4. Человек, который любил острова

В конце своей недолгой жизни Д. Г. Лоуренс написал новеллу "Человек, который любил острова". Я ее не читал, знал лишь название, но тем не менее пребывал в уверенности, что она поможет мне найти ответ на не дающий покоя вопрос. Почему остров? Я долго искал эту редкую книгу в букинистическом магазине, правда без особой спешки. Одно сознание того, что Лоренс разобрался в этой загадке, приносило успокоение. Ответ существует. Кроме того, у меня имелись собственные теории. А как без этого?

Хоть этот остров и похож на пятнадцать квадратных километров сплошного покоя и безделья, он все же так мал и уединен, что от каждого, кто решает на нем поселиться, не имея в здешних краях глубоких корней, ожидается объяснение его поступка, словно речь идет об уходе в некую странную секту. Постоянно один и тот же вопрос: почему именно этот остров? Хорошим ответом, как всегда, является "любовь", о чем прекрасно известно женщинам, прибывшим сюда издалека и влившимся в исконно островные семьи, став женами традиционно живущих в родительском доме парней в засаленных кепках и с охотничьими ружьями, женщинам, которые теперь вершат на острове практические и политические дела.

Подобная ситуация, похоже, складывается по всему миру, во всех морях; на островах царит естественный матриархат, редко встречающийся на материке. "Мужчины, — сказала в свое время президент Исландии Видгис Финнбога-доттир, когда об этом в связи с чем-то зашла речь, — всегда стремятся сбежать в свою стихию — в море. Их просто не бывает дома". Так, вероятно, дело и обстояло, и по-прежнему обстоит, в тех местах, где профессии рыбака и лоцмана еще не утратили своей актуальности. Но здесь? Нет, тут нечто иное.

Нечто иное присутствует всегда. Случайность — без этого не обошлось, и это вполне могло сойти для ответа, как, впрочем, и тоска по первозданной прелести морского купания и периодически наступающей тишине. Можно сказать и так, а в мае, когда цветут клёны и в прибрежном лесу поет обыкновенная чечевица, вообще не требуется никаких ответов или даже вопросов. Природа достаточно красива и богата. Почему бы сюда не переехать? Мое представление изменилось позднее, только через несколько лет. Тогда я, как мне кажется, понял, что остров обладает особой притягательной силой для мужчин, нуждающихся в таком уровне контроля и надежности, какие на материке можно обрести во власти над другими, а здесь они заложены уже в самой ограниченности ландшафта. Ибо что может быть более обозримо и конкретно, чем остров. Раньше, во времена мореплавателей, ландшафт был открыт во все стороны света и предоставлял полную свободу. Теперь же для тех, кто сюда стремится — для нас, для меня, — эта свобода носит иной характер.

Куда бы я ни шел, рано или поздно я все равно прихожу к морю. Наблюдение банально, но в нем, как мне представляется, кроется особая надежность, которая для некоторых островитян перевешивает ощущение изолированности, жизни в ловушке. Возможно, это не более странно, чем другой факт — всегда лучше спится с закрытой дверью. Эта мысль посетила меня однажды летним утром, когда мы наконец решили поймать барсука. Пока он не перевернул нам дом.

Зимой барсук обычно жил в фундаменте, под самым полом, и пока дети были маленькими, нам всем это казалось увлекательным и симпатичным. Обитал он там в такой тесноте, что иногда становилось слышно, как жесткая щетина царапает о доски пола, когда барсук переворачивается во время зимней спячки. Только построив виллу возле озера и перебравшись туда из старого дома, мы обнаружили, что опора стены настолько подточена множеством ходов в нору, что готова вот-вот рухнуть. Всякому гостеприимству, однако, есть предел. Поэтому, когда в следующий раз длинноносый изверг явился и обосновался под домом, мы наняли одного из непостижимых мужчин, существующих на всех островах и всегда имеющих наготове прогорклую жареную колбасу, чтобы заманивать барсуков в оцинкованные ловушки. Мужчина установил клетку возле угла дома. Уже на рассвете следующего дня барсук попался. Он лежал свернувшись, заполнив собой половину ловушки, — и спал.

Тут следует заметить, что исконное население состоит далеко не только из странных личностей, впрочем дачники тоже. Иное дело новые поселенцы -— энтузиасты, переезжающие сюда или, по крайней мере, предпринимающие подобные попытки. Многие просто ненадолго появляются здесь с каким-нибудь непременно идиотским проектом, под который рассчитывали получить деньги, поскольку остров является малонаселенным районом, и населен настолько мало, что поддержка гарантирована любому проекту, каким бы дурацким он ни был.

Мне иногда звонят расспросить о возможностях. Ведь я биолог. Часто говорят, что их проекты каким-то образом связаны с проблемами окружающей среды. В вопросе получения субсидий это беспроигрышные ключевые слова, и побеседовать со мной считается полезным. Когда мы только переехали сюда, я говорил как есть: что пишу книгу, но все женщины острова принялись так сочувствовать моей жене, что я начал называть себя биологом. С тех пор так и повелось. А раз уж ты биолог на острове, который широко известен своей богатой природой, тебе приходится мириться со звонками личностей со странностями. Они, похоже, исходят из того, что я из их числа.

Один такой человек позвонил, чтобы, как он выразился, прозондировать почву в преддверии мелкого промышленного проекта, который, разумеется, был просто находкой для какого-нибудь фонда с правильным отношением к окружающей среде. Мужчина рассказал, что однажды сидел дома перед телевизором и смотрел открытие каких-то крупных спортивных соревнований, возможно Олимпийских игр, я точно не помню. Там, во всяком случае, фигурировал огромный стадион с духовыми оркестрами, парадом национальных сборных, торжественными речами и акробатами. Вспышки фотоаппаратов высвечивали кружащие, словно апрельская метель, ушаты конфетти из разноцветной фольги, — и тут звонивший мне из домоседа превратился в предпринимателя.

Его идея была очень простой. Сам он считал ее блистательной. Он собрался разводить бабочек-лимонниц. Выращивать в огромных теплицах невероятные количества личинок лимонниц, а затем манипулировать окукливанием в холодильной установке, чтобы каким-то манером синхронизировать вылупливание бабочек.

То, что трудновыполнимо всего лишь с тремя репейницами, он, следовательно, намеревался проделывать с десятью тысячами лимонниц, после чего производство конфетти окажется парализовано. Вот таков был его план. Он видел по телевизору, что на разного рода церемониях открытия иногда выпускают сотни белых голубей. Бабочки же будут намного красивее. "Прямо в десятку, как говорится".

Я честно сказал, что идея кажется мне, возможно, чуть излишне оптимистичной, но я бы дорого дал, чтобы посмотреть на результат в прямой трансляции, особенно при проливном дожде. Тысячи бабочек, в полной панике мечущихся по газону в поисках укрытия. Так и надо писать историю спорта, резюмировал я. Больше он мне не звонил. Не последовало повторного звонка и от гения, который хотел узнать мое мнение относительно возможности арендовать на острове немного земли — что нетрудно. Он собирался заняться выращиванием экологически чистого хрена, и это тоже вполне посильно, вторил я. Но потом продавать хрен для производства экологически чистого слезоточивого газа, который можно было бы использовать во время уличных беспорядков, — ну что тут скажешь?

Человек, который любил острова, — это, естественно, сам Лоуренс, и новелла представляет собой аллегорию его непрерывного метания между разными культурами и мировоззрениями. Раздобыв книгу, я испытал разочарование. И это все? Мизантропического склада человек покупает остров с намерением преобразовать его по своему усмотрению — создать там собственный мир, однако земледелие себя не окупает, да и слуги обманывают. Тогда он продает этот остров и переезжает на меньший, сокращая количество слуг и еще больше — количество иллюзий; стоит там на ветру и ничего не ощущает, ни счастья, ни тоски, тем не менее между делом приживает с дочкой экономки ребенка, отчего все желания в нем умирают с такой отвратительной бесповоротностью, что ему приходится снова бежать — на третий остров, на одинокую скалу в бушующем море, где среди упрямо блеющих овец он теряет рассудок и под конец замерзает в собственной хижине. Одной из его последних радостей было то, что у него безвозвратно исчез кот.

Удовлетворение ему приносило лишь одиночество, полное одиночество посреди засасывающей пустоты. Только серое море и омываемый им кусочек суши. Никакого другого общения. Никаких человеческих существ, способных прикосновением сообщить ему свой страх. Одна пустота — мокрая, сумеречная, омываемая морем пустота! Это было хлебом для души его.

Я с разочарованием засунул книгу на полку, решив, что в новелле не говорится ни об островах, ни о любви.

Года два спустя я перечитал ее снова, потом снова, в некоторые периоды по много раз, особенно когда жизнь на острове замирала под давлением темноты и трагизма, не уловимых для человека нового. Мое впечатление от текста изменилось. Лоуренс подметил нечто такое, что в некоторые дни мне хотелось назвать правдой. "В самой атмосфере присутствовала какая-то неукротимая, тяжелая злоба. Сам остров казался озлобленным. Он мог оставаться хмурым и сердитым несколько недель подряд. Потом однажды утром все вдруг становилось прекрасным, пленительным, как утро в Раю, цветущим и чудесным. Все начинали испытывать огромное облегчение и надеяться на счастье".

Родители говорят в новелле, что, живя на острове, поступают неправильно по отношению к своим детям. Бездетные утверждают, что действуют несправедливо по отношению к самим себе. Да, совершенно верно, так оно и есть.

С мухами же все встало на свои места. В контроле над чем-либо, хоть и самым незначительным и внешне бессмысленным, живет безмятежная эйфория, пусть даже эфемерная и ускользающая, и Лоуренс сумел уловить ее, показав, как его alter ego на островах вновь обретает себя, занимаясь более или менее примитивной ботанической деятельностью. На первом острове он ищет защиты в своей богатой библиотеке, чтобы полностью отдаться там бесконечной работе над книгой, в которой планирует описать все цветы, упомянутые античными авторами. На втором, меньшем острове он заполняет свое заточение порой доставляющим ему наслаждение составлением полного перечня видов растительности острова.

Только на третьем острове он полностью теряет интерес к ботанике. "Он был доволен. Не желал знать ни деревьев, ни кустов. Они стояли, вытянувшись точно люди, слишком вызывающе. Ему нужен был только лишенный растительности пологий остров в блекло-голубом море".

Это называется "пуговицеведением" — непочтительно, но корректно. Человек, который любил острова, — по сути своей собиратель и типичный пуговицевед. Он создает перечни. По идее они должны быть полными. Охватывать собой все без исключений. В этом пуговицевед отличается от картографа, на которого он, в общем-то, похож и с которым его легко перепутать. Однако создатель карт не в силах включить в свой образ действительности все — образ всегда получится упрощением, какой бы масштаб ни был выбран. Оба пытаются уловить нечто и сохранить. Но они сильно отличаются друг от друга.

Меня волнует, что пуговицеведов воспринимают порой, как и у Лоуренса, как бывших картографов, развивающихся в сторону безумия. Как некую переходную фазу.

Выпустите на маленький островок мальчика и посмотрите, что произойдет. Он непременно бросится оббегать остров. Исключений тут не бывает. Мальчик станет прыгать с камня на камень вдоль берега, словно счастливый зверек — живое доказательство тому, что шведские слова revir (личное пространство) и riviera (ривьера, побережье) происходят от одного корня. Мальчик измеряет свое личное пространство. Следует береговой линии на всем ее протяжении подобно картографу. Ищет обломки сплавного леса и потерпевших крушение кораблей. И только потом примется изучать сам остров, с благословенной зашоренно-стью пуговицеведа.

Дербенник слегка покачивается от бриза. Тяжелый запах фукуса с отмели. Серебристые чайки!

На нашей земле существуют миллионы и миллионы видов насекомых. Из них сотни тысяч относятся к многообразному отряду мух, Diptera — двукрылые. Комнатные мухи, толкунчики, падальные мухи, журчалки, пестрокрылки, базарные мухи, мясные мухи, пилильщики-ткачи, жигалки обыкновенные, горбатки, береговушки, кровососки, навозные мухи, стволоедки ржавые — да каких только мух не существует! В одной Швеции, согласно последней описи, встречается четыре тысячи четыреста двадцать четыре вида мух. И постоянно обнаруживаются новые.

Из всех этих довольно сильно отличающихся друг от друга семейств мух меня, как вы поняли, интересуют исключительно журчалки. Но их тоже так много, что за человеческую жизнь можно составить лишь общий обзор. Во всем мире ученым известно чуть более пяти тысяч журчалок, но наверняка насчитываются еще тысячи не обнаруженных, которые существуют себе безымянными одному богу известно где. С тремястами шестьюдесятью восемью видами семейства журчалок, на сегодняшний день известными в Швеции, разобраться, безусловно, проще. Правда, наша страна очень велика и богата кустарником, а наше время настолько перегружает нас впечатлениями и потоком информации, что мне непрерывно приходится себя ограничивать, чтобы не упустить из виду то главное, что я постоянно ищу.

Поэтому я собираю мух только на острове. Не посягая на материк.

К настоящему моменту сумел поймать двести два вида. Двести два.

Истинный триумф, поверьте мне. Правда, объяснить это не так легко.

Даже на Эланде или Готланде, этих гигантских, по сравнению с моим, островах, где многие поколения энтомологов, выбиваясь из сил, ловили мух со времен Линнея, — даже там за четверть тысячелетия не сумели отыскать столько видов, сколько нашел я за семь лет. Цифра говорит кое-что об острове и, вероятно, немного о глубине пуговицеведческой западни, однако больше всего — о возможностях неподвижного образа жизни. Когда я состарюсь, то, наверное, буду изучать мух в саду, сидя на солнце возле спиреи и буддлеи Давида, подобно калифу в Эдемском саду, со шлангом эксгаустера во рту, словно он соединен с опиумной трубкой.

Поймите меня правильно. Мы говорим об охоте, доставляющей удовольствие, и только. Конечно, я мог бы привести много важных и действительно разумных причин, почему следует собирать мух. Причин научных и связанных с природоохранной политикой. Возможно, я к ним еще вернусь, позднее, но было бы лицемерием начинать с чего-то, кроме чистого удовольствия. Кстати, я отнюдь не миссионер. Собирателям это обычно не свойственно. Искать понятные окружающим объяснения нас, скорее всего, заставляет то, что мы чувствуем себя одинокими. Если я скажу, что собираю журчалок главным образом для того, чтобы исследовать изменения в фауне, кто угодно сможет меня понять и даже оценить мои усилия. Но это ложь. Просто потому, что радость — штука непростая. Тот, кто сам не попадал в эту ловушку, ничего не знает — в этом отношении я присоединяюсь к Томасу де Квинси, который в "Исповеди англичанина, любителя опиума" дает отпор всем, полагающим, что они сведущи в вопросе о том, как опьянение воздействует на беспокойную душу:

По поводу всего уже написанного на данную тему, исходят ли эти сведения от путешественников в Турцию (с незапамятных времен почитающих ложь своей неотъемлемой привилегией) или от профессоров медицины, пишущих с присущим их статусу непререкаемым авторитетом, я могу лишь высказать одно решительное суждение: ложь! Ложь! И еще раз ложь!

Сам он оказался полностью во власти опиума, и зашел так далеко, что его широкий круг интересов на пике кризиса сузился до изучения политической экономии — предмета, который, во всяком случае в то время, считался прерогативой "ничтожеств и жалких отбросов ума человеческого". Де Квинси, естественно, тоже мог ограничиться описанием негативной стороны происходящего, беды и горя, ведь тут он был первейшим экспертом, в точности как и мы, энтомологи, можем дни напролет распространяться о пагубном воздействии разграбления и загрязнения природы на самую мелкую живность.

Тем не менее у него между строк все время просачивается счастье опьянения:

Но пришло время покончить с этим эпизодом и возвратиться к счастливым для меня годам. Я уже говорил, что, поскольку счастье является предметом для всех нас столь важным, мы с удовольствием внимаем опыту любого, кто готов им поделиться, будь то даже юный батрак, чей плуг едва ли особенно глубоко проникал в неподатливую почву, где произрастают человеческие муки и радости, и чьими экспериментами не движут какие-либо высокие научные принципы.

При всем своем желании я не могу утверждать, что особенно глубоко пропахал почву, на которой произрастает счастье, а к почве, где произрастает беда, почти и вовсе не прикасался, но, как бы то ни было, задним числом у меня появилась твердая уверенность в том, что Рене Малезу это делать доводилось.

В удачный день ловушка могла приносить более тысячи особей.

Это было только началом.

Загрузка...