В год одна тысяча четыреста десятый от Рождества Сына Божьего появился магистр Ян Гус и начал проповедовать и бранить людей за их греховную жизнь. И священнослужители возносили ему хвалы, и сказали они, что Сам Дух Святой говорит устами магистра. Но потом стал он порицать и греховность духовенства, не щадя ни папу на его престоле, ни самого последнего священника, и произносил он проповеди против их надменности и алчности, против симонии и сожительства с женщинами, и сказал, что негоже служителям Господним иметь власть мирскую и имения мирские, и проповедовал, что в Святом Причастии и Тело Христово, и Кровь Христову простым людям давать должно. И тогда разгневались на него священнослужители и сказали, что в него вселился сам Дьявол и что он еретик. А случилось это в королевстве Богемия, когда Вацлав, сын императора Карла, был королём, а Збынек архиепископом в Праге.
Ян Гус [в Констанце] напомнил людям, что принцип братства нерушим; что, даже если церковь ему изменила, его... сохранила ересь; что даже в кромешной тьме его всегда можно найти где-нибудь в Европе, в дальнем уголке, сияющий, подобно потаённому и негасимому светильнику... Гус продолжил дело всех тех, кто, пользуясь богословской терминологией, призывал... обратиться вместо церкви к Евангелию, вместо папы к Иисусу, продолжил дело... перебитых альбигойцев, вальденсов, которым грозило истребление… англичанина Уиклифа.
В истинном христианстве принять причастие… означало дать обет равенства. Путём причастия христиане соединялись в Боге; они признавали друг друга братьями. Поэтому, чтобы символика соответствовала идее, таинство причастия должно было совершаться всеми одинаково… Сохраняя за собой исключительную привилегию причащения под двумя видами, священники обособляли себя ото всех остальных верующих; они призывали самого Бога в свидетели правомерности существования каст; они попирали социальное равенство в самой возвышенной его форме — религиозной.
Среди простых чехов возникла милленаристская реакция: переход [вселенской] церкви [на Констанцском соборе] в руки врага расценивался как несомненное знамение приближающегося второго пришествия Христа. При виде этого великого знака друзьям Господа надлежало слиться в совершенном братстве, которое требовало упразднения таких понятий, как «моё» и «твоё», и общности всего, а любого, кто встанет на их пути, уничтожать мечом справедливости. Чехам не понадобилось придумывать эти идеи, поскольку нравственная система средневекового христианства не могла не навевать их время от времени.
Гуситы Богемии в начале XV в. первыми перешли черту, отделяющую религиозное инакомыслие от политических и социальных беспорядков. Почему бы тогда не назвать их восстание полномасштабной революцией, не добавляя приставку «прото-»? Ведь, в конце концов, они низвергли официальную церковь, временно заменили монархию выборным сословным правлением и чуть не с ног на голову перевернули социальную иерархию. И во многих книгах по данной тематике прямо говорится о «гуситской революции».
В одной из лучших, правда, добавляется подзаголовок «историческая аномалия», как бы указывающий, что та революция пришла в мир в неподходящее для таких событий время. Но это верно лишь отчасти[42]. Сам факт восстания свидетельствует о том, что средневековое общество уже могло предчувствовать собственный упадок. Поэтому движение гуситов лучше рассматривать как первый этап затяжного европейского революционного процесса, начальную стадию его долгой эскалации до полного самоосознания в переломную эпоху 1776–1789 гг.
Но это была именно первая стадия. Чешские «революционеры» 1415–1436 гг. ни о каких нововведениях не думали. Все свои политические и социальные цели они определяли с помощью религиозных категорий, сформулированных либо самой церковью, либо вольнодумцами-еретиками со времён григорианской реформы XI в. Они стремились не к светлому будущему, а к обновлению (renovatio) вечных истин, выраженных доктриной «двух мечей» в религиозной сфере и «трёх сословий» — в социальной. Таким образом, гуситы не создали ни новых религиозных или политических понятий, ни учения или трактатов, которые по оригинальности могли бы сравниться с наследием более поздних религиозных революционеров — Лютера и Кальвина. И хотя они двадцать лет переворачивали вверх дном всю Богемию, когда пыль улеглась, королевство так и не вышло за пределы средневековой католической и феодальной матрицы (спустя столетие то же самое будет с германской Реформацией и нидерландским восстанием). Гуситский переворот не оставил наследия или легенд другим странам Европы: в сознании «христианского мира» он несколько столетий воспринимался как «ересь», в конечном счёте разгромленная.
В Новое время гуситы впервые стали анахронично изображаться главным образом не в средневеково-религиозном контексте, а в качестве предшественников чешского национального сопротивления против немцев в XIX в. Прежде всего это произошло благодаря Франтишеку Палацкому, который в период с 1836 по 1867 г. опубликовал свою «Историю Богемии» в пяти томах, после 1848 г. переведённую на чешский язык, указав также, что гуситы являлись предтечами Реформации XVI в.[43] Одновременно первые социалисты открыли для себя радикальное гуситское крыло, таборитов (о чём свидетельствует приведённый выше в эпиграфе отрывок из книги Луи Блана), так же как Энгельс затем популяризировал и «присвоил» крестьянское восстание 1525 г. в Германии. Жорж Санд под влиянием сенсимониста Пьера Леру в 1842 г. представила дело гуситов в несколько мистическом облике в романе «Консуэло», пользовавшемся большим успехом[44]. В конце XIX в. подобный романтизм уступил место реалистическому позитивизму Ярослава Голла и Йозефа Пекаржа, чьи труды продемонстрировали более глубокое понимание средневекового характера гусизма, хотя в них всё ещё делался акцент на национализм[45].
Решительный переворот в историографии гуситского движения произошёл в период насаждения коммунизма после Второй мировой войны. Официальный марксизм той эпохи, естественно, требовал смотреть на гуситский радикализм как на прародителя коммунизма — претензия сомнительная, но, тем не менее, открывшая дорогу исследованию социальной истории движения. Это, в свою очередь, заставило обратить внимание на его милленаризм и вообще на его связи со средневековой ересью, интегрируя тем самым национальную историю Чехии в общеевропейскую историю. Новая точка зрения нашла путь к англоязычному читателю в труде Франтишека Бартоша[46]. Однако самым известным поборником убеждения, что гуситское движение нужно считать раннеевропейской революцией, является уже упоминавшийся в примечании 1 Франтишек Шмагел. Его работы, к счастью, доступны на нескольких языках[47].
Впрочем, в начале второго послевоенного десятилетия гуситским движением стали заниматься не только чехи. В 1967 г. Говард Камински добавил к более ранней англоязычной публикации[48] крупное исследование «История гуситской революции»[49], где подробно проанализировал хилиастическую фазу гуситского движения и её кульминацию в деятельности таборитов периода 1415–1424 гг. Десятилетие спустя Джон Классен включил в эту картину чешское дворянство, способствуя дальнейшей интеграции гусизма в общую историю Европы[50]. Наконец, на исходе века вдохновенную оду гуситам пропел Томас Фадж в книге «Великолепная дорога: первая реформация в гуситской Богемии»[51]. Разумеется, сегодня Чешская Республика входит в состав Европейского Союза.
Здесь мы смотрим на гуситское движение с точки зрения его европейского и революционного характера. Собственно, в данной главе утверждается, что в этом движении в первый раз был разыгран базовый сценарий всех европейских революций до 1789 г. Следует напомнить, что ранее о нём речь не шла, поскольку объяснительные «модели», взятые из воздуха в самом начале исследования, выглядят искусственно; их можно выводить только при объяснении конкретных случаев. Теперь же, когда перед нами стоит задача характеристики восстания гуситов, настало время изложить наше представление о базовой модели революционного действия. Настоящая глава отдельно даёт предварительное описание схемы европейских революций; в последующих главах оно будет сравниваться с более поздними случаями с целью выявления их сходных черт и специфических особенностей. Так постепенно возникнет вторая часть нашей модели европейских революций, а именно — общая формула их эскалации, по мере того как каждый последующий переворот учитывает уроки предыдущих, опирается на них или отвергает их.
Мы начнём с простого рассказа об истории гуситов — классического подхода, избранного по двум причинам. Во-первых, кризис XIV в. в «далёкой, мало нам известной стране» (как выразился британский премьер-министр в 1938 г.), несомненно, знаком читателю меньше, чем события, рассматриваемые далее. Во-вторых, что более важно, для современников история разворачивается постепенно, шаг за шагом. И если мы при взгляде на неё по возможности постараемся не забегать вперёд, это поможет нам понять, каким образом Европа впервые неожиданно приблизилась к революции.
В целом этот революционный опыт занял двадцать четыре года, с момента отлучения Яна Гуса от церкви в 1412 г. до разгрома гуситских радикалов — таборитов — в 1436 г. Но критический период в развитии движения, когда оно превратилось в откровенно революционное, пришёлся на 1419–1420 гг. и длился примерно 15 месяцев, от первой пражской «дефенестрации» до освобождения города таборитами Яна Жижки. После данного события, пока Жижка не умер в 1424 г., движение захватило всю Богемию, радикализировало её политические и церковные структуры. Таким образом, активная революционная фаза продолжалась 6 лет, с 1419 по 1424 г. — примерно столько же, сколько самая жаркая пора Французской революции, и ненамного меньше девяти лет активной пуританской революции. Затем последовали двенадцать лет воинственного и в основном военного правления, пока в 1436 г. запоздалый «термидор» не сверг радикалов, — период, который больше напоминает диктатуру Кромвеля, нежели нестабильные Директорию и Консульство во Франции.
Короче говоря, сценарий гуситской протореволюции, хоть и не идеально соответствует более поздним случаям, всё же достаточно к ним близок, чтобы здесь начала прослеживаться определённая модель. Поэтому ниже, там, где это уместно, будет проводиться сравнение с хорошо известными эпизодами последующих революций, чтобы очертить общие контуры европейской революции. Как только в конце главы эти контуры будут намечены, можно будет позволить себе заняться более точным моделированием.
В период позднего Средневековья Богемия была самым передовым регионом «второй» Европы, описанной в предыдущей главе, или, иначе выражаясь, авангардом отсталой пограничной зоны «христианского мира». Как мы видели, она присоединилась к Европе лишь во время второй волны обращения язычников, в «группе 1000 г.» — вместе с Венгрией, Польшей и Скандинавией. После того как франки при Каролингах обратили в христианство остальные германские племена, в значительной мере путём завоевания, Германия продолжила такой же военный нажим на славян и скандинавов. Местные князья, стремясь защитить свои земли от завоевания и колонизации немцами, заблаговременно принимали христианство и добивались королевского титула, который предпочитали получать из рук папы, а не императора. Так в 973 г. Прага, находившаяся до тех пор в юрисдикции епископа Регенсбургского, превратилась в самостоятельное епископство, хотя и зависимое от Майнцского архиепископства, а князь из династии Пршемыслидов в 1158 г. обрёл титул короля под сюзеренитетом империи.
Связь с империей в итоге привела к недолгому «золотому веку» Богемии в середине XIV в. Уже к XIII в. внутренняя колонизация и трёхпольная система земледелия приблизили богемскую деревню к западному уровню развития. Среди знати утвердились феодальные отношения западного типа; стали появляться города торговцев и ремесленников с коммунальной организацией. Всем этим процессам способствовала иммиграция из более развитых германских земель — по такому же образцу происходила вестернизация путём колонизации в Польше и Венгрии.
В начале XIV в. чешская корона благодаря династическому браку перешла к дому Люксембургов, которому в то время принадлежал также трон империи. Новый король и наследовавший ему сын Карл воспитывались при французском дворе и оба усвоили высокую идею королевского величия. В середине XIV в. Карл IV, став королём Богемии и германским императором, преобразовал свои чешские владения на западный лад, тем самым подняв их до высшего международного уровня. Подобно всем сильным средневековым монархам, он в большой мере опирался на церковь, черпая у неё моральную поддержку и талантливые административные кадры. В 1344 г. Пражское епископство уже было возведено в ранг архиепископства, что освободило его от власти Майнца. Карл отметил это возвышение началом строительства в Пражском Граде нового готического собора Градчаны; он также построил каменный мост через Влтаву — сооружение более грандиозное, чем все мосты Парижа, и по сей день вызывающее восхищение у гостей чешской столицы. Кроме того, вдоль границы Старого города, где преобладали немцы, он заложил Новый город, преимущественно с чешским населением.
Однако самое великое его деяние — основание Пражского университета в 1348 г. Отчасти на этот поступок его сподвигло рациональное стремление обеспечить королевство учёными клириками и законоведами, что давно вошло в обычай во Франции и Англии. Но вместе с тем он хотел придать своей столице блеска на мировой арене. Новый университет стал первым в Европе к востоку от Рейна (первый германский университет в Вене был основан только в 1365 г., а второй, в Гейдельберге, в 1386 г.). Его устройство следовало образцу старейшего в Европе Парижского университета, четыре факультета (свободных искусств, теологии, права и медицины) делились на четыре «землячества», три из которых до начала XV в. фактически являлись немецкими и лишь одно — чешским.
«Восточный Париж» быстро завоевал международную славу имперского центра и одновременно высший моральный авторитет в Богемии. Двойная роль города приумножила власть местной церкви, которая к 1415 г. действительно была очень велика. В Праге при соборе Св. Вита служили 250 клириков, в многочисленных городских приходах насчитывалось 330 представителей белого духовенства, а в 25 монастырях — 400 представителей чёрного; 1200 клириков учились в университете. Если сложить все цифры вместе, то каждый двадцатый житель Праги состоял в духовном звании. Конечно, на остальной территории Богемии концентрация священнослужителей не отличалась такой плотностью, но, тем не менее, по всей стране наблюдался переизбыток «первого сословия»[52]. Именно через многочисленных церковников гуситское движение пришло в Богемию; и началось это, когда чехи наконец стали большинством в своём «окне на Запад» — университете, по большому счёту импортированном оттуда.
Хотя называть созданную Карлом Богемию государством было бы преждевременно, всё же следует признать, что протогуситская революция протекала в компактном политическом образовании, которое эффективно управлялось монархом через его посредников-феодалов. Более того, в те времена Прага являлась центром власти, городской метрополией с населением в 40 тыс. чел. Этот показатель несколько превосходил численность населения Лондона и значительно — населения любого из германских городов. Прага управляла королевством не менее эффективно, чем Париж с его сотней тысяч жителей управлял Францией. В целом Богемия, где проживало порядка 1 млн чел., представляла собой сравнительно небольшую феодальную монархию. Однако же она практически не уступала по уровню развития Франции при Капетингах или Англии при Плантагенетах. Вместе с остальными землями, подконтрольными королю Богемии, — чешской Моравией, а также германской Силезией и Лужицей, насчитывавшими ещё около миллиона человек, — королевство отдалённо напоминало государственным устройством существовавшие в тот же период Бургундские Нидерланды, которыми правили герцоги Валуа. Все эти аспекты сильно отличали Богемию от Германии или Италии. В последних, как мы уже выяснили, задолго до 1400 г. политическая власть была разделена среди многочисленных местных территориальных или муниципальных суверенных единиц. Отчасти именно из-за отсутствия в этих странах ядра настоящего протогосударства патары, вальденсы, иоахимиты, францисканцы-спиритуалисты и другие еретические группировки так и не совершили хотя бы протореволюции. Таким образом, Богемия предоставила характерному для Средневековья еретическому движению первый реальный шанс прийти к власти.
Карл скончался в 1378 г. — в год начала Великого раскола церкви. Трон Богемии перешёл к его старшему сыну Вацлаву IV. Однако императором в 1410 г. был избран второй сын Карла, Сигизмунд, который, женившись, стал венгерским королём. Очень скоро Вацлав столкнулся с рядом проблем, вызванных успехами его отца. Возмущённый обширными полномочиями и богатством церкви, он поссорился с архиепископом, тем самым давая знатным дворянам возможность оспаривать силу монархии, созданной Карлом. В 1394 г. Дворянский союз потребовал от короля доступа к самым важным властным полномочиям. Дважды Вацлав подвергался аресту, причём во второй раз, в 1403 г., помощь дворянам оказал Сигизмунд. Монарху пришлось уступить[53].
Покровительство Карла церкви привело к обычному кризису обмирщения духовенства. К началу 1415 г. церковные владения составляли около трети всех земель Богемии — общая закономерность для средневековых монархических государств на стадии формирования. В соответствии с той же закономерностью на второй стадии церковь сама порождала реформаторские течения. Началось это ещё при Карле, пригласившем из Австрии монаха-августинца Конрада Вальдхаузера с целью повысить уровень местных церковников. Вскоре появились и чешские реформаторы, такие, как Ян Милич и Матей из Янова, с более радикальными идеями возврата церкви к апостольской скромности, чистоте и бедности. А поскольку Великий раскол уже начался, как минимум одного из пап можно было объявить Антихристом, не впадая в ересь. После раскола чешское духовенство предпочитало ездить в Оксфорд, а не в Париж, связи с Англией укрепились благодаря брачному союзу сестры Вацлава Анны и Ричарда II, заключённому в 1382 г. По этим каналам в Прагу к 1390-м гг. попали труды Джона Уиклифа, и чешское «землячество» в университете усвоило некоторые его взгляды; молодой бакалавр факультета свободных искусств Ян Гус зарабатывал на жизнь переписыванием работ Уиклифа. По всей вероятности, среди теорий оксфордского магистра большинству чехов импонировала доктрина «доминиона», согласно которой король и феодалы королевства должны способствовать очищению церкви, лишая её богатств. Проблема, однако, заключалась в том, что Рим уже осудил основные идеи Уиклифа как еретические. Так, в 1403 г. германский магистр теологии в университете публично подверг порицанию сорок пять «статей» английского реформатора.
Дискуссии не ограничивались стенами университета. В 1391 г. в Старом городе была основана Вифлеемская часовня, проповеди в которой велись не на немецком языке, а на чешском. В 1402 г. именно там началась славная карьера Яна Гуса. Он выступал в качестве проповедника-«обновленца», а не учёного с университетским образованием, тем не менее академическая культура и знание текстов Священного Писания делали его проповеди такими яркими и авторитетными, каких простой люд прежде от своего духовенства не слышал. Красноречивое и резкое осуждение погони церковников за мирскими благами, давно свойственное сторонникам реформистских идей, сочеталось в проповедях Гуса с призывом вернуться к «закону Христову», под которым он подразумевал главенство Библии и её заповедей в жизни общества, а также к чистоте первохристианской церкви. Этот посыл приобретал апокалиптический оттенок, поскольку Гус, подобно многим другим средневековым реформистам Европы начиная с Иоахима, верил, что разложение духовенства предвещает конец света.
Сначала Гус пользовался поддержкой нового архиепископа Пражского и в некоторой степени короля Вацлава. Однако германские магистры университета донесли в Рим о еретическом «уиклифизме» Гуса, запугав тем самым архиепископа и заставив его отказаться от подопечного. Король же, напротив, продолжал оказывать ему содействие. Кроме того, Вацлав в 1408 г. впервые в истории дал чехам большинство мест в совете Старого города; на следующий год он даровал чешскому «землячеству» университета три голоса против одного для всех остальных, т.е. немцев (которые из-за этого перебрались в новый университет в Лейпциге). В 1409 г. Гуса избрали ректором.
В 1412 г. деятельность реформистов привела к первой кризисной ситуации, когда их вдохновитель подверг критике практику продажи индульгенций, как век спустя сделает Лютер. Трое студентов устроили демонстрацию в знак протеста против торговли спасением души (с которой король, кстати, получал определённую долю), за что аристократические члены совета Старого города приговорили их к смертной казни. Вацлав, опасаясь, что в Европе его обвинят в поддержке ереси, в свою очередь, отступился от Гуса. Однако тому предложили покровительство некоторые из представителей высшего общества — отчасти ввиду приверженности реформистским идеалам, отчасти желая доказать свою независимость от королевской власти. Лидером нового союза знати стал Ченек из Вартемберка — высочайший бургграф, второе лицо в королевстве. Рим в ответ наложил на Прагу интердикт до тех пор, пока город предоставляет убежище еретику. Гусу пришлось покинуть Прагу и укрыться под защитой Вартемберка неподалёку от деревни Сезимово-Усти в Южной Богемии — как позже Лютер скрывался в крепости Вартбург у курфюрста Саксонского. В период вынужденного уединения чешский реформатор начал проповедовать крестьянам в деревне.
Следует подчеркнуть, однако, довольно важный момент: хотя Гус находился на грани открытого бунта против церкви, его идеи всегда носили умеренный характер. Его постоянная стратегия, так же как впоследствии лютеровская, заключалась в том, чтобы привлечь сильных мира сего к делу церковной реформы. Собственно, суть его «уиклифизма» и составляла опора на светскую власть, а не поистине неортодоксальные взгляды оксфордского магистра на причастие и спасение. За 5–6 лет после избрания Гуса ректором возглавляемое им радикальное реформаторское движение фактически оформилось в коалицию университета и чешской аристократии.
Гус никогда не отделял себя от римской церкви. С самого начала Великого раскола в 1378 г. в странах Европы развернулось движение за всеобщий церковный собор, который положил бы конец разделению. В 1414 г. император Сигизмунд созвал Констанцский собор, призванный воссоединить «христианский мир». Главная идея «соборного» движения заключалась в том, что высшей властью в церкви признавался не папа, а выборная ассамблея прелатов и университетских магистров, наделённая полномочиями назначать и смещать пап, а также определять принципиальные положения доктрины. Выражаясь политическими терминами, в церкви предполагался переход от папского абсолютизма к конституционной монархии. В таком виде движение за собор представляло собой аналогию возникавшим тогда в светских монархиях Европы выборным органам «сословий» духовенства, знати и бюргеров: парламенту в Англии, Генеральным штатам во Франции и Бургундских Нидерландах, кортесам в Испании, чешскому, польскому и венгерскому сеймам[54]. (К этому списку можно добавить Земский собор на Руси, появившийся столетием позже.)
По настоянию Сигизмунда высшая инстанция «христианского мира» на тот период в 1414 г. вызвала Гуса в Констанц, дабы тот ответил за свои «еретические» убеждения. Император даровал ему охранную грамоту, и проповедник, искренне веря, что сможет убедить собор в правильности своей программы по лишению церкви мирской власти и богатств, охотно явился. Однако соборные «конституционалисты», составлявшие большинство, в 1415 г. осудили его взгляды, что и неудивительно. Сигизмунд отдал приказ сжечь отступника на костре, а через год та же участь постигла учёного Иеронима Пражского, который выступал главным свидетелем Гуса на Констанцском соборе. В 1418 г. собор покончил с расколом, избрав нового понтифика, но к тому времени Богемия, по сути, отпала от «христианского мира».
Смерть Гуса мобилизовала чешское реформистское движение, превратив его в протополитическую партию. В сентябре 1415 г. магнаты сформировали национальный союз в защиту Гуса и реформы. Последняя теперь предполагала участие мирян в таинстве причащения «под обоими видами», то есть хлебом и вином, Телом и Кровью Христовыми. Эту практику впервые ввёл Якубек из Стршибра — ближайший сподвижник Гуса — в 1414 г., когда сам Гус уже был в Констанце; после его смерти она стала применяться повсеместно. Причащение «под обоими видами», несомненно, опиралось на традиции первохристианской церкви, обычай оставлять чашу для священнослужителя родился лишь во время реформ XI в. Призванное упростить служение обедни, в долгосрочной перспективе подобное нововведение лишь усугубило разрыв между сацердотальным духовенством и массой верующих. А возврат чаши мирянам символизировал их сближение и придавал церкви более демократичный характер. Из-за него последователей Гуса стали называть утраквистами (от латинского словосочетания sub utraque specie, что означает «под обоими видами»), каликстинцами (от латинского calix — «чаша») или «чашниками». Слово «гуситы» служило уничижительным названием богемской ереси в других странах Европы.
Католическое дворянство в ответ на вооружённое объединение «чашников» организовало под покровительством короля своё вооружённое движение в защиту Святого Креста. Отныне Богемия, фактически разделённая на два примерно равных друг другу по численности воинственных лагеря, постоянно балансировала на грани гражданской войны. В то же время с окончанием Великого раскола королевство вновь оказалось перед лицом объединённого «христианского мира». Император Сигизмунд как хранитель вновь обретённого единства церкви и её ортодоксальной доктрины угрожал своей еретической родине крестовым походом. И к 1418–1419 гг. королевская власть в Богемии, ослабленная бременем накопившихся проблем, оказалась неспособна предотвратить открытое столкновение утраквистов и католиков.
Переломный момент в ходе гуситской протореволюции наступил в 1419–1420 гг. Католическая знать Праги сместила представителей гуситского духовенства в Старом городе, а гуситы, напротив, заняли место католических священников в Новом. Возбуждённые происходящим, многие сторонники «чашников» уверовали, что наступление на гуситов знаменует грядущий конец света. Радикализации гуситов Нового города способствовал священник и проповедник-милленарий Ян Желивский, который подливал масла в огонь, открыто называя императора Сигизмунда, убийцу Гуса, Антихристом. 30 июля 1419 г. Желивский, неся в руках дарохранительницу со Святыми дарами для причастия, возглавил толпу пражских ремесленников, которые выбросили немецких магистратов из окон ратуши Нового города. Так состоялась первая спланированная пражская «дефенестрация». В ней принимал участие Ян Жижка — будущий военный лидер радикального крыла гуситов. Эффект от этого события неизбежно вызывает ассоциации со взятием Бастилии.
Прагу и её окрестности захлестнула волна иконоборчества: уничтожались иконы, до основания предавались огню целые монастыри. Граф Ченек Вартемберкский и дворяне-гуситы с трудом сохраняли контроль над Прагой. Даже в Старом городе господствующее положение занимали такие университетские клирики, как Якубек из Стршибра, рьяный сторонник причащения под обоими видами, и Ян Рокицана, ещё один последователь Гуса. Оба отличались куда более радикальными взглядами, нежели дворянство. Король задним числом признал «дефенестрацию» государственным переворотом. Однако, не выдержав напряжённой ситуации, Вацлав перенёс апоплексический удар и скончался. В отсутствие наследника трона императора Сигизмунда регентом была назначена королева, а пост первого министра при ней получил граф Вартемберкский.
Критическую ситуацию в столице усугубляло распространение тех же милленаристских идей в сельских общинах, где тревожные настроения нарастали довольно давно. В 1380 г. в Богемию пришла Чёрная Смерть: чума, которая тридцатью годами ранее опустошила Западную Европу, докатилась до границ королевства, усилив социальную нестабильность. В деревнях появились разбойничьи банды, так же как во Франции во время «Великого страха» летом 1789 г. Чума кардинально изменила демографическую ситуацию в стране: сильнее всего она косила немецкое население городов, провоцируя рост миграции чехов из села в город. В 1403 г. произошла ещё одна небольшая вспышка заболевания и гораздо более серьёзная эпидемия — в 1414 г. Регионы, наиболее пострадавшие от этого бедствия, позже стали средоточиями самого ярого милленаризма.
Политические события после смерти Гуса сильно подстегнули затаённую тревогу в деревне. К 1419 г. всплеск милленаризма начал охватывать неграмотные массы. Нельзя сказать, что чешские крестьяне подвергались особому угнетению. Все они были свободными людьми, крепостничества не знали и, судя по многочисленным свидетельствам, по средневековым меркам жили весьма благополучно. Милленаристские настроения возникали, скорее, вследствие ощущения, будто мир рушится, потому что церковь изменила своей миссии и общественный порядок расстраивается. Никто не мог предугадать, где зло нанесёт следующий удар.
Милленаристские волнения были особенно сильны в Южной Богемии, где некогда проповедовал Гус. С начала 1419 г. крестьяне и ремесленники сходились послушать священников-радикалов, которые, цитируя библейские тексты, утверждали, что нынешние беды возвещают конец света. Это привело к массовым паломничествам (впервые — на Пасху 1419 г.) на возвышенности, «горы», получавшие библейские названия: Хорив (чеш. Ореб), Фавор (чеш. Табор). Последнее место сборов, близ Сезимово-Усти, появилось после того, как Католическая лига изгнала из церквей окрестных городов утраквистское духовенство. В ответ изгнанные священники летом 1419 г. стали собирать свою паству на плоской вершине холма и причащать её под двумя видами, соорудив молельню из палатки. Поскольку атмосфера общности под открытым небом воскрешала в памяти библейские представления о горах как месте, благоприятствующем спасению, холм назвали Табором (Фавором), по аналогии с горой Преображения Господня.
Всё лето количество участников собраний, проводившихся все чаще, росло. Иной раз оно доходило до 40 тыс. чел. Вскоре появились региональные ассамблеи «возрождённых». Пошли слухи, что лишь пять городов Богемии избегнут Судного дня. В середине сентября одна из ассамблей, в Пльзене, призвала всех верующих королевства засвидетельствовать свою преданность вере маршем на Прагу из разных концов страны. В конце месяца колонны вошли в столицу и слились в факельное шествие по городу; колокола всех городских церквей приветствовали его своим звоном.
Приход этого массового движения в Прагу после «дефенестрации» не вызывал особой радости у дворянских и учёных предводителей «чашников», равно как и у городской верхушки. Но они понимали также, что только мощное течение плебейского радикализма в городах и сёлах даёт им преимущество или хотя бы толику безопасности перед лицом сил Святого Креста внутри страны и католической Европы — за её пределами. В более спокойные времена подобный мощный толчок снизу мог привести к открытому классовому расслоению, как почти неизменно происходило в других странах Европы — например, во время английского крестьянского восстания, которое наступало на Лондон в 1381 г. Однако, видя угрозу для истинной веры, союз знати и университетского сообщества решил оседлать плебейскую волну. Таким образом, общество оставалось послушным, и руководство из высшего класса могло навязать всем собственную реформу; межклассовое движение выступало единым фронтом, пока существовала опасность. Проводя вполне уместные параллели, можно сказать, что лидеры утраквистов сделали тот же выбор в пользу радикальных союзников, что и мятежный и уязвимый пресвитерианский парламент, субсидировавший «армию нового образца» в борьбе против Карла I. В 1793 г. якобинцы-буржуа, решившиеся на цареубийство, столкнувшись, с одной стороны, с мятежом роялистов внутри страны, а с другой — с Первой коалицией монархов за рубежом, тоже предпочли опереться на буйных парижских санкюлотов (как и Лафайет в 1789 г.).
В течение первых шести месяцев 1420 г. скрытая внутренняя война предыдущего года переросла в вооружённое противостояние между сторонниками Креста и Чаши. Первым шагом в этом направлении стало преобразование беспорядочного милленаризма первоначального Табора в милитаризованный и институционализированный милленаризм организованного и укреплённого Табора под руководством Яна Жижки, в котором фанатизм Робеспьера сочетался с военным искусством Кромвеля.
Основываясь на астрологических подсчётах, милленарии из крестьян и ремесленников ожидали наступления конца света между 11 и 14 февраля 1420 г. Когда ничего так и не произошло, гуситы из Сезимово-Усти взяли это поселение штурмом, разрушили до основания и начали строительство постоянного Табора на соседнем холме. По их замыслу, новому поселению предстояло стать идеальным обществом равных братьев и сестёр, живущих исключительно по Закону Божьему. Частная собственность строго ограничивалась, жизнь общины регламентировалась. Использование латыни в церкви отменялось в пользу чешского языка. Общинный символ веры объявлял семь свободных искусств, преподаваемых в университете, смертными грехами, некоторые книги были преданы сожжению. Все следы римского и германского права искоренялись; общине впредь предлагалось руководствоваться Законом Божьим в толковании священников-утраквистов. Из церквей убирали богатые одеяния духовников и иконы святых, мирянам предписывали придерживаться строжайшего пуританства в одежде и поведении. Запрещалось ростовщичество, в Праге закрывались публичные дома. В довершение ко всему церковь лишалась своей собственности.
Воодушевление первых месяцев существования общины таборитов заставило примкнуть к ним даже еретиков, которые долгое время скрывались в Богемии. Среди них были вальденсы, привлечённые перспективой апостольской бедности, а также англичанин Питер Пейн, представитель уиклифизма — самого молодого из еретических течений Европы, который, выучив чешский язык, стал одним из видных участников движения. К таборитам присоединились и пикардисты, или Братья свободного духа, ожидавшие неминуемого наступления «последних дней». Вопрос о непосредственном влиянии учения Иоахима на это движение вторичен по сравнению с тем фактом, что хилиастические ожидания к указанному моменту стали нормой для крайних ответвлений средневековых ересей. Наконец, в лагерь таборитов пришли антиномисты адамиты, веровавшие, что грядущий конец света означает возвращение к невинности Эдема, сексуальному освобождению и общности жён.
Однако к концу года необходимость зарабатывать средства к существованию в новом «граде на холме» положила конец социальному равенству и апостольской бедности. Лидеры общины начали собирать феодальные подати с окрестных сёл, дабы получить деньги на прокорм и вооружение. Военная организация стала первоочередной задачей перед лицом угрозы со стороны католической знати и Сигизмунда. Ключевая роль здесь принадлежала Яну Жижке — самой значимой и символичной фигуре гуситской революции после самого Гуса. Под его руководством первоначальный, духовный Табор превратился в военно-религиозное братство, общину «святых воителей».
Жижке, мелкопоместному дворянину, было тогда под шестьдесят. Во время походов по всей Центральной Европе он потерял глаз. К моменту описываемых событий Жижка стал глубоко убеждённым пуританином-утраквистом и безжалостным врагом всех противников Закона Божьего, особенно монастырского духовенства. Кроме того, он являлся гениальным военачальником. В эпоху, когда военные действия велись преимущественно с использованием тяжёлой рыцарской кавалерии, Жижка изобрёл средство, позволявшее простым крестьянам и ремесленникам громить своих бывших господ: вагенбург, передвижное фортификационное сооружение из крестьянских телег, расположенных кругом и защищённых деревянными щитами с бойницами для стрельбы. В обороне способность такого укрепления выдерживать атаки рыцарей в латах делала его неприступным для кавалерии; в наступлении на конного противника оно обнаруживало удивительную подвижность. Вдобавок Жижка применял против рыцарей первую полевую артиллерию: слово «гаубица» — чешского происхождения, и появились подобные передвижные орудия именно в тот период. Приспособления, помогавшие использовать на поле боя идеологически мотивированные плебейские силы, дали сторонникам Чаши преимущество, с которым наличие у них знатных руководителей и тягаться не могло. Во всех этих отношениях сходство с кромвелевской «армией нового образца» просто поразительно.
Первое испытание силы таборитов прошли летом 1420 г. и выдержали его с решительным успехом. К тому времени папа объявил крестовый поход против гуситов, а Сигизмунд выступил, чтобы вернуть себе столицу и корону. В целом, утраквистское дворянство, желая самостоятельно контролировать порядок престолонаследия, отказывалось признать право Сигизмунда на престол. Тем не менее его умеренные представители всерьёз опасались вооружённых таборитов-простолюдинов и начали откалываться. Так, Вартемберк в мае, когда королевские войска приближались к Праге, издал манифест о недоверии королю, а в июне переметнулся и позволил войскам Сигизмунда занять Градчанскую крепость. (Аналогичным образом Эдвард Хайд, позже граф Кларендон, помогавший вначале настраивать парламент против Карла I, впоследствии перешёл на его сторону; генерал Лафайет, который сделал Людовика XVI узником революции, затем предал соратников и бежал к австрийцам.) После этой измены Сигизмунд из двух главных крепостей с трёх сторон господствовал над Прагой и торжественно короновался королём Богемии в градчанском соборе Св. Вита. Дело гуситов в последний момент спасли Жижка и его табориты. Придя форсированным маршем с юга, они в одном-единственном бою сломали королевские клещи вокруг столицы. После этого «чуда» 30-тысячная армия «крестоносцев» рассеялась.
Освобождённая Прага стала центром национального движения гуситов, в котором теперь сосуществовали три тенденции: умеренная — дворяне и университетские клирики, крайняя — табориты — и, так сказать, центр — пражские бюргеры. Однако все они разделяли мессианское убеждение, что Богемия представляет собой единственную истинную церковь, светоч, который однажды озарит весь «христианский мир». Идея особого призвания Богемии, в сущности, восходит ещё к Карлу IV, который стремился сделать своё королевство оплотом ортодоксального католицизма. Особую остроту ей придали распространение образования, поощряемое Карлом, а также два десятка лет реформистских проповедей. После смерти Гуса чехи уверовали, что им даровано благословение понять истинный смысл Закона Божьего. Они считали себя богоизбранной нацией, призванной спасти погрязшую в грехе Европу. В русле такого мессианизма они толковали и о мистической силе чешского языка, противопоставляя его латыни и немецкому. Было сделано три перевода Библии — на два больше, чем существовало в то время на английском языке. Фактически чехи теперь коллективно определяли себя по языку — desky yazyk, который для остальной Европы именовался lingua bohemica и почитался священным.
В радостной экзальтации гуситская коалиция возвестила миру о своей вере в «Четырёх Пражских статьях». Их первый проект представлял собой переложение принципов, ранее выработанных чешским «землячеством» университета. Он появился вскоре после «дефенестрации», в сентябре 1419 г., в виде обращения Пражского сейма к Сигизмунду. Во время осады города Сигизмундом текст был переделан в более непримиримом духе, множество раз переписан от руки (до изобретения Гутенбергом книгопечатания оставалось ещё тридцать лет) и выпущен в свет. Хотя этот документ касался исключительно злободневных вопросов своего времени, не имея обобщённого значения более поздних «биллей о правах», он, тем не менее, представлял собой самый ранний религиозный вариант декларации прав, как «Великая хартия вольностей» — феодальный[55].
В первой статье говорилось, что «Слово Божье» должно «свободно» проповедоваться по всему королевству, т.е. проповеди на родном языке на основе Священного Писания ставились на один уровень с причащением во время мессы; допускалось даже внецерковное проповедование. Вторая статья провозглашала необходимость причащать мирян под обоими видами, ибо так «заповедал» Иисус: иными словами, она говорила, что для спасения нужно полное таинство, а не половина, как у римских католиков. Эти два вопроса совести в совокупности составляли изначальный религиозный посыл движения, развивавшегося до смерти Гуса.
Однако следующие два требования уже пересекались со сферой политики. Третья статья содержала обычное для позднего Средневековья осуждение обмирщения церковных служителей и завершалась заявлением, что духовенство должно быть лишено «незаконной» мирской власти и «земных владений». Это означало, что церковь следует экспроприировать и отстранить от исполнения каких бы то ни было светских властных полномочий. Но самой радикальной из четырёх статей была последняя, требовавшая от «тех, кому дана власть», «запрещать и карать» «все смертные грехи» и «другие непорядки, противные Закону Божию». Иначе говоря, светским властям в лице гуситского дворянства, городских коммун и таких вооружённых братств истинно верующих, как табориты, предлагалось принудительно очищать и революционизировать церковь.
Последние две статьи, конечно, шли гораздо дальше того, чему учил абсолютно не склонный к насилию Гус. Сформулированные в них обвинения возникли в ходе борьбы, которую вело движение, во время её мирной фазы. Поскольку, однако, эта фаза в итоге привела в тупик, продолжавшийся три года, стало очевидно, что только силой можно сдвинуть процесс с мёртвой точки, что без применения силы, собственно, реформа погибнет. Так утраквизм обнаружил совершенно неожиданное революционное призвание — нечто подобное будет происходить и во всех последующих европейских революциях вплоть до XIX в.
Соответственно стала меняться библейская риторика движения. Поначалу его адепты ссылались преимущественно на заповеди любви и братства из Нового Завета. Теперь же, когда движению пришлось обороняться в вооружённом конфликте, обоснование этому нашлось в рассказах Ветхого Завета о царях-воителях, сражавших врагов Господа на поле битвы. Аналогичное смещение акцентов прослеживается и в риторике пуританства, где кромвелевские святые превратились в воинов славы Господней, ведущих борьбу против прелатства и папизма, и у гугенотов столетием раньше. Только во время американской революции ссылки на классических авторов взяли верх над библейскими, а во время французской — риторика политических активистов полностью отказалась от Библии в пользу прославления идеалов Древнего Рима, сперва республиканского, затем имперского.
Осознав своё истинное революционное призвание, гуситы стали методично воплощать его в жизнь. В течение года после обороны Праги и выхода «Четырёх статей» табориты Жижки освободили от королевских войск большую часть Богемии. Тогда некоторые из наиболее заметных сторонников Сигизмунда, включая Вартемберка, вновь переметнулись на сторону Чаши, а вскоре к ним присоединился и архиепископ Пражский. В июне 1421 г. горожане Праги, архиепископ и крупные магнаты (в таком новом порядке старшинства) созвали в Чаславе сейм всех земель Богемии. Это протоучредительное собрание аннулировало коронацию Сигизмунда, объявило его низложенным с чешского престола, а также избрало регентский совет для управления королевством, пока не будет найден иностранный принц, который взойдёт на престол (как сделают и голландцы в 1581 г.). В период междуцарствия регентский совет должен был состоять из восьми бюргеров, семи представителей мелкого дворянства и только пяти крупных магнатов — значительная «демократизация» по сравнению с составом английского парламента, существовавшего уже более ста лет.
Правда, чешские сословия так и не сделали последнего шага к провозглашению республики. Хотя в Европе давно существовали, например, Венецианская и Флорентийская республики, превращение установленной божьим предопределением монархии в государство такого рода ещё казалось немыслимым. Вместе с тем найти подходящего принца никак не удавалось. Фактически на протяжении всего остального революционного периода монархический строй в Богемии был временно упразднён, и страна управлялась по республиканской модели, хотя само слово «республика» никогда не употреблялось. Следующим шагом к разрушению священной монархии стали события в северной части Нидерландов, когда после «отречения» законного наследника трона, принца Филиппа II, страна в отсутствие преемника автоматически стала Голландской республикой. Только при образовании пуританского Английского содружества был сделан осознанный идеологический выбор в пользу народного правления.
После Чаславского сейма две главные силы гуситской коалиции — Прага и Табор — внутренне консолидировались, подавив радикальные ответвления. Сравнительно легко этой цели достигла Прага — как более прочное и долговременное образование. В 1421 г. Желивский, воспользовавшись напряжённой обстановкой кризиса, добился слияния Старого и Нового городов в единую коммуну, где главенство принадлежало более демократическому Новому городу, а сам Желивский фактически являлся диктатором. В 1422 г., когда напряжение спало, умеренное крыло бюргерства Старого города вызвало его в здание городской ратуши и без суда обезглавило. Однако вскоре этот аристократический контрпереворот был подавлен, и контроль над городом перешёл в руки коалиции «умеренно-радикальных» бюргеров и университетских магистров под руководством Якубека из Стршибра. Они удерживали власть в столице вплоть до окончания революции.
Среди таборитов стабилизация представлялась более сложной задачей и была возможна лишь до известного предела. В конце 1420 г. Табор отделался от ультрамилленариев-пикардистов; их лидера Мартина Гуску, воспитанника университета и одного из немногих гуситов, отрицавших «истинное присутствие», Жижка лично привлёк к суду и отправил на костёр. Ещё более заблудших адамитов попросту вышвырнули из общины и загнали в леса. Дабы обеспечить прочный религиозный порядок, табориты избрали собственного епископа — Микулаша из Пельгржимова. Таким образом, Табор стал некой контрцерковью, противопоставившей себя господствующему столичному утраквизму, который на протяжении всей революции сохранял структуры, таинства, литургию, латинское богослужение и в значительной степени теологию Рима.
В результате временная стабилизация Табора оказалась шаткой. Жижка зверски обращался с ортодоксальными священниками, дворянами-роялистами и особенно представителями монастырского духовенства, которых его войска брали в плен. Жестокость его методов вызвала протест со стороны епископа Пельгржимовского и таборитских священников, поэтому в 1423 г. Жижка ушёл к близкому ему по духу Оребскому братству в Восточной Богемии, которое теперь именовалось «Малым Табором». Эта новая община стала основой для высокоорганизованной военно-религиозной армии — по сути, профессионального корпуса примерно из 12 тыс. воинов, несущих постоянную службу и преданных «Закону Божьему». Несмотря на потерю к тому времени второго глаза в одном из сражений, фанатизм и военный гений Жижки по-прежнему не имели равных, и именно за два последних года он, слепой, одержал самые громкие победы. Жижка забрал такую силу, что на сейме 1423 г. Прага и умеренные гуситы вместе с католической знатью проголосовали за его смещение и даже взялись за оружие. Это предвестие гуситского термидора в конечном счёте не осуществилось: в следующем году чешский Кромвель погиб в бою.
Уходом со сцены Жижки завершилась наиболее радикальная, так сказать, «творческая» фаза революции. Впрочем, его армия, теперь называвшая себя «сиротами», в знак посмертной верности своему предводителю, продолжала действовать ещё одно десятилетие существования рутинизированного таборизма. За это время она отразила четыре иноземных крестовых похода, в которых участвовали в основном немцы и венгры — наёмники Сигизмунда. Новым лидером таборитов стал Прокоп Голый (Лысый), позже прозванный Великим. Под его руководством гуситы старались насадить свою веру в принадлежавших богемской короне землях с нечешским населением. В конце концов, отряды Прокопа дошли до Балтийского моря и Венгрии, притом эти профессиональные солдаты жили тем, что грабили захваченные земли. Здесь снова напрашивается сравнение с «армией нового образца»: с ней Кромвель впервые установил владычество Лондона на всех Британских островах, но она также жила грабежом земель за пределами Англии. И во Франции революционный взрыв вылился в военные завоевания, экспансию и грабежи, на сей раз — в континентальных, поистине наполеоновских масштабах.
Несмотря на все успехи и длительную военную гегемонию таборитов в гуситском движении, так и не исчез сильный элемент двоевластия — противостояния Праги и университета, с одной стороны, и плебейских армий, которые их защищали, — с другой. И причина окончания революции в 1436 г. заключается именно в этой нестабильности.
Революцию привели к завершению её же боевые успехи. В 1431 г. потерпели поражение последние католические крестоносцы, которым явно недоставало пламенной мотивации гуситов. В том же году в Базеле собрался второй реформистский собор. Его руководители по-прежнему считали его выше папы и для подкрепления своих притязаний старались добиться международного успеха — положить конец гуситскому расколу путём переговоров, а не военных действий. Поначалу гуситы настаивали, чтобы католическая церковь признала «Четыре статьи» в качестве закона для всей Богемии, включая католическое население. На это собор, вне всяких сомнений, не мог пойти. Тем не менее сам факт переговоров породил раскол в рядах гуситов. «Сироты» и другие табориты желали воевать до победы, отчасти ради веры, а отчасти потому, что война теперь являлась их единственным занятием и источником средств к существованию. Однако истощённая страна нуждалась в мире, поэтому умеренные гуситы и пражане объединили силы с католической знатью, и в 1434 г. войска коалиции разгромили радикалов в битве у Липан. Прокоп Голый погиб на поле боя, затем были уничтожены укрепления таборитов.
Богемией теперь управляли умеренные гуситы, старые ученики Гуса — Якубек из Стршибра от университета и Ян Рокицана от пражской общины. Чтобы положить конец войне, они заключили с Базельским собором (1436 г.) соглашение — «Компактату». По её условиям, Богемии предоставлялся полуавтономный статус в «христианском мире»: причастие «под обоими видами» разрешалось для гуситских общин и только на территории Богемии. Соглашение отнюдь не свидетельствовало о религиозной терпимости в современном её понимании, поскольку касалось лишь одной инакомыслящей группы в конкретном регионе. Тем самым оно напоминало Нантский эдикт, который Генрих IV даровал французским гугенотам в 1598 г. Одновременно чешские сословия, наконец, признали право Сигизмунда на престол его родной страны. И хотя спустя год — в 1437 г. — он скончался, а на его место пришёл избранный гуситами король, Иржи из Подебрад, который правил до 1471 г., утраквистская церковь осталась умеренной, и революция, по сути, закончилась.
Каковы же конкретные результаты революции? В социальном плане этот переворот сильно ограничил власть и богатство церкви. Особенно монастырей, как будет и в других странах во время протестантской Реформации. Выиграли от передела богатств главным образом высшая знать, городские бюргеры и мелкое дворянство (именно в данной последовательности), как среди католиков, так и среди утраквистов, — то же самое опять-таки произойдёт спустя столетие. В политической сфере монархия неуклонно слабела, вскоре фактически превратившись в выборную. Духовенство устранили из сейма, королевские города, напротив, увеличили своё присутствие в этом собрании, тем самым было покончено с традиционной структурой Национального представительства, однако не с сословной системой как таковой. Новый состав сейма включал дворян, рыцарей и бюргеров — устройство, гораздо более благоприятное для низших сословий, чем в любой другой европейской стране того времени. Что же касается крестьян, то они, послужив пехотинцами революции, не получили ничего. В конечном итоге они подверглись «второму закрепощению», которое проходило в Центральной и Восточной Европе в XVI в.
Можно ли, исходя из вышеперечисленного, назвать гуситскую протореволюцию таким же отправным пунктом формирования современной чешской нации, каким служили более поздние революции в странах западнее Богемии? До конца XV в. дело более или менее так и выглядело. В действительности, однако, два десятка лет войны настолько истощили экономику страны, что Богемия, которая ещё в середине XIV в. занимала лидирующие позиции среди европейских государств, к 1500 г. снова оказалась на периферии. В результате в 1526 г. она попала в руки Габсбургов — самой могущественной из европейских династий — и четыре века оставалась под их властью. За это время новая линия королей снова сделала монархию наследственной, сведя влияние сословий к минимуму. Гуситская церковь существовала до Реформации, когда её практически поглотило лютеранство. После разгрома антигабсбургского восстания в битве у Белой горы в 1620 г. контрреформаторы восстановили в Богемии католичество, а Габсбургская монархия регерманизировала её элиту.
По сути, всё, что осталось от гуситского движения, — Моравские братья, ведущие свою историю от бывшего таборита Петра Хельчицкого (ок. 1390 — ок. 1460). Вначале он был близок к радикальным милленариям, но, в конце концов, склонность последних к насилию оттолкнула его и заставила основать пацифистскую и аскетическую общину «Братское единение» (Unitas Fratrum). Члены её стали, с небольшими поправками, духовными наследниками францисканцев-спиритуалистов и предшественниками голландских меннонитор XVI в. и квакеров пуританской революции.
И всё же восстание гуситов, войдя в легенды, сохранилось в чешском национальном сознании. Когда в XIX в. представители чешского национализма из рядов интеллигенции и среднего класса начали вновь отстаивать свои права перед лицом новой немецкой элиты, Гус и Жижка стали великими символами возрождения национальной идентичности. Так, наконец, гуситская революция, пусть опосредованно, в виде мифа и несколько искусственно, послужила фактором национального самоопределения чехов[56].
Ранее уже указывалось, что гуситская протореволюция воплотила базовый сценарий всех последующих революций Европы вплоть до 1789 г. Её этапы показаны выше; теперь мы можем обобщить изложенное, выстроив стадии развития конфликта в единую последовательность.
Чешское движение началось, когда один из сегментов традиционной элиты страны — духовенство и дворянство — потребовал значительных реформ (хотя и не полного изменения) существующей религиозной практики. Подобное требование неизбежно повлекло за собой такие важные социально-политические перемены, как секуляризация большей части церковного имущества. Однако некоторые представители элиты, равно как и монархия, колебались, их нерешительность втянула в реформистское движение городскую верхушку, довершив тем самым мобилизацию той силы, которую позже будут называть «гражданским обществом». Поскольку Рим, король и часть высшей знати сопротивлялись утраквистской реформе, священнослужители-радикалы подняли городской плебс на захват власти в столице. Это вылилось в «дефенестрацию» 1419 г., осуществлённую мелкими торговцами и ремесленниками Праги. Последующий крах центральной власти пробудил ещё одного актора — крестьянство, приведя к первым сборищам таборитов-милленариев.
Первое, что следует сказать о данной схеме развития событий: движение охватывало все слои общества, и они быстро приступали к действию друг за другом. Как правило, отдельные бунты бюргеров или ремесленников неизменно проваливались, что мы видели на примере итальянских и фламандских городских восстаний XIV в. Вторая отличительная черта действий гуситов заключается в том, что изначальная всеобщая мобилизация поляризовала общество на лагеря консервативных опасений и радикальных ожиданий, ведущих игру друг против друга. Обе стороны воспринимали разворачивающуюся внутреннюю войну как политический Армагеддон, т.е. борьбу, которая может закончиться только полной победой одной из сторон и уничтожением другой.
В огне подобного тотального конфликта лагерь надежды, естественно, мотивирован сильнее, чем лагерь страха. А наиболее сильную мотивацию в первом лагере имеют идейные радикалы. Поэтому лидерство в нём захватило крайнее милленаристское крыло, которое благодаря своему рвению создало самую боевую организацию. Ультрарадикалы выигрывали решающие сражения, возглавляя движение в целом, как случилось во время существования второго, военного Табора Жижки. В то же время они все больше пугали своих более прагматичных союзников. Победоносная революция оставалась ненадёжной коалицией или режимом «двоевластия», противопоставлявшим пражский городской совет и университет, с одной стороны, Табору и «сиротам» — с другой. Тем не менее эта неустойчивая коалиция разгромила католиков-роялистов у себя в стране, дала отпор Риму и императору Сигизмунду за рубежом.
Однако после победы устранение общего врага, усталость от войны и угасание милленаристского пыла раскололи коалицию. Умеренные утраквисты в союзе с ослабленными консерваторами ликвидировали экстремистское крыло, тем самым положив конец милленаристской лихорадке. Это произошло, когда разбитые католики-роялисты после 1424 г. объединили силы с Якубеком из Стршибра, чтобы, в конце концов, устроить Липанский термидор. Учитывая данный итог, можно сказать, что гуситское восстание претерпело все возможные для европейского революционного процесса изменения. Таким образом, революция гуситов представляет собой исчерпывающую формулу европейской революции.
Какой свет описанная схема проливает на методологические вопросы? Очевидно, Бринтон (см. приложение II) в целом правильно подметил смену революционных фаз от умеренности к экстремизму и наоборот. И это доказывает, что Французская революция, послужившая основой для его модели, представляет собой кульминацию тенденций, берущих начало в Средних веках (как хорошо видел Токвиль). Кстати, революция 1789 г. впервые полностью выявила взрывной потенциал подобных тенденций, создав современную концепцию революции. Видимо, поэтому данная концепция не применяется к предшествующей европейской истории.
Однако гуситское восстание позволяет добавить к проверенной французской модели и другие детали. Во-первых, для революции необходимо, чтобы идеологический и социальный протест получил также политическую направленность в условиях государства с большой многонациональной столицей. (Выражение Теды Скокпол «возвращение государства» слишком бледно описывает эту изначальную предпосылку.) Мы знаем в истории позднего Средневековья примеры куда более мощного социального протеста, чем тот, что возник в среде пражских ремесленников. В XIV в. таковы восстания чомпи во Флоренции, ван Артевельде во Фландрии или Этьена Марселя в Париже в момент временного развала французского государства; ни одно из них не переросло в революцию. И крестьянский бунт в Богемии сам по себе также выражал социальное недовольство не сильнее, чем французская Жакерия в 1343 г. или крестьянское восстание в Англии в 1381 г. Тем не менее он породил мощную революционную армию таборитов, так как это недовольство совпало с борьбой аристократии и горожан за государственную власть и обе социальные силы были воодушевлены пылом религиозного «обновления». Иными словами, для превращения социального протеста или «конфликта» в явление, которое можно с уверенностью назвать революцией, необходимо наличие и государства, и «энтузиазма».
Во-вторых, долгосрочные изменения, достигнутые в ходе гуситской революции, произошли на её первом, умеренном этапе. Это конфискация церковных земель, жёсткое ограничение прав монархии городами и знатью, важная (для того времени) перемена религиозного характера — дарование Чаши мирянам. Все радикальные попытки установить социальное равенство, равно как и территориальные завоевания таборитских братств на пике военной фазы революции, свёл на нет Липанский термидор. Та же модель оказывается верной для английской и французской революций. Как мы увидим дальше, в первом случае долгосрочные изменения произведены в 1640–1641 гг. (ограниченная или конституционная монархия); во втором случае — в 1789–1791 гг. (правление, ограниченное «Декларацией прав человека и гражданина»). Радикальное Английское содружество и французская якобинская диктатура вскоре были уничтожены и остались лишь легендами для творцов будущих революций — сначала в Америке, затем в России. Тогда возникает вопрос: почему во всех трёх случаях воодушевление вылилось в кровавые и разрушительные внутренние войны? Исчерпывающе ответить на него мы сможем только после того, как рассмотрим два последних примера.
Однако на данном этапе можно сказать, что часть ответа заключена в «системе революционных альянсов». Гуситская революция по максимуму разыграла сценарий европейской революции только потому, что высшие слои не побоялись пойти на союз с низшими и более радикальными слоями в борьбе против общего, превосходящего их в институциональном отношении врага, — императора и папы, которые старались уничтожить утраквистскую церковь. Если описывать ситуацию современными терминами, то лидеры утраквистов перед лицом угрозы выживанию нации провозгласили принцип «слева нет врагов». Но такая политика всегда опасна для любого истеблишмента, поскольку левое движение легко выходит из-под контроля. Поэтому альянс гуситского образца противоречит обычной модели политического поведения элиты, первое правило которой требует сохранять контроль над ситуацией, владеть инициативой при формулировании политики.
Ещё одна часть ответа: революционная лихорадка бушевала дольше, чем было необходимо, потому что религия превратила политику в вопрос вечного спасения или проклятия. Энтузиасты редко утихомириваются сами — их приходится останавливать. И соответственно жертвовать милленаристской динамикой и уравнительными программами революции ради закрепления её первоначальных достижений. Иными словами, энергия «избыточной мощи» милленаристского импульса необходима для того, чтобы совершить революционный прорыв. А затем необходимо термидорианское отступление, чтобы сохранить конкретные результаты этого прорыва.
Данный парадокс, характерный для всех европейских революций, вызывает весьма интересный вопрос. Что случилось бы, если бы термидора не было и если бы милленаристские устремления стали практической программой перманентного Табора? Такая перспектива, конечно, указывает на кульминацию европейской радикальной традиции, революцию ради конца всех революций — Красный Октябрь. В своё время мы рассмотрим и его.
Наконец, всё вышесказанное приводит нас к вопросу о том, насколько предполитические, религиозные устремления связаны с перестройкой общества на более демократический лад. Иначе говоря, в какой степени можно считать религиозное инакомыслие предвестием современной политической и/или социальной демократии? Справедливо ли категорическое утверждение Луи Блана, что религиозная ересь — предшественница 1789 г.? А если отмести его как чрезмерное упрощение, то насколько обоснована нарисованная Трёльчем более сложная и богатая нюансами картина перехода Европы от иерархического устройства церковного типа к более эгалитарным вариантам сектантского типа и затем к современности, всё ещё вдохновляемой религиозным наследием?
Возможным ответом будут служить многие последующие главы. Ни в гуситской Богемии, ни позже религиозная ориентация никогда не имела прямой связи с определённой классовой принадлежностью или социальным статусом. Верующие-гуситы были и среди знатных лордов, и среди простых крестьян. То же самое можно сказать и об их противниках — правоверных католиках. Однако от проблемы взаимоотношений между религией и революцией никуда не уйти, поскольку комментаторы со времён Арнольда Брешианского и Святого Бернара до эпохи Жюля Мишле и Луи Блана неизменно признавали, что ересь в церкви всегда равносильна призыву к мятежу в обществе.
Ну, а проблема взаимосвязи двух форм бунта ведёт к более общему вопросу: в какой степени независимой переменной служит культура, включая транспонированную религию, для понимания современного, официально светского общества? Иными словами, насколько обособленной частью культуры является религия? Имеет ли она фундаментальные отличия от рационалистических политических идеологий и социальных теорий или же представляет собой их незрелую форму? Не дожила ли она до современности, прикрываясь маской рационализма? Все эти проблемы снова встанут, когда речь пойдёт о Реформации, на материале которой они видны лучше, нежели в нашем первом примере — гуситской протореволюции.
Все христиане воистину принадлежат к «духовному сословию», и между ними нет иного различия, кроме разве что различия по должности… Все мы вместе составляем одно тело, но каждый член имеет своё особое назначение, которым он служит другим. И поэтому у нас одно Крещение, одно Евангелие, одна вера; все мы в равной степени христиане, ибо только лишь Крещение, Евангелие и вера превращают людей в духовных и христиан… Поскольку светские владыки крещены так же, как и мы, и у них та же вера и Евангелие, мы должны позволить им быть священниками и епископами и их обязанности рассматривать как службу, которая связана с христианской общиной и полезна ей. И вообще каждый крестившийся может провозглашать себя рукоположенным во священники, епископы и папы, хотя не каждому из них подобает исполнять такие обязанности.
Подобно тому, как религиозная философия Мюнцера приближалась к атеизму, его политическая программа была близка к коммунизму, и даже накануне февральской революции многие современные коммунистические секты не обладали таким богатым теоретическим арсеналом, каким располагали «мюнцерцы» в XVI веке. Эта программа, которая представляла собой не столько сводку требований тогдашних плебеев, сколько гениальное предвосхищение условий освобождения едва начинавших тогда развиваться среди этих плебеев пролетарских элементов, требовала немедленного установления царства божьего на земле — тысячелетнего царства, предсказанного пророками, — путём возврата церкви к её первоначальному состоянию и устранения всех учреждений, находившихся в противоречии с этой якобы раннехристианской, в действительности же совершенно новой церковью. Но под царством божьим Мюнцер понимал не что иное, как общественный строй, в котором больше не будет существовать ни классовых различий, ни частной собственности, ни обособленной, противостоящей членам общества и чуждой им государственной власти.
«Революционность» Реформации в широком понимании этого слова никогда не вызывала сомнений, поскольку она навсегда расколола единый доселе мир латинского христианства на два антагонистических блока. В этом смысле она, наряду с произошедшей через три столетия Французской революцией, представляет собой одну из двух великих цезур в истории той Европы, что сформировалась около 1000 г.[57]
Но Реформация носила революционный характер и в более конкретном институциональном значении. Она представляла собой бунт против высшего элемента в мире «двух мечей» — «первого сословия». А в том мире любое изменение религиозной доктрины или церковной организации неизменно влекло за собой перемены в устройстве государства и общества. Вдобавок, как ни парадоксально, инициатива бунта исходила от самого духовенства: самые первые реформаторы почти все до единого были священниками или монахами. Правда, хотя эти клирики стремились убрать существующее «первое сословие», они отнюдь не намеревались сместить религию с центральных позиций в обществе. Они, скорее, искали способ очистить церковь, дабы привести мир в большее соответствие с Законом Божьим.
Если говорить об отдалённых последствиях этого революционного перелома, то сложился прочный, хотя и несколько устаревший теперь обычай рассматривать Реформацию, наряду с Ренессансом, как начало эпохи «модерна», делая её, таким образом, первой ласточкой свободы совести, критической мысли и буржуазного индивидуализма. Однако подобная точка зрения оставляет слишком мало достижений на долю эпохального переворота 1789 г. Подлинно современная концепция модерна, уже предложенная здесь, предполагает, что его главные черты — не только демократичность, но и светскость и что эти ценности органически связаны с городским индустриальным или, по крайней мере, рыночным обществом. Кроме того, господствующее сегодня в историографии мнение обращает на средневековые корни Реформации не меньше внимания, чем на её прогрессивный характер. В конце концов, это было в первую очередь движение за религиозную реформу, которое продолжало диссидентскую традицию, идущую от XI в.
Учитывая столь двойственный облик Реформации, в каком смысле можно считать её революцией в русле проблематики данной книги, то есть этапом длительной эскалации европейской традиции радикальных переворотов? В какой степени она воспроизводит базовую модель, присущую этой традиции, либо отклоняется от неё? Насколько подстегнула общий процесс нарастания радикализма и повышения самосознания?
Все эти вопросы будут изучены в данной и двух последующих главах на трёх примерах: бурного, но быстро остановленного революционного процесса в лютеранской Германии; однозначного поражения мощного революционного движения гугенотов во Франции («проверка от противного» по отношению к двум другим случаям); наполовину успешной революции кальвинистов в Нидерландах (наполовину — потому что успеха она достигла только в северной части бургундско-габсбургских владений). Не будем забывать, что итог Реформации оказался неожиданным. Подобно гуситам, реформаторы XVI в., которых после 1529 г. стали именовать «протестантами», стремились не создать отдельную церковь, а очистить «христианский мир», наравне с Римом считая, что он, по воле Господа, должен быть единым и всеобщим. Им пришлось удовольствоваться незавершённой реформой отчасти потому, что сами их усилия помогали обновить старую церковь, которой они бросили вызов. По этим причинам Реформацию лучше считать «полуреволюцией».
Полуреволюционный характер Реформации проявляется и в том, что, в отличие от гуситского движения, она не прошла весь путь до милленаристской диктатуры, сопровождаемый политическим и социальным переворотом. Несмотря на периодическое участие в восстаниях каждого из социальных слоёв — от знатной аристократии до беднейшего крестьянства — они не выступили против старого порядка одновременно и единым фронтом, как в Богемии. Приближение к максимальному революционному сценарию наблюдалось временно в отдельных эпизодах — таких, как возникновение коммуны Томаса Мюнцера в Мюльгаузене в ходе преимущественно крестьянского восстания 1525 г. или бунт черни в епископском городе Мюнстер в 1534 г. В других реформированных городах, например Цюрихе при Цвингли и Страсбурге при Буцере, всплески экстремизма успешно подавлялись. А чаще всего итог реформационной кампании определяли местные князья. И они всегда успевали предупредить вспышки милленаризма. Поэтому главная задача данной главы — исследовать исходные предпосылки движения в Германии и причины, по которым оно прекратилось, не раскрыв полностью свой революционный потенциал.
Правда, окончание революционного процесса в Германии — его датируют, самое позднее, подписанием Аугсбургского мира в 1555 г. — не означало конца Реформации как революции. Те же религиозные силы, которые, словно лава вулкана, вырвались на свободу в 1517 г. в Саксонии и чуть позже в Швейцарии, создавали очаги пожара по соседству друг с другом по всей Европе, в той или иной мере затронув к концу века большинство стран. Иногда пожары возникали как отклик на события в Германии и Швейцарии. Но ещё чаще — вспыхивали в результате стихийного возгорания, охватывая как сельскую местность, так и города региона и находя сторонников во всех слоях общества сверху донизу. Поэтому Реформация, с одной стороны, являлась общеевропейским радикальным движением, а с другой — представляла собой череду локальных выступлений. Разумеется, это движение свидетельствовало о кризисе всей европейской системы. Однако столь масштабный процесс невозможно плодотворно исследовать в целом. Нужно начать с анализа отдельных его составляющих, первым и наиболее важным из которых является лютеранская Германия.
Историография Реформации в Германии — один из самых старых и обширных существующих комплексов научных работ. Однако весьма небольшая его часть имеет отношение к теме революции, во всяком случае — прямое. Основное внимание исследователей сосредоточено на религиозном аспекте: они начинают с личности Лютера и прослеживают развитие его движения вплоть до Аугсбургского мира 1555 г. Как раз в том году секретарь Шмалькальденской лиги протестантских князей Иоганн Слейдан опубликовал свои «Комментарии о состоянии религии и государства в царствование императора Карла V», которые до начала XIX в. будут определять направление дискуссий по данному вопросу[58]. Однако этот труд посвящён конфессиональной истории и написан в ходе полемики, в которой первым ударом со стороны католиков стали в 1549 г. «Комментарии о деяниях и сочинениях Лютера» Иоганна Кохлея. Идеологический спор продолжался и в XVII в., когда организованные раздельно церкви мерились силами, и в XVIII в., когда антиклерикалы Просвещения пытались вписать прежние «предрассудки» во всеобщую историю прогресса.
«Историографическая революция» начала XIX в. задала нам координаты современного представления о Реформации и «модерне» XVI в. вообще. Это началось со всплеска романтического национализма в связи с Вартбургским празднеством, устроенным в 1817 г. по случаю 300-летия «95 тезисов» Лютера, и впервые получило академическую форму в творчестве Леопольда фон Ранке. Примерно в то же время, когда Маколей в Англии, Мишле во Франции и Палацкий в Чехии систематизировали картину своих национальных революционных драм, Ранке обозначил XVI в. в Европе как век Возрождения и Реформации, сначала в «Истории римских пап» (1834–1839), затем — в «Немецкой истории в эпоху Реформации» (1839–1848), которая представляла собой современное выражение слейдановского взгляда с точки зрения «религии и государства». Правда, это достижение не лишило тему уклона в конфессиональные вопросы, поскольку Ранке верил в дело немецкого лютеранства, так же как Маколей, Мишле и Палацкий — в дело своих национальных революций, зато определило вектор её развития и документального обоснования, сохраняющийся по сей день.
Едва Ранке завершил свою научную картину, как Фридрих Энгельс представил иную, современную форму конфессионализма. В изданной в 1850 г. работе «Крестьянская война в Германии» он, с одной стороны, обличал лютеровскую Реформацию как буржуазное предательство народной революции 1555 г., а с другой — канонизировал Томаса Мюнцера в качестве предшественника Маркса, представляя его движение прообразом коммунистического. Энгельс проводил прямую параллель с недавним предательством немецкой буржуазией народа в 1848 г. Социальную интерпретацию Реформации не допускали в официальные университеты, однако в конце столетия её очень обогатил Карл Каутский, который расширил исторический анализ Энгельса, включив в него более ранних таборитов и более поздних мюнстерских анабаптистов 1534–1535 гг.[59] По сути, подход Каутского не ограничивался социальной интерпретацией, предлагая общую социологию христианства. В полной мере это нашло отражение в его работе «Происхождение христианства» (1908), опирающейся на левогегельянскую критику религии как отчуждённой проекции людских чаяний. Сам Маркс вышел из движения левых гегельянцев, которое привело к «высшей критике» Библии в конце XIX в. Такая смесь социальной интерпретации и «социологизации» религии, зачастую грубо упрощённой, имела важные последствия для изучения Реформации с середины XX в. В то время эта традиция получила новый стимул благодаря существованию Германской Демократической Республики, чьи историки работали в рамках системы советского марксизма, согласно канонам которого Реформация представляла собой «раннебуржуазную революцию».
Между тем, конфессиональная церковная история по-прежнему доминировала в теме Реформации. В 1905 г. отец Генрих Денифле атаковал риторику немецкого лютеранства в беспощадном анализе фигуры реформатора, где, помимо всевозможных инвектив, убедительно показал, что, превознося оригинальность учения Лютера, исследователи Реформации проявляют прискорбную неосведомлённость о средневековом окружении, породившем этого человека. Так начались поиски корней мировоззрения Лютера в религиозности, философии и теологии позднего Средневековья. Подобно социальной истории, данное направление развернулось вовсю только во второй половине XX в. Благодаря расширению временных рамок периода Реформации углублялась перспектива картины событий XVI в., она стала включать анабаптистов и другие секты, которые в те времена подвергались преследованиям со стороны основных конфессий и потому, как правило, не упоминались в их историографии. Тематику сект, изначально разрабатывавшуюся их наследниками в «многоверной» Америке, обобщил и систематизировал Джордж Уильямс в монументальном труде под названием «Радикальная Реформация»[60]. В эпоху радикального демократизма сектантский радикализм оказался весьма привлекателен. Отныне основным «магистерским» конфессиям пришлось делить историографическую сцену с этими бунтовщиками.
По сути, только тогда сформировался лишённый конфессиональной тенденциозности, по-настоящему экуменический взгляд на Реформацию и Контрреформацию (старый термин Ранке, от которого сейчас отказываются в пользу более дипломатичного «католическая Реформация»). Новый экуменический дух проник и в социальную историю, которая, освобождаясь от влияния марксизма (особенно после того, как в 1989 г. прекратила существование ГДР), вместе с историей культуры попала теперь в общий историографический котёл. В результате из-под пера Петера Бликле вышла история крестьянской войны, впервые опубликованная в 1975 г. под названием «Германская революция 1525 г.». Кроме того, в это же время Реформация в значительной степени «денационализировалась», о чём свидетельствует карьера голландца Хейко Обермана, автора «Наследия средневековой теологии»[61], который после многих лет преподавательской деятельности в Тюбингене закончил свои дни регент-профессором истории Университета штата Аризона. Именно с таких позиций рассматривается здесь германская Реформация как форма революции.
Первое, что стоит отметить, говоря о Германии: в отличие от Богемии ранее, а также Англии и Франции позже, Священную Римскую империю германской нации определённо нельзя назвать государством или хотя бы чем-то на него похожим. Немецкие историки XIX в. (аналогично коллегам из других стран Европы) считали нацию-государство естественной нормой развития любого народа и её отсутствие расценивали как историческую аномалию, чуть ли не несправедливость судьбы. А историки XX в. усматривали в этом отправную точку трагичного отклонения Германии от модели современной европейской цивилизации, её «особого пути» (Sonderweg). Однако в описываемое время раздробленные германские политические институты были намного ближе к превалирующей европейской норме, чем национальные монархии Франции, Англии и Испании, которые сами ещё не сформировались до конца. Правда, даже в XVI в. император и некоторые интеллектуалы-патриоты вроде Ульриха фон Гуттена грезили о централизованной национальной монархии западного образца. Но немецкое национальное чувство — уже весьма сильное — в целом имело иную ориентацию: антиримскую, с одной стороны, и местечковую в политических привязанностях — с другой. Собственно, такая же неспособность подняться до уровня националистических ожиданий XIX в. наблюдалась и в более централизованных, на первый взгляд, королевствах. Герцоги Бурбоны и Гизы являлись ненамного более послушными подданными королей Валуа, нежели баварские Виттельсбахи или саксонские Веттины — императоров Габсбургов. Определённая разновидность феодального духа всё ещё жила в столетии, которое якобы знаменовало рождение современного мира. К тому же государство повсюду представляло собой в первую очередь династический, а не национальный институт.
На протяжении всего XVI в. имперский «меч» в Германии принадлежал дому Габсбургов; имея обширные владения в самых разных местах, эта династия в лице императора Карла V мыслила в истинно имперском, панъевропейском, а не германском ключе. Процесс восхождения Габсбургов на уровень международных владык начался ещё в XIV в., когда младший сын французского короля Валуа получил герцогство Бургундское в качестве фактически независимого удела, а затем в 1384 г. женился на наследнице нидерландского графства Фландрии. Так сложилось ядро герцогства Бургундского, в которое к 1430 г. вошли герцогство Брабантское, графство Голландия и кусок нынешней северной Франции[62]. Это новое образование в некотором смысле возрождало старое «срединное королевство» Лотарингию, возникшее после распада империи Каролингов в 843 г.
После того как в 1477 г. в битве с королём Франции пал последний и наиболее амбициозный из бургундских герцогов, его наследница в поисках защиты вышла замуж за Максимилиана Германского, сына императора Габсбурга (утратив при этом права на земли Бургундии, что сделало её владения, по сути, голландскими). Её сын взял в жёны Хуану Безумную, наследницу Фердинанда и Изабеллы, чей собственный брачный союз, объединив Кастилию и Арагон, создал Испанию, уже готовившуюся захватить львиную долю Нового Света. После Хуаны все эти владения отошли её сыну Карлу V, родившемуся и выросшему во Фландрии. В 1517 г. он унаследовал испанский трон (вместе с подвластным ему итальянским королевством Неаполитанским, к которому вскоре присоединил герцогство Миланское). Затем в 1519 г. он был избран на престол Священной Римской империи, традиционно занимаемый австрийскими Габсбургами. Пребывание Карла во главе «христианского мира» совпало с апогеем могущества Османской Турции в Средиземноморье и на Балканах. Поэтому в течение столетия земли Габсбургов в Испании и Австрии были форпостом обороны христианства от ислама и в то же время первым оплотом ортодоксии в борьбе против ереси в Европе.
Наблюдая восхождение Габсбургов к мировому господству, изумлённые современники отпускали язвительные замечания: bella gerant allii, tu felix Austria nube (войны пусть ведут другие, а ты, счастливая Австрия, заключай браки). Стремительный подъём этой династии действительно являл пример самого быстрого и колоссального наращивания власти в европейской истории Европы — и создания величайшей державы на земле в то время. Однако империя Габсбургов представляла собой не просто плод удачи или брачной лотереи. В мире династических государств брак означал альянс, и браки, образовавшие империю Карла V, воздвигли огромное количество барьеров вокруг расположенной в центре Франции, которую Максимилиан, возможно, хотел окончательно раздробить. Так или иначе, данные альянсы породили череду войн между Габсбургами и Валуа, определявших европейскую политику до середины XVI в. Эти войны, равно как и борьба с турками, осложняли развитие Реформации на каждом этапе.
Географически основные земли империи помимо нынешней территории ФРГ включали Бургундские Нидерланды (Бельгию и Голландию), Эльзас и Лотарингию, сегодня принадлежащие Франции, Австрию, Чехию, долину Одера от Силезии до Балтийского моря и — по крайней мере, формально — Швейцарию. В придачу к этим обширным владениям империя правила частью Италии к северу от Папской области, правда, после краха империи Гогенштауфенов в XIII в. — чисто номинально. Фактически, когда в XIV в. дом Люксембургов возобновил усилия по строительству империи, он обратил их на германские земли севернее Альп, имея центр в Богемии. Позже Габсбурги вели такую же политику со своих баз в Австрии и Голландии. При этом в обоих случаях средоточие власти императора находилось на негерманской периферии системы. Вот в такой ограниченной, но по-прежнему неоднородной империи произошла Реформация.
Устройство империи также ослабляло центральную власть. Несмотря на наличие ряда центральных институтов, в частности судебных, не имелось ничего похожего на центральную администрацию, что фактически превращало империю в свободную конфедерацию почти суверенных княжеств и самоуправляющихся городов. Императора избирала коллегия из семи князей-выборщиков (курфюрстов), четырёх светских и трёх церковных. Титул императора стал де-факто передаваться по наследству в династии Габсбургов только в XVI в. В германском сердце империи существовали три самостоятельных типа политической власти. В Рейнланде и на юге Германии располагались крупные церковные княжества, епископства и аббатства: Кёльнское, Трирское, Майнцское, Вюрцбургское. Тот же регион мог похвастаться многочисленными и богатыми вольными имперскими городами, такими, как Франкфурт, Страсбург и Аугсбург. Бок о бок с ними существовала россыпь архаичных независимых рыцарских доменов. Практически повсеместно, но особенно в центре и на северо-востоке, местные князья успешно добивались суверенной власти над своими мини-государствами, например Саксонией, Бранденбургом, Баварией, угрожая и рыцарям, и вольным городам. А в городах сложилась социальная иерархия из потомственных дворян, крупных купцов, цеховых ремесленников и значительной «люмпенской» массы.
Начиная с последних десятилетий XV в. германское ядро империи переживало первую серьёзную экономическую экспансию. По берегам Рейна и на юге процветали торговля и мануфактурное производство; в центральных регионах Тюрингии и Саксонии высокого развития достигли добыча серебра и другие горные промыслы; восток экспортировал зерно на запад, к Атлантике. К 1500 г. общая численность населения этих земель составляла около 19 млн чел. Появилось великое множество городов, точнее городков, по официальным данным — три тысячи, но лишь пятьдесят из них имели достаточно важное значение, чтобы удостоиться статуса вольного города. Самым крупным был Аугсбург с населением около 50 тыс. чел.; население Кёльна с 60 тыс. чел. в XIII в. сократилось до 40 тыс.; в Нюрнберге, Магдебурге и Страсбурге проживало примерно по 30 тыс. чел. В подавляющем большинстве городков, однако, насчитывалось меньше тысячи жителей. Тем не менее, несмотря на довольно скромные масштабы урбанизации по сравнению, например, с Северной Италией или Нидерландами, аугсбургские Фуггеры входили в число крупнейших банкиров Европы, Нюрнберг стал одним из главных центров мануфактурной промышленности, а долина Рейна — колыбелью европейской книгопечатной революции. Короче говоря, Германия эпохи Реформации, подобно гуситской Богемии, находилась на подъёме. Такого преимущества в Европе она достигнет потом не раньше конца XIX в.
Несмотря на достигнутые успехи, в Германии отсутствовал единый центр. Не было даже столицы. Как уже упоминалось, резиденции Люксембургов и Габсбургов находились на периферии — в Праге или Вене, главный интерес для императоров представляли собственные суверенные владения: Австрия, Венгрия, Нидерланды. Вдобавок, нося титул римских королей, они предпочитали действовать на международном, а не германском уровне. Высший государственный институт — имперский сейм, или рейхстаг — не имел постоянного пристанища. Он кочевал из города в город, и в конфликте интересов составляющих его «сословий» отражалась неравноправность региональных и социальных элементов всего «рейха».
Таким образом, Германия не стала даже протонациональным государством. Вследствие этого, хотя волнения Реформации 1517–1525 гг. оказались самым широким по охвату, жестоким и глубоким кризисом в истории Европы до Французской революции, отсутствовал институциональный фокус, который придал бы им силу полномасштабной революции.
Германии не хватало единства и в другом отношении: она не только не имела чётко установленных границ ни на западе, ни на востоке, ни на юге, но и в своих подвижных пределах развивалась неравномерно. Германские земли к западу от Рейна и к югу от Дуная ранее входили в состав Римской империи, и этот опыт оставил следы прежней цивилизации, из которых средиземноморское вино — лишь один наиболее наглядный пример. Земли к востоку от Рейна и к северу от Дуная были включены в сферу христианской цивилизации Средиземноморья только в эпоху Каролингов, хотя достаточно скоро, уже в X в., стали центром возрождения империи в обличье Священной Римской империи германской нации. Эти две зоны вместе составили «старую» Германию, как её часто называют, и здесь располагалось большинство городов страны. Далее, за Эльбой и по берегу Балтийского моря до Восточной Пруссии, простиралась «новая» Германия — зона колонизации, отвоёванная с XII в. у славянских племён, малонаселённая и бедная, почти без городов, что делало её весьма удобной для политической организации под властью князей.
Реформация началась на границе между «старой» и «новой» Германиями — «грязных задворках запада», по выражению Лютера[63], — на той же линии разлома между развитой и отсталой Европой, где как раз к югу от Рудных гор веком ранее возникло гуситское движение.
Начало нового движения выглядело чистой воды «монашеской склокой» в той самой университетской среде «первого сословия», из которой вышел в своё время Гус. XVI в. — одна из многих эпох, чьё своеобразие обычно объясняется «расцветом буржуазии», и Реформация действительно добилась первых массовых успехов именно в городах империи. Тем не менее, если количество городов с населением свыше 5 тыс. чел. за предыдущие пятьдесят лет выросло в Германии с 40 до 80, то количество университетов в Европе увеличилось с 30 до 70, поскольку в этом якобы современном столетии «реальность всё ещё носила тонзуру»[64]. Одним из последних за указанный период появился Виттенбергский университет Лютера, основанный в 1506 г. курфюрстом Саксонским, который желал придать блеска своей захолустной столице. Лютер, скорее всего, не приколачивал «95 тезисов» к двери церкви Виттенбергского замка и, несомненно, никогда не намеревался оспаривать существующие европейские порядки, однако его тезисы получили огласку, и вызванные ими споры поистине заложили пороховую бочку под «христианский мир».
Острая фаза последовавшей затем настоящей революции длилась 8 лет — с начала 1518 г. до конца лета 1525 г. (Реформация как широкое явление, конечно, продолжалась ещё не одно десятилетие). Основное содержание первого этапа революции, с 1518 по 1521 г., составлял личный конфликт Лютера с церковными властями Рима и светскими властями империи. После осуждения Лютера в Вормсе в 1521 г. его идеи, подхваченные городами южной Германии и Швейцарии, стали знаменем активного движения за городскую или «коммунальную» реформацию. Этот второй этап, в свою очередь, незаметно перерос в Великую крестьянскую войну 1524–1525 гг. После такой взрывной кульминации руководство лютеранским движением перешло к победителям 1525 г. — местным князьям, и новая церковь, как в городах, так и в княжеских владениях, начала принимать организованную форму.
После того как Аугсбургскому рейхстагу в 1530 г. не удалось (что и неудивительно) положить конец религиозному конфликту, стала вырисовываться новая «конфессиональная» карта империи. «Протестанты», получившие это наименование после Шпейерского рейхстага 1529 г., разделились на лютеран центральной и северной Германии и сакраментариев, которые сосредоточились в некоторых южных областях и в Швейцарии, где проповедовал Цвингли. В следующем году, когда образовалась лютеранская Шмалькальденская лига князей и городов, революция превратилась в открытое политическое — а вскоре и военное — противостояние «старой» и «новой» церквей. Мюнстерский «Новый Иерусалим» 1534–1535 гг., который часто считается самым революционным эпизодом всей Реформации, был, в сущности, отголоском главной германской революции и на самом деле может быть охарактеризован как случайность, произошедшая благодаря стечению обстоятельств места и времени.
Как же мог теологический спор привести к столь грандиозным последствиям? Когда Лютер обнародовал знаменитые тезисы на латыни, они предназначались для университетского сообщества с целью открыть научный диспут с другими богословами на тему правомерности индульгенций. Однако продажа индульгенций занимала такое важное место в религиозной практике того времени, а религия — в европейском порядке, что эти тезисы были тут же переведены на немецкий язык и широко разошлись.
Коротко говоря, обычай продажи индульгенций основывался на идее «сокровищницы заслуг», которую копят святые и к которой церковь может обращаться, дабы освобождать души из Чистилищу. Конкретно это достигалось тем, что живущие совершали достойные дела, гарантируя дорогим усопшим соответствующее число дней «индульгенции» — отпущения грехов. Общество позднего Средневековья было одержимо мыслями о смерти после чумы 1345 г., погубившей почти треть населения Западной Европы, потом ему добавила тревог Столетняя война и сопутствующая ей «великая депрессия». В этом мире мёртвые в народном сознании присутствовали повсюду рядом с живыми[65]. Главными символами эпохи служили склеп и «пляска смерти». В результате частные заупокойные мессы оплачивались все более щедро, и спрос на индульгенции неуклонно рос. Соответственно, когда столь высокий церковный сановник, как архиепископ Майнцский, искал средства для получения от Рима особого разрешения занимать больше одной кафедры или папа Лев X нуждался в деньгах на продолжение реконструкции собора Святого Петра, попросту продавалось побольше индульгенций. Подобная торговля велась тогда по всей пограничной области из Виттенберга в Саксонском герцогстве. В этой связи нужно отметить, что продажа индульгенций могла приобрести скандальные масштабы только в Германии. Отсутствие сильного централизованного государства значительно облегчало прямое осуществление Римом властных полномочий способами, уже невозможными в более консолидированных монархиях Англии, Франции и Испании. Характерно, что ни в одной из этих стран никогда не возникало споров по поводу индульгенций.
Однако реакция Лютера на эту скандальную ситуацию объяснялась не просто возмущением из-за злоупотреблений. Она проистекала, скорее, из глубокого духовного кризиса, развивавшегося в период его жизни в монастыре, — кризиса, который теперь достиг кульминации и нашёл внешнее выражение. Тридцатичетырёхлетний Лютер был необычайно добродетельным монахом, скрупулёзно соблюдал все покаяния и таинства. Но никакие старания не помогали ему преодолеть ощущение своей никчемности в глазах Господа, смирить тревогу насчёт спасения души. Столь острый кризис мог возникнуть, наверное, только в монашеской среде и на университетских факультетах теологии. Облегчение пришло к Лютеру, когда, преподавая Священное Писание, он читал лекцию о «Послании Святого Павла к римлянам» и открыл для себя, что человека «оправдывает», или делает «праведным», исключительно дарование «веры» от Бога. Невозможно обеспечить себе спасение собственными усилиями, ни причащаясь таинств, ни творя «добрые дела» в повседневной жизни. Отпущение грехов и спасение даруются безвозмездно милостью Бога совершенно не заслуживающим их смертным. Это, по Лютеру, есть «христианская свобода» — освобождение грешника и от его греха, и от церковного формализма. Таким образом, два первых столпа лютеровского учения — принципы sola fide («только верой») и sola gratia («только благодатью»). Кроме того, безвозмездный дар Божьей благодати приходит человеку от Слова (Логоса), которое есть сам Христос, как говорит Священное Писание; отсюда третий столп теологии Лютера — принцип sola scriptura («только Писанием»). Данную триаду Лютер положил в основу теологии, абсолютно противоположной испытанным обычаям церкви, — теологии, которая вдобавок почти всё предоставляла воле Господа, не оставляя практически ничего слабому, грешному человеку. Сам Лютер вначале не сознавал, что его доктрина делает существующие церковные порядки ненужными и даже вредными, однако приём, который встретили его тезисы у широкой публики, и реакция церкви вскоре выявили её революционный смысл. Впрочем, до XIX в. все европейские революции начинались ненамеренно: реформаторы ставили конкретные, ограниченные цели, а потом с опозданием обнаруживали, что достичь их можно, только перевернув вверх дном весь привычный мир.
Главные заповеди Лютера — sola fide и sola scriptura — суровы и, по крайней мере на первый взгляд, вряд ли способны привлечь широкую публику, а тем более стать лозунгами массового движения. Но это произошло, и в первую очередь благодаря поведению властей в «деле Лютера». Его нападки на индульгенции вызвали такой широкий отклик, что главный местный бенефициарий и верховный начальник Лютера, архиепископ Майнцский, обратился в Рим, дабы тот принял дисциплинарные меры. Рим, обычно не спешивший в подобных делах, на сей раз проявил неожиданную прыть: в 1518 г. Лютеру вынес порицание собственный августинский орден, в Германию направили высокопоставленного кардинала — добиться у Лютера отречения, однако данные действия лишь усугубили кризис. Лютер не захотел молчать и ответил новыми печатными выступлениями. Смерть императора Максимилиана в начале 1519 г. и избрание на императорский престол его внука Карла отвлекли внимание властей, и церковных и светских, от виттенбергского монаха, зато публика жадно поглощала его памфлеты. Заинтересованность народа достигла новых высот, когда охранители правоверия, доминиканцы, спохватившись, попытались приструнить дерзкого выскочку и летом 1519 г. устроили в Лейпциге диспут, выставив против него доктора Иоганна Экка. Дебаты способствовали радикализации позиции Лютера. Главным предметом спора служила власть папы, и Экк спровоцировал оппонента, заставив прямо отрицать её, так же как и власть церковного собора. А когда Экк обвинил Лютера в повторении еретических взглядов Гуса, тот открыто признал их сходство со своими. Теперь виттенбергский монах публично сжёг мосты между собой и матерью-церковью.
Каких сторонников имел Лютер в этот момент кризиса? Самыми первыми к нему присоединились другие недовольные клирики, многие из которых были в какой-то мере готовы воспринять мысль Лютера благодаря господствовавшему тогда в университетах номиналистскому «новому пути» (via moderna). В противоположность «старому пути» (via antiqua) томистов, подчёркивавших способность природного разума познать Бога и Его вселенную, скептически настроенные наследники Оккама настолько умаляли силу природного разума, что верующим оставалось уповать только на веру в познании Бога, который в результате бесконечно отдалялся от человека. Всё это прекрасно подготавливало почву для доктрины sola fide[66]. Сам Лютер также обучался в духе «нового пути», однако к началу пастырской деятельности отверг его, вместе со всей схоластикой, как препятствие постижению Слова Божьего.
Почти столь же сильно взгляды Лютера привлекали адептов христианского гуманизма Эразма Роттердамского, с его апелляцией к авторитету Библии в требованиях реформы церкви, враждебностью к народным суевериям и призывами к более одухотворённой «философии Христа». Гуманистов воодушевила их недавняя победа над противниками-схоластами в «деле Рейхлина» — борьбе за использование при изучении Библии её исходных языков. «Дело Лютера» сначала показалось им новым «делом Рейхлина», которое они могут превратить в очередной триумф Эразмова гуманизма над схоластикой и суеверием. Конечно, они ошибались. И когда со всей очевидностью обнаружились различия между двумя типами реформизма, более пожилые гуманисты остались на стороне своего лидера Эразма, а молодые предпочли Лютера. Ближайшим сподвижником последнего вскоре стал племянник Рейхлина и виттенбергский профессор греческого языка Филипп Меланхтон.
Почему довольно трудные для понимания идеи Лютера столь быстро вошли в моду за пределами сообщества профессиональных интеллектуалов? К его удивлению, первые же его работы немедленно были изданы сотнями, а затем тысячами экземпляров для 10% грамотного населения; неграмотному большинству его мысли сообщались в бесчисленных проповедях по всей центральной и южной Германии. Колоссальный народный интерес к ним объяснялся вовсе не тем, что бюргеры и крестьяне, с чьих уст теперь не сходило имя Лютера, полностью разделяли или хотя бы понимали его острую тоску по спасению. Причина взрыва крылась в совпадении атаки Лютера на существующие доктрины и привилегии «первого сословия» с тревогами множества различных социальных групп.
Широкая публика в разной степени испытывала страх за свою участь после смерти. Тревожили её, однако, не столько премудрости высокой теологии, сколько растущее разочарование в духовной силе индульгенций, заказываемых по обету месс, паломничеств и священных реликвий. За предшествующие полтора столетия в урбанизирующейся Европе большое развитие получило сугубо светское благочестие. Ещё в XIII в. появились мирские женские общины бегинок, а чуть позже мужские — бегардов, члены которых, не принадлежа к монашеским орденам, тем не менее жили вместе в миру и посвящали себя богоугодным делам; похожий характер носил «третий орден» (братство мирян) при монастырях францисканцев. Более близки к Реформации по времени возникновения сообщества и религиозные школы Братства общей жизни. Их идеи, именуемые «новым благочестием» (devotio moderna) и отличающиеся радикальным антирационализмом, делали упор на изначально греховную природу человека и соответствующую необходимость пассивного приятия Божьей милости. Этическая и интроспективная природа их учения нашла классическое выражение в книге Фомы Кемпийского «О подражании Христу» («Imitatio Christi»)[67]. Таким образом, протест Лютера пал на хорошо подготовленную и благодатную почву мирского благочестия. Подготовка не ограничивалась духовной сферой: светское общество имело свои мирские заботы, экономические занятия, политические устремления и социальные претензии. И эти заботы подогревали тлеющий антиклерикализм, который на протяжении всей эпохи Средневековья сосуществовал с распространением мирского благочестия. Земные богатства и власть церкви неизбежно раздражали амбициозных светских властителей и растущие городские коммуны. Лютеровская упрощённая теология спасения, в числе прочих её достоинств, предполагала также и упрощённую — а значит, менее затратную — церковную структуру[68].
После Лейпцигского диспута Лютер стал крупной публичной фигурой, в обществе начали появляться его активные сторонники. В конце 1519 г. рыцарь-гуманист и писатель Ульрих фон Гуттен и его коллега Франц фон Зиккинген, уже грезившие общенациональным крестовым походом против Рима, открыто объявили себя приверженцами Лютера и предложили ему защиту[69]. Теперь Лютер почувствовал себя достаточно уверенно, чтобы полнее изложить формирующуюся у него позицию. Он сделал это в трёх больших трактатах в 1520 г.
Первый, написанный на немецком языке, — «Письмо к христианскому дворянству немецкой нации». В нём Лютер призывал к замене отдельного «первого сословия» «всеобщим священством»; тогда единственное различие между верующими будет заключаться в должности или функции. Светской власти — императору и князьям — предлагалось реформировать церковь принудительно. Этот призыв был также сильно окрашен национальным антироманизмом. Вторая работа — «О вавилонском пленении церкви» — написана на латыни, однако сразу же появился её перевод. Здесь Лютер подвергал критике систему церковных таинств как основу нечестивой «праведности по делам», признавая соответствующими Писанию только крещение, причащение и, в модифицированной форме, исповедь. Третья, тоже на латыни, с сопроводительным письмом к папе и, конечно, тоже переведённая, — «О свободе христианина». Данный труд, более абстрактно-теологический, чем два предыдущих, воспевал получаемую возрождённым христианином благодаря милости Божьей свободу от греха и рабской зависимости от дел, установленной старой церковью. Написав эти три трактата, Лютер стал первым автором в истории, который продал более ста тысяч экземпляров своих сочинений[70]. Он приобрёл огромное влияние. Остаётся, однако, вопрос, в какой мере его мысли доходили до простого человека. Вероятно, во многих случаях всё ограничивалось ключевыми фразами: «свобода христианина», «всеобщее священство», «спасение только Писанием». Но этих трёх лозунгов вполне хватило, чтобы расколоть весь средневековый порядок.
Папству и существующей на тот момент теологической и институциональной структуре «христианского мира» бросили перчатку. Провозглашение папы Антихристом перестало быть чистой метафорой. Подобно Гусу и другим радикальным реформаторам, а ранее францисканцам-спиритуалистам и Иоахиму Флорскому, Лютер был убеждён: церковь Христова столь развращена, что не за горами последние дни человечества.
Из-за мятежных воззваний папа пригрозил Лютеру отлучением от церкви в булле «Exsurge Domine» («Восстань, Господи!»). В октябре 1520 г. Лютер демонстративно сжёг экземпляр «Свода канонического права», а для неграмотной публики бросил в огонь и копию буллы, после чего его тут же предали анафеме. При таком обороте событий высший защитник церкви — светский «меч» имперской власти — не мог не вмешаться в происходящее. Лютера вызвали на рейхстаг в Вормсе, где он должен был предстать перед лицом 21-летнего государя и собрания сословий империи. Памятуя о судьбе Гуса на Констанцском соборе, курфюрст Саксонский потребовал от Карла охранную грамоту для человека, прославившего его герцогство.
Поездка Лютера в Вормс превратилась в триумфальное шествие. Однако вести публичные дебаты, которых он ждал, ему не позволили. Вместо этого на знаменитой встрече с императором Лютеру приказали во всеуслышание отречься от своих убеждений, на что он ответил отказом. Вследствие этого рейхстаг издал Вормсский эдикт, согласно которому Лютер и его сторонники, в дополнение к анафеме, объявлялись вне закона на территории империи. На обратном пути в Виттенберг курфюрст Саксонский «похитил» Лютера, теперь вдвойне изгнанника, и увёз в надёжное убежище замка Вартбург, где тот и будет находиться весь следующий год, занимаясь переводом Нового Завета на немецкий язык.
До этого момента Реформация носила характер интеллектуального движения и религиозно-юридической борьбы вокруг Лютера как отдельного человека. Слово «лютеране», впервые прозвучавшее в 1519 г., обозначало просто его сторонников. До рейхстага в Вормсе Лютер ничего не реформировал, да и после инициатива активного изменения церковных обрядов в соответствии с тем, что почиталось его доктринами, принадлежала больше интеллектуалам-лютеранам, чем самому их вдохновителю. В последующие четыре года это движение вызвало бурные волнения на территории центральной и южной Германии, которые привели к глубокому кризису 1525 г.[71]
Долгое время исследователи Реформации придерживались расхожего мнения, будто своим успехом она обязана поддержке местных князей. В действительности до 1525 г. Лютера поддерживал только курфюрст Фридрих Саксонский, хотя его протекция, несомненно, имела важнейшее значение для развёртывания движения. Тем не менее Фридрих, известный своим пристрастием к коллекционированию реликвий и весьма консервативный христианин, вряд ли понимал лютеровские идеи; он покровительствовал реформатору, скорее, как теологической звезде своего университета. Первым из местных правителей на защиту именно дела Лютера встал ландграф Филипп Гессенский, который в 1526 г. провёл реформу в своих землях. Вплоть до 1530 г. среди сторонников Лютера не будет замечено других князей[72]. В ключевой период своего формирования, который пришёлся на 1521–1525 гг., Реформация как движение представляла собой практически исключительно городское явление[73]. В этом отношении небольшой окраинный городок Виттенберг, при всём своём нравственном авторитете, не мог служить образцом для подражания. Центром притяжения для городской Реформации стали юго-западная Германия и швейцарские кантоны[74].
Несмотря на то что этот процесс в каждом городе имел свои особенности, всё же у него есть приблизительная общая модель[75]. Его можно назвать умеренной коммунальной революцией позднесредневекового типа с добавлением весомого элемента религиозной, а не только политической трансформации. Большинство городских центров, втянутых в него, являлись вольными имперскими городами, то есть корпоративными коммунами, не имевшими другого сюзерена, кроме императора. Эти города добились независимости в XII–XIII вв. в ходе бунтов против владычества епископов или феодалов. На большое историческое значение данного феномена впервые указал Гизо[76]. Затем, как мы видели на примере фламандских городов[77], в XIV–XV вв. произошла вторая волна бунтов, в ходе которых ремесленные цеха отобрали часть власти у господствовавшего в то время купечества, что привело не к подлинной демократизации, а лишь к расширению правящей олигархии[78]. Во всех этих городах ещё до начала Реформации магистраты в значительной степени контролировали церковные назначения и собственность. Протестантскому проповеднику достаточно было получить кафедру, чтобы организовать общественное давление с целью всеобщего реформирования городских приходов. Двух-трёх лет подобного давления обычно хватало, чтобы заставить членов городского совета назначать только протестантов, убрать иконы и в конечном итоге отменить мессы. В этом смысле германская Реформация раннего периода была подлинно народным движением. На большей части территории южной Германии процесс завершился к 1525 г. или чуть позже. В Нюрнберге переход к лютеранству безболезненно совершила сама олигархия без особого нажима снизу. В Страсбурге он затянулся, сопровождаясь конфликтами, которые привлекли в город множество независимых радикалов. В Аугсбурге, где жили Фуггеры, банкиры Габсбургов, и поэтому городскому совету приходилось действовать осторожно, долгое время официально признавались оба вероисповедания. В Базеле Реформация, возглавляемая Эколампадием — бывшим соратником Эразма, получилась столько же «эразмианской», сколько лютеранской. В Меммингене возникла другая комбинация, знаковая для всей революции, невольно развязанной Лютером. Здесь Кристоф Шаппелер, один из радикальных сподвижников Цвингли, в 1522–1523 гг. побудил «простой люд» добиться от городского совета проведения реформации. В следующем году его соратник, городской писарь Себастьян Лотцер, свёл воедино требования местных крестьян, составив из них «Двенадцать статей» Крестьянской войны[79]. В итоговом документе отразились, таким образом, все течения, питавшие революцию, — и религиозное, и гражданское, и плебейское.
Одна из самых ранних городских реформаций началась в 1519 г. в Цюрихе под руководством Ульриха Цвингли[80]. Будучи священником в главной городской церкви, Цвингли испытывал меньше духовных терзаний, нежели Лютер. Собственно, он начал свои духовные поиски с христианского гуманизма Эразма Роттердамского и лишь позже стал приверженцем теологии Божьей милости, проповедуемой Св. Павлом и Св. Августином. Им двигал также швейцарский национализм, выражавшийся в протестах против найма иностранными державами — Папством и Францией — швейцарских солдат. В зрелой его доктрине сочетались твёрдое упование на неопосредованную милость Бога с радикальным неприятием мессы и буквального толкования библейских заповедей. К такой теологии примешивались сильное чувство общинной солидарности и практическая забота о гражданской этике в Эразмовой манере. По его собственным словам, «христианин есть вместе с тем верный и хороший гражданин, а христианский город есть не что иное, как христианская церковь»[81]. Хотя Цвингли приступил к реформаторской деятельности в Цюрихском соборе ещё в 1519 г., он продвигался вперёд не спеша, с помощью аргументации и дебатов, желая привлечь на свою сторону магистратов. Поэтому цюрихская и вообще швейцарская Реформация развивалась путём многочисленных постановочных «диспутов» между сторонниками старой и новой веры. Когда почва была таким образом подготовлена, городской совет официально ввёл реформу в 1523 г. Пример Цюриха фактически можно рассматривать как архетип городской Реформации.
Такая Реформация, кроме того, изменяла отнюдь не только вероучение и литургию — она производила значительные институциональные преобразования. В досовременной Европе смена теологии влекла за собой смену экклезиологии, а это глубоко затрагивало общество в целом. И в городах, и в княжествах Реформация уничтожила параллельную систему церковного управления. Первыми исчезли монашеские ордена — международная сеть, служившая оплотом папской власти. Их солидное имущество и наделы частью отошли светским властям, частью — таким организациям, как больницы и благотворительные «общие кассы», которые заводили теперь в городах. Эти перемены коснулись 10–30% собственности в охваченных процессом областях. В то же время была упразднена тщательно разработанная система церковных судов, в юрисдикции которых находились не только проблемы ереси и морали, но и вопросы брака, наследования, социальной помощи, соответствующей эпохе, — все эти функции отныне возлагались на светские власти. Правонарушения, совершённые представителями духовенства, теперь также рассматривались не в специальном церковном суде, а в гражданских судах. В реформированных городах священники больше не составляли отдельную касту, а перешли в разряд обычных горожан. Записи актов гражданского состояния населения, l^tat civil, стали вести муниципалитеты. Каноническое право, насколько оно ещё сохранялось, было подчинено гражданскому. Не случайно Лютер драматически продемонстрировал свой окончательный разрыв с Римом, предав огню «Свод канонического права». Наконец, лютеранское духовенство не заседало в территориальных собраниях сословий, хотя клирики, разумеется, остались в рейхстаге и собраниях католических регионов.
Вообще эти перемены вели к значительному обмирщению общества. Но можно ли их назвать секуляризацией? Потенциально — да, в действительности — нет. В долгосрочной перспективе Реформация, расколов «христианский мир», сделала каждую из его частей более уязвимой, однако очевидным это станет не ранее конца XVII в. На ближайшее же будущее она сильно укрепила светскую власть над церковью, как видно на хрестоматийном примере Цюриха, где руководство церковью, по сути, перешло в руки городских магистратов. И всё же подобная секуляризация была скорее мнимой, чем реальной, поскольку Цвингли, а затем его преемник Буллингер так умело управляли городским советом, что реформированный Цюрих по праву именовали теократией; к аналогичному режиму явно стремился и Буцер в Страсбурге. В краткосрочной перспективе общество Реформации оставалось преимущественно «благочестивым». Тем не менее институциональная зависимость реформированной церкви от светских магистратов ставила продолжительность этого «благочестия» под сомнение. Проблему окончательно разрешил Кальвин, наделив реформированную церковь структурами, которые обеспечили ей институциональную независимость. Только на такой основе новая церковь могла добиться прочного преобладания в обществе, что, в конце концов, являлось общей теократической мечтой реформаторов.
По мере внедрения в городах «магистерской» Реформации Лютера и Цвингли формировалось её радикальное «левое» крыло. Оба течения развивались параллельно, приведя к бурным событиям 1525 г. и Мюнстерской коммуне 1534 г. Зародилось и то, и другое в ближайшем окружении Лютера в Виттенберге, когда сам он находился в замке Вартбург. Очевидно, что смещение центрального элемента теологии от церковных таинств к sola fide и sola scriptura требовало и новой экклезиологии. Однако до Вормса Лютер для её разработки ничего не делал. Тем не менее к 1521 г. в результате его успешного противостояния императору и папе существующая церковная структура стала рушиться по всей южной Германии. Одним из показателей этого послужило прибытие в том же году в Виттенберг трёх плебейских «пророков» из шахтёрского городка Цвиккау, куда из-за Рудных гор просочилось гуситское влияние. «Пророки» требовали отменить крещение детей, призывали к упразднению духовенства и предрекали скорое наступление конца света, заявляя, что им открыл это Святой Дух. Одновременно коллега Лютера, богослов Андреас Карлштадт, с одобрения городского совета начал проводить богослужения на немецком языке, запретил использовать иконы и женился, демонстративно отвергнув обет безбрачия духовенства. Общественный энтузиазм в связи с такими переменами вылился во всплеск иконоборчества — первое проявление насилия в ходе Реформации. По возвращении в Виттенберг в марте 1522 г. Лютер, неприятно удивлённый событиями, немедленно отменил последние нововведения и принялся проповедовать постепенность перемен. Карлштадта перевели в один из сельских приходов, где он ударился в популизм. Называя себя «брат Анди», он сменил церковное одеяние на обычное платье, частично перевёл богослужения на немецкий язык, а в проповедях делал особый упор на социальное недовольство народа. Его идеология также приобрела более радикальный характер: он отказывался крестить детей и открыто спорил с Лютером, который отстаивал идею «истинного присутствия» в таинстве причащения[83]. Подобно всем реформаторам с довольно ограниченной программой, Лютер, бросив вызов, породивший смуту, был оттеснён на второй план «левыми» энтузиастами, чьи программы отличались куда большим радикализмом.
Ещё более значительную угрозу лютеровской Реформации представлял Томас Мюнцер. До 1523 г. он позиционировал себя как последователя Лютера. Однако вмешательство Лютера в Виттенберге с целью затормозить реформы настроило Мюнцера против него. Тут же объединившись с Карлштадтом, Мюнцер вскоре обвинил Лютера в предательстве дела обновления «христианского мира», которое тот сам же начал. В конце концов, Мюнцер обрушился в печати на «сладко живущую плоть виттенбергскую» и «Доктора Лжеца». Для Лютера, в свою очередь, он превратился в «слугу Сатаны», ничем не лучше папы-Антихриста. В его глазах пророки-радикалы были Schwarmer («фанатиками» или «энтузиастами»), в буквальном смысле слова «сосудами Божьего гнева», а их пророчества — заблуждением. Schwarmer действительно представляли собой enragёs («бешеных») эпохи Реформации. Так лютеранское движение с самого начала столкнулось с вызовом со стороны своего радикального «двойника». Всего за пару лет после выхода трёх основополагающих трактатов 1520 г. Реформация показала свой радикальный потенциал во всей красе.
Хотя недолгая карьера Мюнцера поистине впечатляет, на деле остаются вопросы, был ли он такой уж важной фигурой и в чём заключалась подлинная суть его протеста. После книги Энгельса 1850 г. Мюнцер стал символом Реформации как стадии зарождения социальной революции[84]. Однако, невзирая на высокое покровительство Энгельса, нам не стоит ожидать от Мюнцера чего-либо существенного в плане социальной критики. Он пришёл к революции исключительно теологическим путём, и даже его теологию сложно реконструировать ввиду фрагментарности источников.
Он появляется перед нами, видимо, в возрасте 31 года, в 1520 г. в городке Цвиккау, где ему предоставили кафедру по рекомендации Лютера (когда-то Мюнцер учился в Виттенберге) и где он сблизился с местными «пророками». Его пламенные проповеди и нападки на более умеренных представителей духовенства довольно скоро вызвали беспорядки, и в 1522 г. он бежал в Богемию в надежде раздуть ещё тлеющие там угли гуситского милленаризма. В Праге он впервые сформулировал спиритуалистическое учение, основанное на непосредственном боговдохновлении человека, за что был изгнан утраквистским духовенством из страны. На протяжении всего последующего года он скитался по Германии, пока, наконец, весной 1523 г. не обосновался в саксонском шахтёрском городке Альштедт — территории с населением в 900 чел., законодательно объединённой в «город». Там он жил шестнадцать месяцев, которые стали для него периодом самых громких успехов. Его первый подвиг — создание круглогодичной литургии на немецком языке, когда Лютер ещё не приступил к осуществлению этой задачи в Виттенберге. Богослужения Мюнцера приобрели такую известность, что в Альштедт стягивались толпы со всех окрестностей, особенно шахтёры из Мансфельда, на которых чрезвычайно подействовали его страстные антиклерикальные проповеди.
К этому времени он разработал доктрину, весьма отличную от проповедуемой в Виттенберге. Три пункта доктрины Мюнцера заключались в следующем: 1) Дух выше Слова, и то, что Бог напрямую говорит душе верующего, есть большее свидетельство истины, чем сухие библейские тексты; слово мертво, но дух жив; 2) это означает, что слово, изложенное на бумаге, есть внешняя оболочка слова внутреннего, которое следует распознать; 3) это также означает, что Бог, который, по излюбленному выражению Мюнцера, не нем, имеет иные способы общения с человечеством, как то: озарение пророков, видения, а также свидетельство всего сущего. Как писал Джон Босси, «судя по блестящей проповеди Мюнцера перед саксонскими князьями по второй главе Книги пророка Даниила, главной задачей его учения являлось обличение официальных реформаторов… как писак, торгующих словом, и утверждение свободы доступа «простого человека», в том числе неграмотного, к духу Христову»[85].
Некоторое время Мюнцер надеялся убедить саксонские власти применить силу для очищения церкви. В проповеди перед братом и соправителем Фридриха Мудрого Мюнцер сравнивал себя с пророком Даниилом, обращающим Навуходоносора к Богу. После того как его призыв не достиг цели, чего и следовало ожидать, Мюнцер направил свой милленаристский пыл в равной мере и против духовенства, и против князей. Поскольку из-под пера Лютера тогда вышло «Послание саксонским князьям о мятежном духе в Альштедте», Мюнцер его тоже отнёс к категории вероломного духовенства. Осудив, таким образом, все существующее общество, он увидел в простом народе, великой страдающей массе человечества особое орудие Господа, призванное в грандиозном апокалипсисе уничтожить сложившийся порядок вещей. Цитируя пророка Иеремию, Мюнцер называл свои воззвания «молотом, который расколет скалу» падшего «христианского мира». В качестве подготовки к решительным действиям он организовал из альштедтцев военизированную «лигу избранных». Правда, всё свелось лишь к разрушению маленькой часовни за городскими стенами, но князья были достаточно встревожены, чтобы припугнуть Мюнцера. В начале 1524 г. он внезапно сбежал из города под покровом ночи, бросив молодую жену, ребёнка и книги.
На сей раз он нашёл прибежище в Мюльхаузене, который в то время размерами превышал Дрезден и Лейпциг, вместе взятые. Город терзало особенно бурное реформирование под руководством беглого монаха-цистерцианца Генриха Пфайфера. Мюнцер примкнул к протестантам, выступающим против городского совета, и два проповедника вместе создали ещё одно военизированное сообщество — «Вечную лигу». Однако на данном этапе борьбы реформаторы вскоре проиграли, и следующую зиму Мюнцер провёл в Шварцвальде среди крестьян, уже готовых к открытому бунту. Но весной он возвратился в Мюльхаузен ради второго — и победного — раунда Реформации[86]. На смену свергнутому городскому совету пришёл новоизбранный «Вечный совет». Возобновила существование военная лига с «радужным флагом», символизировавшим возрождение человечества после библейского потопа. Впоследствии Мюнцер заявлял, что программа союза основывалась на принципе omnia sunt communia (всё есть общее), то есть всеми вещами надлежало владеть сообща, хотя каких-либо конкретных шагов к осуществлению провозглашённого идеала ни в Альштедте, ни в Мюльхаузене не делалось.
В этот момент до Тюрингии с юга докатилась великая Крестьянская война. Мюнцер в апокалиптическом экстазе призвал жителей Альштедта вступить в мюльхаузенскую лигу, чтобы «ковать, бить по наковальням Нимрода». Уповая, что «люди станут свободными и Господь будет единым Владыкой над ними», он повёл своё трёхсотенное войско на соединение с несколькими тысячами крестьян и рудокопов, ставших лагерем в соседнем городке Франкенхаузен. Иными словами, Мюнцер со своей лигой влился в уже существующее народное движение, не милленаристское, а выдвигавшее вполне конкретные и специфические требования.
Скоро на сцену выступили и князья. В день битвы 15 мая вокруг солнца появилась необычайная корона. Восседая на коне, Мюнцер обратился к крестьянскому войску, провозглашая, что этот радужный ореол — предзнаменование их победы. Последовавшая битва обернулась бойней, унёсшей жизни около семи тысяч крестьян. Вскоре после этого Мюнцера схватили и подвергли пыткам. Он признался в подрывных замыслах, принёс публичное покаяние и был казнён. Мюльхаузенская коммуна Мюнцера, если можно её так назвать, просуществовала два месяца.
Если искать в этой истории предвестия современного социализма, на ум прежде всего приходит не Маркс, а Бакунин с его девизом: «Страсть к разрушению есть вместе с тем и творческая страсть» (1842). О том, чтобы связать Мюнцера с современным радикализмом, лучше не думать. В его немногочисленных апокалиптических сочинениях, равно как и в недолговечных «лигах» Альштедта и Мюльхаузена, ничто не предвосхищает Оуэна, Фурье или Маркса. В целом бродячая жизнь Мюнцера представляет собой, скорее, патетическую, нежели героическую повесть.
Куда бы он ни приезжал, его деятельность немедленно вызывала такую неразбериху, что ему приходилось бежать в поисках другого пристанища. Его идеология приобретала все более радикальный характер, по мере того как ему снова и снова приходилось скрываться. Со времён Реформации и до 1840-х гг. личность Мюнцера обычно демонизировали вслед за Лютером. Впервые его реабилитировали в 1840-е гг. радикалы-«домартовцы», которые искали революционную традицию в Германии, — соответствующую теорию разработали Энгельс и Каутский. После Второй мировой войны коммунистический режим ГДР возвёл его в ранг великого предтечи. В результате такого сочетания демонизации и канонизации историческое значение фигуры Мюнцера было сильно преувеличено и искажено. В своё время он являлся второстепенным персонажем, паразитом, а не лидером Крестьянской войны. «Дело Мюнцера» больше сотворено в историографии, чем взято непосредственно из летописи истории. И это не единственный пример проблемы, созданной путём ретроспективного анализа. Мы ещё не раз столкнёмся с таким историографическим «творчеством», включая изображение Октября 1917 г. как глубокой социальной революции, а не большевистского переворота.
Вскоре после того, как в Саксонии произошёл первый сопутствующий Реформации всплеск радикализма, за ним последовал второй, в Швейцарии. Новый раскол, который противники быстро окрестили анабаптистским, возник, как и первый, из-за осторожности реформаторов-магистров, возлагавших надежды на поддержку светских властей. В конце концов, Цвингли производил реформу церкви в Цюрихе поэтапно и всегда с согласия городской олигархии. Однако ослабление существующих структур неизбежно подталкивало к действиям менее терпеливых сторонников протестантства. И в 1523 г. — как раз когда Цюрих официально объявили «реформированным» — группа во главе с мирянином Конрадом Гребелем, образованным человеком из хорошей семьи, подняла вопрос о крещении детей. Новый Завет гласил, что условиями для крещения являются покаяние и вера в Христа, а его следствиями — сошествие Святого Духа, отпущение грехов и общая благодать для крещёных. Ребёнок, утверждали сторонники Гребеля, не может ни верить Слову Божьему, ни понимать его. Поэтому крестить надо преданных Богу взрослых. Однако крещение детей составляло основу любой церкви, сосуществующей с обществом, отказ от него расторгал гражданские узы, сплачивающие христианско-муниципальную общину Цюриха. Посему ни Цвингли, ни городской совет не могли пойти на крещение взрослых, что в условиях того времени являлось фактически «перекрещиванием». В их глазах это означало отделение от общества и уход в сектантские распри. Гребель и его сторонники отвечали, что в Писании речь идёт только о крещении взрослых и лишь оно одно может быть основой для церкви истинно избранных. В 1525 г. был устроен диспут между Цвингли и Гребелем и Цвингли, конечно, провозглашён победителем. Тогда Гребель и его последователи публично совершили собственное повторное крещение. За неповиновение их изгнали из Цюриха, а повторное крещение объявили тяжким преступлением, которое карается смертью через утопление. Не сумев захватить цюрихскую церковь, швейцарские анабаптисты рассеялись к северу до германского Рейнланда и Нидерландов и к востоку — в Австрии и Моравии. Повсюду, где распространялось это движение, возникали разнообразные местные секты с широким спектром доктринальных убеждений (впитавших в конечном счёте и наследие Мюнцера и Карлштадта). Однако нигде их приверженцы не отличались многочисленностью, не говоря уже о достижении большинства. На любой конкретный момент времени они, вероятно, составляли менее 1% населения[87]. Крещение взрослых, по правде говоря, — принцип для секты, но никак не для церкви.
Вообще-то программа анабаптистов доводила «магистерскую» теологию всеобщего священства до логического конца: полное упразднение обрядовой и жреческой церкви в пользу демократических конгрегаций преданных верующих, повторно крещённых во взрослом возрасте[88]. Радикалы уходили от Слова Священного Писания к непосредственному вдохновению Святым Духом. Соответственно они добивались реформы за рамками существующих светских структур. К тому же их движение не имело единой организации, не старалось приноровиться к обществу. Это была секта, группировка избранных, которая самонадеянно ставила себя вне современного ей общества. Не признавая общества, анабаптисты не признавали и никаких клятв и обетов. Они также являлись типичными милленариями в самом буквальном смысле слова, ожидая скорого конца света и второго пришествия Христа. Будучи сектой избранных, они вдобавок не верили в предначертание — только в свободу отдельного человека выбрать вступление в секту. В этом отношении вопрос о том, следует ли считать движение анабаптистов частью Реформации или возрождением более ранних средневековых ересей, остаётся спорным.
Первоначальный швейцарский анабаптизм возник в 1525 г. во время Крестьянской войны и распространился в южной Германии в ходе последующих репрессий 1526–1527 гг. Памятуя об этом печальном опыте, первые анабаптисты исповедовали пацифизм. Однако их движение, основываясь на категорическом неприятии окружающего мира, почти неизбежно несло в себе потенциал для насильственной борьбы с его пороками. Собственно, потенциал насилия был заложен в общей динамике Реформации. Когда реформаторы, настроенные сколь угодно мирно, пытаются коренным образом изменить нравственные устои общества, их наименее терпеливые последователи всегда испытывают искушение применить силу. Этот потенциал впервые проявился в действиях Карлштадта и «пророков» Цвиккау. А его особый анабаптистский вариант достигнет кульминации в Мюнстерской коммуне.
В такой сумбурной и стремительно обостряющейся атмосфере Реформация в 1524–1525 гг. распространилась из крупных и мелких городов в деревню, в крестьянскую среду. Точнее, произошло слияние городского и крестьянского радикализма. При этом и в городе, и в деревне религиозное реформирование стало означать связывание населения общинными узами. Революция, запущенная Лютером, теперь воспринималась широкими массами прежде всего как революция «простого человека» (dergemeine Mann), под каковым понимался не только обычный человек из низших классов, но и член «общины» или «коммуны» корпоративного города или прихода[89]. Подобная демократизация, несомненно, весьма напоминала ситуацию в Богемии в 1419–1420 гг. Этот религиозно-коммунальный всплеск придал периоду расцвета немецкой Реформации полуреволюционный характер. В нём приняли участие представители всех корпоративных категорий, от самой верхушки до низов сословной структуры. В какой-то момент они, казалось, собрались выступить против старой церкви единым фронтом.
Прелюдией к ожидаемому всеобщему восстанию послужил мятеж имперских рыцарей фон Гуттена и фон Зиккингена. В 1523 г. эти дон-кихоты из приходящего в упадок сословия ополчились против одного из князей церкви — курфюрста-архиепископа Трирского. Так как учение Лютера подорвало позиции «первого сословия» в империи, дерзкая парочка решила секуляризовать архиепископские земли в пользу массы рыцарства юго-западной Германии. Они также стремились создать прецедент для ликвидации других многочисленных и обширных церковных княжеств. Однако их военная авантюра закончилась весьма плачевно: архаичная фигура вольного имперского рыцаря не шла ни в какое сравнение с новыми наёмными войсками императора.
Главным же восстанием стала Крестьянская война 1525 г. Это действительно было самое масштабное и наиболее радикальное социальное движение в Европе до Французской революции. Ранке не менее убедительно, чем Энгельс, доказывал его центральное место в немецкой истории и признавал его подлинно революционный характер. Вспыхнув осенью 1524 г. на Боденском озере, пламя мятежа уже на следующий год перекинулось в Швабию и южную Германию, затем на север в Тюрингию и Саксонию, на восток в Австрию и Тироль, на запад в Эльзас. На Верхнем Рейне крупные крестьянские волнения происходили и ранее: в различные периоды с 1490 г. там поднималось «знамя башмака» (с изображением тяжёлой обуви, которую обычно носили крестьяне); уже в 1514 г. Вюртемберг сотрясло восстание общества «Бедный Конрад». Бунтовщики также прибегали к религиозному оправданию своих действий «благочестивым законом». Учитывая данную предысторию, можно сказать, что даже без лютеровской Реформации на тех же землях следовало ожидать дальнейших крестьянских волнений. А религиозное брожение, спровоцированное Лютером, придало новому крестьянскому бунту беспрецедентные масштабы и мощь.
Но после одной бурной весны это мощное движение захлебнулось в крови. Более того, его провал, наконец, погасил импульс революционных перемен, данный Лютером в 1517 г. Конечно, Реформация по-прежнему порождала радикальные преобразования в Германии и за её пределами. Однако теперь это происходило в виде череды не столь серьёзных вспышек; непрерывный стремительный поток изменений иссяк. Обречена также оказалась идея всеобщего священства. Пасторы, магистраты и князья Реформации, её интеллектуальные и политические лидеры больше не предлагали простому человеку вместе с ними очищать церковь и нести Слово Божье. Реформирование с тех пор осуществлялось исключительно сверху.
Хотя в начале XVI в. наблюдался экономический рост, но наряду с ним росли и цены, что заставляло светских и церковных владык увеличивать бремя податей для своих крестьян. Это давление постоянно ужесточалось, и крестьянская жизнь ухудшалась на протяжении всего предыдущего столетия, а особенно в последние десятилетия перед 1525 г.[90] В юго-восточной Германии началось возрождение крепостничества, практически повсеместно упразднённого ещё в XIII в. Это стало прелюдией ко «второму закрепощению», которое до конца века восторжествует на территориях к востоку от Эльбы. Конечно, одной из причин повышения фискального давления являлась деятельность местных князей по строительству государства, однако на монастырских крестьян ложилось даже более тяжёлое бремя. Соответственно главной мишенью для бунтовщиков служили князья и аббаты. Крестьяне, которые находились в подчинении у владевших их землями городов, питали меньше враждебности к своим хозяевам. После того как в 1522–1523 гг. по вольным имперским городам региона прокатилась волна муниципальных преобразований, город демонстрировал образец организованного, коммунального, самодостаточного хозяйства. По сути, между ним и деревней существовал некий довольно глубокий симбиоз. К тому же крестьяне видели пример успешного республиканского восстания в соседней Швейцарии, а в качестве предводителей могли выбрать наёмников-ландскнехтов, в большом количестве живших среди них.
Под влиянием этих многочисленных стимулов у крестьян в начале века стало развиваться некоторое политическое сознание. Так как местные князья консолидировали свою законодательную и административную власть, заменяя обычное право римским, крестьяне в ответ пытались организовывать территориальные собрания — ландшафты (Landschaften), частично объединяясь с прежними местными сословиями против господ (Herrschaften). Таким образом, формирование политического сознания крестьян приняло облик борьбы устаревшего обычного права против современного, универсального римского права. И именно в этот момент вызов Лютера существующему церковному устройству с требованием всеобщего священства верующих по божественному закону Слова Христова дал крестьянам новое оружие против господских законов: Божий Закон Евангелия[91]. После 1524 г. конкретные социально-экономические претензии крестьянства слились с идеей христианской свободы, проповедуемой Лютером и другими реформаторами. В обществе, где высший принцип легитимности носил теологический характер, крестьянский протест приобрёл теперь благословение свыше. Не менее важное значение для влияния Реформации на «революцию простого человека» имел пример успешного противостояния Лютера папе и императору — верховным правителям христианского мира. Как только это случилось, всё стало возможным в мире «двух мечей».
Летом 1524 г. крестьяне юга и центра Германии создавали вооружённые отряды, препятствуя сбору податей и выступая против фискальных обязательств перед церковью, особенно по выплате десятины и феодальных податей монастырям. Чрезвычайная раздробленность власти в южной Германии сильно облегчала их деятельность. Подчинённый императору Швабский союз дворянства и городов (большинство его войск тогда сражались в Италии в войне Габсбургов против Валуа) шесть месяцев вёл переговоры с крестьянами, и в этот период крестьянские протесты оставались мирными. Лишённые центрального управления, различные отряды формулировали разные требования, обычно с помощью лидеров-горожан, в частности радикального духовенства, связанного с идущими, и зачастую весьма бурно, муниципальными реформами.
Самый известный документ подобного рода — «Двенадцать статей», которые, как мы видели, начали распространяться из южного города Мемминген в феврале 1525 г. Написанный довольно умеренным тоном, вероятно, не вполне отражавшим истинные чувства крестьян, этот манифест скорее реформистский, чем революционный. Один из его основных пунктов утверждает право каждой общины свободно выбирать себе пастора — общераспространённое требование в Германии того времени. В других статьях выражается согласие выплачивать «справедливую зерновую десятину» при отмене остальных «мелких поборов». Крепостная зависимость осуждается как «противная Писанию и христианской свободе». Эта статья содержит одновременно конкретное требование и утверждение права крестьян на более справедливое положение в обществе в качестве религиозного и морального принципа. Далее идут притязания на права охоты, рыбной ловли, рубки деревьев в общинных лесах, протест против чрезмерных манориальных податей и трудовых повинностей. Некоторые статьи направлены против расширения формального римского права в ущерб «старому писаному закону», в основе которого лежали обычаи, существовавшие с незапамятных времён. Собственно, в ряде других списков претензий крестьяне призывали к возрождению центральной имперской власти, с одной стороны, как защиты от князей и рыцарей, а с другой — как средства укрепления германской нации. Наконец, в последней двенадцатой статье авторы заявляют о готовности исключить любые статьи, противные Слову Божьему. Они также обещают применять силу только в крайнем случае и призывают курфюрста Саксонского и великого пророка христианской свободы Лютера представить их требования на суд имперских властей.
Восстание обострило крестьянское политическое сознание. Отчасти это произошло потому, что, несмотря на преобладание крестьян в отрядах революции 1525 г., значительное участие в ней приняли городские ремесленники, а в некоторых регионах — шахтёры, принеся больше искушённости в защиту дела «простого человека». В результате восстание породило на свет ряд, можно сказать, конституционных проектов или, по крайней мере, предложений. Большинство из них представляло собой вариации на тему территориальных собраний-ландшафтов, которым теперь придавалась «корпоративно-ассоциативная» форма. Иными словами, основой нового политического порядка предполагались добровольные объединения социальных, цехового типа, «корпусов» крестьян, ремесленников, шахтёров или иных категорий простых людей, стоящих ниже двух первых сословий и городской олигархии. В Вюртемберге, Зальцбурге, Тироле и кое-где в других местах были предложены разные типы собраний, в зависимости от местных условий, однако во всех вариантах духовенство и знать в них не включались, только народные корпорации под сильно ограниченной властью местного князя. Поэтому в современной историографии бунт простолюдинов трактуется как своего рода раннедемократическая революция.
Сначала крестьянские отряды действительно воздерживались от насилия. Но к концу апреля 1525 г. по сельской местности бродило свыше 300 тыс. вооружённых людей, и некоторые из отрядов неизбежно начали грабить, разрушать монастыри, совершать набеги на дворянские владения. Когда восстание докатилось до Тюрингии, Лютер сам отправился в деревню, убеждая крестьян, что христианскую свободу следует понимать «в духовном плане, а не в плотском», и вернулся напуганный их гневом. Со своей стороны, правительство эрцгерцога Фердинанда, брата Карла V, теперь только притворялось, будто ведёт переговоры, стремясь выиграть время для мобилизации войск. Притом раздробленность политической власти в Германии не предоставляла крестьянам центральной мишени для атаки: там не было ни Бастилии, которую можно взять штурмом, ни национального парламента, который можно заставить принять требования восставших. Да и не могли крестьяне долго оставаться под ружьём; после двух недель на большой дороге им приходилось возвращаться домой и выходить в поле. Когда апрель сменился маем, бесцельное движение «простого человека», «мужика» (Karsthans) вырвалось из-под контроля. Как ранее в Богемии, повсюду особую ненависть вызывало всё, связанное с учением и книгами. В некоторых местах восстание привлекло последних представителей революционного рыцарства, таких, как Гёц фон Берлихинген. В других — получило поддержку ремесленников из мелких городков. И, конечно же, оно притягивало радикальных клириков и пророков-милленариев, самый яркий тому пример — Томас Мюнцер. Однако подавляющее превосходство в силе всё же оставалось на стороне князей, а не народных масс. К концу июня восстание практически везде было подавлено ценой нескольких сотен тысяч жизней.
Могло ли сложиться по-другому? Бликле и другие его единомышленники среди современных историков утверждают, что могло. Некоторые имперские города, например Эрфурт и Мемминген, сумели наладить сосуществование с крестьянскими отрядами. Поэтому можно вообразить себе победу крестьян и городских общин, ведущую к чему-то вроде швейцарской системы. Но республиканско-федералистская Швейцария выжила в основном благодаря естественной защите в виде Альп. На открытых же пространствах империи панъевропейская логика строительства современного государства совершенно противоречила такой раннедемократической революции. И князья это хорошо понимали. Их упорное нежелание вести переговоры в чём-то напоминает политику Адольфа Тьера по принципу «чем хуже, тем лучше» в отношении Парижской коммуны. Столкнувшись с размахом восстания 1525 г., они предпочли полностью разгромить крестьян, дабы раз и навсегда покончить с угрозой со стороны деревенского «башмака». Стратегия князей увенчалась успехом, так же как действия Тьера положили конец парижской повстанческой традиции. Потом немецким крестьянам сделали небольшие уступки, и до XIX в. их не было слышно.
Несмотря на то что первая большая вспышка Реформации-революции в 1525 г. закончилась, общенациональное, а по сути — европейское, реформационное движение, вдохновлённое Лютером, отнюдь не заглохло. В самой Германии дисперсность политической власти превратила его в череду локальных реформаций. После 1525 г. местные князья взяли руководство им на себя, проводя реформы сверху, особенно в бедных землях «новой» Германии к востоку от Эльбы. Аналогичные примеры наблюдались в скандинавских королевствах и во владениях орденов крестоносцев в Прибалтике. Теперь, однако, подобные переходы в другую веру стали довольно «рутинной» революцией. В вольных имперских городах севера Реформация тоже главным образом оставалась в «магистерских» рамках. Но в одном случае — в епископском городе Мюнстере — неизбежные радикальные последствия реформы стремительно достигли беспрецедентной мощности.
В лице Мюнстерской коммуны 1534–1535 гг. Германия получила настоящий, хотя и строго локализованный «Табор». Действительно, за 16 месяцев существования коммуны город пережил максимально полный революционный цикл, впервые открытый гуситской Богемией[92]. Так вышло, потому что «система революционных альянсов», сломанная на юге в 1525 г., полностью реализовала здесь свой радикальный потенциал и отдала всю власть народу или, точнее, его «бешеным» лидерам. Тут мечта Мюнцера, наконец, сбылась во всём своём апокалиптическом масштабе.
К столь страшному результату привело слияние стандартной германской коммунальной Реформации, пришедшей на север с запозданием, и мельхиоризма — эсхатологического варианта анабаптизма, центр которого находился в соседней Голландии. Реформация в Мюнстере, самоуправляющемся городе с населением около 15 тыс. чел., началась в 1531 г. под руководством Бернгарда Ротмана, энергичного священника, перешедшего в лютеранство и пользовавшегося поддержкой цехов. К 1533 г. реформы были признаны в договоре с не проживающим в городе епископом и защищались фактическим религиозным перемирием, установленным «Аугсбургским исповеданием» 1530 г. Со временем, однако, взгляды Ротмана радикализировались: под влиянием последователей Цвингли, изгнанных из близлежащего Вассенберга, он принял символическое толкование причастия, которое не было защищено положениями «Аугсбурского исповедания». И с этого момента мюнстерская реформация стала считаться незаконной. Епископ угрожал; лютеранская и католическая верхушка совместно пыталась выдворить Ротмана из города. Тот призвал на помощь цеха и заставил городской совет уступить. Мюнстер превратился в оплот толерантности, притягивавший наиболее радикально настроенных энтузиастов, то есть анабаптистов[93].
После разгрома швейцарских анабаптистов-пацифистов в 1525 г. движение распространилось на восток в Моравию, где его приверженцы под названием гуттеритов организовали сельскохозяйственные общины, и на север в Рейнланд, где бывший скорняк и мирской проповедник Мельхиор Гофман, некогда испытавший влияние Карлштадта, добавил к основополагающей идее крещения верующих милленаристские пророчества. В 1529 г. он приехал в Страсбург, в котором тогда завершался восьмилетний переход к реформе. Нерешительность местных реформаторов сделала город почти такой же гаванью терпимости, какой станет Мюнстер в 1533 г. Туда стекались радикалы всех мастей, включая испанского унитария Мигеля Сервета. Здешнее брожение убедило Гофмана, что именно Страсбургу предназначено стать священным городом последних дней человечества и местом второго пришествия Христа. Взяв на себя роль пророка Илии из Откровения Иоанна, он предсказал своим последователям, что конец света наступит в 1533 г.[94] Затем отправился вниз по Рейну в Нидерланды, чья экономика переживала особенно трудные времена, и своими проповедями приобрёл там массу поклонников среди ремесленников и бедноты. Вернувшись в Страсбург в 1533 г., он обнаружил, что Буцер, подобно Лютеру в 1522 г. и Цвингли в 1525 г., решил обуздать Schwarmerei. Сам Гофман был арестован и пробыл в тюрьме до конца своих дней. Однако нидерландские «мельхиориты» под предводительством пекаря Яна Матиса продолжали ожидать конца света и в том же 1533 г. совершили неумелую попытку захватить власть в Амстердаме. Затем Матис прослышал о чудесной революции в Мюнстере и отправил туда «апостолов» с миссией убедить Ротмана согласиться с принципом крещения взрослых. Кроме того, из Страсбурга в Мюнстер проникли эсхатологические ожидания мельхиоритов. Город теперь вдвойне преступил рамки имперских законов, и епископ на легальных основаниях объявил ему «усобицу». Трагедия 1525 г. не научила нижнегерманских и голландских Schwarmer осторожности, поскольку великое восстание и его последующее подавление не затронули северные территории.
В феврале 1534 г. умеренные члены городского совета впустили в город несколько отрядов епископских войск, тем самым побудив ранее мирных анабаптистов Мюнстера взяться за оружие, чтобы защитить Ротмана и цеха. Встретив такой отпор, совет передумал, так как имел больше оснований бояться епископа, который угрожал гражданской независимости города, чем анабаптистов и цехов. После щедрого угощения пивом люди епископа послушались приказа совета и ушли из Мюнстера — Ротман и его «избранное стадо» были спасены. Это «чудо» повсеместно убедило мельхиоритов, что ныне священный город второго пришествия — Мюнстер. Когда через несколько дней состоялись муниципальные выборы, анабаптисты ловко одержали на них победу. Ключевым моментом в данной ситуации является тот факт, что мюнстерские анабаптисты пришли к власти законным путём, имея за спиной массовую поддержку общественности. Новый совет избрал одним из бургомистров Бернарда Книппердоллинка, богатого торговца тканями, отнюдь не «пророка». «Система революционных альянсов» воспроизвела «Табор» в одном отдельно взятом городе, как исключительный для Германии случай. Мюнстерское чудо окончательно свершилось: мельхиориты из диссидентов-изгоев превратились в начальство (Obrigkeit). Несомненно, этому городу Божьей волей предстояло стать Новым Иерусалимом.
Вскоре Матис сам приехал в Мюнстер вместе с портным Яном Лейденским и другими голландскими анабаптистами. Объявив себя Енохом при заключённом в тюрьму Гофмане-Илии, Матис начал своё шестимесячное правление в качестве неконституционного харизматичного лидера. Ротман стал его рупором, писал апологии и воззвания к другим сектантам с просьбой о поддержке. Поначалу Матис хотел истребить всех «нечестивцев», однако Книппердоллинк уговорил его отпустить из города около двух тысяч лютеран и католиков. На их место немедленно прибыли примерно 2500 анабаптистов с окрестных земель. Имущество эмигрантов было конфисковано, вся собственность передана в общее пользование, город взял на себя контроль над продовольственным снабжением, денежное обращение заменялось бартером (хотя конфискованные ценности город хранил для расчётов с внешним миром). Официально городское устройство не упразднили, но фактически всем заправляли двенадцать старейшин, назначенные Матисом. Такой «коммунистический» строй отчасти соответствовал условиям осадного положения, а вместе с тем отражал вечную мечту сектантов об обществе наподобие первохристианской церкви, как она описана в «Деяниях святых апостолов». Двадцатью годами ранее аналогичную картину нарисовал в «Утопии» Томас Мор.
Правление Матиса внезапно закончилось в апреле 1534 г., когда он совершил вылазку против осаждающих, дабы, по его словам, одержать «чудесную» победу. Может быть, он таким образом покончил о собой, поскольку его пророчества не сбылись?[95] Руководство тут же принял на себя Ян Лейденский, но эсхатологический энтузиазм пошёл на убыль. Все усилия по привлечению сотен новых сторонников из Голландии пресекались габсбургскими властями. Попытка переворота в Амстердаме, предпринятая на Пасху, завершилась кровавой резнёй мельхиоритов. Кольцо осады сжималось.
Ян Лейденский в ответ на это решил институционализировать харизматичное лидерство мельхиоритов, превратив его в постоянный балаган на соборной площади. После отражения атаки епископа в августе один из собратьев-пророков провозгласил Яна Лейденского царём на манер Давида. «Царь» окружил себя придворными, подражал церемониям императорского двора и пожаловал двенадцати старейшинам герцогский титул. Он заявлял, что в один прекрасный день его царство распространится на весь мир, и даровал своим «герцогам» громадные иноземные владения. Более прагматичный поступок «царя» — укрепившее его власть назначение богатого купца Книппердоллинка вице-регентом. Но самым одиозным новшеством оказалось введение принудительного многожёнства. Разве царь Давид и патриархи не придерживались этого обычая? А в Мюнстере, где до конца света надлежало, согласно Откровению Иоанна (7:4), вырастить 144 тысячи «запечатлённых», женщин было больше, чем мужчин. Подобная мера вызвала мятеж среди городских скептиков, по-видимому, довольно многочисленных, но Ян Лейденский подавил его, казнив 50 бунтовщиков. Он убил одну из собственных непослушных жён и попрал её тело ногами на городской площади. Террор стал главным методом его правления. Жуткая смесь социальных бедствий, военного положения и визионерского милленаризма позволила коммуне продержаться до июня 1535 г., когда войска католическо-протестантской коалиции взяли город штурмом, перебив жителей. Ротман погиб в бою. Яна Лейденского и Книппердоллинка пытали и затем публично казнили. Их останки подвесили в железной клетке на церковной колокольне. Пустая клетка по сей день продолжает висеть на том же месте.
Практическое влияние Мюнстерской коммуны на развитие Реформации заключалось лишь в том, что она предоставила лидерам-«магистрам» впечатляющее основание для ненависти к Schwarmerei. Никаких уроков для современного социального радикализма коммуна также не дала. Однако она представляет немалый интерес в том смысле, что проливает свет на основные механизмы европейского революционного процесса. Во-первых, она показывает, что в революции, движимой религией, теология — не просто прикрытие для политических или социальных претензий. Скорее, теология определяет политическую ориентацию и одерживает верх над социальными соображениями. Приятие или отрицание «истинного присутствия» разделяет умеренных и радикалов во всех реформированных церковных общинах. Аналогично вопрос о крещении детей или взрослых отделял ультрарадикалов от остальной части церковно-политического спектра, так же как вопрос о мирном или принудительном крещении верующих раскалывал ультрарадикалов на более толерантных, зачастую весьма достойных, сектантов и безнадёжно асоциальных преступников-анархистов. А споры о таинствах, особенно таинстве причащения, будут играть центральную роль в революционной политике вплоть до 1688 г.
Во-вторых, Мюнстер подтверждает «закономерность», которую впервые продемонстрировала гуситская революция: степень радикализма любого переворота зависит от широты охвата «системы революционных альянсов». В Мюнстере система включала всех, и это позволило в обычном процессе городской коммунальной Реформации применять самые крайние социальные меры, сохраняя прежние иерархические корпоративные структуры практически нетронутыми. В конце концов, мюнстерский «коммунизм» на деле зашёл не слишком далеко: «благочестивые» сохранили имущество и собственность, им разве что приходилось держать двери открытыми, с загородками на половину высоты — дабы не пускать в дом кур и свиней. Но такая всеохватность, конечно, не способна была предотвратить крушение, потому что мини-революция в единственном городе не могла победить в окружении нереволюционного общества. В случае с Табором та же модель породила военную машину, способную завоевать государственную власть, именно ввиду революционности всего общества. Однако табориты утратили свои первоначальные коммунистические стремления, оставшись только военной машиной. В соответствии с перевёрнутой логикой утопии обе коммуны — Таборская и Мюнстерская — предполагают параллели с современными вариантами милленаризма «осаждённых» у якобинцев и большевиков; к этим аналогиям мы ещё вернёмся в своё время.
Одним из итогов событий в Мюнстере стало укрощение анабаптизма. Эксцессы в коммуне Яна Лейденского дискредитировали насилие и революцию, даже грозили дискредитировать сектантскую религию как таковую. Поэтому в конечном счёте Менно Симонс реорганизовал в Нидерландах уцелевшие группы анабаптистов, превратив их в общины, исповедующие пацифизм и нравственную жизнь в апостольской чистоте. Послереволюционное перерождение анабаптизма в меннонизм повторяет трансформацию одного крыла таборитов в Чешское братство, а также предвосхищает превращение воинствующих английских индепендентов в квакеров. Здесь совершенно очевидна немаловажная закономерность милленаристских революционных движений.
Наследие анабаптизма этим не ограничивается. Мифы о Мюльхаузене при Мюнцере и о Мюнстерской коммуне живут как символы «предательства» Реформацией собственных евангелических обещаний. В этом отношении оба примера могут рассматриваться как грубая аналогия с левеллерами и диггерами в Англии и с французскими бабувистами — двумя посттермидорианскими всплесками отчаянного радикализма, о которых постоянно говорят, осуждая изъяны радикального кальвинизма и якобинства соответственно. Ни тот, ни другой эпизод не привёл к каким-либо особым результатам, но оба стали предвестием схожих и гораздо более дерзких революционных авантюр в будущем. Правда, Мюнстер всё равно остаётся аномалией Реформации.
А что же магистральное движение? Когда оно дошло и дошло ли до своего термидора? Термидор, проще говоря, означает конец прогрессивного скачка революционных перемен наряду с угасанием «лихорадки» энтузиазма. Очевидно, что 1525 г. ознаменовал ослабление обеих тенденций, хотя на протяжении века они периодически снова будут возникать не только в Мюнстере, но и в других частях Европы. Чем же завершилась исходная германская и лютеранская «Реформация как революция»?
После событий 1525 г. лютеранское движение начало принимать стабильную доктринальную и организационную форму. Прежде всего чётко размежевались церкви Виттенберга и Цюриха. Яблоком раздора снова послужил главный обряд христианства — причастие. Хотя Лютер отвергал римскую доктрину пресуществления, он, тем не менее, твёрдо придерживался принципа «истинного присутствия»; причастие и крещение, таким образом, оставались для него подлинными святыми таинствами, необходимыми для спасения. С другой стороны, Цвингли и его последователи, которых теперь именовали «сакраментариями», полагали, что Тайная вечеря представляла собой исключительно памятное событие и не сопровождалась никакими превращениями хлеба и вина — а следовательно, не являлась таинством в обычном смысле. В 1529 г. два лидера встретились на обсуждении в Марбурге, однако им не удалось преодолеть разногласия. Дальше оба течения пошли разными путями в условиях роста взаимной неприязни. Так начался процесс раскола протестантства, да и самой Германии в целом, известный под названием «конфессионализации». Цвинглианство, ограниченное территорией Швейцарии и некоторыми городами Верхнего Рейна, в конечном счёте сблизилось с кальвинизмом. А большинство южногерманских городов последовали за Лютером — в силу сложившейся в империи новой политической конфигурации.
В 1530 г. император Карл V вернулся в Германию после почти десяти лет отсутствия, в течение которых он занимался устройством дел в Испании и Италии, а также противостоял турецкой угрозе со стороны Средиземноморья. После осуждения Лютера Вормсским рейхстагом его последователи стали бороться за «свободный» церковный собор, который будет созван не папой и пройдёт на германской земле. Император тоже хотел собора в Германии, но в соответствии с идеологией «двух мечей» считал, что созывать его всё-таки должен папа. Папский престол тянул резину, опасаясь, что собор в Германии под эгидой императора либо пойдёт на слишком большие уступки лютеранам, либо ограничит власть папы, как в действительности уже произошло на Констанцском и Базельском соборах. Пока дело стояло на месте, религиозная рознь в Германии усугублялась, перерастая в раскол. Стремясь предотвратить его, Карл попытался решить религиозный вопрос путём дебатов теологов с обеих сторон на специальном рейхстаге в Аугсбурге в 1530 г. Ради этого Лютер и его ближайший помощник Филипп Меланхтон впервые систематизировали кредо виттенбергской церкви, Цвингли сделал то же самое для цюрихской общины. Хотя раскол преодолеть так и не удалось, «Аугсбургское исповедание» Меланхтона стало официальным символом веры теперь уже отдельной лютеранской церкви, а документ Цвингли лёг в основу «Гельветского исповедания» её соперницы.
В следующем году процесс конфессионализации шагнул вперёд с образованием Шмалькальденской лиги — оборонительного альянса протестантских князей и большинства южногерманских городов. Поскольку реальную силу в лиге представляли князья-лютеране, они навязали «Аугсбургское исповедание» всем её членам, тем самым уведя города южной Германии с орбиты Цвингли на орбиту Лютера[96]. Гибель Цвингли в сражении в том же году немало способствовала такому решению. Этими событиями завершилась основополагающая фаза Реформации.
К тому времени Лютер постепенно отказался от многих своих радикальных убеждений 1519–1520 гг. Мы уже видели, что он настаивал на строго традиционной интерпретации причастия, равно как обрядов, церковного облачения, живописи и музыки. Ещё больше он уступил в вопросе церковной организации. В 1526 г., сразу после Крестьянской войны, курфюрст Саксонский организовал первую «визитацию» в своих владениях для наблюдения за функционированием новой церкви. Вскоре этот мирской контроль получил институциональную форму «консистории» — совета представителей духовенства и светских властей, назначаемых курфюрстом. После 1530 г., когда Реформация превратилась в рутинную процедуру, такая модель стала применяться в разных княжествах. Подобный исход логически соответствовал воззрениям Лютера на оппозицию духовного и мирского царств. Первое было представлено видимой церковью и её живым ядром — «христианским телом» (corpus christianum), или меньшинством истинно спасённых; второе — царство насилия и зла — могла удержать в узде только твёрдая рука княжеской власти. И всё, чего церковь требовала от этой власти, — гарантировать, что «проповедуется истинное Слово Божие и должным образом совершаются таинства»[97].
Мир с Францией, заключенный в 1544 г., наконец, позволил Карлу V приступить к решительным действиям в Германии. В следующем же году он одержал блестящую победу над войсками Шмалькальденской лиги в битве под Мюльбергом. Полагая, что теперь продвижение протестантства навсегда остановлено, и по-прежнему ожидая созыва вселенского собора, Карл предложил компромиссное, по его мнению, решение — «Интерим». Этот документ, по сути, больше проримский, нежели лютеранский, никого не удовлетворил. В 1547 г. главный союзник императора из числа князей перешёл на другую сторону, и Карла вытеснили из центральной Германии в австрийский Тироль. Первая религиозная война в Европе закончилась вничью, что было официально признано Аугсбургским миром, заключенным в 1555 г. Он зафиксировал конфессиональное разделение Германии по принципу, сформулированному позже словами «чья земля, того и вера» (cuius regio, eius religio). Несогласные с такой формулой имели только право эмиграции (ius emigrandi).
Хотя формально подобный порядок сохранял единство империи, так как Реформация по-прежнему исходила из идеи единства церкви и общества, религиозное разделение, узаконенное Аугсбургским миром, фактически раскалывало и государственное устройство. Таким образом, 1555 г. ознаменовался победой местных князей над стремлением Габсбургов к централизации. Усилия, которые всю жизнь прилагал Карл V, чтобы сохранить мир «двух мечей», потерпели крах. Поражение заставило Карла отказаться от императорского престола и австрийских земель в пользу брата Фердинанда. Сам Карл уехал в Нидерланды, передав остальные владения сыну Филиппу.
Эти события, конечно, не означали конца революционного прогресса протестантства. Во второй половине столетия протестантское движение переживёт ещё несколько вспышек, а затем прогремит в середине следующего века Тридцатилетней войной на европейском континенте и пуританской революцией в Англии. Потому у Реформации как революции нет ни термидора, ни, собственно, конкретной даты окончания. Она просто продолжалась в виде «многосерийной» революции, пока в конце XVII в. светское Просвещение не затмило религию в роли главной движущей силы в европейской культуре. И всё же внутри этой longue duree каждый отдельный эпизод Реформации имеет конец, и 1555 г. стал конечной датой первоначальной лютеровской революции: большого прогрессивного скачка 1517–1525 гг. и долгой консолидации конфессионализма в 1525–1555 гг.
Большой вопрос относительно Реформации как революции: почему эта революция остановилась на полпути в 1525 г.? Или, если рассматривать ту же проблему в сравнительной перспективе: почему в Богемии все социальные слои — духовенство, магнаты, рыцари, горожане, ремесленники, крестьяне — объединились в утраквистской революции, а в Германии те же самые слои разделились в самый разгар событий, тем самым внезапно положив конец революционной фазе лютеранства?
Одним из первых над этой проблемой бился Фридрих Энгельс в работе «Крестьянская война в Германии». В своём 1850 г. он рассматривал события 1525 г. сквозь призму другой неудавшейся германской революции — 1848 г. С точки зрения Энгельса, Реформация стала «раннебуржуазной революцией», а провалилась, потому что, когда движение обратилось к неизбежно необходимому насилию, «умеренные либералы» во главе с Лютером предали протопролетарский плебс под предводительством Мюнцера. Тот же сценарий с другими актёрами он увидел в 1848 г. Взгляды Энгельса на события 1848 г. (но не 1525 г.) сходны с выводом Билефельдской школы XX в., что Германия пошла к современности «особым путём» (Sonderweg) как раз из-за «провала демократической революции» 1848 г.[98] А если Германия пережила две неудавшиеся революции, не значит ли это, что над её национальной судьбой тяготеет некое «проклятие консерватизма»[99]? Так или иначе, всё равно остаётся вопрос: почему в обоих случаях неудачных революций немецкие умеренные не заключили пакта с плебейской чернью, как сделали им подобные в Богемии в XV в., а также в других местах позже?
Такой исход обусловлен многими причинами. Наиболее очевидная из них: размах плебейского насилия в 1525 г. заставил все прочие элементы общества сплотиться с целью его подавления. Не менее очевидно, что брат императора и регент Фердинанд, князья, некоторые из свободных городов вместе с новой и старой церковью имели превосходство в силе и институциональной легитимности над бродячими крестьянскими бандами. Но сравнение с гуситской Богемией раскрывает ещё более широкий спектр причин.
Во-первых, фактор удачи и личности. Томас Мюнцер не был Яном Желивским — человеком, обладавшим, при всём своём необузданном фанатизме, истинно лидерскими качествами и организаторскими способностями. Точно так же в рядах немецкого рыцарства не нашлось Яна Жижки, в лице которого немецкие Schwarmer обрели бы собственный светский «меч». Франц фон Зиккинген и Гёц фон Берлихинген — всего лишь мелкие кондотьеры. Ещё одно отличие заключается в том, что Лютер, харизматичный пророк германского движения, в отличие от Гуса, оставался в живых. При поддержке большинства церковных реформаторов он нарочито лишил восстание моральной легитимности, санкции Слова Божьего. В памфлете «Против разбойных и грабительских шаек крестьян», написанном в весьма суровых выражениях, Лютер напомнил заповедь Святого Павла: «Каждый да повинуется власти». Тем самым он всецело одобрил военные репрессии со стороны князей. В эпоху, когда Закон Божий служил для человека высшим законом, такой «идеологический» или культурный фактор имел огромное значение.
Во-вторых, на сцену выступают структурные факторы, начиная с новой теологии Лютера. Реформатор так яростно осуждал крестьян, поскольку справедливо подозревал, что их движение тяготеет к Мюнцеровой программе оправдания разрушением, а в его глазах подобная милленаристская пародия на Слово имела не менее сатанинскую природу, чем римский Антихрист. Короче, для Лютера в борьбе с крестьянами на кону стояло, ни много ни мало, будущее дела Божия в мире сем. Отрекшись от крестьян в 1525 г., Лютер начертал границу, за которую его Реформация не выйдет, дабы не впасть в ересь. И эта граница проходила между церковью, сосуществующей с обществом, то есть старым «христианским миром» в новой форме, и сектантским раздроблением единой церкви на основе мнимого вдохновения Святым Духом. Разумеется, князья и городские магистраты придерживались такого же взгляда на нерушимое единство церкви и общества. Хотя крестьяне разделяли кооперативно-ассоциативное представление о «хорошем» обществе, требуемая ими радикальная деконструкция церкви практически вела к её полной локализации и сектантскому сепаратизму.
В результате всех этих факторов в Германии не получилось Табора — только такие злополучные вспышки плебейского движения, как в Мюльхаузене в 1525 г. и особенно в Мюнстере в 1536 г. Не сложилось и ничего похожего на плебейско-патрицианский альянс Табора и Праги. На этот счёт Энгельс прав. Хотя он совершенно не понимал Мюнцера, поскольку не мог воспринимать его религиозные мотивы всерьёз, зато верно подметил, что система политических альянсов управляет революционным процессом. Реформация как революция была прервана из-за невозможности расширить её систему альянсов до включения туда самого радикального и демократического элемента. Любое революционное движение, которое преступает границы своего радикального потенциала, нуждается в союзе с плебсом, противоречащем естественным правилам политики[100]. В Богемии летом 1419 г. жгли монастыри, но это не примирило крупных магнатов и Прагу с императором Сигизмундом. Кромвелевская «армия нового образца» кишела демократами — левеллерами и индепендентами, но это не помешало её четырёхлетнему сотрудничеству с пресвитерианским парламентом из представителей высших классов. В августе 1789 г. во Франции горели замки, но это не затормозило реформаторской деятельности Законодательного собрания, не толкнуло его к Людовику XVI, а юристы-якобинцы не побоялись поднять парижских санкюлотов против всех врагов республики. Таким образом, главное объяснение неудачи в Германии заключается в следующем: лидеры чешского, английского и французского гражданского общества чувствовали, что им следует больше опасаться вооружённой силы прежнего повелителя, нежели плебейского буйства, а германские князья и городские магистраты видели более серьёзную угрозу со стороны сорвавшегося с цепи «простого человека», чем со стороны государя-императора. Реформация-революция против «первого сословия» так и не вышла за пределы этой основной цели, поскольку обладатели светского «меча» боролись за сохранение и расширение своих традиционных позиций.
Но удалось ли полностью убрать духовный «меч»? В конечном счёте лютеранская Германия осталась миром, где церковь и община продолжали сосуществовать нераздельно. Разумеется, духовный «меч» затупился, а светский, хотя бы на местном, если не на имперском уровне, приобрёл гораздо больше могущества, чем раньше, обеспечив себе право вмешиваться в церковные дела куда сильнее, нежели допустил бы Рим до 1517 г. Всё это означало для церкви существенное снижение авторитета и утрату мирского владычества. Тем не менее лютеранский пастор ещё не стал просто одним из лиц свободной профессии, хотя как человек с университетским образованием формально принадлежал к данной категории. Он имел призвание (Beruf), более высокое, чем обычное мирское призвание, которое, с точки зрения Лютера, должны исполнять все верующие. Его служба (Amt) состояла в том, чтобы проповедовать спасительное Слово Божье, это отделяло пастора от обычного христианина и возносило над ним. Несмотря на пониженный статус, протестантское пасторство осталось некой клерикальной кастой, напоминающей старое «первое сословие». Так что и в этом отношении Реформация-революция не имеет окончательного завершения.
Кто же в целом выиграл и проиграл в германской Реформации как революции? Из первоначального революционного всплеска победителями вышли городская верхушка на юге и местные князья в других регионах, особенно в центре и на севере. Главным проигравшим в этой фазе стал «простой человек». Однако в период консолидации, когда религиозные вопросы решались военным путём, города, при всей крепости их стен, не могли соперничать с князьями и все чаще терпели поражение. Впрочем, наибольшие потери в обеих фазах понесла церковь. Такие крупнейшие церковные владения, как Кёльн и Вюрцбург, сумели выжить ценой уступок княжеской гегемонии, но в прочих местах духовный «меч» сильно ослабел. Вообще так или иначе проиграли и император, и церковь, и города, и, конечно, «простой человек», а больше всего выиграли местные князья.
В итоге германскую Реформацию можно назвать первой «прерванной революцией» (revolutio interrupta) в периодичном европейском революционном процессе. Она представляет собой первый пример одного из главных вариантов базовой модели полной европейской революции, сложившейся в гуситской Богемии. Как мы увидим далее, этот вариант будет в основном характерен для Центральной Европы, особенно в 1848 г.
Дайте мне древесину, и я пошлю вам стрелы.
Париж стоит мессы.
Со второй половины XVI в. августинианская теология кальвинизма и его революционная пресвитерианская экклезиология стали движущей силой протестантства в Европе, распространяясь из кальвинистской Женевы на восток в Польшу и Венгрию, на север в Нидерланды, Шотландию и Англию, а в следующем столетии и в британские колонии Северной Америки. В лютеранской Германии эта «вторая Реформация» приобрела такой важный оплот, как Пфальц, новое вероучение даже принял в качестве своей религии правящий дом Пруссии, которая в конечном счёте превратится в самое значительное из германских государств[101].
Однако первого и на некоторое время наиболее заметного успеха «реформатская» церковь, как она сама себя называла, добилась на родине Кальвина — во Франции. С 1555 по 1562 г. кальвинистская доктрина проникла во все социальные классы, от знати и интеллектуалов до ремесленников и крестьян. Более того, в 1559–1562 гг. религиозный вызов совпал с системным кризисом монархического централизма, благодаря чему возникло базовое сочетание, которое в Нидерландах в 1556 г. и в Англии в 1640 г. породило настоящую революцию. Религиозное инакомыслие в пору своего расцвета охватывало до 10% населения[102], в других революционных ситуациях, в частности при голландском восстании, такой критической массы хватало, чтобы меньшинство возобладало в обществе. Но, несмотря на подобную динамику, кальвинизм потерпел во Франции сокрушительное поражение, его революционный потенциал рассеялся за тридцать лет гражданской войны. Отсюда возникает большой вопрос: почему сила столь парадоксально привела к провалу? И что говорит нам этот провал о динамике европейской революции в целом?
Увы, такие вопросы отнюдь не занимают центрального места в историографии «французских религиозных войн», как обычно именуется интересующий нас период. Так же как в работах о Реформации и гуситах, историки сначала сосредоточились на проблеме религии, в данном случае — поиска конфессиональной идентичности меньшинством современных французских протестантов. Их усилия увенчались выходом многотомных трудов Пьера Эмбара де ла Тура и Эмиля Думерга — перед этими двумя классиками в долгу все последующие авторы[103]. Вторым главным стимулом исследований служил патриотический интерес французов к становлению французского государства, для которого войны являлись досадной помехой. Такое направление задано в соответствующих томах классической «Истории Франции» Эрнеста Лависса[104], по сей день представляющих наиболее подробный рассказ о событиях того времени. Но серьёзнейший поворот в его интерпретации произвела школа «Анналов». Один из основателей журнала Люсьен Февр положил начало современным внеконфессиональным исследованиям религии XVI в. в её социальных и культурных аспектах[105]. Позже ещё один представитель школы, Эммануэль Ле Руа Ладюри, оживил традиционный взгляд на религиозные войны с точки зрения формирования государства, дополнив его анализом социальной, экономической и демографической истории[106]. Акцент на собственно религиозную сторону событий, характерный для работ Февра, нашёл продолжение в более углублённой форме в нескольких книгах Дени Крузе, по мнению которого обе стороны конфликта буквально считали себя «воинами Господними»: гугеноты — солдатами нового священного завета, католики — крестоносцами, защищающими святую землю от неверных[107].
Лишь изредка религиозные войны во Франции рассматривались как разновидность революции. Разумеется, довольно регулярно, хотя и поверхностно обсуждались поразительные намёки на 1789 г., которые можно увидеть в Парижском бунте 1588 г. Но очевидные параллели с современным последнему восстанием в Нидерландах и событиями в Англии после 1640 г. не привлекли внимания, которого заслуживали. Наиболее примечательная попытка исправить это упущение была вдохновлена расцветом «стасиологии» после Второй мировой войны. Её автор — Перес Загорин, использовавший в своей работе 1980 г. богатую национальную и конфессиональную историографию Европы XVI–XVII вв. для весьма поучительных сравнений между разного рода восстаниями и мятежами[108]. Его обобщения (слово «модель» будет здесь чересчур сильным) по каждому случаю идеально соответствуют историческим фактам. Хотя Квентин Скиннер в большом труде, посвящённом истории современной политической мысли, представляет гугенотов как революционное движение[109], социальная наука «стасиология» почти не обратила на это внимания. В данной главе я следую примеру Загорина, правда, сравниваю в основном не одновременные, а происходившие друг за другом события.
Население Франции середины XVI в. при Валуа насчитывало порядка 19 млн чел.; это было самое многонаселённое государство в Европе с крупнейшей столицей — Парижем, где проживало около 300 тыс. чел. Французское королевство также занимало самую большую территорию, а его монархия входила в число сильнейших, наряду с английской и испанской. И, подобно двум своим соседям, Франция находилась на первом интенсивном этапе строительства современного государства.
Этот процесс стал тем более необходимым, когда на престол в 1519 г. взошёл император Карл V, окружив владения Валуа со всех сторон землями, подвластными Габсбургам. В результате между двумя державами до 1559 г. тянулась череда войн. Противостояние не приносило Франции особой выгоды, но хотя бы направляло воинственный пыл французской знати на внешнего противника. Мир грозил разжечь внутренний конфликт, поскольку королевскому абсолютизму было ещё далеко до полного подчинения дворянства.
Другим препятствием на пути консолидации королевского абсолютизма служили сами размеры королевства, институциональное разнообразие его многочисленных провинций, наличие больших доменов, которые являлись оплотом власти аристократии. Сравнение с соседним английским королевством может иллюстрировать трудности, стоявшие перед французской монархией. По территории Англия равнялась трём-четырём Нормандским герцогствам, что облегчало управление страной из единого центра, в отличие от обширного королевства Капетингов. Кроме того, Англия со времён Альфреда Великого была унитарным государством, а централизованный норманнский вариант феодализма укрепил её целостность. Здесь правителю не приходилось, подобно французским королям, собирать воедино провинцию за провинцией. В этом отношении Франция напоминала гораздо более молодую двойную монархию Испании, хотя центральная область Испании, Кастилия, была довольно эффективно централизована, когда Карл V в 1520 г. подавил городское восстание коммунерос, превратив кортесы (испанский парламент) в совершенно безобидный орган. С другой стороны, Франция обладала преимуществом, которого никогда не имели её соседи: тайной высшей христианской миссии, восходящей к эпохе Карла Великого и Людовика Святого, к крестовым походам — «деяниям Бога через франков» («gestae Dei per Francos»).
По всем этим причинам во Франции прогресс королевского абсолютизма (или, что то же самое, формирования государства) оказался не линейным, а колебательным по типу «два шага вперёд, шаг назад». Если периоды правления Людовика XI и Франциска I означали два шага вперёд, то религиозные войны стали первым большим шагом назад.
Кризис наступил во Франции, однако, не из-за прямого системного вызова со стороны знати или провинций, а в результате брожения религиозной Реформации в низах. Памфлеты Лютера ещё в 1519 г. появились в Париже, сразу найдя там отзывчивую аудиторию среди интеллектуалов-гуманистов, уже подготовленных к реформам сочинениями Эразма и Жака Лефевра д'Этапля. В 1520-е гг. эти идеи были официально осуждены, но Франциск I активно за них не преследовал до 1534 г., пока один из французских сторонников Цвингли, более радикального соперника Лютера, не развесил в Париже «плакарды», грубо высмеивающие причастие. В итоге множеству французских «евангелистов» пришлось искать убежище в городах южной Германии и Швейцарии, в частности в Страсбурге и Женеве. Кальвинизм родился в результате встречи этих евангелистов с городской Реформацией в Швейцарии и на Верхнем Рейне.
В 1536 г. Кальвин, находясь в изгнании в Базеле, написал первый вариант своих «Институтов» — чёткого и структурированного краткого изложения реформатской доктрины, которое он посвятил Франциску I в надежде привлечь короля в ряды сторонников новой веры. В 1541 г., после трёх лет руководства французской церковью в Страсбурге, Кальвин обосновался на постоянное жительство в Женеве, которая тогда представляла собой заштатный городок, зависящий от Берна, с 10-тысячным населением. Следующие 15 лет он успешно боролся за превращение республики в образцовую реформатскую общину, по сути теократию. Ко времени его смерти в 1564 г. эта образцовая община стала центром настоящего кальвинистского Интернационала.
Кальвин был не первым обновителем доктрины Реформации. Расходясь по важным пунктам и с Лютером, и с Цвингли, он, в сущности, систематизировал и заострил исходную приверженность Реформации идее оправдания только верой и церкви, основанной на Священном Писании. В области теологии это означало крайнее и беспощадно логичное августинианство, претворившее мысль о природной греховности человека и трансцендентном величии Бога в ясную доктрину «двойного предопределения»: проклятия для большинства и спасения для немногих. Однако это чёткое разделение на отверженных и избранных не производило депрессивного психологического воздействия, как мы могли бы предположить при нашей современной демократической впечатлительности, ибо за оправданием следовало освящение, то есть праведное и благочестивое поведение в жизни избранных. В результате доктрина «двойного предопределения» не столько вселяла в верующего беспокойство по поводу перспектив его спасения, сколько внушала ему убеждение, что он — посланник Всемогущего Господа на земле. Отсюда берёт начало воинственная активность, присущая всем реформатским церквям и резко контрастирующая с большей сосредоточенностью на внутренней жизни (Innerlichkeit) и сравнительным квиетизмом лютеранства.
По центральному вопросу — о причастии или, как его теперь называли, Тайной вечере — Кальвин занимал среднюю позицию между Лютером и Цвингли. Лютер верил в «материальное» истинное присутствие, которое именовал «пресуществлением», Цвингли считал таинство чисто символическим. В основе промежуточной позиции Кальвина лежала вера в духовное истинное присутствие: Христос в его понимании действительно являл себя верующим, но лишь в духовной, а не в «материальной» форме. Одно из последствий такой трактовки — требование в правильно реформированной церкви допускать к Тайной вечере только избранных. Другое следствие — гораздо более острая враждебность к римско-католической мессе как таинству, нежели у лютеран и цвинглиан. Кальвинисты смеялись над церковными просвирами — «запечённым Богом» — и сами, в противоположность католикам, сводили обряд Тайной вечери к суровой простоте. Вдобавок они совершенно не признавали икон, традиционных церковных одеяний, церемониала и любых других признаков религиозной помпезности или зрелищности. Всё это с отвращением причислялось к идолопоклонничеству, и кальвинистские пасторы, уподобляясь ветхозаветным пророкам, сокрушавшим языческих Ваалов, подстрекали паству к иконоборчеству. Конечно, лютеране и цвинглиане тоже очищали свои церкви от следов «папистских суеверий», однако осуществлялось это обычно по указу гражданских магистратов. А в случае французских гугенотов чаще действовали сами верующие под руководством пасторов.
Кальвинистская экклезиология, несомненно, обязана своим появлением на свет южногерманским и швейцарским городским республикам. Там за проведение Реформации отвечали гражданские магистраты и в большинстве мест, например в Цюрихе, в итоге устанавливали административный контроль над новой церковью. Кальвин и в данном вопросе занимал срединную позицию, которая, с одной стороны, отражала этот патрицианский конституционализм, а с другой, стремилась ослабить его влияние. Он ставил целью сделать церковь независимой от светского начальства, но притом не развращать её предоставлением прямой политической власти, каковая в глазах реформатов являлась великим пороком римской церкви. Конкретно это означало руководство церковью со стороны консистории, состоящей из старейшин (священнослужителей и мирян), или «пресвитеров», избираемых гражданскими магистратами. Кандидатуры старейшин выдвигались духовенством, затем их утверждали магистраты и — по крайней мере, формально — вся конгрегация. Консистория, в свою очередь, ведала назначением новых священнослужителей и проповедников. Она обладала полномочиями налагать дисциплинарные взыскания на членов конгрегации, и магистрат обязан был исполнять её вердикты. Иными словами, гражданские органы имели право голоса, но отнюдь не играли решающей роли в управлении церковью, зато церковь играла ведущую нравственную роль в управлении обществом в целом. Подобная система представляла собой своего рода антиклерикальную теократию. Она отстраняла церковь от мирских дел, вознося её над ними. Таким образом, женевская церковь, как и сама женевская республика, была олигархической или городской аристократической.
После 1555 г. эти отлаженные структуры стали переноситься на гораздо более обширную сцену государства Валуа. От изменчивого евангелизма эпохи Франциска I королевство перешло при Генрихе II к зрелому, строго дисциплинированному кальвинизму. Вспышек анабаптизма или анархического милленаризма среди французских гугенотов не возникало.
Тем не менее сам кальвинизм нагрянул во Францию стремительно, и его приход чем-то напоминал всплеск милленаристских настроений. К 1555 г., когда реформатская церковь прочно утвердилась в Женеве, Кальвин, видимо, решил, что дальнейшее служение делу Господа требует активного «насаждения» независимых церквей во Франции. К тому же там явно прошли времена, когда реформаты могли надеяться на обращение монархии в свою веру. С 1547 г. новый король всецело поддерживал гонения на них. Ведь конституционной нормой эпохи стал принцип «одна вера, один закон, один король» (une foi, une loi, un roi). Кальвин получал от неорганизованных подпольных групп французских «правоверных» все более настойчивые просьбы возглавить их. Дело пошло к открытому кризису, после того как король в 1559 г. положил конец длительному противостоянию Валуа и Габсбургов, подписав Като-Камбрезийский мирный договор, невыгодный для страны, но позволяющий, наконец, сосредоточить внимание на внутренних проблемах, то есть разрастающейся ереси.
Кальвина, несомненно, вдохновлял на новую интервенционистскую политику успех реформатов-миссионеров, таких, как его старый наставник Буцер из Страсбурга и Вермильи из Цюриха, которые в конце концов добились доктринальной Реформации в Англии при Эдуарде VI (1547–1553). Ещё более многообещающим казался пример шотландской Реформации 1558–1559 гг., инициированной непосредственно женевской пасторской компанией. Здесь лавина пропагандистских памфлетов, напечатанных в Женеве, а вслед за ней проповеди Джона Нокса побудили новое церковное руководство, «лордов Конгрегации», поднять оружие против королевы-регента — сестры герцога Гиза, одного из главных сподвижников французского короля Генриха II. Подобный активный интернационализм резко отличает кальвинистов от лютеран Германии и Скандинавии, которые в основном ограничивались национальными пределами.
Женева теперь была хорошо организована для выполнения грандиозной задачи «насаждения» реформатской церкви по всей Франции. К 1555 г. этот незначительный ранее городок занял третье место по объёму издания книг на французском языке, уступая только Парижу и Лиону. В 1559 г. муниципальный совет основал Женевскую академию, где первым ректором стал помощник Кальвина Беза. Главным предназначением академии являлась подготовка для Франции пасторов-миссионеров. Пасторы из её стен выходили не только образованные, но и привычные к руководящей роли, поскольку набирались в основном из высших классов, зачастую из дворянства. Так Женева превратилась в «колыбель» движения гугенотов, «главный источник церковных лидеров и потока печатной пропаганды», «оплот заговоров, место переговоров о займах, производителя и распространителя оружия»[110]. К 1559 г. новая церковь обрела достаточно сил, чтобы созвать первый в своей истории национальный синод в Париже, прямо под носом у короля.
В том же году кальвинизму выпал уникальный шанс — неожиданная гибель Генриха II ввергла Францию в состояние кризиса. Несмотря на то что его наследник, шестнадцатилетний Франциск II, юридически достиг совершеннолетия, слишком слабые позиции при дворе сделали его пешкой во фракционной борьбе за власть, которая в Европе раннего Нового времени неизбежно вспыхивала при королях юного возраста. Сначала победу одержали герцог Гиз и его брат, кардинал Карл Лотарингский, — дяди короля по линии его жены, Марии Шотландской. Их ультракатолицизм побудил стремительно растущее сообщество гугенотов к сопротивлению. Гугенотскую контрмобилизацию возглавил принц Бурбон-Конде, который, будучи принцем крови и кузеном короля, полагал, что именно он, а не выскочки Гизы, должен стать фактическим регентом. Однако Бурбонов потеснил третий влиятельный клан, Монморанси — традиционно первые бароны Франции, часто служившие коннетаблями королевства. Наиболее выдающимся представителем этой группы был адмирал Франции Гаспар де Колиньи.
Как раз в тот период высшая аристократия страны стала в массовом порядке переходить в кальвинизм. На самом раннем этапе, с 1545 по 1555 г., доктрина Кальвина обычно находила приверженцев среди мелкой буржуазии, высококвалифицированных ремесленников, например ткачей и печатников, и мелкопоместного дворянства. Благодаря обращению множества аристократов реформатская церковь повсеместно обрела мощную институциональную и военную поддержку. Тревожной демонстрацией этого факта явился Амбуазский заговор в марте 1560 г., когда несколько мелких дворян-гугенотов попытались захватить короля. Конде ждал своего часа за кулисами, и, хотя Кальвин возражал против данного предприятия, Беза, по-видимому, втайне поддержал заговорщиков, поскольку статус Конде как принца крови придавал их действиям видимость законности. Дабы положить конец кризисной ситуации, в августе король, под давлением королевы-матери Екатерины Медичи, впервые с 1484 г. созвал Генеральные штаты.
Однако ещё до начала заседаний, в декабре, Франциск II скончался. Его правление продолжалось всего 18 месяцев. Поскольку его брату, Карлу IX, было только 10 лет, Екатерина стала регентом. В ходе работы штатов её канцлер Мишель де Лопиталь выступил с политикой толерантности и примирения. Гизы потеряли влияние при дворе, и Екатерина обратила свою благосклонность на Бурбонов и Монморанси. Но если ранее репрессии Гизов дали толчок распространению кальвинизма, то терпимость Екатерины лишь усиливала самоуверенность и воинственный настрой кальвинистов.
К концу года во Франции уже насчитывалось около 1000 реформатских церквей, а в марте следующего года состоялся второй национальный синод. В августе снова собрались Генеральные штаты. После 76-летнего перерыва их собрания будут проводиться регулярно в критические моменты на протяжении всего периода религиозных войн — в 1576, 1588 и 1593 гг. Но даже несмотря на это, они останутся слабым инструментом политики — отчасти потому, что провинциальным штатам легче было управлять настроением населения, а особенно ввиду институционального перевеса монархии. Таким образом, основной ареной фракционной борьбы по-прежнему служил королевский двор.
Соответственно главной попыткой примирения стала личная встреча протестантских и католических богословов на коллоквиуме в Пуасси, устроенном Екатериной в сентябре. Она надеялась найти способ сосуществования двух вер в лоне единой национальной церкви, нечто вроде политики, успешно осуществляемой в Англии королевой Елизаветой. В рамках компромисса католикам следовало устранить злоупотребления и упростить церковные обряды, а протестантам — смягчить непримиримость доктрины. К сожалению, подобное решение устроило бы только тех, кто не придавал религии первостепенного значения. Ни Кальвин, ни кардинал Лотарингский даже думать о таком не желали. Ту же линию — и столь же неудачно — пытался проводить своим «Интеримом» Карл V в 1545 г.
На коллоквиум приехал из Женевы сам Беза и открыто проповедовал в Париже под охраной солдат Конде. Женевское влияние при дворе так усилилось, что Гизы сочли благоразумным отбыть в свои лотарингские владения. Возникающие на юге гугенотские оплоты захлестнула первая волна иконоборчества, направленная против «папистского идолопоклонства».
К концу 1561 г. количество реформатских церквей во Франции достигло примерно двух с половиной тысяч. В январе следующего года Екатерина издала Сен-Жерменский (Январский) эдикт, который даровал гугенотам свободу вероисповедания и право проведения богослужений за городскими стенами или в частных домах знатных аристократов. Несмотря на географические ограничения, это была неслыханная уступка по тем временам[111]. Аугсбургский мир 1555 г. в принципе не признавал веротерпимости; он, скорее, разделил Германию на два лагеря — регионы с католическим и протестантским вероисповеданием, и ни в одном из них приверженцы другой веры не могли рассчитывать на толерантное отношение. Правда, в Богемии и Польше протестантство фактически дозволялось, но по обычаю, а не по закону. Январский эдикт Екатерины Медичи — первый случай официального признания европейским государством сосуществования двух церквей на своей территории, хотя вплоть до Нантского эдикта 1598 г. этот принцип не получил полной реализации, да и впоследствии мог быть в любой момент отменён. Голландия подошла к чему-то подобному не ранее 1630-х гг., и то лишь де-факто. Вдобавок Екатерина в своём решении определённо проявила больше великодушия, нежели английский «Кодекс Кларендона» 1661–1665 гг. или даже «Акт о веротерпимости» 1689 г.
Довольно скоро стала очевидной преждевременность Январского эдикта для Франции 1562 г. На деле он резко поляризовал страну. Гугеноты, ободрённые королевским признанием, создавали свои церкви везде, где хватало сил, причём в городах не меньше, чем в дворянских поместьях. И хотя официально их требования по-прежнему сводились к веротерпимости, в действительности движение обрело достаточную мощь, чтобы посягнуть на более дерзкую цель — обращение всей французской церкви. С другой стороны, стремительный взлёт гугенотов на протяжении 1562 г. неизбежно породил воинственную реакцию. Большинство населения воспринимало внезапную гугенотскую экспансию, и особенно иконоборческое «бешенство», которым она зачастую сопровождалась, как агрессию, безбожное посягательство на всё древнее и святое в королевстве. «Ответное бешенство» вырвалось наружу в марте в виде резни в Васси.
Инцидент произошёл по вине герцога Гиза, который с вооружённым эскортом выехал из Лотарингии с целью вернуться ко двору. По дороге он наткнулся на группу гугенотов, собравшихся на богослужение в амбаре на его собственной земле. Произошла стычка, в ходе которой 23 гугенота были убиты. Среди кальвинистов по всей Франции весть о резне вызвала негодование, которое переросло в страх, когда герцог Гиз, приветствуемый народом, вступил в Париж. Он снова занял господствующее положение при дворе весьма простым способом — перевёз королеву-регента и юного короля из дворца Фонтенбло в столицу, то есть устроил своего рода Амбуазский заговор наоборот, на сей раз увенчавшийся успехом. Конде в ответ стал собирать силы в Орлеане, пока Гиз делал то же самое в Париже. И началась война.
Первая война длилась год. В Париже гугеноты потерпели поражение, но захватили Лион и ряд южных городов. К моменту завершения сражений Конде был пленён королевскими войсками, а Гиз убит дворянином-гугенотом при осаде Орлеана. В итоге война окончилась вничью, что и продемонстрировал королевский эдикт, который, в сущности, восстанавливал status quo ante — веротерпимость с географическими ограничениями.
Патовая ситуация сохранялась более тридцати лет, несмотря на восемь войн. По словам Чарльза Тилли, во Франции после 1562 г. явно сложилась «революционная ситуация», но не привела к «революционному исходу», то есть ни к настоящей смене режима, ни к основательным системным преобразованиям. Ещё меньше произошло социальных перемен, впрочем, социальные перемены такого рода, попытки которых предпринимались в Германии в 1525 г., никогда не входили в число «требований», выдвигаемых в изначальной революционной ситуации. Итак, модель данной тупиковой революции выглядит следующим образом: сначала взрыв, почти столь же мощный, как в Германии в 1520 г.; затем череда гражданских войн, в которых, однако, ни одна из сторон не одерживает решительной победы.
Подобный тупик — не единственная странность этой неокончательной революции. Безвыходное положение постепенно эволюционировало в «попеременную» революцию, движущей силой которой выступали сначала «левые» кальвинисты, затем «правые» католики — если использовать анахроничную, но в данном случае подходящую терминологию. Иными словами, радикальные действия зачинщиков-кальвинистов, в конце концов, были воспроизведены католическим сопротивлением. И хотя «контрреволюция» во многом приобрела более экстремальный характер по сравнению с гугенотским оригиналом, тем не менее на государственные и социальные структуры королевства она повлияла даже меньше. Какова же природа сил, которые сменяли друг друга, топчась в тупике?
Чрезмерная сосредоточенность на церковной организации — главное отличие кальвинизма от лютеранства и англиканства. Во Франции это породило пресвитерианско-синодальную организацию — такую форму принял кальвинизм, когда его институты, перенесённые из женевского «города-государства», стали устанавливаться в национальных масштабах королевства Валуа. Данную организационную систему, наряду со стандартным вероисповеданием, окончательно утвердил первый национальный синод французской церкви в 1559 г. Сам Кальвин назвал эту систему, оптимальную с точки зрения политической и военной эффективности для воинствующих доктринёров, «аристократической» — в аристотелевском смысле. Современный автор Роберт Кингдон, допуская небольшой анахронизм, дал ей название «демократического централизма»[112].
В основании системы отдельные церкви или конгрегации управлялись консисториями выборных священников и старейшин. Так же как в Женеве, консистории, в сущности, представляли собой олигархии, которые формировались путём кооптации среди пасторов и местных магистратов. В рамках системы все церкви имели равный статус, и на этом демократическом фундаменте строилась общенациональная иерархия. Церкви избирали делегатов в местные коллоквиумы, затем в региональные синоды и, наконец, в периодически созываемые национальные синоды, которые разрабатывали доктрину для всего гугенотского сообщества.
Несмотря на то что к 1562–1563 гг. эта система в основном упрочилась, она всё же столкнулась с демократическим вызовом, брошенным мирянином Жаном Морели, который отстаивал форму «церковной дисциплины», или церковного управления, впоследствии получившего название конгрегационалистского[113]. Морели предлагал, чтобы священнослужителей и старейшин избирала каждая конгрегация, сознавая, что подобный тип церковного устройства будет иметь определённые демократизирующие последствия и для государственного. Однако авторитетные защитники аристократического «пресвитерианства» Кальвина легко отразили удар благодаря почти постоянному военному положению и естественной роли дворянства в войне. По тем же причинам пресвитерианско-синодальную систему приняли осаждённые кальвинисты Нидерландов на своём первом национальном синоде в 1571 г. Её менее удачный вариант возник в 1559 г. в Шотландии, где консистории именовались «церковными сессиями» (kirk sessions), но притом весьма нелогично сохранялись епископы. В 1643 г. английский парламент сделал пресвитерианскую модель официальной для англиканской церкви, но там она не прижилась, поскольку вскоре произошёл раскол между парламентскими ковенантерами и конгрегационалистами-индепендентами, связанными с «армией нового образца». А в Массачусетсе, разумеется, конгрегационализм (правда, без управляющей консистории) возобладал с самого начала, так как колониальным индепендентам не приходилось бороться с военной угрозой.
Церковная организация гугенотов великолепно сочеталась с параллельной организацией их политического сообщества. Последняя состояла из различных муниципалитетов, где большинство населения принадлежало к реформатской церкви, особенно на юге, однако временами и в таких важных центрах, как Лион, Орлеан и Руан. Гугеноты преобладали также в отдельных дворянских владениях и штатах некоторых провинций, например Лангедока. Все эти единицы избирали представителей в национальное собрание. А порой национальный церковный синод служил своего рода главным съездом гугенотов, как, скажем, Ла-Рошельский в 1571 г. Это собрание привлекло иностранных участников, в том числе Людвига Нассауского, брата Вильгельма Молчаливого, и в результате получился своеобразный конгресс кальвинистского Интернационала. То же самое произойдёт на голландском синоде в Дордрехте в 1618 г. Наконец, организация гугенотского церковно-политического сообщества удачно совпадала с сословной организацией королевства, демонстрируя аналогичную расстановку сил: «первое сословие» пасторов и «второе сословие» военачальников-дворян руководили «третьим сословием» городских магистратов.
Одним словом, в гугенотской Франции мы имеем дело с политико-религиозной партией, то есть движением, основанным не на классовом единстве, общности экономических интересов и даже не на конкретной политической программе, а сплочённым принадлежностью к определённой религии[114]. Точнее, политико-религиозная партия есть выражение стремления религии меньшинства одержать верх над только что консолидировавшейся монархией раннего Нового времени и её официальной церковью, неважно — католической или англиканской. Лишь хорошо структурированная и фанатично идейная организация давала такому меньшинству шанс выстоять перед лицом мощи государства.
Собственно, политико-религиозные движения конца XVI в. вообще ознаменовали зарождение «партии» в современном смысле или, по крайней мере, в одном из современных значений этого слова. Конечно, традиционно принято считать, что впервые современные политические партии появились в Англии в лице вигов и тори во время «Кризиса исключения» при Карле II. Но даже эти рыхлые, слабо структурированные, узко элитарные группировки имели конфессиональный оттенок: первые выступали за терпимость к диссидентам, вторые веровали в божественное право монархии и религиозную монополию англиканской церкви. Французские гугеноты и позднее, как мы увидим, голландские «гёзы» представляли собой гораздо более внушительную силу, с широкой опорой в народе и большим военным потенциалом. Таким образом, если вигов и тори можно рассматривать как предшественников современных политических партий, которые мирно конкурируют за власть, то политико-религиозная партия XVI в. — предтеча более воинственных современных политических образований: английских пуритан, французских якобинцев, российских большевиков[115]. В последующих главах эта сложная тема будет раскрыта подробнее.
На данный момент сказанного достаточно для описания того, как впечатляющая организация гугенотов, вкупе с энтузиазмом верующих, способствовала успешному насаждению «богоугодного» управления на значительной части территорий Франции. Основная схема была следующей: как только город с немалым кальвинистским элементом получал военную защиту со стороны дворянства, католических чиновников там убирали, новые пасторы очищали церкви от «идолов», и рождалась новая устойчивая гугенотская «республика». По аналогичному сценарию в 1572 г. будут действовать «морские гёзы» в Зеландии и Голандии. В число важнейших гугенотских республик, созданных таким образом, вошли Ла-Рошель, Монтобан и Ним. Вместе с многочисленными мелкими опорными пунктами кальвинизма, особенно в Севеннских горах, они образовали полумесяц, который простирался от провинции Пуату на западе вдоль долины реки Гаронна, через Лангедок и до провинции Дофине на востоке. Париж с самого начала являлся бастионом католичества.
В ходе религиозных войн гугеноты все больше терпели поражение в северных и восточных частях страны и в основном стекались в пределы своего южного «полумесяца». Каковы же причины подобного географического распределения? Юг во многом отличался от остальной Франции, кое-кто мог бы даже утверждать, что здесь проживала особая национальность. Южане говорили на собственном языке — лангедокском (ныне именуется окситанским), пользовались римским, а не обычным (или общим) правом, которое применялось в северных регионах языка «ойль» (диалекты центральной и северной Франции в средние века). Монархия Капетингов силой аннексировала их земли в XIII в. в результате Альбигойских войн. И хотя те времена давно канули в прошлое, южный регион по-прежнему оставался наиболее обособленным от Парижа по сравнению с остальными частями королевства. Так уж сложилось, что северные края, где доминировали католики, дольше и теснее интегрировались в королевский домен, нежели южные. В сущности, на кальвинистском юге начинали формироваться «Соединённые провинции» с перспективой последующего отделения, по образцу северных нидерландских провинций. Но, в отличие от габсбургских Нидерландов — относительно молодого государства, во Франции уже существовало слишком сильное чувство общей идентичности под эгидой древней Капетингской монархии, чтобы подобное решение стало возможным. А следовательно, патовая ситуация сохранялась.
По завершении первой войны 1562–1563 гг. наступило десятилетие относительных успехов движения гугенотов под руководством адмирала Колиньи. В 1567 г., накануне второй войны, они осмелели настолько, что снова попытались захватить Екатерину Медичи и короля в Мо, отчасти ради самозащиты, но вместе с тем и в надежде победить в противостоянии одним решающим ударом. В сущности, на протяжении всего периода религиозных войн захват монархии — путём наложения рук на королевскую особу, обращения короля в свою веру, приобретения большинства голосов в его совете или, наконец, благодаря наследованию, по мере того как представители династии Валуа умирали один за другим, — являлся ключевой целью и гугенотской, и католической политико-религиозных партий. Метод воздействия посредством Генеральных штатов, дабы ограничить власть монарха или вырвать у него уступки, от случая к случаю использовался, но всегда имел второстепенное значение. Посему монархия, даже находясь в самом слабом положении со времён Столетней войны, оставалась центральным объектом политического соперничества, главным призом в борьбе за власть над королевством.
После того как дерзкая выходка гугенотов в Мо получила резкий отпор в ходе второй войны 1567–1568 гг., Карл IX и Екатерина снова выступили в поддержку политики толерантности. На деле первые успехи Филиппа II в подавлении нидерландского восстания породили страх перед его могуществом, толкая королевский двор к реальному союзу с гугенотами. Нового главу клана Бурбонов, юного Генриха Наваррского, обручили с дочерью Екатерины Медичи, Маргаритой. Колиньи тогда настаивал на объединении французских католиков и протестантов с целью последующей интервенции в Нидерланды на стороне восставших. Однако Екатерине такая политика показалась чересчур опасной, особенно с учётом роста влияния Колиньи на двадцатидвухлетнего короля. В августе 1572 г., когда гугенотское дворянство съехалось в Париж на свадьбу Генриха Наваррского, королева-мать убедила короля испытать их силу, подстроив убийство Колиньи. Покушение провалилось, Колиньи отделался ранением. Знатные гугеноты, обвиняя Гизов, рьяно требовали правосудия. В столь напряжённой ситуации двор, охваченный паникой, принял решение ликвидировать всех главных гугенотских вождей, полагая, что на этом инцидент будет исчерпан. Но, едва операция началась, ситуация мгновенно вышла из-под контроля. Грянул мощный взрыв «ответного бешенства», которое впервые проявило себя в Васси: фанатичные католики-парижане, в том числе многие высокопоставленные чиновники, воспользовались шансом очистить Париж от гугенотов, чья наглость, по их мнению, грозила навлечь на город гнев Господень. Общее количество жертв достигло двух с половиной тысяч. Варфоломеевская ночь, как стали называть эту резню, распространилась на другие города Франции и в целом унесла по всей стране, вероятно, до 5000 жизней[116]. Вскоре она заслужила славу самого ужасающего злодеяния эпохи[117]. Движению гугенотов был нанесён страшный удар, от которого оно по-настоящему так и не оправится.
Ужас массовой резни наконец стимулировал возникновение третьей силы в обществе — «политиков», названных так потому, что они ставили интересы государства и гражданского мира выше заботы о чистоте религии. Выдающийся пример человека подобного склада — Монтень, который, правда, не вёл активной политической деятельности. Именно «политиком» в душе был Генрих Наваррский, по политическим соображениям сначала исповедовавший протестантство, а затем перешедший в католичество. Крупным теоретиком этой новой силы был Жан Боден. В шести его «Книгах о республике», изданных в 1576 г., определялась абсолютная концепция государственной власти, которая в контексте монархии означала королевский абсолютизм[118]. Поскольку в то время никто не мог сохранять религиозный нейтралитет, на практике «политики» обычно поддерживали неформальный союз с более слабой религиозной партией — гугенотами. Даже после Варфоломеевской ночи гугеноты пользовались легальными правами на подконтрольных им территориях.
Однако с 1572 г. им пришлось занять оборонительную позицию, в результате чего появилось огромное количество литературы, посвящённой гугенотскому сопротивлению. Современники — поборники королевского суверенитета прозвали её авторов «монархомахами» («борцами с монархией»). В 1573 г. вышла «Франкогаллия» Франсуа Отмана, доказывавшего, что со времён франкского завоевания монархия во Франции была конституционной, опираясь на народный суверенитет и народное согласие. Сходной позиции придерживались защитники «старинной конституции» в Англии XVII в. Кстати, гугеноты ещё с 1567 г. требовали нового созыва Генеральных штатов. В 1574 г. сам Теодор Беза пополнил такого рода литературу трактатом «Право магистратов», который предварял появление в 1579 г. анонимной «Защиты против тиранов» («Vindiciae contra tyrannos»), написанной ещё более резко. Словно в ответ на современную концепцию верховной власти, изложенную Боденом, оба гугенотских памфлета представляют первое более или менее современное обоснование права на революционное сопротивление. Конечно, и раньше встречались схоластические апологии тираноубийства, но литература монархомахов пошла дальше, формулируя всесторонне развитую политическую теорию сопротивления. Правда, сопротивление она пропагандировала отнюдь не демократическое, признавая его законность только для «нижестоящих магистратов» в рамках существующего устройства, то есть принцев крови, Генеральных штатов, судебных парламентов либо дворянства в целом, когда не заседают Генеральные штаты. Это литературное наследие сыграет важнейшую роль в нидерландском восстании, а также в Англии в период от гражданской войны 1640-х гг. до «Славной революции» 1688 г.[119]
В 1574 г. после преждевременной кончины Карла IX на престол взошёл его брат — Генрих III. Поскольку со временем выяснилось, что у нового короля не будет детей, наследовать ему должен был младший брат — герцог Анжуйский. Однако смерть герцога в 1584 г. сделала очередным законным наследником протестанта Генриха Наваррского. Разумеется, эта биологическая катастрофа обострила религиозный кризис и, собственно, привела к его кульминации в виде самой затяжной и последней из религиозных войн — «войне трёх Генрихов». Третий Генрих — сын герцога Гиза, убитого ещё в первую религиозную войну; во время Варфоломеевской ночи он самолично разделался с адмиралом Колиньи.
С момента созыва первых Генеральных штатов при Генрихе III в 1576 г. Гиз возглавлял Католическую лигу (или Священный союз), в которую входили представители дворянства, поклявшиеся защищать церковь. Лига поддерживала монарха в обмен на признание последним прав штатов и провинций. Смерть герцога Анжуйского дала её деятельности новый толчок, и на деле Католическая лига стала даже более революционной силой, нежели гугеноты ранее. Она заключила тайный союз с Испанией, получая финансирование от самого Филиппа II: последний тогда готовился к нападению на Англию, а его полководец в Нидерландах, герцог Пармский, достиг вершины успеха в подавлении мятежа кальвинистов. Публицисты лиги усердно трудились, по сути, радикализируя гугенотское сопротивление и аргументацию монархомахов.
В Париже независимо от Гиза появилось видоизменённое ответвление лиги под руководством ряда приходских священников, королевских чиновников и состоятельных буржуа. Оно представляло собой конспиративную организацию со своим управляющим советом и плебейскими подразделениями во всех 16 округах Парижа. В недрах этих низовых секций возникло подлинно радикальное социальное движение, которое проявляло себя не столько в прямых требованиях перемен, сколько в ожесточённой ненависти к надменным, грызущимся между собой дворянам и в недовольстве судебным парламентом. Примеру новой городской лиги последовали в других северных и восточных городах королевства. Сеть «лигистских» городов вместе со Священным союзом дворянства под предводительством Гиза образовала политико-религиозную партию и демонстрировала образец «демократического централизма», который во всех основных организационных аспектах являлся зеркальным отражением модели, созданной их противниками-гугенотами. Единственное отличие, конечно, составляла идеология в форме религии. Но это отличие имело ключевое значение, ибо оно одно наполняло организационные формы политическим смыслом и психологическим содержанием.
В мае 1588 г. Гиз совершил торжественный въезд в столицу по приглашению Совета шестнадцати — управляющего органа Парижской лиги. Когда король попытался применить против него силу, горожане взбунтовались в «День баррикад», 9 мая. Король был вынужден бежать из города, а Совет шестнадцати превратился в параллельное городское правительство, конкурирующее с законным муниципалитетом. Всё это, конечно, очень похоже на парижские события 1789 г. и вообще сильно напоминает организацию якобинцев в Париже и общенациональную сеть якобинских клубов в 1793 г. Подобно якобинцам, Совет шестнадцати терзался страхом перед изменой и вёл списки «подозрительных», которых при необходимости надлежало устранить. С кафедр приходских церквей раздавались страстные, даже фанатичные призывы к борьбе с тиранией Генриха III и бдительному выслеживанию его сторонников в стенах города. Главное, но опять-таки фундаментальное различие между двумя примерами заключается в идеологии. В 1588 г. «идеологией» служило католичество тридентского толка, означавшее реформированную версию традиционного церковного устройства; в 1793 г. — руссоистский идеал «республики добродетели», который подразумевал дерзкий прорыв к светлому светскому будущему.
После «Дня баррикад» у короля не осталось иного выбора, кроме союза с Генрихом Наваррским — предводителем вооружённых сил гугенотов, а также официального признания кузена-еретика наследником французского престола. (В иных обстоятельствах аналогичный выбор сделает Карл II, король Англии, защищая право на престолонаследие своего брата-католика, герцога Йоркского.) Стремясь вновь обрести контроль над ситуацией, король, вдохновлённый летним провалом выступления Филиппа II против Англии, созвал Генеральные штаты в нейтральном городе Блуа. Католическая лига без особого труда добилась избрания в них большинства своих сторонников. Тогда Генрих III ухватился за иллюзорное решение в виде быстрой хирургической операции. В королевском замке, где заседали штаты, люди короля убили Гиза и его брата, кардинала. (Тем временем в одной из комнат замка умирала королева-мать Екатерина Медичи.) Затем Генрих III и Генрих Наваррский взяли в осаду мятежный Париж, который упорно сражался ещё год. В 1589 г. король погиб в лагере осаждающих за городскими стенами от руки монаха-фанатика Жака Клемана, подготовленного к заданию агентами уцелевших братьев Гиза.
Генрих Наваррский по закону стал королём, однако большая часть страны не желала признавать его власть из-за веры. Париж и Католическая лига не сложили оружия, в 1590 и 1591 гг. Филипп II отправлял на юг, им на помощь, армию герцога Пармского. Что касается престола, то сначала братья Гизы возвели на него престарелого кардинала Бурбонского (хотя старший из них и сам туда метил). После смерти кардинала лига, под давлением Испании, поддержала претензии дочери Филиппа от Елизаветы Валуа, инфанты Изабеллы. Поскольку салический закон предусматривал наследование престола только по мужской линии, в 1593 г. в Париже снова были созваны Генеральные штаты, чтобы найти способ передать власть испанской наследнице.
В этот-то момент Генрих Наваррский, понимая, что не сможет победить силой оружия, отрёкся от протестантской веры. В 1594 г. он был коронован в Шартре и через несколько месяцев вступил в Париж. Тем самым он нанёс решающий удар слабеющей гугенотской революции. Четыре года спустя Генрих IV издал Нантский эдикт, по большому счёту повторяющий положения Сен-Жерменского эдикта 1562 г. Гугенотам, количество которых теперь составляло не более миллиона человек (около 5% населения страны), разрешалось открыто исповедовать свою веру в строго определённых местах. Кроме того, они продолжали удерживать ряд крепостей (places fortes), таких, как Ла-Рошель. Иными словами, религиозное устройство предполагало, скорее, сосуществование, нежели веротерпимость, как мы её сейчас понимаем. Да и французское государство в итоге пользовалось не совсем полным суверенитетом в современном смысле или хотя бы в трактовке Бодена.
Основная причина провала гугенотов заключается в том, что, при всех своих силах и рвении, они так и не сумели овладеть монархией. Альтернативной возможности — ограничить монархию посредством Генеральных штатов (как произойдёт позже в Нидерландах и Англии) — во Франции не существовало. Для этой цели штаты оказались попросту слишком слабым институтом, а власть монарха имела чересчур большое значение для национальной идентичности. В свою очередь, главным препятствием, помешавшим гугенотам захватить монархию, стал антипротестантский настрой большинства населения, причём значительное меньшинство этого большинства на всех социальных уровнях было достаточно воинственным, чтобы сопротивляться гугенотам, даже находясь по закону в их власти.
Фактически зашедшая в тупик революция XVI в. во Франции придала силы централизующей руке монархии, способствовала росту её поддержки в народе и, таким образом, ускорила её путь к зрелому абсолютизму Бурбонов. Если говорить об анализе революционных процессов, эта безвыходная и «попеременная» революция должна научить нас быть скромнее в претензиях на открытие базовой модели революции для Европы, а тем более для всего мира и на все времена.
Что касается самой Франции, то наследие неудавшейся французской Реформации внесёт существенный вклад в развитие кризиса, который породит события 1789 г.
Вовсе не обязательно надеяться, чтобы начать, равно как не обязательно и преуспеть, чтобы упорно продолжать.
Первое, что следует отметить, говоря о перевороте, который обычно называют Голландским восстанием, — начиналось оно не как именно голландское. Возникновение к 1609 г. независимой Голландской республики из семи провинций стало непредвиденным следствием более широкой революции в 17 провинциях Бургундско-Габсбургских Нидерландов, династической протомонархии, занимавшей территорию современных Голландии, Бельгии и кусочка северной Франции. Собственно, поначалу революционное движение сосредоточилось в пределах нынешней Бельгии, а его главный лидер, Вильгельм Оранский, до самой своей смерти в 1584 г. рассматривал его как общенидерландское. Задачу анализа затрудняет ещё одно обстоятельство: на развитие восстания международные силы влияли не меньше, чем его собственная внутренняя динамика, и это резко отличает его от совершенно самостоятельного английского переворота веком позже и первоначальной, решающей стадии богемской революции веком раньше, даже от непосредственно предшествующей ему Реформации в Германии (до начала вооружённой борьбы в 1540-х гг.). Причина осложнений, конечно, заключается в интернациональном характере династии Габсбургов, правившей в Брюсселе.
Соответственно историография этого восстания также весьма сложна и разнопланова. В отличие от историографии 1789 или 1776 гг., она посвящена не только революции, а целому ряду разных тем. Первая из них — генеалогия борьбы протестантской свободы против католического деспотизма, которая начинается с «на том стою», брошенного Лютером Карлу V на Вормсском рейхстаге. Эта традиция, несомненно, имеет международный характер, и величайший классический труд в данном ключе — вышедшая в 1856 г. книга американца Джона Мотли «Возникновение Голландской республики»[120]. Кроме того, сюжет о Голландском восстании вошёл в литературный канон эпохи Просвещения, воспевающий идею свободы. Гёте в период расцвета движения «Буря и натиск» в 1775 г., во время американской революции, посвятил ему пьесу «Эгмонт», так же как ранее «Гёца фон Берлихингена» — либертарной Реформации. Шиллер, набив руку на другом персонаже либеральной иконографии, швейцарце Вильгельме Телле, сделал голландские события основой дворцовой мелодрамы «Дон Карлос»; Верди превратил шиллеровскую версию в грандиозную оперу.
Более жизнеспособная, хотя и не столь заметная на международном уровне историографическая традиция рассматривает восстание как источник современной голландской национальной идентичности. Именно в этом направлении была проделана наиболее серьёзная работа. Однако, поскольку голландский язык не является международным, её результаты лишь изредка проникали в наше общее историческое сознание, прежде всего благодаря труду Питера Гейла «Мятеж в Нидерландах (1555–1609)», впервые изданному в 1932 г.[121] Дело осложняется тем, что восстание произвело на свет не одну, а две современные нации, и потому великий медиевист Анри Пиренн не менее серьёзно считал его главным фактом истории Бельгии[122]. Маркс и Энгельс, конечно, без колебаний отнесли нидерландские события к разряду «буржуазных революций», даже не делая попыток серьёзного анализа; такая точка зрения в середине XX в. породила радикальную исследовательскую традицию[123].
Только после Второй мировой войны, под влиянием марксизма и расцвета «стасиологии», восстание в Нидерландах стали рассматривать как революцию, пусть и не обязательно «буржуазную». Но мнения историков относительно географических рамок, продолжительности и модели развития этой революции всё равно расходятся. Структура деятельности восставших столь иррегулярна, что плохо поддаётся схематизации и сравнительному анализу. Несмотря на примерно те же политические, социальные, идеологические факторы, что наблюдались раньше в Богемии и Германии, а позже в Англии, модель действий, через которую эти факторы себя проявляли, в данном случае своеобразна чуть ли не до аномальности. Перед нами восстание, которое можно одинаково убедительно охарактеризовать и как радикальную, и как консервативную революцию, и как народное, и как элитарное движение[124]. Кроме того, поскольку самым значительным его результатом фактически стало возникновение Голландской республики, экономического гегемона и мировой державы XVII в., дискуссия постоянно, как и прежде, сворачивает к «Голландскому восстанию»[125].
Тем не менее более широкое понятие Нидерландского восстания позволяет нащупать контуры некой модели. Это модель революции «с остановками», которая вдобавок то и дело меняла свой центр, пока окончательно не обосновалась в семи северных провинциях, группировавшихся вокруг Голландии. Первый мятеж вспыхнул в 1566 г., и, хотя он охватил все Нидерланды, главный очаг его находился на юге, во Фландрии и Брабанте. Уже в следующем году Испания его повсеместно подавила. Второй, начавшись в 1572 г., увенчался успехом только в двух голландских приморских провинциях — собственно Голландии и Зеландии. Третье восстание началось с падения (временного) испанской военной власти в 1576 г. и снова распространилось на всю территорию Нидерландов, но после 1578 г. внутренний раскол среди мятежников помог испанцам вернуться на юг. С тех пор в северных провинциях продолжалось уже действительно по сути Голландское восстание, после 1581 г. переросшее в международное противостояние — войну между Испанией и новой республикой. Картина «революции в трёх сериях» лучше всего нарисована в книге Джеффри Паркера «Голландское восстание», впервые увидевшей свет в 1977 г., в золотую пору «стасиологии»[126]. Именно такая схема «революции с остановками» рассматривается ниже.
Несмотря на относительно небольшие размеры, в 1566 г. Нидерланды вместе с северной Италией представляли собой самую передовую в экономическом отношении, богатую, густонаселённую и урбанизированную часть Европы. Занимая по площади от силы две трети территории Англии и Уэльса, Нидерланды имели примерно такую же численность населения: порядка 3 млн чел. (на землях будущей Голландской республики в 1500 г. проживало чуть меньше миллиона). Впрочем, с учётом рассматриваемой темы, наверное, уместнее будет сравнение с Испанией, где королевства Кастилия и Арагон в совокупности насчитывали около 6.5 млн жителей. В Антверпене — крупнейшем городе Нидерландов, главном коммерческом и финансовом узле Европы — жило 80 тыс. чел. (в Амстердаме — 30 тыс. с небольшим). Крупнее в то время были только Париж с 300-тысячным населением и Лондон с 200-тысячным.
Нидерланды являлись ключевым элементом международной системы Габсбургов, поскольку, подобно самой Испании и в отличие от остальной империи, управлялись непосредственно Карлом V как его родовая вотчина. Соответственно в Нидерландах император стремился осуществить то, о чём не мог и мечтать в Германии, — превратить своё бургундское наследство в нечто вроде унитарной монархии по французскому или английскому образцу[127].
Это означало, во-первых, завоевание или присоединение иным способом северо-восточных провинций по другую сторону залива Зёйдерзее. Но притом все провинции, теперь уже семнадцать, сохраняли традиционные права и привилегии. Наглядным примером может служить брабантская хартия «Радостное вступление» («Joyeuse Entree»), на верность которой присягал каждый новый суверен. Политика Габсбургов сводилась к тому, чтобы дать стране ряд центральных административных и фискальных институтов, функционирующих наряду с редко созываемыми Генеральными штатами и аристократическим Орденом Золотого Руна. В конце концов, в 1548 г. Нидерланды, формально входящие в состав империи, были организованы как особый Бургундский округ — по сути, новое государство, отдельное от собственно Германии. Вместе с тем политика Карла вела к повышению налогов ради финансирования войн императора с Францией. Это, в свою очередь, означало решительное усмирение любого бунтарства на муниципальном уровне, традиционного явления для городской жизни Фландрии, что наиболее ярко продемонстрировал Гент в 1540 г. Наконец, после 1520 г. это предполагало и систематическое преследование религиозной ереси, чего Карл никак не мог добиться в Германии. В конечном счёте он планировал создать в Нидерландах 3 новых архиепископства и 15 епископств (существовавшая в тот период устаревшая иерархия включала только 4 епископов и совершенно не соответствовала численности населения страны). Назначать новых епископов государь собирался сам. В общем, в своих владениях Карл делал то же, что делали или пытались делать все прочие современные ему государи в своих. И мотивы имел схожие: наращивал силы для международного соперничества. Однажды он сказал на французском (которым обычно пользовался): «Я заберу Париж в свою перчатку», — произнеся слово «перчатка» (gant) как название своего родного города Гент.
Однако к моменту его отречения в 1555 г. государственное строительство в Нидерландах продвинулось гораздо меньше, чем во Франции, Англии или Кастилии. Каждая из 17 провинций имела собственные уложения законов и права. С момента их административного объединения прошло слишком мало времени, чтобы они обрели сильную общую идентичность, учитывая вдобавок лингвистическое разделение между голландско- и франкоязычными территориями по линии от Дюнкерка до Лимбурга, огибавшей Брюссель с юга. Правда, все чаще слышались разговоры о нидерландской «родине» (patrie), особенно среди дворянской элиты. Но на деле, как выяснилось, провинциальный партикуляризм оказался сильнее.
Таким образом, нидерландское восстание было революцией, которую спровоцировала фаза нарастания государственного строительства в Европе. Тот же процесс в менее зрелой стадии породил гуситов век назад, а в более зрелой — подстегнёт пуритан век спустя.
Ситуация стала накаляться, когда власть перешла к сыну Карла Филиппу II. В отличие от отца, он родился и вырос в Испании. Несмотря на четырёхлетнее правление в Брюсселе с 1555 г. (когда завершалась последняя война с Валуа), Филипп так и не овладел французским языком и всегда смотрел на местные проблемы взглядом испанца. Он продолжал курс на консолидацию, взятый Карлом V, особенно в отношении преследования еретиков и создания новых епископств. Когда в 1559 г. он вернулся в Испанию (как оказалось, навсегда), то предоставил проводить эту линию своей единокровной сестре, герцогине Маргарите Пармской, назначив её правительницей. Однако реальной властью Филипп наделил кардинала Антуана де Гранвеля, верного слугу королевской семьи, обойдя высших нидерландских сановников, которым покровительствовал Карл. Он также оставил в Нидерландах трёхтысячный испанский корпус, чего ранее в мирное время никогда не случалось.
По вполне понятным причинам эти меры не понравились таким знатным вельможам, как принц Оранский и граф Эгмонт, традиционно входившие в Государственный совет. По их мнению, политика Филиппа обрекала Нидерланды на абсолютную зависимость от Испании, как Милан или Неаполь. В частности, эти сановники возражали против его религиозной политики на том основании, что Филипп нарушил традиционные права страны, передав рассмотрение дел о ереси из ведения местных судов в юрисдикцию специально учреждённой инквизиции. В знак протеста они бойкотировали заседания Государственного совета, и Филипп уступил: к весне 1564 г. он вывел из Нидерландов испанские войска, а главное, отозвал Гранвеля. Столь очевидное поражение королевского абсолютизма перед лицом аристократический оппозиции вызвало общий кризис системы.
К 1564 г. Нидерланды превратились в котёл, где бурлило недовольство полувековым государственным строительством Габсбургов и все больше — репрессиями на религиозной почве. Реформация пришла в Нидерланды в 1520–1522 гг., то есть почти одновременно с её первыми вспышками в Германии и Швейцарии. Однако между Нидерландами и княжеством Саксонским, вольными городами империи или Швейцарией существовало одно очень большое различие: светский «меч» в лице Карла не только не поддержал реформу, но, напротив, приложил все усилия, чтобы её пресечь. В результате четыре следующих десятилетия нидерландская Реформация развивалась снизу, тайно и, тем не менее, активно[128].
Это движение прошло в общих чертах три этапа. На первом, в 1520-х гг., довольно нестойкое лютеранство накладывалось на христианский гуманизм, поначалу среди духовенства, но вскоре процесс затронул и класс ремесленников. К 1530-м гг. появился также весьма заразный, в основном для низов, анабаптизм. В 1535 г. его приверженцы предприняли неудачную попытку захватить власть в Амстердаме. Тысячам их собратьев пришлось бежать от преследований в северо-восточную Германию — обстоятельство, немало способствовавшее впечатляющему мюнстерскому бунту 1536 г., ведь два его главных предводителя, Матис и Ян Лейденский, были голландцами. Однако после катастрофы в Мюнстере преемники воинственного голландского анабаптизма, подобно чешским адептам Хельчицкого раньше или английским квакерам позже, укрылись по сектам, проповедующим пацифизм и богоугодные дела. Ключевой фигурой такого преображения стал Менно Симонс, основатель секты меннонитов. Третий и наиболее важный этап нидерландской Реформации ознаменован подъёмом с 1540 г. воинствующего, но притом дисциплинированного и хорошо структурированного кальвинизма. Придя в Нидерланды из Франции через валлонские провинции, он быстро распространился по всей стране, хотя кальвинисты везде поневоле действовали тайно, «под крестом», собираясь малыми группами. Наиболее ревностные из них эмигрировали в голландские «общины иностранцев» в Лондоне и Эмдене (Германия). Именно там к 1571 г. они организовали церковь по женевским канонам, с формальным символом веры и отдельной пресвитерианско-синодальной структурой, управляемую местными консисториями и региональными синодами.
Соединение воинственной религиозности с конституционными устремлениями дворянства породило восстание 1566 г. Историки-марксисты указывают, что и времена тогда наступили экономически тяжёлые, особенно для низших классов. В 1564–1566 гг. за суровой зимой последовал неурожай, так же как во Франции в 1788–1789 гг. Но «голодный год» всё же послужил усугубляющим обстоятельством, а не главной причиной революции[129]. В истории Европы бывало много голодных лет, однако не всякий из них современники нарекали «годом чудес».
Мятеж 1566 г. казался annus mirabilis («годом чудес») из-за необычайной скорости и радикальности развития событий. Это поистине один из величайших революционных годов европейской истории, потрясение, вполне сопоставимое с тем, что произошло в 1419 г. в Богемии, в 1520 г. в Германии, даже в 1640 г. в Англии, а то и в 1789 г. во Франции. По сути, нидерландская революция достигла максимальной мощи именно во время своего начального эпизода. Так что данный эпизод нужно рассматривать наиболее внимательно, месяц за месяцем.
Отзыв Филиппом Гранвеля в 1564 г., по-видимому, сигнализировал грандам из Государственного совета, что они могут осуществить свою программу; в сущности, по всей стране королевская власть стала терять позиции. В декабре вельможи обратились к королю с предложением смягчить религиозные преследования, в феврале 1565 г. отправили графа Эгмонта в Мадрид отстаивать своё дело. Эгмонт наивно полагал, что убедил Филиппа, хотя в действительности тот всего лишь согласился продолжить теологические консультации, и по возвращении сообщил об этом соратникам. В мае теологическая комиссия, избранная советом, рекомендовала проявлять умеренность. Однако реальная политика Филиппа оставалась прежней. Все иллюзии развеялись в ноябре с появлением знаменитых «Писем из лесов Сеговии», в которых монарх подтвердил жёсткую позицию в отношении ереси, занятую им ещё в 1559 г. Перед дворянством встал выбор: повиноваться или нет. Однако страна так сильно жаждала перемен, что, если бы совет не оказал сопротивления, его авторитет мог сильно пошатнуться.
Осенью высшая знать и мелкое дворянство (среди последнего часто встречались кальвинисты) обсуждали планы сопротивления. Ряд мелкопоместных дворян во главе с Филиппом Марниксом составили «Компромисс дворян» — документ о создании конфедерации или ковенанта (соглашения) против инквизиции. Всего под ним подписались около 400 чел. Сановники, занимавшие государственные должности, не могли этого сделать, хотя, например, принц Оранский в январе 1566 г. сложил с себя полномочия штатгальтера (губернатора), не желая выполнять новые приказы короля. Мелкие дворяне, посовещавшись с вельможами, решили представить свою программу в виде «просьбы» правительнице. 5 апреля барон Бредероде с тремя сотнями вооружённых конфедератов совершили почти неприкрыто мятежный поступок: демонстративно ворвались в Брюссель и силой проложили себе путь во дворец правительницы, чтобы передать ей обращение. Один из придворных презрительно назвал прибывших «гёзами» (нищими), но конфедераты подхватили эту кличку и стали носить её с дерзкой гордостью. Правительнице, которой лишний раз показали её бессилие, не оставалось ничего иного, кроме капитуляции. Спустя несколько дней она издала манифест об «умеренности», смягчавший применение законов против ереси. Хотя большинству населения страны он пришёлся по душе, сановники, защищая свои конституционные прерогативы, продолжали добиваться расширения полномочий Государственного совета и в конце апреля отправили в Испанию новую делегацию.
Одновременно с расколом в высших правящих кругах в схватку вступили низы общества, причём в гораздо более радикальной манере. Кальвинисты «из-под креста» вышли на люди и в мае принялись проповедовать «под живой изгородью», то есть под открытым небом в деревне и городских предместьях. Из Лондона и Германии возвращались обученные изгнанники. К лету сотни, а потом тысячи людей слушали проповеди (presches) Евангелия и пели псалмы в полях близ крупнейших городов. 30 июня 1566 г. под Антверпеном собралось порядка 30 тыс. чел. Вельможи и конфедераты Бредероде уже не контролировали движение, которое сами же спровоцировали. Атмосфера во Фландрии и Брабанте напоминала милленаристское лето 1419 г. в Богемии или Мюльхаузен при Мюнцере летом 1525 г.
С 10 августа массовый «энтузиазм» привёл к самой мощной вспышке расправ со святыми образами за всю эпоху Реформации. «Иконоборческое бешенство» весь август охватывало город за городом. В некоторых местах оно вспыхивало стихийно, но в сердце восстания, на юге Нидерландов, являлось «делом рук очень маленькой банды решительно настроенных людей… от пятидесяти до ста человек, многие из которых недавно вернулись из изгнания» и не намеревались больше покидать родину. Некоторых «нанимали за плату кальвинистские консистории из Антверпена и других крупных городов»; в конце концов, страна переживала экономическую депрессию[130]. Впрочем, хотя это «бешенство» в значительной мере было результатом «заговора» меньшинства, стоит отметить, что желающих защищать церкви находилось очень мало.
В конце лета правительница провела переговоры с вельможами и 25 августа даровала им «согласие» признать свободу протестантской веры там, где она уже стала свершившимся фактом, — по сути, решение, повторяющее Аугсбургский мир 1555 г. в Германии. Тем не менее иконоборческое движение продолжалось и в сентябре, поскольку принц Оранский и другие сановники толковали «согласие» более либерально, чем предполагала Маргарита. Однако теперь в безвыходной ситуации оказались представители знати, которым не доверяли ни правительница, ни кальвинисты. Они также осознавали, что беспорядки зашли слишком далеко: Филипп вынужден будет отреагировать со всей суровостью и возложит ответственность лично на них. 29 октября король действительно послал в Нидерланды армию под командованием своего советника герцога Альбы, сторонника самых жёстких мер.
К началу декабря мятеж, впрочем, пошёл на спад по внутренним причинам. Скороспелый летний экстремизм меньшинства породил не менее быструю ответную реакцию среди умеренного большинства населения. В результате правительница почувствовала себя достаточно сильной, чтобы осадить два самых кальвинистских города — Турне и Валансьен. На исходе года она сумела собрать внушительное войско; некоторые знатные дворяне, например граф Эгмонт, перешли на её сторону. В апреле-мае последние очаги восстания были подавлены. Принц Оранский бежал в свои германские владения. Правительница овладела ситуацией и вновь запретила открытое исповедание кальвинизма.
Бурная радикализация в «год чудес» и столь же стремительный откат в последующие шесть месяцев создали такое положение, благодаря которому нидерландская революция получила совершенно уникальную в европейской истории модель. Летом 1567 г. герцог Альба прибыл в Нидерланды с десятитысячным войском (ещё 10 тыс. чел. уже были мобилизованы на месте) и учинил расправу надо всеми участниками беспорядков. А репрессии, если они достаточно массовые, обычно дают результаты. Это означало, что отныне восстание должно превратиться в первую очередь в военную операцию по свержению испанского режима в Брюсселе. Руководство им перешло в руки изгнанников за рубежом, что автоматически благоприятствовало радикалам, особенно наиболее воинственным кальвинистам. Выход на международный уровень, в свою очередь, подразумевал, что судьба восстания зависит от того, найдут ли мятежники базы в Англии, Франции и на территории империи, причём и первая, и вторая, и третья опасались портить отношения с Испанией — сильнейшей державой того времени. Испании же приходилось противостоять турецкой угрозе в Средиземноморье, и этот фактор определял, насколько щедро Филипп мог тратить финансовые и военные ресурсы на Нидерланды.
Альба железной рукой правил Нидерландами четыре года. По крайней мере, вначале он успешно восстановил на этих землях королевскую власть, но с помощью новых кадров, отдав управление в руки испанцев, а не местных элит. Дабы покарать участников мятежа 1566 г., он сформировал особый трибунал — Совет по беспорядкам. Графов Эгмонта и Горна казнили публично. В общей сложности перед судом органа, заслужившего в народе прозвание «Совет крови», предстали 12 тыс. чел., тысяча была казнена. Около 60 тыс. чел. бежали за границу, что на время избавило страну от экстремистов.
Ладить с умеренным большинством Альбе удавалось хуже. Поскольку война с Турцией требовала огромных расходов из казны Филиппа, нидерландскую операцию предполагалось финансировать за счёт местного налогообложения. Однако Генеральные штаты, ссылаясь на старинные привилегии, упорно отказывались предоставлять Альбе средства. Поэтому герцог незаконно ввёл «десятый грош» (десятипроцентный налог на все продажи кроме недвижимости). Данная мера, вкупе с преследованием ереси, оттолкнула от него население и подготовила почву для новой радикализации. Правда, активная внутренняя оппозиция на тот момент была разгромлена. В 1568 г. принц Оранский, теперь, безусловно, главный лидер оппозиции, предпринял попытку вторжения из Германии с отрядами наёмников. Кампания с треском провалилась, продемонстрировав слабость поддержки «гёзов» среди большинства населения страны.
Воскресили мятеж «морские гёзы» — базировавшиеся в иностранных портах каперы, которым принц Оранский в качестве суверенного имперского князя выдавал каперские свидетельства. В 1572 г. королева Елизавета по дипломатическим соображениям выдворила группу «гёзов» из Лондона. 1 апреля они в поисках пропитания высадились в небольшом порту Брилль в южной Голландии и, не обнаружив в окрестностях испанских войск, решили завладеть городком. Неожиданная операция им удалась, потому что незадолго до неё Филипп вывел из региона войска, готовясь к выступлению против Англии, которое потом отложил. Эти «гёзы» были обычными моряками из Голландии и Зеландии, плававшими под командованием мелких дворян, в сопровождении кальвинистских проповедников.
Используя Брилль как базу, летом 1572 г. «морские гёзы» заняли большинство городов Голландии и Зеландии. Происходило это по одной и той же схеме. Будучи бойцами сильными, но немногочисленными, «гёзы» обычно не могли брать города штурмом. Они вступали с магистратами или «правителями» каждого городка в переговоры о передаче власти от Филиппа принцу Оранскому. Условия передачи, как правило, сохраняли политический и социальный статус-кво с единственным изменением — религиозной свободой как для католического большинства, так и для кальвинистского меньшинства, что соответствовало политике Вильгельма Оранского. На практике же кальвинистские священники чаще всего захватывали главный городской храм и запрещали служить мессу, тем самым делая официальной реформатскую церковь. В июле 1572 г. «гёзы» созвали Голландские Штаты и пригласили принца Оранского вновь занять пост штатгальтера Голландии, а также соседних Зеландии, Фрисландии и Утрехта.
Пока «морские гёзы» подчиняли себе две прибрежные провинции, Людвиг, брат принца Оранского, в мае пришёл из Франции с гугенотским отрядом и захватил Монс. А в июле сам Вильгельм предпринял ещё одну атаку из Германии. Казалось, испанское владычество, наконец, пошатнулось. Однако уже в августе колесо фортуны повернулось в обратную сторону: Варфоломеевская ночь в Париже положила конец надеждам на широкомасштабную помощь со стороны гугенотов. После этого герцог Альба без труда одержал победу над Вильгельмом Оранским, но на сей раз тот нашёл убежище не за границей, а в Голландии, наконец обретя опору внутри самих Нидерландов.
Таким образом, к 1573 г. нидерландская революция превратилась в Голландское восстание. После попыток найти компромисс с лютеранами принц Оранский обратился в кальвинизм, поскольку все его наиболее преданные сторонники исповедовали эту веру. Сам он, в сущности, принадлежал к разряду «политиков», ставивших гражданский мир и благосостояние государства выше религиозных убеждений, и, следовательно, предпочитал веротерпимость. Новый порядок, однако, повсеместно устанавливался меньшинством путём насильственных действий. Хотя это противоречило отстаиваемой Оранским политике «религиозного мира» и терпимости, иного выбора у него не было. Прежних магистратов прогоняли, заменяя новыми — зачастую изгнанниками 1566–1567 гг. Проповедники-кальвинисты занимали церкви и запрещали мессу, несмотря на немногочисленность реформатов в большинстве мест. К реформатским конгрегациям принадлежало всего около 10% населения, да и среди них к причастию ходило меньшинство. Амстердам «дошёл» до революции только в 1578 г.
За пределами Зеландии и Голландии герцог Альба прочно держался у власти. Имея около 85 тыс. солдат, он использовал их для новых, более жестоких репрессий. Герцог развернул настоящий террор, перебив жителей Наардена, Мехелена и Зютфена. В то же время произошла знаменитая осада и героическая оборона Лейдена, когда голландцы подвезли продовольствие в город на судах, открыв шлюзы и затопив испанские войска. Историк Питер Гейл совершенно верно отмечал значение географической «переменной» в нидерландской революции. Две могучие реки, Рейн и Маас, вкупе с целой сетью озёр сделали Голландию и Зеландию незаменимым оплотом для повстанцев.
В 1576 г. восстание снова превратилось в нидерландскую революцию. И опять это случилось благодаря международной ситуации: войны на двух фронтах — в Нидерландах и Средиземноморье — вынудили Филиппа в сентябре 1575 г. объявить о банкротстве. Возникшие в результате задолженности по выплате жалованья военным спровоцировали бунты в армии, кульминацией которых стал погром в Антверпене в ноябре 1576 г., получивший название «Испанская ярость». В разгар тех беспорядков умер преемник Альбы на посту генерал-губернатора, власть испанцев рушилась повсюду. Генеральные штаты собрались по собственной инициативе и в начале сентября 1576 г. взяли на себя функции управления, формально заявляя о верности королю. В ноябре лоялистские и мятежные провинции подписали «Гентское умиротворение» — договор, предусматривавший прекращение военных действий между двумя группировками. Он призывал к выводу всех испанских войск с территории страны и признавал религиозный статус-кво. Таким образом, новый оранжистский режим в Голландии и Зеландии не утратил ни своих отличительных особенностей, ни вооружённых сил.
Затем началась борьба за приверженность штатов между принцем Оранским с одной стороны и новым генерал-губернатором Хуаном Австрийским, сводным братом Филиппа, с другой. Не имея достаточной военной поддержки, дон Хуан мог войти в Брюссель, только смирившись, хотя бы внешне, с условиями «Гентского умиротворения». Принц Оранский, уверенный, что удовлетворительное соглашение с Филиппом II невозможно, отказался объединиться с Генеральными штатами и сотрудничать с Хуаном Австрийским. В июле 1577 г. дон Хуан, потеряв терпение, попытался применить военную силу против штатов, на что Вильгельм ответил контратакой, взывая к радикальным устремлениям низших классов в городах Брабанта и Фландрии,
По сути, в конце 1576 г. на юге вспыхнула новая революция по образцу 1566 г. Цеха в Брюсселе сформировали «Комитет восемнадцати», члены которого внедрились в Брабантские штаты, а затем заставили Генеральные штаты утвердить Вильгельма штатгальтером провинции (18 октября 1577 г.). Вильгельм 23 сентября торжественно вступил в Брюссель, возвратившись в родовой замок, откуда был вынужден бежать 10 лет назад. В Генте события приняли ещё более крутой оборот: местный «Комитет восемнадцати», образованный цехами, провёл чистку в рядах умеренных католиков, управлявших Фландрией, упразднил мессу, а также стал поощрять возвращение изгнанных в 1566 г. Из Гента революционное движение распространилось на другие фламандские города примерно так же, как «морские гёзы» в 1572 г. прибрали к рукам Голландию. Это движение, которое иногда именуют «радикальной революцией» в рамках Голландского восстания и нередко сравнивают с последующими событиями в Англии и Франции, привело к возникновению ряда кальвинистских городских республик в Брюгге, Ипре, Ауденарде и других городах[131]. Подобные результаты намного превосходили желания Вильгельма, поскольку такой радикализм мог только отпугнуть умеренных, заставить их искать защиты у испанских властей. Однако на тот момент ему ничего не оставалось, кроме как поддерживать своих наиболее воинственных сторонников. Между тем, дело «патриотов» как будто торжествовало по всей стране. К началу 1578 г. принц Оранский «добился статуса, которого жаждал как минимум с 1564 г.: фактически возглавил правительство. Он унаследовал пост, некогда принадлежавший кардиналу Гранвелю»[132].
И снова, как в 1566 г., народный кальвинистский экстремизм помешал третьему восстанию объединить все Нидерланды[133]. Радикалы продолжали наступать, в мае 1578 г. кальвинисты устроили переворот в Амстердаме. В ответ на это аристократия и городская верхушка южных провинций стали оказывать давление на Вильгельма, заставляя его принять меры против своих радикальных союзников. В августе 1579 г. он принудительно разоружил гентский «Комитет восемнадцати». Тем не менее урон уже был нанесён. Католические лидеры в Генеральных штатах, особенно дворяне и духовенство, совершенно перестали доверять Вильгельму и его соратникам-кальвинистам. К лету штаты воспротивились «религиозному миру» принца Оранского, поскольку он закрепил бы завоевания кальвинистов на юге. Католики не менее, чем кальвинисты, не желали мириться с ересью в подконтрольных им регионах.
Стремясь защитить интересы католиков, штаты предложили герцогу Анжуйскому, младшему брату французского короля, стать «защитником свобод Нидерландов». Этот шаг побудил английскую королеву Елизавету предоставить средства германской армии кальвинистов для обороны Брабанта. Штаты испытывали тогда трудности с выплатой жалованья католическим войскам, и те начали бунтовать. Отряды «недовольных» (Malcontents) пошли войной на кальвинистский Гент.
И тут в октябре 1578 г. скончался Хуан Австрийский. На смену ему пришёл племянник Филиппа Алессандро Фарнезе, герцог Пармский. Наконец у Филиппа появился талантливый генерал-губернатор, к тому же, в отличие от Альбы, понимавший, что ключ к победе испанцев лежит в привлечении на свою сторону умеренного центристского большинства.
Герцогу Пармскому помог тот факт, что религиозные разногласия между католиками и кальвинистами усугублялись провинциальным партикуляризмом. Фактическая независимость Гента и Фландрии спровоцировала аналогичные партикуляристские устремления во франкоязычных провинциях Артуа и Эно. В январе 1579 г. эти провинции образовали Аррасскую унию, которая в мае заключила мир с Филиппом и герцогом Пармским. Это, в свою очередь, заставило Голландию и Зеландию объединиться в Утрехтскую унию с пятью другими северными провинциями, установив там правление кальвинистов. Позже к ним присоединились кальвинистские провинции Брабант и Фландрия.
От Генеральных штатов осталось одно «охвостье», они теперь на деле представляли собой конгресс северных провинций и кальвинистских республик Фландрии и Брабанта. В июле 1581 г. этот новый радикальный орган проголосовал за «низложение» Филиппа как своего суверена, то есть, по сути, принял своего рода голландскую декларацию независимости. Но штаты не провозгласили себя республикой. Подобно чехам в 1421 г., голландцы ещё не избавились от монархического образа мыслей и потому голосовали за избрание герцога Анжуйского наследным «принцем и наместником Нидерландов». Позже, когда из этого ничего не вышло, они направили аналогичное предложение королеве Елизавете, которая ответила отказом, взамен предложив одолжить им своего фаворита, графа Лестера. Когда же и здесь их постигло разочарование, семь провинций стали республикой де-факто, «по умолчанию», а принцы Оранские — де-факто полумонархами.
К моменту обретения северными провинциями независимости, однако, Филипп II поправил свои финансовые дела. Герцог Пармский включил отряды «недовольных» в собственную армию и начал отвоёвывать Фландрию и Брабант. Принц Оранский и Генеральные штаты в июле 1583 г. отступили в Антверпен, в августе — в Мидделбург, на территорию Зеландии. В следующем году Вильгельм Оранский был убит агентом Филиппа. Руководство перешло к сыну и наследнику Вильгельма Морицу Нассаускому, весьма способному полководцу, но, несмотря на его талант, к 1589 г. мятежников оттеснили почти в тот же самый регион, который они контролировали в 1572–1574 гг., а герцог Пармский продолжал наступать.
Подавить восстание окончательно не удалось по двум причинам. Во-первых, по внутренней организации и военной мощи семь Соединённых провинций значительно превосходили Голландию и Зеландию 1574 г. Во-вторых, международная ситуация в очередной раз сыграла голландцам на руку. В 1588 г., когда состоялся знаменитый поход Армады, отборные войска герцога Пармского были переброшены к Ла-Маншу с целью возможной их перевозки в Англию. Затем в начале 1590-х гг. Филипп отправил их во Францию, чтобы помешать гугенотскому королю вступить в Париж.
В итоге нидерландская революция окончилась вничью. Патриоты и кальвинизм одержали победу на севере, испанская власть и контрреформация — на юге. Около ста тысяч непримиримых кальвинистов переселились из Фландрии и Брабанта в Голландскую республику; чуть меньшее количество католической знати уехало в южные края. В 1609 г. Испания и Соединённые провинции подписали «Двенадцатилетнее перемирие». И хотя в 1621 г. военные действия возобновились, тем не менее этот договор фактически сделал республику независимым государством в политической системе Европы.
Если, конечно, здесь можно говорить о государстве. Соединённые провинции представляли собой весьма слабую федерацию. Суверенитетом обладала каждая из семи провинций со своими штатами, а не федерация в целом. Генеральные штаты не имели большой власти, поскольку для определения той или иной политики требовалось единогласное решение всех провинций. В этом отношении голландская «конституция» напоминала Соединённые Штаты в период существования «Статей конфедерации»; проглядывалось даже некоторое сходство с ультралибертарным устройством Польско-Литовского содружества. Фактически же доминировала в федерации Голландия — как её военная опора и самый богатый регион, — обеспечивая Соединённым провинциям прочные позиции на международной арене.
В каждой из частей федерации в значительной степени сохранялось то же устройство, что и до 1566 г. В провинции главенствующее положение занимали города, в городе — класс магистратов, правителей, не тождественный купеческому классу. Таким образом, Голландское восстание нельзя назвать ни социальной революцией, ни конституционной, ни, тем более, демократической. По сути, это была революция узко олигархическая. Хотя практики возведения в дворянство в республике не существовало, дворяне, начиная с Оранского дома, там оставались. Их манеры и образ жизни способствовали аристократизации правителей.
В итоге почти не имели распространения республиканские теории и идеология. Ведущие политические теоретики республики Гуго Гроций и Юст Липсий писали на латыни для международной аудитории, размышляя преимущественно о естественном законе вообще и его применении в международных делах. В данном отношении политический исход революции можно охарактеризовать как консервативный.
Однако в религиозном аспекте это не совсем так. На протяжении всего периода восстания организованный кальвинизм являлся его динамичной движущей силой: и в 1566 г., и в 1572 г., и в ходе неудачной «радикальной революции» 1576–1577 гг. Лишь благодаря этой силе политические конституционалисты-оранжисты смогли в конечном счёте взять верх на половине территории Нидерландов. Тем не менее кальвинисты оставались в меньшинстве (не более трети населения) и после победы так и не сумели занять главенствующие позиции в обществе. Каждая суверенная провинция сама определяла своё религиозное устройство, и во всех них реформаты стали «государственной церковью», поддерживаемой властями[134]. Но далеко не всё общество принадлежало к ней, а те, кто принадлежал, делились на полноправных прихожан и, так сказать, «слушателей» или «попутчиков». Различие между двумя группами заключалось в обладании правом участия в Тайной вечере, которое даровалось только при условии подчинения правилам кальвинистской консистории. Правящая верхушка не желала распространять такую систему на всё общество, предпочитая удерживать рычаги охраны порядка в собственных руках. Поэтому, хотя ортодоксальный кальвинизм на национальном синоде в Дордрехте восторжествовал над не столь суровым учением арминиан-ремонстрантов, протестантская Голландия не стала ни второй Женевой, ни Массачусетсом, ни даже Шотландией. По тем временам это было самое толерантное и светское общество в Европе.
В значительной мере так вышло благодаря тому, что олигархическая республика являлась ещё и республикой торговой, хотя купеческий класс не управлял ею напрямую. Торговля и промышленность, рыболовство и текстильное производство, перевозки и, наконец, банковское дело составляли основу её существования, служили источником средств для поддержания военной мощи. Все эти виды деятельности требуют открытости для международных контактов и терпимости к разнообразию. Республика приютила католика Декарта и еврея-еретика Спинозу с их радикальным рационализмом, дала убежище отцам-пилигримам и философу-вигу Джону Локку. Конечно, это не то, что мы сейчас называем плюрализмом, но настолько близко к нему, насколько было возможно в Европе того времени. И, вероятно, это самый радикальный аспект революции, максимальное приближение Реформации XVI в. к современности.
В отличие от полуреволюции лютеран, нидерландская революция началась не с религии, а с политики. Конечно, крайний религиозный радикализм присутствовал в ней с первого же этапа. Именно нидерландский радикализм, собственно, с исключительной силой проявил себя в Мюнстере. Но его подавляли сначала правительство Габсбургов, затем лидеры-«политики» (Вильгельм Оранский) в ходе войны за независимость. Так что милленаристского момента в нидерландской революции нет. Кальвинизм, хоть и стал главной религией, пришёл поздно, не добился абсолютной гегемонии и, в отличие от Женевы, Шотландии или Массачусетса, вынужден был играть вторую скрипку в светской республике. По мере того как мы переходим от гуситов к «гёзам», вопрос государственного устройства приобретает все большее значение, а религиозного — все меньшее. С точки зрения типологии, разрабатываемой в данной книге, нидерландская революция, несмотря на умеренный и немилленаристский характер, привела к преждевременно радикальному результату — республиканскому федеративному государству. В этом она куда больше похожа на события, которые будут происходить в Соединённых Штатах, нежели в Англии или Франции.
В качестве предварительного заключения и для того, чтобы подчеркнуть, что для великой революции необходим весь набор элементов, о которых шла речь выше, давайте сравним Голландское восстание конца XVI в. с английским случаем из следующего столетия — как будто похожим, а на самом деле совершенно иным.
В Нидерландах при Филиппе II, несомненно, наблюдался примерно тот же уровень торгово-промышленного развития и урбанизации, что и в Англии при первых Стюартах (а возможно, и выше). Кальвинизм там, пожалуй, носил более фанатичный и воинственный характер, чем в Англии времён Лода. Наконец, Нидерландами правил гораздо более сильный король, обладавший куда более мощной армией, чем когда-либо имел Вестминстер. Тем не менее, хотя в Нидерландах разыгралась одна из самых жестоких войн столетия, но не было революции в смысле «фанатизации» политики и структурного распада гражданского общества, как после 1640 г. в Англии. Ибо там отсутствовал национальный фокус, который придал бы восстанию концентрированную конституционно-идеологическую направленность. Оно приняло форму военной конфедерации (сначала из тринадцати провинций, затем из семи) против монарха в различных его званиях — как графа Фландрского или Голландского, герцога Брабантского и т.д. Поэтому борьба превратилась, в сущности, в национально-территориальную освободительную войну, аналогичную той, что американские колонии вели против Англии. Однако не произошло конституционно-идеологического внутреннего переворота, подобного борьбе английского парламента со своим королём за верховную власть в единой, унифицированной государственной системе.