
Понятное дело, что в свете таких эмоций мне не особо и важно было, где именно я очутился. А вокруг, тем не менее, шумел и пах средневековый европейский город. На дворе был яркий полдень и солнце в безоблачной синеве резвилось вовсю, окрашивая окружающую действительность в яркие тона. Дворцы, замки и прочая монументальная недвижимость отсутствовала как класс, как, впрочем, и одноэтажные домишки. Дома вдоль ожидаемо узкой и от этого погружённой в вечную тень улицы стояли сплошь двухэтажные и довольно аккуратные. Кое-где от одного дома к другому на уровне второго этажа через дорогу были переброшены парные брусья. За окнами полоскались на ветерке бельё и одежда неожиданно разнообразных расцветок. Многие дома вместо жилых помещений на первом этаже открывались на улицу мастерскими или лавками. Народу было полно, народ шумел, торговался, ругался, стучал молотками, вопил детскими голосами, зазывал, пел и даже музицировал.
Резиденция синьора Уберти была совсем недалеко: три улочки, маленькая площадь, две ступеньки вверх, поворот налево, и вот он, дворец. Ну, как дворец... большой четырёхэтажный дом. Получше большинства остальных только что виденных мною здесь жилищ, конечно, но дворцом его делала не красота, каковой всё же особенно и не было, а, наверное, высокая квадратная башня, массивная и простецкая каменная махина никак не ниже десятого этажа. Внутри тоже не особо. Вот, я слышал, итальянцы кремль в Москве построили, вот там, говорят, да, там они развернулись всем на зависть и снаружи, и внутри. А тут так себе. Но оно и понятно: там-то Москва, а тут что? Тьфу. Глушь.
Синьор Уберти [ 2.Farinata degli Uberti (Manente degli Uberti) (1212 - 1264); глава фракции гибеллинов. В 1260 г. армия под его водительством наголову разгромила тосканских гвельфов и их союзников при Монтаперти. Когда гвельфы после его смерти вернулись в город, все дома клана Уберти были сровнены с землёй и все Уберти казнены поголовно. Специальным законом, действующим до сих пор, на месте бывшего квартала Уберти запрещено строить что бы то ни было, и до сих пор там - городская площадь. В 1283 году тела Уберти и его жены были эксгумированы для суда инквизиции. Оба были посмертно осуждены как еретики (ересь катаров, эпикурейство) и приговорены францисканцами к посмертной казни. Нынешнее место захоронения не известно.] обретался на третьем этаже, куда мы, пройдя сначала во внутренний двор, поднялись по наружной деревянной лестнице. Там он играл сам с собой в шахматы. Был он невысок, худощав, и имел вальяжные повадки звезды грузинского футбола, ибо глаза на выкате и нос.
- Здравствуй, Ружеро,- голос был под стать внешности: гортанный, с заметной хрипотцой. В нём легко было почувствовать первородную гордость за превосходство тбилисского "Динамо" над всеми остальными динамами мира.
- Добрый день, синьор Уберти.
- Я рад, что ты выздоровел. - он, как это среди грузин почти всегда и бывает, разумеется был аристократом в тридцатом поколении, и фраза прозвучала не как пустая формальность, a большое одолжение, если не сказать - высочайшая милость. В этом месте я явно должен был почуствовать себя осчастливленным до корней волос. Даже пауза соответственная была им сделана. Что на это скажешь? Я так и сказал:
- Благодарю вас, синьор Уберти. Я счастлив, что вы обратили на меня своё внимание.
Ну, а что? От избытка вежливости ещё никто не умирал, а вот наоборот бывало. Пусть ему будет приятно. Вдруг, если ему будет приятно, мне тоже станет приятно?
Синьор Уберти устроил мне короткий, но тщательный допрос, из которого, думаю, я узнал гораздо больше, чем он. А именно: мне одиннадцать лет, сирота, год назад был взят в ученики мастером Россини [3. Giovanni Rossini (ок. 1212 - 1263), полимат, механик, изобретатель, автор переводов арабских учёных на итальянский.], мастер специализировался на хитроумных оружейных приблудах, типа многозарядной баллисты, и алхимии. Жил я у двоюродной сестры мастера, Пеппины. Мальчик я умный, хороший, добрый, поэтому должен рассказать синьору, что случилось в мастерской, что именно мастер делал в тот момент, на какой стадии была постройка того, над чем мастер работал, и что я помню из алхимического состава. Я радостно поведал синьору, что не помню нихрена, ну ничегошеньки из своей жизни вообще, а не только что случилось в мастерской, и понятия не имею ни о какой алхимии. Только его мой ответ совсем не обрадовал.
- Очень жаль, - сказал синьор грузинский футболист. И стало понятно, что это действительно невосполнимая утрата для всего мироздания. - Вот тебе флорин, мы ещё поговорим, когда тебе станет лучше. Симоне, распорядись. Пусть мальчика отведут домой и хорошо кормят. Будем надеяться, память ещё вернётся к нему
Дорогу домой я бы и сам нашел, чего там идти-то было, но со мной отправили паренька лет пятнадцати. По дороге он успел экспрессивно поздравить меня с тем, что я вхож к синьору, позавидовать, что мне дали целый флорин -ажнак двести сорок денариев! - высказать уважение к покойному мастеру, и поделиться, что он тоже чуть не стал подмастерьем, только у купца, но ему посчастливилось. Что именно ему посчастливилось, он мне сказать не успел. Сразу за площадью мы наткнулись на двоих обычно, по местным меркам, одетых джентльменов. Один из них деловито, без суеты, худого слова не говоря, тут же сунул ножиком парню в грудь, отчего тот без звука стал оседать. Что делал второй я не знаю, потому как в голове коротко бумкнуло, и когда я открыл глаза, я уже был, как доктор Гарбо и рекомендовал, в прохладном и тёмном помещении.
...
Лужа подо мной была слишком большой и к тому же ничем не пахла, из чего я сделал вывод, что мой организм тут ни при чём. Скорее всего, так меня попробовали реанимировать, и, не добившись результата, бросили мокнуть на каменном полу. Тусклый свет проникал только через маленькое оконце под высоким потолком. Подвал, однако. Было очень тихо, только где-то чуть слышно капала вода. Кап, кап... Тихо и холодно. Скривившись от внезапной боли - голова, казалось, чуть не лопнула - я переполз на сухое место, но это помогло мало. Изо рта только что пар не шёл, а вся одежда насквозь мокрая. Камни пола высасывали тепло из тела. Мне ещё бабушка говорила: "Лёшка, камень жопой не согреешь. Подстели пинджак, а то застудишься". Сейчас "пинджака" у меня не было, а то бы с удовольствием подстелил: окоченел весь. Пришлось поднапрячься и сесть. Небольшое усилие тут же ударило в голову - боль была такая, что я ни о чём другом даже думать не мог, скорчившись и сжимая пальцами виски. Даже коленями рукам помогал. Какое-то время я был занят исключительно головной болью, а потом, когда начало становиться легче, вдруг накатила тошнота. Меня вывернуло желчью - и словно кувалдой по мозгам врезали, заставив взвыть. Пришлось, несмотря на холод, повалиться ничком на пол. Так тошнило меньше, не было позывов на рвоту, и вскоре боль не то, чтобы прошла, скорее - улеглась в голове тяжёлым, мокрым комом, как собака в конуре зимой. Только тогда я и смог задать те самые вопросы: "что случилось?" и "где я?" Переход от только-только начавшей налаживаться жизни к сотрясению и сырому подвалу был слишком внезапным и быстрым. Я прекрасно помнил нападение и убийство Гвидо, но происходящего не понимал напрочь. Меня, очевидно, оглушил один из нападавших, это ясно, после чего и притащили сюда. Но вот кто они и какого хрена им от меня надо? И что за методы, в самом деле? Ну и самый насущный вопрос: что мне теперь делать? В том смысле, что столь печальное начало не обещает мне весёлого конца. Выкручиваться надо как-то, а то, чувствую, грустно мне будет.
Я осторожно, чтобы не разбудить собаку-боль, сначала перевернулся на бок, потом, упираясь руками, перевёл себя в полусидячее положение. Левая рука отозвалась тупым нытьём в плече, колени и правый локоть оказались сбиты до крови. Со мной не слишком церемонились, пока волокли сюда. По лестнице на руках точно не несли. В полутьме напротив видны были ступени, ведущие к низкой двери почти под самым потолком. Больше ничего разглядеть не удалось, кроме того, что справа была глухая стена, а шагах в десяти слева подвал поворачивал буквой "Г". Вряд ли там, за поворотом, меня ждут приятные неожиданности в виде открытой нараспашку двери на свободу, но прикованным к стене я не был, а первая обязанность узника, как известно, осмотреть место обитания...
Нет, точно сотрясение - в вертикальном положении меня повело и пришлось привалиться к стене, а потом и приложить лоб к холодному камню. Чуть не сполз обратно на пол. Но через минуту отпустило, и я смог стоять самостоятельно. Только мороз пробрал уже до костей и начало трясти. Одубевшие пальцы стянули ворот рубахи, но мокрая тонкая ткань не могла согреть.
- Не нравится мне здесь, - констатировал я вслух, стуча зубами. - Очень плохое место, очень.
С этим я потихоньку двинулся к повороту, но дойти не успел: дверь открылась и появились хозяева этого заведения. Три фигуры спустились по ступеням, двое в балахонистых хламидах молча проследовали за поворот, третий, в обычном для местных наряде - не иначе, вольнонаёмный - подошёл ко мне и ни слова не говоря ударил под дых. У меня вырвался короткий "ык" на вдохе, дыхание перехватило, в глазах потемнело, а в голове опять проснулась нестерпимая боль. Тем временем мои руки оказались вывернуты назад и мужик с сопением принялся стягивать их верёвкой. Сопротивления я ему никакого оказать не мог и только пытался восстановить дыхание. Детина вонял дёгтем и сырой кожей. Закончив с руками, он потащил меня туда, куда я так недавно направлялся сам, и куда прошли те двое - за поворот.
Долговязый в хламиде - монах? - пытался зажечь масляную лампу на стене. Ещё одна такая же уже горела на столе, где сидел второй, пониже и поплотнее сложением, и неторопливо затачивал перо.
- Куда его, брат Альфонсо? - садист поставил меня шагах в пяти перед столом. - на дыбу, или сразу на стол?
- Будем милосердны, Кальцо, - монах продолжил заниматься пером и даже не поднял глаз. - Дадим шанс грешной душе.
- Ага, понял. Ну-ка!
Кальцо оттащил меня назад. Сверху заскрипело. Я задрал голову. Под потолком был блок, один конец верёвки уходил во мрак, а второй оказался быстро привязан к петле на моих руках. Моя постепенно нарастающая тревога перешла в страх. Мне активно не нравились такие приготовления.
Верёвка натянулась, поднимая руки, и я невольно наклонился, оберегая плечи от вывиха. Больно пока не было, но понятно, что это только пока. Задавать дебильных вопросов типа "что вам от меня надо" я не стал. Ясно дело, скоро мне сами объяснят, без наводящих. Может даже, мало не покажется.
Кальцо проверил натяжение верёвки и остался, видимо, доволен.
- Готово, отче, - сообщил он Альфонсо. Второй монах тем временем перешёл к другой стене, разжигая третий светильник. Альфонсо поднёс перо к лампе, любуясь кончиком на свет, и кивнул.
- Хорошо. Брат Бартоломео?
- Думаю, света достаточно, брат Альфонсо?
- Вполне.
- Иду.
Усевшись рядом с Альфонсо, Бартоломео открыл гроссбух на столе и какое-то время сосредоточенно листал его. Найдя нужное место, он двумя руками положил книгу перед главным и переставил светильник поближе. Себе он пододвинул чернильницу и книгу потоньше, явно приготовившись конспектировать.
- Будем начинать по уложению "In examine peccatorum", брат Альфонсо?
- В этом нет необходимости, - Альфонсо небрежно перелистнул страницы взад-вперёд, водя по строчкам заточенным пером. - Данное уложение было бы уместно в дознании святой инквизицией с целью дальнейшей передачи дела в церковный суд. Данный же случай скорее подпадает под действие "Pro defensionem corporis ecclesiae" Его Святейшества Иоанна XVIII от 1004 года. Вы помните, брат Бартоломео: "в отсутствие свидетелей, но при явной угрозе святому престолу".
- О да, - согласился долговязый и склонился над тетрадью, что-то быстро записывая. - Это очень изящное решение.
Я уже попробовал ослабить узы, но бесполезно - запястья, кажется, не верёвками стянуты, а кожанными ремнями. Да так, что уже немеют пальцы. Распутаться - не вариант. Я ж не Гудини. Да и толку-то распутываться? Дальше что? Я ж даже не Джекки Чан и не режиссёр этого триллера.
Стоять в такой позе взлетающего рака - с головой ниже зада - было неудобно. Хотелось или уже взлететь, или приземлиться. Чтобы хоть что-то видеть, голову приходилось задирать, а сил так её долго держать не было. Да и болела она, зараза, не переставая.
- Ответь-ка мне, отрок, - Альфонсо, наконец, нашёл в гроссбухе всё, что хотел. - Как твоё имя?
Это так, для порядку он спросил. Имя они, конечно, знают. Да и не только имя. Подготовились основательно и провели операцию как по нотам: поджидали на пути от дворца Уберти домой, заранее знали и где я был, и маршрут следования. Устроили засаду в людном месте. Не убоялись. Моментом грохнули того парня и меня спеленали в секунды. Беспрепятственно уволокли куда им было надо... Такие профи в этом веке? Аж не верится. Но против факта не попрёшь. Профи. И теперь спокойно, без опаски, без спешки, вдумчиво, будут со мной общаться. Потому имя я скрывать не стал, и притворяться Джеймсом Бондом из Жмеринки - тоже. А вот с дальнейшим у нас с ними возник тот же затык, что и у нас с Фаринатой: по существу я сказать не мог ровным счётом ничего: ни кто я такой, ни откуда взялся, ни чем занимался. Я также понятия не имел, какое отношение имел к Фаринате дельи Уберти.
- Да не помню я! - заявил я на очередной вопрос монаха. - Шибануло меня так, что и дух, и память вышибло.
- И чем же тебя так шибануло?
Хотел бы я сам знать.
- Не помню, - повторил я. - Я и самого мастера-то не помню, а уж чем он там занимался - тем более.
- А ты?
- Что - я?
- Ты чем занимался?
- Да чем... помогал наверное. Принеси, подай. Не знаю.
Бартоломео что-то тихо сказал. Наверное, к Альфонсо обращался. Я уже минут пять пялился на каменные плиты пола, дрожа от холода.
- Ты около часа провёл у Фаринаты, - продолжил Альфонсо помолчав. - Ты разговаривал с ним?
- Ну да.
- Всё это время?
- Да.
- Как интересно. Не часто господин уделяет столько времени слуге. Не так ли?
Если бы я мог, я бы пожал плечами - откуда я, в самом деле, знаю? - но руки связаны так, что делали такое движение полностью невозможным.
- Не поделишься с нами, о чём шла столь продолжительная беседа высокородного магната и никчемного мальчишки?
- Да о том же самом. Спрашивал, что там мастер делал и что я помню.
- И ты?..
- И я ему сказал ровно то же самое, что и вам: ничего не помню. Послушайте, - я поднял голову. - Что происходит-то? Кто вы? К чему это всё?
- Кто мы? - Альфонсо театрально вздохнул. - Мы - скромные братья ордена Святого Франциска. Моё имя - Альфонсо, а это брат Бартоломео. Но это ты уже мог слышать, конечно. Нам поручено провести дознание по твоему делу, и мы со смирением выполняем порученное. [ 4. Функции инквизиции в Тоскане в XIII веке выполнял орден францисканцев.]
- Моему делу? Какое может быть дело? В чём меня подозревают?
- Подозревают? - францисканец коротко рассмеялся. - Маненте дельи Уберти, также прозываемый Фарината, известный враг святого престола, неоднократно выступавший против его святейшества словом и делом, а ты его приспешник и слуга. Какие тут подозрения? Твоя вина очевидна и не требует доказательств. Дело только в степени вины и мере искупления.
Я, конечно, и до этого момента вовсе не в нирване плавал, но только сейчас понял, насколько влип. Тринадцатый век, Фарината - враг церкви и лично папы, а я - "приспешник" этого врага, вина которого уже очевидна. Твою мать...
Я лихорадочно перебирал в голове варианты, но ни одна из отмазок, годная для двадцать первого века, пусть даже (или тем более) в России, не годилась для века тринадцатого. И ни маклей, ни денег, ни связей. Знакомство, если не считать Пеппину и малолетнюю Бьянку, только одно, и то с тем, из-за кого встрял.
- А это законно? - робко поинтересовался я, понимая всю глупость вопроса. - Я несовершеннолетний, мне одиннадцать только. Я и знать-то ничего не знал...
- Вот уже десять лет, - брезгливо просветил меня Бартоломео. - Как его святейшество папа Иннокентий IV в булле "Аd extirpanda" дал нам право и вменил в обязанность применять телесные пытки для искоренения скверны. О возрасте испытуемых там ничего не сказано, - глаза у подонка при этом были тусклые, как алюминиевые ложки в студенческих столовых.
- Пока, как видишь, мы просто беседуем, - доверительно поведал Альфонсо. - Учитывая в том числе и твой юный возраст... О, я знаю, знаю, как легко, будучи наивным и доверчивым в твои годы поддаться обману! Чем и воспользовался мерзкий Уберти. Он соблазнил, завлёк тебя в тенеты зла. Как паук во тьме ловит легкокрылого мотылька своими липкими сетями... И уже готов был погубить тебя для вечной жизни. Но церковь заботится о чадах своих. Поможешь нам - не только избежишь неминуемой кары, коя неизбежно настигает всех врагов веры, но и немало облегчишь от грехов свою бессмертную душу.
Я слушал его приторный голос, и с тоской понимал, что мне кранты. Без вариантов. Не выпустят. И выхода никакого я не видел. Да какой выход? Я далеко не десятый и даже не тысячный в таком положении и в таком месте. Много ли народу от них сбежало? Все или на костёр, или на виселицу отправились... Вот же ж, блин, жить охота, мОчи нет. Боли не хочу, умирать не хочу... вот всего этого вокруг не хочу. Хочу добрых улыбок... Добрых, я сказал! Когда тебе рады. Друзей хочу. Не по расчёту чтоб дружба. Вот чтоб в два часа ночи без звонка можно было. Хоть трезвым, хоть пьяным. Чтоб поняли. Чтоб друзья - как стена за меня. Насмерть! Чтоб люди были не сволочи равнодушные, а чтоб помогли, если что, и не за деньги, а просто так. Просто потому, что люди. Хотя бы посочувствовали чтобы, если что. Но по-настоящему, а не так, "соболезную" . Чтоб всем всё всегда в виде исключения и без очереди. Всем всё по блату. Самое-самое. Всем. Даже одинокой старушке, матери погибшего тридцать лет назад лейтёхи-вертолётчика, от кого выпускная фотка только и осталась на тумбочке рядом с часами. И ей тоже всё и бесплатно. И чтобы женщина рядом не та, что "милый, я тебя люблю, конечно, но...", а чтобы дома - хоть скалкой, хоть сковородкой, а если против всего мира - так до конца патронов и без сомнений. И я чтоб за неё так же. И чтобы потом я не стал к ней скотиной и козлом, чтобы удержался как-то от этого. Вот чтоб волшебство такое. Чтоб каждый поцелуй - как первый. Чтобы солнце в глазах и яркое синее небо. Чтоб в космос летали. Да! На другие планеты, как у Стругацких. Чтобы никто, даже одинокие приезжие девушки, ничего никогда не боялся, даже ментов ночью на вокзале. Чтоб вообще не нужно было бояться, чтоб слово такое забылось. Чтобы люди не врали. Ну, ладно, ладно... пусть врут. Это ведь натура у нас такая - врать. Мы и самим себе врём без конца. Так что пусть врут. Пусть врут, чтобы показаться лучше, чем есть. Пусть врут, чтобы понравиться, я же не против. Пусть врут, чтобы хотя бы притвориться хорошим, а не для того, чтобы поиметь тебя. Пусть будет ложь во спасение, пусть... Но пусть же, блять, хоть кто-нибудь, наконец, спасётся!
Альфонсо ещё минут пять не жалея красок и эпитетов описывал мерзость и подлость моего работодателя, потом начал склонять к сотрудничеству. Златых гор взамен не сулил - ну, так они сразу расставили всё по местам по своему выбору, и при таких наших взаимоотношениях, чтобы сделать меня счастливым, достаточно было пообещать просто отпустить. Я напоминал ему, что ничего не помню, ничего не знаю, настаивал на полной невиновности и взывал к милосердию Христа ради. А потом... Потом он вздохнул, улыбнулся, и кивнул палачу. Тот толкнул меня в спину, наверху скрипнуло, руки мои пошли за спиной вверх, выворачивая плечи из суставов. Но боль была не только и не столько от этого, сколько от недозажившего перелома. Я просто чувствовал, как ломается всё, что мои бедные фибробласты наработали за эту почти неделю. Я заголосил, заходясь криком, и даже не притворялся - боль была жуткая, и информативности в моих воплях было как соплей у стрекозы. Думаю, братья-инквизиторы не подумали о моей сломанной руке и не догадывались, что боль была сильнее, гораздо сильнее, чем они предполагали.
Альфонсо меня долго не перебивал.
- Ружеро Понтини, - наконец подал голос Бартоломео, которому пришлось перекрикивать меня. - Советую тебе говорить правду. Ложь не поможет тебе. Мы хотим установить истину, и мы её установим.
Он говорил что-то ещё, но боль, огромная, как воздушный шар, уже унесла меня в крутящийся красно-чёрный мир, где была только она и мой живущий сам по себе крик, и ничто другое для меня более не существовало: ни братья-францисканцы, ни их вопросы, ни Уберти, ни даже я сам. Потом верёвка резко ослабла, словно обрубленная, и я рухнул на каменные плиты пола, рассадив лоб. Какое-то время меня не доставали, давая прийти в себя. Боль действительно вскоре из нечеловеческой стала просто нестерпимой. Я выл и стонал, но вернулся в реальность и был ещё способен помечтать мимолётно, как хорошо было бы уметь блокировать тропомиозин-рецепторную киназу, да так, чтоб нахрен насовсем. Чтоб такие уроды больше никогда мне больно сделать не могли, как ни старались. Они стараются, а мне - опа! - пофиг.
- Тебе лучше сразу сознаться, Ружеро, - это уже Альфонсо. Он не стал пытаться меня перекричать, а дождался, когда можно было говорить спокойно. - Ты ещё молод, и не знаешь, но никто не может вынести достаточное количество боли долгое время. Сознаются все.
Урод, подумал я. Это ты мне про боль будешь впаривать?
- Продолжишь отпираться, или начнёшь уже говорить правду?
Говорить правду я был бы рад, но всего криминального, что я тут сделал, было одно только переселение души, а как раз это их и не интересовало. В остальном ничего полезного я им выложить не мог при всём искреннем желании. Однако Альфонсо мои прерывающиеся всхлипами уверения не убедили.
- Мне очень жаль, что ты упорствуешь в своей лжи. Как, впрочем, и все... поначалу. Мы покажем тебе немного боли, чтобы ты понял, насколько приятней говорить правду.
Скрипнул блок и верёвка снова потянула руки наверх, поднимая моё тельце с полу. Ай, бляди, что ж вы творите, суки, у меня же рука сломана! Ааааай!! Аааааа... Фьюууть - и сознание со свистом вылетело из меня. Опять. В который уж раз. Тьма безвременья коротко мазнула по глазам и я снова всплыл из блаженства вегетативной нирваны в ад высшей мозговой деятельности.
-Очухался, - сообщил палач, пальцами раздвигая мне веки. Я мотнул головой, вызвав его усмешку. Однако пальцы от моего глаза он убрал. Надо мной склонилась рожа Бартоломео.
Отсутствовал я в этом паршивом месте, к сожалению, не долго - даже боль не унялась - но кое-что изменилось: я был растянут на столе в весьма некомфортной для отдыха позе.
- Ты продолжаешь упорствовать? - Альфонсо был само участие. - Это печально. Не лучше ли сказать правду?
- Какую правду, гады, вы же меня ни о чём не спрашиваете?!
- Не стоит оскорблять служителей церкви. А правда... Правда всегда одна, - поделился Альфонсо, а я невольно продолжил цитату: "это сказал фараон", и подумал, вот, оказывается откуда это! Но как Кормильцев мог узнать? - Богопротивный Фарината, да гореть ему в аду, - задумчиво продолжил Альфонсо, обходя меня по кругу. - Своих замыслов не скрывал: выступить на стороне ещё большего предателя церкви и веры, самозванного короля Манфреда, и возвести его на императорский престол. Для этого он объединил все враждебные понтифику силы Тосканы, всех мерзких гибеллинов, и начал войну, стремясь утвердить власть Манфреда в северной Италии. Это вот и есть правда. И у нас есть подозрения, что в его сатанинском деле ему оказывает поддержку герцог Гвидо Новелло. Однако герцог - тот ещё плут и пройдоха. Он не стал бы рисковать, не будучи уверенным в успехе сих тёмных начинаний. Но откуда бы такая уверенность? У них не так много сил и совсем нет денег, а в Фиренце нет и поддержки - это гвельфский город. Значит, есть нечто ещё, что придаёт им уверенность... Но что, если не число воинов и не деньги? Если армия малочисленна, она может победить хуже вооружённого противника. Это тоже правда. Так, может в этом дело? Последние пару лет на Фаринату работал известный механик Россини, а последний год к нему присоединился и ты... И это правда. Это - правда, а вот то, что рассказываешь ты... Ты состоял в сговоре против церкви и папы?
- Да нет, конечно! - приходилось кусать губы, чтобы не разреветься опять от злости на этих благочестивых вурдалаков и от собственной беспомощности. - Вы с ума тут посходили? Мне одиннадцать лет! Кто меня в заговор пустит?!!
- Ну, о существовании такого заговора ты мог и не знать, - согласился Альфонсо, начиная третий круг. - Но только вот твоё упорное отрицание очевидного внушает сомнения в твоей искренности.
Мои уверения, что я и думать не думаю что-либо скрывать, а просто не помню ничего, его не пронимали. Я клялся, что никогда даже не слышал имён Манфреда и герцога Гвидо, но францисканец продолжал ходить кругами, кивая словно бы моим словам, но, скорее всего, своим собственным мыслям.
- Нет, отрок, - он, наконец, остановился у моей головы и, глядя мне в глаза сверху вниз, сообщил. - Не сходится. Ты без труда ходишь, ешь, пьёшь... Умеешь говорить, пользоваться одеждой, знаешь своё имя, знаешь Фаринату, но заявляешь, что не помнишь ничего из своей жизни... Это сомнительно. Ты, судя по твоей речи, хорошо образован, что уже удивительно для таких юных лет, и весьма умён. Да и тот факт, что Россини взял тебя хотя бы подмастерьем, тоже об этом говорит. То есть, ты не из пополан, а наверняка благородного происхождения. Любое живое отвечает на боль примерно одинаково: что корова, что собака, что человек. Кричит, на что глотка способна, да старается убежать, если может. А если не может, то всё равно старается, да так, что остатки разума теряет, если человек. А если боль только нарастает, то разницы между человеком и тварью бессловесной и совсем не остаётся. На краю смертной боли что собака, что человек - одним голосом кричат, не отличишь. А ты стараешься сдерживать своё естество, помнить себя. Честь свою не уронить. Человеком остаться. Вот почему я думаю, что ты из первых фамилий и прекрасно об этом помнишь. Не можешь ты этого скрыть. А нас пытаешься убедить в потере памяти? Так не бывает. Не стоит путать нас с обществом легковерных дам и развлекать сказками. Баллады о Ролланде и фате Моргане я слышал, но мы не в балладе. В жизни, отрок, я полагаюсь на то, что можно проверить. А я никогда не видел сам и не встречал человека, который бы лично мог засвидетельствовать такую потерю памяти... Ну, если не считать трубадуров да жогларов, конечно. И знаешь, какой из этого следует вывод? То, что ты пытаешься скрыть, будет очень, очень интересно узнать святому престолу...
Отец у меня майором на пенсию вышел, а мама медсестрой за ним по гарнизоном моталась, пока не осели на одном месте, и я таки да, моими родителями и своим происхождением всяко имею право гордиться, но объяснить францисканцу, что к первым фамилиям Италии мои предки никакого отношения не имели, боюсь, не смог бы всё равно. А вот рассуждения монаха о политической ситуации могли иметь некоторое прикладное значение, но - вот беда! - только если я выберусь из этой передряги живым, в чём были большие сомнения.
- Очень жаль, Ружеро, что ты продолжаешь лгать, - судя по тону, вполне можно было поверить, что он мне на самом деле сочувствует. - Правду мы от тебя всё равно услышим. Ты только напрасно тратишь наше время и длишь свои страдания. Да к тому же отягчаешь душу новыми грехами. Ведь говорить неправду - это грех, Ружеро. Неужели тебя не пугает участь душ грешников? Неужели ты не жаждешь спасения?
Вот кто бы знал, с каким удовольствием я сейчас выдал ему всю правду, какую только мог!
Альфонсо покачал головой и, нe дождавшись ответа, махнул рукой. "Нееет!" - хотел было закричать я, прекрасно понимая смысл этого знака, но не успел. Ступни сдавило так, что я, кажется, слышал треск костей сквозь свой крик. Глаза заволокло красным, вдохнуть не получалось, я задыхался и заглатывал воздух, как рыба. Боль не прошла даже когда давление прекратилось. Точно сломали, твари. Дальше всё было смутно и кусками. Сквозь раскалённую вату, набившуюся в мой череп, в уши, в глаза, я фрагментами слышал голос Альфонсо, продолжавший свои вопросы. Что-то о вере в Господа, о моём крещении, о посещении церкви, об имени священника, где жил, как сюда попал, с кем приехал, кто привёл к Фаринате, когда начал на него работать, что делал, кого видел, что слышал, и так далее, и сначала, и по-новой, и по кругу. Своего голоса, да и вообще себя, отвечающим на вопросы, я не помню. Я был заполнен болью и мыслей о чём-то другом не было. Но, видимо, что-то я говорил. Или кричал. Или хрипел высушенными губами. Потом снова было забытьё, но не полное, потому, что в какой-то момент я с некоторым удивлением услышал свой голос:
- ...да, говорил... да, видел... не помню, наверное... да, делал... - слова с трудом проталкивались сквозь спазмированное горло и пропадали где-то в багровой мгле снаружи. Оттуда блёклым облаком прилетел голос Бартоломео:
- Итак, в силу данных признательных показаний, считается установленным как факт, что Ружеро Понтини является соучастником в преступлении против церкви, а именно: составлению заговора по распространению ереси и лишению власти понтифика. Ружеро Понтини, верно ли записанное?
- Да... - багровая мгла сменилась радужными пятнами, океанским приливом пришла тошнота. - Верно...
- Ружеро Понтини вторично подтвердил, уже и без причинения ему боли, что записанное с его слов - верно. - Я пытался успокоить дыхание. Зажурчала вода. Кто-то из братьев, утолив жажду духовную, утолял телесную. Я бы тоже не отказался, но мне никто не предложил. - Теперь тебе будет легче, сын мой. Сказав правду раз, продолжать уже просто. Больше нет смысла лгать.
Я, наверное, всё-таки кричал: горло саднило. Невольный кашель прошёлся по нему изнутри наждаком и ударил молотом по переломанным костям, чуть вновь не вышибив из меня сознание.
- Кто ещё состоял с тобой в заговоре?
- Не знаю... Пишите, кого хотите... Я... подтвержу.
- Это лишнее, Ружеро, - Альфонсо снова подошёл ко мне. - Нам нужны имена тех, кого мы ещё не знаем. А о тех, о ком нам уже известно, мы поговорим позже.
Его лицо, нависшее надо мной, жёлтым пятном выделялось на фоне тёмного потолка, и, почему-то, постоянно менялось, плыло, словно воск в пламени свечи. Я не мог остановить это движение, от которого вдруг закружилась голова, и зажмурился.
Альфонсо не стал повторять вопрос или долго ждать ответа: у ног скрипнуло и я снова зашёлся в крике. На этот раз я почти потерял сознание, но теперь палачи уже знали границы моих возможностей и не дали мне ускользнуть в небытие.
- В наших сердцах нет гнева и зла, Ружеро. Только сочувствие, - признался мне францисканец. - Эта боль не наказание тебе за ложь, нет. Кто мы, чтобы брать на себя право наказывать? Мы хотим помочь тебе, ведь эта боль - ерунда, поскольку она временна. Неприятна? Да. Но она спасёт тебя от гораздо худшей боли, что будет длиться вечно. Ты поймёшь, что будет ждать тебя, если ты попробуешь солгать, и осознание этого поможет тебе удержаться ото лжи. Тем самым, через боль мы спасаем твою душу.
Боль была черная и противная, как расплавленный пластилин. Вонючими толчками она разносилась по всему телу, била в голову, капала из глаз, и не было от нее спасения. Она была чужая и неизбывная, как неприятный сосед. Она не помещалась в меня, я чувствовал, как она, накачавшись в каждую клетку, начинает разрывать меня изнутри, и как же я хотел, чтобы, прорвав кожу, она выплеснулась, наконец, наружу. В глазах, даже закрытых, что-то плыло и мелькали странные какие-то картинки. Снизу выплыла вдруг тонкая короткая полоска, а под ней я разглядел, опять-таки закрытыми глазами: "ЗДОРОВЬЕ 1 ТП/10 ТП". Соотнести увиденное со своим состоянием пришло в голову не сразу, но всё-таки пришло. Чёрт, я же умираю!!!
Даже сейчас умирать мне не хотелось. Очень не хотелось, почему-то. От отчаяния слёзы потекли потоком по щекам. Как же больно и холодно! Как страшно...
- Скажи мне, отрок, ты работал с еретиком и отступником Джованни Россини?
Я хотел было кивнуть, но не смог, и только хрипло выдавил из горла ответ.
- Кто ему платил? - продолжил монах.
- У... Уберти...
- Значит ли это, что Фарината дельи Уберти был главой заговора, заказывающим и оплачивающим услуги богомерзкого каббалиста, чернокнижника, и еретика Джованни Россини?
- Да... - даже такой тихий шёпот давался с трудом. Горло саднило, жуткий холод и дёргающая боль в ногах и плече не давала сосредоточиться, понять вопрос было сложно, а сформулировать ответ и подавно.
- С какой целью Фарината дельи Уберти заказывал услуги означенного чернокнижника?
Мысли словно тонули в ледяном масле, но совсем думать я не перестал. О работе в мастерской уже не спрашивают. Сменили тему? Похоже, сейчас под Уберти копают. Да и хрен с ним, с Фаринатой этим...
- С целью... распространения ереси и... убить папу... святейшество.
- Что именно делал Россини? - а, не. Вот опять про мастера.
- Оружие.
- Какое именно?
- Всякое... Баллисты, катапульты, самострелы... - тут я подумал, что ни мои попытки честно рассказать всё, что мне известно со слов Уберти, ни эта самая "истина", о которой так разорялся Альфонсо, на самом деле им и на пуп не сдались. Оружие - это, конечно, тема, но главное - им надо накопать компромата на Уберти, и пока они не услышат от меня всё, что хотят услышать, не успокоятся. В амнезию мою они, похоже, ни за что не поверят, а вот если буду сливать Фаринату, то, может, выкручусь. Так что простите, синьор Уберти. И Платон мне не друг, и на истину мне плевать. Бодайтесь с инквизицией сами. - Он... на всё оружие знаки наносил... Тайные... Каббалистические... И талмуд в полночь читал. Ещё... синьор Уберти и мастер Россини вызывали... демона, чтобы... продать душу и... получить тайный яд, который... действует только на католиков... От этого яда на лбу... проступает красная звезда... а в той звезде - серп и молот... И по этому знаку... будут узнавать настоящих... сынов церкви и папы...
- Почему - звезда? - растерянно обратился Бартоломео к старшему товарищу. - Символ нашей церкви - святой крест... Почему звезда? Откуда серп?
- Не обращай внимания, брат мой, - пояснил Альфонсо. - Мальчик лжёт. Он хочет нас отвлечь, усыпить наше внимание, и сбить нас с толку, завалив ложными сведениями. Ещё он хочет выиграть время и отдохнуть от боли.
- Вот как! - Бартоломео скривился, глядя на меня, как на что-то совсем уж мерзкое. -Так он больший грешник, чем казался!
- Ничуть, брат мой. Ничуть. Это естественное желание каждого испытуемого на первых допросах.
Альфонсо подошёл ко мне и погладил по голове.
- Сейчас он ненавидит нас. Ему кажется, что мы - плохие, злые люди, и именно в нас причина его бед и его боли. В его несовершенной душе бушует желание хоть как-то навредить нам, хотя бы перед смертью. Он ещё не понял, что причина - зло в его, а не в чьей-то другой душе. Но он это поймёт, брат Бартоломео. Боль и страдания очистят его душу, и он поймёт, что мы любим его, и тогда он возлюбит нас и будет благодарить за это очищение, и примет Бога в сердце своём. Всё это будет. Не надо спешить. Что такое единорог, Ружеро?
- Животное такое, - хотелось, ох как хотелось этому психоаналитику сраному ответную характеристику выдать, но грубить им желание у меня они отбили напрочь. - Лошадь с рогом. Сказочная. Девственниц любит, - говорить было тяжело. Я обнаружил, что опять плачу и всхлипы позорно прерывают мою речь. Боль билась в горло криком, который было трудно сдерживать.
Альфонсо улыбнулся.
- Нам известно про зверя. Но ведь я тебя спросил про то тайное оружие, которое изготовлял Россини, и которое он прозвал "Единорогом". Только не лги и не придумывай ничего про баллисты с тайными знаками.
Всё, шандец. Приплыли. Опять конкретные вопросы, а что нового я могу сказать?
- Если не лгать... то я... не знаю... Пытать меня бесполезно... я память потерял. Если бы знал, давно... рассказал... Но... Там что-то случилось в лабо... в мастерской. Меня... по голове сильно ударило, я... чуть не умер... Не говорил... несколько дней... сегодня только... хоть кого спросите.
- И спросим, - кивнул Альфонсо. - Конечно спросим. Но сейчас спрашиваем тебя.
- Если... опять пытать будете... я со всем... соглашусь, но... как тогда вы узнаете, что правда, а что нет? Рассказать, чего не помню... я всё равно не смогу.
- Фарината дельи Уберти расспрашивал тебя об этом оружии?
Ёксель-моксель! Ну конечно расспрашивал! В чем я тут же сознался. Как и в том, что и сам Уберти ничего нового от меня не узнал.
- Он спрашивал тебя об алхимическом составе?
Ещё бы! Тут Альфонсо стал совсем ласковым.
- Тебе нужно вспомнить, - он почти шептал мне в ухо. - Обязательно вспомнить этот состав, Ружеро.
- Я... мог его не знать... не помню...
- А, может быть, всё же знал? - покачал он головой.
- Может... знал. Не помню... ничего... Будете кости ломать... я... без остановки... говорить буду... боли не хочу... только всё, что под пыткой скажу... совру. Вам такое зачем? Вы ж не узнаете... пока не проверите, а... как проверить? Получается, что... смысла меня пытать... нет.
- Это только так кажется, Ружеро. - улыбнулся он моей наивной логической ловушке. - На третий, пятый, может десятый день, ты поймёшь это сам. Сейчас ты еще не полностью тут. Часть твоей души еще в том мире, где нет ни боли, ни страха. Эта часть еще живет надеждой, что вот-вот - и боль уйдет, все страшное кончится, и ты опять заживешь прежней жизнью. Ты еще не понял, что этого уже никогда не будет и ничего не вернется. Никто не придёт за тобой и не заберёт тебя отсюда. Никогда. И твои мучения в этой жизни не кончатся. И вот когда ты окончательно потеряешь всякую надежду, когда всё на свете, кроме одной минуты, одной секунды без боли потеряет всякое значение, когда твоя душа освободится от всех и всяких обещаний, клятв, привязанностей, дружбы и любви, когда сами понятия чести, верности, и даже добра и зла утратят всякий смысл и превратятся в пустое сотрясение воздуха, когда ты возненавидишь своё собственное тело, приносящее столько страданий и начнёшь мечтать о смерти, пусть даже самой мучительной, вот тогда ты будешь готов сказать всю правду. Поверь мне, Ружеро, так и будет. Нам надо только подождать. Нам ведь некуда спешить. В нашем распоряжении - вся вечность, созданная Господом. А сейчас продолжим, брат Бартоломео, - тон его стал назидательным, как у хорошего учителя. - Испытуемый слишком долго отдыхал от боли. Так он может забыть о ней, а этого допускать нельзя. К тому же пора на сегодня заканчивать. Продрог я. А вы?
- Очень холодно. Да и сыро тут, а это очень плохо для здоровья. Надо вам, брат Альфонсо, будет горячего вина потом с гвоздикой и корицей принять.
- Это да. Ну, давайте напоследок.
Клик, хрусть, треск. Чёрная, пластилиновая боль взорвалась, брызнула раскалёнными стеклянными осколками, обернулась ярко-жёлтой змеёй и ударила изнутри в затылок, отчего глаза мои лопнули, как рыбьи пузыри, и потекли кислотным дождём, а язык стал радугой в в солёной и шершавой пустыне..
ЗДОРОВЬЕ: 0 ТП