10. Единомышленники и одиночество
У Эстер Бленды Нурдстрём имелся старший брат по имени Фритьоф. Он был почти во всем ее полной противоположностью. Спокойный и не склонный к перемене мест, как морской тюльпан. Дантист. Правда, все свободное время он посвящал собиранию бабочек и с годами сделался крупнейшим экспертом. Венцом его карьеры стал до сих пор не превзойденный великолепный труд "Шведские бабочки", написанный им совместно с Альбертом Тулльгреном в 1935— 1941 годах.
О своей таинственной сестре Фритьоф высказывался мало. Однако в одном месте своих мемуаров литературовед Ион Ландквист между делом приводит его туманный комментарий по поводу ее жизни. Ландквист был когда-то безумно влюблен в Эстер Бленду, равно как, очевидно, и его тогдашняя жена Эллин Вегнер. Эстер Бленда в молодости несколько лет у них жила. Он пишет: "Через много лет после ее смерти ее брат, доктор Фритьоф Нурдстрём — знаменитый исследователь бабочек, сообщил мне, что она всю жизнь проявляла аккуратность в смысле эротики". Что он хотел этим сказать?
Как бы то ни было, оказалось, что Фритьоф Нурдстрём в 1910-х годах провел на нашем острове несколько летних сезонов. Занимался собирательством и писал о своих находках в журнал "Энтомологический вестник". Возможно, приезжал он именно ради бабочек. Остров пользовался известностью среди коллекционеров. Дурдом, конечно, но со своеобразной флорой и многочисленными насекомыми новых видов.
Мы общаемся присущим энтомологам образом. Находить новые виды, никогда прежде не отлавливавшиеся на острове или даже в Уппланде, конечно, довольно захватывающе, но это не идет ни в какое сравнение с обнаружением видов, встреченных другими давным-давно, а потом еще когда-то. Видов, считавшихся уже исчезнувшими. Не могу объяснить ощущение иначе, как некую форму общения, при которой время значит очень много и вместе с тем ничего не значит. Если я вижу редкую бабочку, пойманную однажды Фритьофом почти сто лет назад, это все равно что неожиданно получить открытку от старого знакомого, уехавшего в длительный отпуск.
Я с нетерпением жду того дня, когда наши музеи естественной истории соберутся, подобно Королевской библиотеке, занести свои собрания в поисковую базу данных. Только тогда корреспонденция развернется всерьез. В данных же обстоятельствах совершенно немыслимо разузнать, что поймали на острове другие и когда. Как только собиратель умирает, плоды трудов и отрады его жизни попадают в какой-нибудь музей, обычно в Лунде или Стокгольме, где все включается в основное собрание и распределяется по ящикам с соответствующими видами. Так делается из практических соображений. Для человека, специализирующегося на каком-нибудь определенном роде, постоянно пополняющееся музейное собрание оказывается полезным и ценным. Но по сути это все равно что развеивать пепел по ветру; если добытое собирателем пребывает в разрозненном виде, то реконструировать его жизненный путь невозможно.
Стен Селандер, тоже обитавший здесь в то время, описывает собственное собрание жалящих перепончатокрылых так, будто оно является частью его творчества. Это видно по меланхолическому эссе "Шкаф, где заперто лето". Он вспоминает.
Красивыми перепончатокрылых не назовешь, с бабочками их не сравнить. Но перепончатокрылые обладают одним понятным мне свойством — чуть ли не единственным постижимым в удивительном мире насекомых: они любят солнце и тепло так же сильно, как я. Возможно, по этой причине я и начал ими интересоваться; точно уже не помню, это было очень давно. Благодаря данному свойству перепончатокрылых, тысячи маленьких листочков с датой и местом находки напоминают в моем собрании дневник совершенно ясных, прелестных дней, теплых, со слабым ветерком и лишь малюсенькими облачками, подобными воздушным усикам насекомого; и над шкафом, в котором покоятся шестьдесят прошедших летних месяцев, могла бы висеть та же надпись, что и на бесчисленных солнечных часах: я считаю лишь те часы, когда светит солнце.
Он выдвигает наугад один ящик и начинает читать. Солнце печет, возникает жизнь. Так сидят все энтомологи, до конца своих дней. Потом их приятели.
Имейся у нас база данных, достаточно было бы поискать на имя собирателя. Возможно, на место или на то и другое. После знакомства было бы, например, приятно узнать, не разгуливал ли здесь с сачком и Малез, скажем, приехав как-то летом в гости к Фритьофу. Ответ находится в коллекциях, но, к сожалению, лишь для того, кто обладает временем для разглядывания малюсеньких этикеток на нескольких миллионах особей. Только просмотреть пилильщиков — непосильная задача. Простые вопросы задавать можно: удалось ли Фритьофу Нурдстрёму хоть раз поймать на острове бабочку Macroglossum stellatarum — языкана обыкновенного? В этом случае ты просматриваешь соответствующий ящик в Лунде, приходишь к ответу "нет" и думаешь: не повезло тебе, Фритьоф, теперь она летает.
Впрочем, бабочки для меня значат мало. Не то что мухи. Просто их постоянно видишь вокруг и ненароком читаешь о них, столь же безвольно, как о содержании свежей газеты на рекламном щите. Действительно, большие красивые бабочки, в точности как птицы, деревья и полевые цветы, представляют собой лишь преамбулу к написанному мелким шрифтом — к нюансам, для понимания которых требуется невероятная масса знаний. Стоит раз в жизни увидеть языкана обыкновенного, и ты уже его не забудешь. Узнать название этой бабочки не составляет труда. От бабочек никуда не деться. Особенно в сумерках и позже.
Летние ночи — это отдельная история. Ночью можно собирать почти все что угодно, кроме мух. Встретить журчалку в ночное время столь же немыслимо, как ласточку.
Тогда остается собирать только самого себя.
Теория. Многое в человеке примитивно наследуется генетическим путем — музыкальность, ум, болезни и так далее, между тем кое-что едва ли можно объяснить иначе, как воздействием определенной среды в раннем детстве. Углубляться в это нам нет необходимости. Не бывает черного и белого. Границы всегда размыты. Однако некоторые черты того, что образует личность, можно, следовательно, считать скорее продуктом культуры, нежели вылитым, точно из бронзы, в скучной, несправедливой форме, каковой является наша биология. Сюда, по моему мнению, относится ярко выраженный романтический нрав. Возможно, не целиком, но по большей части.
Следующее наблюдение столь же банально, а именно: что у нас в Швеции самые прекрасные летние ночи в мире. Стоит сместиться чуть-чуть подальше в Европу, и они превращаются в скучноватые, совершенно темные промежутки между сумерками и утренней зарей. Тропические ночи, с другой стороны, могут обернуться мощными разрядами чисто кембро-силурийского грохота, когда надвигается гроза или цикады устраивают оргии в кронах деревьев. Помпезно, но не более, и хотя неописуемое пение мадагаскарского козодоя стоит того, чтобы туда съездить, все это окажется лишь интересным, волнующим, вполне достойным рассказов, но отнюдь не столь завораживающе прекрасным, как здесь.
На каждое лето приходится несколько — не много, но несколько — ночей, когда все сходится. Освещение, тепло, ароматы, туман, пение птиц и... бабочки. Кто же тут может уснуть? Кто захочет?
Оказывается, большинство. Сам я, готовый расплакаться от счастья, до рассвета брожу по острову, мечтаю и думаю, что летние ночи — природный ресурс, которым мы больше всего пренебрегаем. Эта мысль новая, а мечтания и прогулки продолжаются с тех пор, как я себя помню. Ведь в том внешне очаровательном провинциальном захолустье у моря, на окраине которого прошло мое детство, из всех ребят только мне разрешалось свободно бегать по ночам. Разве можно отправить в постель собирателя бабочек, каким бы маленьким он ни был? А мои родители были, и по-прежнему остаются, трогательно доверчивыми людьми — им даже в голову не приходило, что сын занимается чем-то иным, а не только ловит бабочек под ближайшим уличным фонарем.
Я постоянно проводил ночи вне дома. Слушал болотную камышовку, шпионил за барсуками, воровал клубнику и кидал в окна девочек шишки. Бабочек я, разумеется, тоже ловил, множество, и почти всегда пребывал в одиночестве. Только став постарше, я начал ездить на велосипеде в город и напиваться, как польский полковник, но это к делу не относится. Среда уже успела оказать на меня бесповоротное воздействие.
С тех пор я рассматриваю все сколько-нибудь теплые летние ночи как личную собственность. К сожалению, мне не доводится делить их со многими, только с Фритьофом и иногда с большой жабой, которая живет под крыльцом и каждое лето появляется возле угла дома, где я обычно натягиваю перед светильником в форме бабочки простыню. Мы сидим, словно за столом, каждый у своего края материи. Жаба всегда ловит больше, чем я. Фритьоф рассказывает о прошлом.
Иногда, конечно, делается одиноко. Отрицать это было бы глупо.
"Когда отправляешься изучать мир насекомых, надо быть готовым ко многому даже в самом себе", — писал Харри Мартинссон, и первое, к чему должен подготовиться энтомолог, это к одиночеству. Предполагаю, что именно поэтому типичный энтомолог занимается бабочками. В бабочках довольно хорошо разбирается достаточное количество людей, для того чтобы их деятельность имела какой-то смысл еще и в плане общения. Им не так уж трудно находить единомышленников, и хотя собиратель чаще всего действует в одиночку, его лучшие находки все-таки столь прекрасны, что понять его радость и разделить ее способен кто угодно. Все знают, как выглядит бабочка мертвая голова или махаон. Нет, не все, но достаточно многие, чтобы удовлетворить потребность собирателя во взаимопонимании.
Знаток мух может по этому поводу даже не дергаться. Для меня муха дорос сетчатый, Doros profuges — как бабочка мертвая голова, — но для кого еще это так? Массовое нашествие Eristalis similis — сенсация. Сколько человек ее вообще заметили? Пять?
Правда, в Интернете имеется форум, объединяющий единомышленников по всему миру, но после американской бомбежки Сербии, мне кажется, он подвергается цензуре. Во всяком случае, дискуссии сделались там с тех пор довольно неинтересными и сугубо научными. Жаль — форум мог бы стать отдушиной и для нас, энтомологов-любителей.
Дело было в марте 1999 года. Бомбардировщики стояли на военных аэродромах заправленные и в полной готовности. Все ждали только приказа подняться в воздух. Тут на форуме любителей мух появилось сообщение от одного из ведущих европейских исследователей журчалок, работающего как раз в Сербии, — всего лишь короткий привет с благодарностью за приятное общение на последнем конгрессе. Никакой политики. Он просто написал, что сидит в ожидании бомбежки. И еще пожелал всем удачи в жизни. Все. На следующий день посыпались слова сочувствия от его друзей из других стран, и какое-то мгновение казалось, что мы действительно "одна семья". Но уже на третий день проявился один из настоящих тяжеловесов в нашей отрасли, работающий в Смитсоновском институте в Вашингтоне, и написал, что должен, черт возьми, быть хоть какой-то порядок. И порядок воцарился. Глобальные дискуссии на открытом форуме редко оказываются особенно плодотворными, даже если рассуждают о мухах.
Переписка стала постепенно напоминать жиденький концерт, который иногда удается услышать вечерами ранней весной, когда три-четыре воробьиных сыча насвистывают на большом расстоянии друг от друга, но в достаточной близости для того, чтобы различать границы личного пространства каждого.
Теперь мы довольствуемся тем, что стараемся поддерживать контакты между собой внутри страны. У меня есть два друга, которые знают о журчалках больше, чем я. Пока мне хватает. Как только я нахожу что-нибудь, чем стоит гордиться, я им сообщаю, и они всегда присылают мейлы с поздравлениями и умеренными дозами зависти. Далее имеются другие энтомологи, возможно, не разбирающиеся в мухах, но занимающиеся иными насекомыми, чего часто оказывается вполне достаточно. Они понимают мой восторг. В точности как Фритьоф, Стен, Рене, Харри и все остальные, кто уже умер, но тем не менее всегда рядом.