Мялка на остановке была такая, что ко всему уже привыкшая Шура раздраженно повела плечами под полушубком на своем кондукторском месте.
— И откуда только берутся? — сказала низким, хрипловатым голосом, злясь на себя, на пассажиров, на осатаневшие морозы, которые не появлялись всю зиму, а теперь вот в конце февраля навалились и лютуют, будто наверстывают свои погодные планы.
Еще какую-то неделю назад тетя Фрося говорила нараспев: «Сиротская ноне зима стоит, легкая» — и благодарно смотрела вверх, на лениво-мягкий закат, обещающий теплую, тихую погоду, крестилась на телевизионные антенны соседнего пятиэтажного дома. Напомнить бы ей сейчас про сиротскую благодать, да понаблюдать ехидно, как постно подожмет губы хозяйка!
Люди лезли в вагон с отчаянной торопливостью, мешая друг другу. Сизый морозный пар, обгоняя их, застрявших в дверях, тянулся в трамвай, клочковато стлался над головами.
Шуру оттеснили к серому, мохнатому стеклу окна, и она локтями оберегала сумку с мелочью и катушкой билетов, чтобы в давке ее не растрепали. «Ну, сегодня тетя Фрося пуговиц насобирает!» — зло думала она, потирая одеревеневшие пальцы о железный ящик едва теплого обогревателя.
А ведь у нее были хорошие варежки. Из белой чесаной шерсти, толстенькие и теплые, как котята. Их под осень из деревни прислала мать, заботливо предусмотрев холода.
Полюбовалась варежками Шура, повздыхала, представив, как терпеливо сидела мать вечерами, подсчитывая петли. К щекам варежки прижала, винясь перед матерью, и обрезала их почти наполовину, чтобы пальцы были оголенными, как у других кондукторов. Так удобнее отрывать билеты и считать деньги.
На что похожи стали варежки! Поистерлись, обремкались по краям, а пальцы беззащитно белели снаружи, скрюченные холодом.
Мать была мастерица вязать. Когда Шура жила еще там, дома, мать связала ей сиреневую кофту, которая ненадеванной пролежала в сундуке полгода. Шура берегла ее для города. Если в избе никого не было, любовно доставала кофту, примеряла перед зеркалом.
Видела себя в чистой городской конторе. Почему именно в конторе, не знала, и чем заниматься будет в конторе, тоже не представляла, лишь чувствовала: работа в городе ее ожидает чистая, приятная, и люди будут окружать приятные и веселые. Да только зря кофточку берегла! Поистерлась она под шубой, вылиняла от частых стирок. Поглядела бы мать…
Пассажиры уже лепились в дверях, пытаясь за что-нибудь уцепиться, и надо было срочно давать отправление.
Но не успела Шура дотянуться до кнопки сигнала, как вагон дрогнул и, натужно скрипя колесами по заснеженным рельсам, потащился дальше. Видно, Галка в своей водительской кабине поняла: помедли еще, так и на крышу полезут, не посмотрят на мороз.
И люди уже бежали за трамваем, цеплялись за скользкие поручни, мостились на подножках, но им мешал бугор спин, и они отставали, теряясь в синевато-дымном позднем рассвете.
— Рассчитаемся, товарищи! — громко и хрипло сказала Шура, оглядывая туго набитый вагон и понимая, как нелегко будет всех обилетить. — Кто вошел в переднюю дверь, передавайте на билеты! — и, запустив руку в сумку, побренчала мелочью, давно приметив, что звон этот побудительно действует на людей.
— Эй, там… которые на подножке, передавайте деньги, не стесняйтесь! — покрикивала она, дыша на пальцы.
— Успеем, — глухо ворочались мороженые голоса.
— Еле держимся… Шевельнуться нельзя.
— Порядка у вас никакого! Из-за вас на работу опаздываем!
— А кто виноват, что такой мороз? — звенела медяками Шура, быстро отрывая билеты. — Только что две сцепки в депо ушли: воздушные трубки перемерзли!
Она не обижалась на ворчливость пассажиров. Пусть хоть этим утешатся.
На нижней ступеньке открытой двери стоял мужчина с поднятым воротником пальто. Явно без билета ехал. Таких Шура быстро распознавала.
— Вы рассчитались? — спросила она.
Но тот не двигался, будто и не слышал. Тогда Шура протянула руку в обрезанной варежке и тронула плечо мужчины:
— Покажите билет!
— Я сейчас схожу, — буркнул, не оборачиваясь, нетерпеливо переступив с ноги на ногу.
— Какое мне дело, сходите или не сходите! — гневно сузились зеленые глаза кондуктора. — Давайте платите!
— Вот пристала! — процедил воротник. — На, подавись… — и передал теплую пятнадцатикопеечную монету. Видно, долго грел ее в руке, берег.
— Совести нет! — вскинулась Шура. — Я что, себе деньги собираю? Трамвай не частная лавочка. Он государственный!
— Ладно. Слышали! Давай сдачи.
— Ничего вы не слышали! Из-за таких-то и план не выполняем. Вот возьму сейчас да обилечу на всю монету. В другой раз неповадно будет! — И, размотав катушку, оторвала целую ленточку.
— Да я тебя… — сдавленно зашипел тот, дергая ртом и не находя слов. — За шиворот…
— Чего расшумелся? — недобро спросил молодой басистый голос. Высокий парень в белой пушистой шапке протискивался к дверям. — А ну, покажись!
— Защитничек нашелся! — хмыкнул воротник, обернувшись к пассажирам. — Трамвая по часу ждем, да мы же и виноватые.
Вагон тем временем остановился. Висевшие на подножке спрыгнули, пропуская выходящих.
— Выходи! — сказал парень твердо.
— А может, я дальше хочу ехать!
— Ишь ты! — ехидно рассмеялся кто-то. — А говорил — схожу.
— А я теперь назло дальше поеду!
— Ходи пешком, так дешевле, — грубовато сказал парень и, поднажав плечом, вытолкнул мужчину из вагона на скрипучий снег остановочной площадки.
— Правильно, — одобрительно загудели пассажиры. — При чем кондуктор, если трамваи ломаются! Он такой же рабочий.
Вагон тронулся. Мужчина, матерясь, бежал рядом с дверью, но стоявшие на подножке не дали ему места, и он отстал.
Пассажиры смеялись. Но Шуре было невесело. Она вздохнула и глянула на парня, который остался у дверей, ожидая своей, видимо, близкой остановки.
У него было круглое, совсем еще молодое лицо. Над верхней, слегка вздернутой губой чернели усики, которые лишь подчеркивали его молодость. А глаза с не остывшим еще гневом были синие-синие, горячие. «Так редко бывает, — подумала Шура, — чтобы у смуглого такие синие глаза».
Когда он вышел из вагона, Шура оттерла варежкой полоску стекла и глядела, пока стекло не заплыло наледью от дыхания, как бежал он в коротком спортивном пальто к подъезду института, балансируя портфелем.
Она прошла по морозно скрипевшей тропке тесного дворика и поднялась на крылечко. Обмахнула валенки растрепанным голиком, но заходить в комнату не спешила.
Намерзнувшись за день, Шура любила постоять на крыльце минуту — другую, вобрать в себя побольше холоду, а потом сразу в тепло, к уютно потрескивающей печке. Любила сидеть на корточках перед открытой дверцей, оттаивать. Хорошо так сидеть. Тепло смывает с руки и лица корку холода, убаюкивает.
Над трубой дыбится дым, тянется белым стволом в бесцветное небо и там теряется. Значит, Галка дома. Шура пнула валенком желтую поленницу возле крыльца. Несколько полешек дробно свалились под ноги.
Этот занесенный снегом дворик на окраине города чем-то напоминал уголок ее тихой деревни. Так же горбится черный лесок невдалеке, так же петляет тихая речка, теперь затерявшаяся в снегах. Только над темными соседними домиками, доживающими последнюю зиму, громоздятся пятиэтажки, веселя глаз нарядным шифером на балконах.
«Получить бы там однокомнатную!» — подумала Шура и тяжело вздохнула. Надоело ей на частной. И хотя у них с Галкой отдельный ход от тети Фроси, все равно не дома. Да и дорого. «А вот Галка, наверно, скоро получит квартиру, — подумала завистливо. — Замуж выйдет, дадут. Семейным дают быстро», — и поглядела вверх, на огненные стекла окон, в которых плавилось уходящее солнце.
На верхушке голого тополя перед домом, нахохлившись, сидели вороны. Шура подняла ледышку, бросила в дерево. Но вороны даже не шевельнулись. Кому охота попусту махать крыльями в такой мороз! «Птицам тоже трудно», — посочувствовала Шура, собрала с крыльца полешки, различив топкий смолевой запах. «В деревне дрова точно так же пахли», — и свободной рукой потянула дверь на себя.
Но смолевой запах сразу увял, лишь она прикрыла за собой скрипучую дверь: в комнате было накурено. Видно, Галка со своим», — мелькнуло в голове. Но она ошиблась.
На табуретке возле стола, закинув нога на ногу, сипел Володя, молодой еще мужчина, с сильно поношенным лицом, и курил тонкую папиросу, стряхивая пепел в конфетную обертку. Перед ним зеленела початая бутылка водки, лежал кулек с рассыпанными недорогими конфетами.
— Ты? — слегка удивилась Шура, не обрадовавшись и не огорчившись. Бросила к печке дрова, отряхнула полушубок от приставших комочков снега и подула на пальцы.
Володя усмехнулся линялыми глазами и налил полстакана:
— Погрейся с морозу-то.
— A-а, давай! — Шура отчаянно махнула рукой. Пить она не очень-то любила, но сейчас, после холода и усталости, водка обещала спокойствие и легкость.
Она выпила, знобко передернулась. Володя протягивал развернутую конфетку.
— Где Галка? — спросила, вешая шубу на гвоздь у двери.
— Известно где — на свиданке! — Володя тоже выпил и, не закусывая, дышал открытым ртом. — Вон тебе записку оставила.
Шура взяла с тумбочки листок бумаги, свернутый пополам: «Шурчик! Ночевать не приду. Можешь закрываться. Галка».
Бросила записку на стол, потерла пылающие щеки. Вязаная кофточка сиреневого цвета очень шла ей. Короткие светлые волосы подчеркивали стройность. Длинные зеленые глаза были еще темны от холода, задумчивы.
— Хочешь еще? — вдруг спросил Володя, обняв пальцами бутылку.
— Нет… — Присела на корточки перед печкой, щепкой открыла дверцу. По волосам, по лицу плеснули красные блики, глаза вспыхивали зелеными искорками.
— Галка замуж выходит, — сказала она, задумчиво глядя на огонь.
Володя пожал плечами и зевнул:
— Чуть концы не отдал, — произнес он глухо, разглядывая этикетку бутылки. — Сидели в вагончике, анекдоты травили. Мороз-то, сама знаешь, с градусом. Думали, может, прокантуемся до вечера, тариф все равно заплатят. — Он покачал бутылку, раздумывая, налить или еще подождать. — А тут прораб вваливается. Кран, говорит, надо монтировать. Наряды по аварийной… Ну, мы ноздрёй повели — дело мужик говорит. Полезли. А там, на верхотуре, аж до печенки продирает. Да еще ветерок сечет. Думал, околею…
— Не околел? — спросила Шура хрипловато, занятая своими думами.
— Кто? Я-то? Не-е, водкой градусы сравняли. Снаружи сорок и внутри сорок. Только так… — рассмеялся через силу, смял окурок в конфетной обертке. — Ты чего сегодня такая?
— Какая? — подняла непонимающие глаза.
— Как неродная.
— Чё попало… — пробормотала растерянно и поднялась. Сбросила валенки, влезла на кровать, закутав ноги концом одеяла. Смежила веки. Хорошо так лежать. Уютно потрескивала печка, поленья оттаивали, наполняли комнату тихим запахом смолы, леса.
— А Галка, если замуж выйдет, уволится с трамвая, — сказала сонно. — Так и говорит: сразу заявление подам. Посижу с недельку дома, а потом на фабрику, в тепло.
— Ну и что? — спросил Володя, поднимаясь.
— Ничего… — потерла глаза Шура, глядя на Володин старенький пиджак с мятыми отворотами, с лоснящимися, вытянутыми локтями, на его стоптанные, по-деревенски подвернутые кирзовые сапоги, на припухшее лицо с двухдневной рыжеватой щетиной.
Вспомнилось Галкино: «И не жалко тебе себя на этого замухрышку тратить? Аж зло берет». Да и на самом деле, что хорошего в Володьке, который всю жизнь мотается где придется, ни на какой работе не держится? По чужим квартирам скитается. Где погладят, туда и идет, как собачонок бесхозный, шалопутный.
«Вот ко мне прибился. А какой от него толк? — ворочались в голове тяжелые мысли. — Уж лучше одной!» И слушала его осторожные шаги по комнате. Не решительные шаги, не хозяйские. Отец, бывало, дома, на улице, в гостях ли, обдуманно, по-мужицки прочно ставил на землю ноги в крепких, тоже кирзовых сапогах. Шагнет — и как припечатает. Не сшатнешь!
А этот едва пола касается. Вот ходит и мается, и одно у него на уме: как бы к девке под бок. Косится на выключатель, а духу не хватает. Он и тут будто ворует. И то правда: ворует ее, Шурку, у другого парня. «Может, даже у того студента с летними глазами», — вдруг вспомнила она.
И стала вспоминать, как так получилось, что этот потрепанный мужик, в котором и мужицкого-то ничего нет, бродит возле ее кровати, нервно, неуверенно курит и ждет, ждет…
А началось все с петуха. Зычно прокричал петух, где-то совсем рядом. Шура от неожиданности вздрогнула. Она сидела тогда на крыльце и думала, что вот теперь придется ей жить без отца, без матери, среди чужих людей. Было тревожно и сиротливо.
Услышав петуха, обрадовалась, поднялась с крыльца, оглядела незнакомый еще дворик. Но все тесное пространство, обнесенное серым, растрескавшимся штакетником, было пустым. В углу двора к забору прилепился сарайчик, на его дверце висел ржавый замок.
Кур нигде Шура не увидела, как ни оглядывалась. Да и от хозяйки про кур не слыхала. Однако петушиный крик вновь раздался, поражая своей близостью. Голос петуха был громок, красив стройным пучком звуков. Зычный, мужественный крик.
Шура озадаченно вертела шеей, пытаясь обнаружить невидимого, но близкого певца. За двориком светлел редкой полынью пустырь. Там громоздился пятиэтажный дом с балконами. На нем многоцветно плескалось по ветру сохнущее белье.
Когда петух прокричал еще, Шура проследила звук и, задрав голову, увидела на балконе пятого этажа шелковисто-белого петуха. Он гулял за высокой решеткой, поклевывая бетонный пол. Несильный верховой ветерок перебирал перья развесистого хвоста, расцвечивал их золотисто.
— Чё попало… — пробормотала Шура растерянно. Обрадовалась петуху, соседство которого чем-то напоминало родную Лебяжиху. Зашевелилась тоска по дому, затуманила глаза. Дома сейчас такой же ранний вечер. Коровы домой возвращаются с поймы. Идут, пылят по улице, мычат от близости своих дворов. И над всей Лебяжихой висит густой запах парного молока, теплой пыли и горьковатого дыма летних кухонь.
Мать стоит у приоткрытой калитки, манит Пеструху ведром с пойлом во двор, к пригону, где уж дымится сырой тальник от комаров, зовет ласково:
— Ну, иди милая, иди, кормилица наша…
А Пеструха мычит ей ласково, идет медленно, несет тугое вымя.
Маленькая у нее мать, морщинистая, по-старушечьи белым платком повязана. Сколько помнит Шура мать — всегда в нем. Будто и молодости у нее не было. Она ни разу отцу слова поперек не молвила. Все тихонько да покладисто. Обстирывала, обшивала, кормила ораву ребятишек.
Принесет ей Шура воды ли из колодца, поможет ли белье в речке прополоскать да вальком выбить, та ласково: «Спасибо, доченька». А ей кто сказал спасибо за то, что всю молодость на них истратила? Нет, наверно.
А где она, эта орава теперь? Поминай, как звали: все разлетелись по далеким городам. Одна Валька, младшая, еще при ней: крылья не выросли.
Ясный месяц загляделся в горенку тво-о-ю,
Королевичу ты снишься в далеком кра-а-ю…
Будто и сейчас слышит Шура тихий материн голос, видит мать, сидящую у ее изголовья в белом старушечьем платке. В избе полумрак. За печкой сверчок пилит. Шершавые теплые руки поправляют одеяло у плеча, и так хорошо от их прикосновенья.
Станешь ты красивой кралей, баюшки-баю,
Королевич приласкает головку тво-о-ю…
Вот так же мать стояла у калитки, когда Шура уходила к леску, где была железнодорожная станция. Помнится, далеко Шура отошла, оглянулась: дом уж слился с другими домами, а платок материн все белел. Такой и осталась в памяти мать, будто за девятнадцать лет Шура другой ее и не видела…
На балкон вышел старичок, что-то посыпал из ладо-на пол. Потом выглянул мальчишка лет шести, карапузик в красной рубашке, и стал смотреть, как петух стучит клювом по бетону.
У Шуры был выходной, и она изнывала от безделья. Галка, ее новая подруга, ушла на всю ночь. Накрашенная, расфуфыренная, счастливая, она так загадочно улыбнулась на прощанье. Тетя Фрося с обшарпанной кирзовой сумкой подалась на барахолку. В сумке у нее— пуговицы, нашитые на картонки. Хозяйка работает техничкой в депо, моет по ночам трамваи, а заодно и пуговицы собирает. Не пропадать же добру.
Сидела Шура на крыльце и скучала. Подруг еще не завела, а одной в город идти не хотелось. Подумала-по-думала да и пошла потихоньку к пустырю, где строились новые дома. Путь ее пролегал мимо обжитого пятиэтажного, и там встретила она старичка, что кормил петуха на балконе.
Старичок был одет празднично; дешевый серый костюм сидел на нем мешковато. Видать, не часто надевать его приходится. По виду старичок был деревенский и тоже скучал без привычного окружения.
— Это ваш там петушок? — приветливо спросила Шура, показав рукой на балкон.
— Мой, — остановился старичок обрадованно.
— Хороший петух. Поет страсть как красиво.
— Такой петух один на все село был, — разгладились морщины деда и глаза молодецки засветились. — Что петь, что подраться — самый первый. Бедовый петух, ой бедовый!
— А зачем вы его в город-то?
— Вишь, какое дело, сын у меня тут живет, — близоруко, из-под руки стал смотреть на дом, пытаясь найти балкон сына, но не нашел, потому что все они одинаковы. — На заводе тут токарем работает. Квартиру, вишь, дали, потому как семья: жена да сын. Вот я и приехал посмотреть, как они тут. Еще когда собирался, старуха все пилила: поговори, дескать, может, Иван воротится.
— Обратно в деревню?
— Ну, а то как? Мы, вишь, старики. Случись чего с нами, он и не узнает. Иван у нас один, остальные-то сыновья, старшие, с войны не пришли — погибли. Ну вот, мы его и хотим вернуть назад. А чего? Дом у нас справный. Всем места хватит. Жить бы нам с молодыми да парнишку нянчить. Чего его в садик таскать, к чужим людям? Одним словом, вертаться ему надо. Директор совхоза, Артемий Кузьмич, мужик-то голова, обещал, в случае чего, дорогу оплатить. Иван больно уж хороший токарь. Ну, а петуха привез, чтоб Ивана домой потянуло. Мальчишкой он любил петухов. Все, бывало, с друзьями стравливал петухов — чей побьет.
— Ну и как? — Шура немного повеселела от разговора.
— Чего как? — не понял старик.
— Я говорю, сын-то поддается?
— A-а, только петух зря изводится! Да какая ему на балконе жизнь? Ему по двору гулять надо, кур топтать. А тут… ни подраться, куриц опять же нету. Разве это жизнь? Извелся весь, глядеть на петуха больно.
— Ну вас, дедушка, — смутилась Шура, обходя старика.
— Ишь ты, фи-и-фа… — укоризненно сказал он вслед. — Застеснялась. А чего стесняться-то? Животная — она и есть животная…
Невдалеке гудел башенный кран. Там строился еще один дом. Шура села на штабель свежих сосновых досок, обняла руками колени, стала смотреть, как ползет вверх серая панель, подвешенная за крюк. Доски нагрелись за день, были теплы, струили сладковатый запах соснового бора. Сидела, вдыхала запах леса, слушала гуденье крана в высоте и негромкие голоса рабочих на этажах. Потом стала наблюдать, как ползали по доскам рыжие лесные муравьи. Тыкались туда-сюда и не знали, куда податься.
— Не меня ждешь? — услышала вдруг.
Шура подняла голову. Перед нею стоял парень с блеклыми глазами, в рабочей замасленной куртке. Он курил тонкую папиросу и смотрел на Шуру заинтересованно.
— Нужен ты мне…
— А чего тогда здесь сидишь?
— Просто. Если нельзя — уйду, пожалуйста! — она поднялась с досок и хотела уйти, но парень загородил ей дорогу. Шура могла бы его обойти, могла бы сказать пару ласковых, но почему-то не обошла и не сказала. Опустив глаза на пыльные кустики полыни, чего-то ждала.
— Как тебя звать?
— Не имеет значения.
— Ух, какая! А может, я интересуюсь.
— Эй, Володька! — кричали рабочие с этажей. — Кончай свататься, раствор подавай! — Они стояли на крыше, выглядывали из оконных проемов, толстенькие в своих брезентовых робах.
— Иду! — отозвался парень, не глядя на них.
Рабочие его больше не торопили, им, видать, хотелось посмотреть, как сватается Володька, и этим разнообразить трудовой день. Они закуривали и отпускали шуточки.
— Ты не уходи, — сказал парень. — Скоро у меня смена кончается. Погуляем. А? — Он смотрел на нее просительно и жалобно.
— Не обязательно! — ответила Шура и пошла. Ей не хотелось, чтобы ее вот так разглядывали со всех сторон.
— Слушай, ты придешь еще? — Володька мучался от того, что всю эту сцену ребята видели и теперь будут потешаться над его неудачливостью.
Шура обернулась и пожала плечами. Парень был невысокий, серый какой-то, потертый. А ей нравились ребята высокие и черные. Она глядела на Володю. Он стоял упрямо нахохлившийся, уже немного злой. А глаза сиротливые, необласканные. И Шуре вдруг его жаль стало. Она слегка улыбнулась, мимолетно, но обнадеживающе, и быстро пошла, почти побежала.
Через неделю она пришла сюда снова. Штабеля досок уже не было. На черной, еще не оправившейся от тяжести земле тянулись запоздалые, бледные стебли трав. Долго они пробивались в темноте между досками и теперь, почувствовав простор, пытались нагнать ростом высокую траву. Зато на разровненной площадке перед новым домом светлели деревянные грибки для завтрашних жильцов-ребятишек.
Шура села на скамеечку под грибком, опустив ладони на шелковистую поверхность древесных волокон, отполированных рубанком. Маляры еще не успели ничего выкрасить, и грибок пах лесом. Закрыв глаза, девушка ощутила лицом слабое уже тепло низкого солнца. Было светло и спокойно.
— Приветик!
Перед ней стоял Володя, часто затягиваясь папироской, и смотрел на нее с откровенной радостью. Шура удивилась, что и сейчас он появился неожиданно — она не слышала шагов.
— А ты молодец! Пришла ведь… — Володя сел рядом с ней. — Я тебя сразу сверху увидел. Даже гудел тебе. Не слышала?
— Нет.
— Как тебя звать?
— Шура.
— А меня Володькой. — Он улыбнулся ей. — Торопишься куда?
— Да нет, — ответила Шура равнодушным голосом, ковыряя носком туфельки землю.
— Знаешь, ты подожди, а я переоденусь. Вон наш вагончик. А? Только не уходи. Ладно?
Шура промолчала. Это Володю обнадежило, и он побежал к зеленевшему неподалеку вагончику, возле которого собирались рабочие — был конец смены. Шура смотрела вслед парню и думала: уйти или остаться?
Прибежал Володя быстро — она так и не успела решить. На нем был поношенный черный костюм с гнутыми локтями. Ворот белой рубахи казался широковатым для его шеи. Видно, у ребят перехватил. Шура поняла это сразу, окинув его быстрым, по-женски внимательным к мелочам взглядом.
— Ну, — сказал он, отдышавшись, — куда двинем?
— Мне все равно.
— Тогда в кино.
Тихий полумрак опускался на город, воздух будто густел. Медные отблески в окнах домов погасли, и окна стали черными. Откуда-то неслась музыка.
— Ты где работаешь? — спросил Володя и взял Шуру под руку.
— На трамвае. Кондуктором.
— Да? — почему-то удивился Володя и даже руку ее выпустил на мгновенье, но сразу поймал локоть и взял увереннее.
— Не похоже разве? — усмехнулась Шура.
— Не знаю, — замялся Володя. — И давно?
— Недавно. Я ведь из деревни приехала. Лебяжиху не слыхал?
— Не-е… Что, плохо там, в Лебяжихе?
— Хорошо.
— А почему приехала?
— Работы нет. Дояркой неохота, а больше некуда. И вообще, там не так, как здесь. Клуб третий год строят и построить не могут. А вы — вон как быстро.
— У нас — темпы, — солидно сказал Володя. — Хорошо платят, мы и вкалываем как надо. Да и кадры у вас там не те. Один к нам устроился из сельских, так поверишь, под краном боялся встать. Ему кричат: «Цепляй панель», — а он как привязанный.
— Да ну тебя! — Шура выдернула руку.
Возле кинотеатра толпился народ. Еще к кассе не успели подойти, как уже спрашивали, нет ли лишнего билета.
— Тут глухо, — сказал Володя, прислонясь спиной к афише. На улице вспыхнули фонари, и вечерний мрак стал отчетливее. Мимо шли люди, задевали Шуру, извинялись, спешили, потому что уже был звонок. Володя морщил лоб.
— Знаешь что? — сказал он вдруг. — Пошли в ресторан.
— Да ну… Неудобно…
— Ты что, ни разу там не была?
— Нет…
— Ну, тогда надо сходить. Привыкай! — покровительственно положил руку ей на плечо. И, не дожидаясь согласия, потащил через дорогу.
Перед стеклянной дверью толпились ребята в вечерних костюмах, поглядывали тоскливо сквозь толстое стекло. Там, будто в аквариуме, плавал раззолоченный швейцар, неприступный и важный. Володя постучал ему. Швейцар нехотя подошел, приоткрыл дверь.
— Мне только телеграмму передать товарищу, — Володя торопливо шарил в кармане пиджака.
— Пройдите, — разрешил тот, впуская. — Ну, где телеграмма?
Володя повернулся спиной к прозрачной двери, протянул швейцару смятую трешку. Тот неуловимо сунул деньги в нагрудный карман ливреи, поплыл в зал, попросив Володю подождать.
Вернулся он быстро, шепнул:
— Второй столик в первом ряду.
— Со мной девушка, — умоляюще улыбнулся Володя.
— Давай побыстрее! — проворчал тот, приоткрывая дверь и сдерживая плечом напиравших ребят.
Володя схватил за руку загрустившую уже Шуру, потащил за собой. Она еле успевала за ним. В ресторане было душно, над столиками плавали слои синего дыма, пахло столовой и потом.
Пока они шли, Шуру разглядывали десятки мужских глаз, и ей было неприятно. Села за столик, положила руки на колени, несмело огляделась. За соседним столиком сидела пара: завитая худенькая девушка и широколицый парень с твердым, спортивным подбородком. Он изучал меню, изредка спрашивая ее: «Будешь?» Она согласно кивала головой, глядя на него несмело. Подбежала официантка, раскрыла блокнотик, замерла выжидающе.
— Два сыра, — подмигнул ей парень. — Два бифштекса…
— Ну, ну! — торопила официантка, нетерпеливо оглядываясь на соседние столики. — Пить что будете?
— Двести столичной… Вишневый ликер ничего?
— Очень хороший, девушкам нравится…
— Я пойду, — вдруг встала Шура.
— Куда? — растерялся Володя.
— Домой. Мне надо…
Он догнал ее на улице. Грубовато взял под руку, пошел молча, ни о чем не спрашивая. Так и довел до самого дома. У калитки они остановились и тоже молчали.
— Знаешь, — сказал он хрипло, — за день накачает тебя на верхотуре, голова как не своя, руки как у алкаша… — Он потряс кистями и вздохнул, явно взывая к ее женской жалости.
— Мне там не понравилось…
— А мне с тобой так посидеть хотелось…
Шура поглядела на холодные, темные окна комнаты. Галка опять, видно, продружит до утра. А она, Шура, гораздо симпатичнее подруги, моложе, будет скучать, чутко ловить за окном звуки чужой жизни да вздыхать. Галка утром придет томно-усталая, загадочная, принесет с собой чужой запах. «Ты не скучала?» — спросит сочувственно и чуть виновато, но столько взрослого женского превосходства будет в ее каждой интонации, в каждом движении.
— Хоть бы погреться пригласила, — сказал Володя, прильнув губами к ее щеке, и Шура не отстранилась…
— Старенький уже трамвай. — Шура сочувственно погладила помятую, обожженную сваркой во многих местах облицовку. — Дребезжит, скрипит, а едет. Думаешь, вот-вот рассыплется на скорости, а он ничего, дюжит. Надо же, крепкий какой!
— Куда крепче, чем вон те. — Галка обернулась к поблескивающим свежим лаком иностранцам, возле которых суетились слесари. — Не успели на линию выйти, и на тебе, поломались. С нашими их не сравнить. У наших только одни двери ломаются.
— Подкрасить бы сварку-то, — озаботилась Шура. — А то неудобно на обшарпанном ездить по городу, — и потерла варежками уши. Она их чуть не обморозила, пока бежала в депо.
— Дуреха, — снисходительно и жалеючи усмехнулась Галка. — Без ушей останешься, кто полюбит?
— A-а, обойдусь! — Шура беззаботно махнула рукой и подошла к водительскому зеркалу. Повернула его на себя, почистила варежкой, заглянула любопытно в светлый подрагивающий квадрат. На нее заинтересованно и оценивающе смотрела миловидная девушка. Резкий контраст света и теней скрывал легкий румянец щек. Неосвещенные глаза были глубоки, темны и таинственны. Рыжая лисья шапочка ореолом светилась вокруг головы. Может, при ярком свете все бы выглядело проще, обыденнее, но сумерки были за Шуру. Они придавали особую прелесть и загадочность ее изображению.
У Шуры было редкое качество: ей шло все, что бы она ни надела. Вчера голову укутывала простая шаль — и ничего, не хуже других. А теперь, когда вместо шали праздничная шапочка, — вообще сплошной блеск! Шура берегла шапочку и надевала лишь в кино.
Еще бы: с таким трудом достала через Галку. На покупку пришлось занять денег у тети Фроси, зато огненнорыжая шапка была хороша на диво. Жаль только, что сейчас на Шуриных ногах валенки. Шапке недостает сапожек с длинными лакированными голенищами. Тех самых, что красуются на витрине обувного магазина. Только тут одним авансом не обойдешься!
Шура взвизгнула: сзади ее облапал набежавший невесть откуда губастый Толька, слесарь. Несуразно длинный, улыбчивый, он лез к ней со слюнявыми губами, норовил поцеловать, дурачился. Шура вырывалась, хрипло смеясь.
— Кончай заигрывать! — сказала Галка деловито. — График подходит.
Толька отпустил Шуру, огляделся, придурковато ухмыляясь:
— Уй ты, какая красивая!
— Чё попало… — смутилась Шура и покраснела, негодуя на Тольку за то, что помял старательно причесанную шапочку.
— Слышь, Шура, ты куда так? — приставал Толька, не отводя от нее своих шалавых щенячьих глаз.
— Ладно, гуляй! — бросила сердито Галка. — Много вас таких! — И, поднявшись на ступеньку вагона, откатила дверь своей кабины.
— Вот только голос тебе не личит, — пожалел Толька. — Слышь, почему у тебя такой голос?
— Поори-ка с мое, совсем никакого не будет! — хмуро ответила Шура и поднялась в вагон. Маленького праздника как не бывало. В самое больное место угодил шалопут.
— Шурчик, — Галка высунулась из кабины, — когда он зайдет, ты дай тройной звонок. Я погляжу, — подмигнула лукаво. Шура улыбнулась ей вымученно и стала шарить над головой кнопку сигнала.
Вздрогнул трамвай, рывком взял с места. Выкатил из освещенного сильными лампами ремонтного цеха в синюю темень двора. Из двора — на улицу. И покатил, покатил, звеня, дребезжа, поскрипывая, подминая и плюща искрящимися колесами ночную поземку на рельсах.
Побежал, набирая ход, будоража кварталы своим многоголосым шумом, вспугивая утреннюю темноту неярким желтым светом. Мчал, глотая на остановках зевающих, скучных пассажиров, которые с открытыми глазами досматривали свои сны на холодных сиденьях.
«Он, наверное, спит еще» — думала Шура, привалившись боком к тряской стене вагона. Вспоминала его лицо, молодое и доброе. «С ним, наверно, очень спокойно и прочно», — думала Шура и гадала: как его звать?
Глядя на колючее, льдистое окно, представила себе, как слепо шарят по стенам его комнаты отблески фар ранних машин, как желтые тени касаются его смуглой щеки и, не добудившись, гаснут в синих сумерках.
Утренний сон ненасытно сладок. Это Шура по себе знает. Когда будильник начинает захлебываться, она просыпается сразу, будто от удара током. Но душа ее негодует, противится этой резкой ломке. И хотя Галка вскакивает моментом, включая режущий свет, Шура еще несколько минут лежит с закрытыми глазами, радуясь ласковости постели, растягивая ублажающие минуты тепла и покоя.
Ах, какие это чудные, ненасытные, тягучие, как мед, минуты. Много бы дневных часов отдала за них Шура, не пожалела бы, чтобы понежиться чуть-чуть дольше, прежде чем вынырнуть из-под нагретого ею одеяла в остывшую за ночь комнату, зябнуть, одевая холодное платье. Пол такой ледяной, ноги сразу гусиной кожей покрываются. Приходится прыгать с ноги на ногу, чтобы разогнать дрожь.
А как вспомнит, что скоро бежать темной улицей по скрипучей аллее в депо, еще холоднее делается. А может быть, те минуты тепла и покоя так дороги потому, что скоротечны? И если бы их можно было растягивать до бесконечности, то скоро приелось бы это блаженство?
Больше всего Шура сейчас боялась, что студент изменит своей обычной аккуратности, запоздает или придет раньше и попадет либо в другой трамвай, либо в другой вагон. И тогда не увидит рыжей, как зимнее солнце, Шуриной шапки, не увидит ее зеленых, как лесной крыжовник, таких ожидающих глаз. Это будет так несправедливо к ней, терпеливо мерзнущей без теплого платка и варежек!
Но скоро не стало времени мечтать. Начался час «пик». Пассажиры с боем брали двери, только что приваренные в цехе, и Шура боялась, как бы их снова не оторвали. Тогда она совсем замерзнет.
Некоторые особенно людные остановки трамвай затравленно проскакивал с ходу. За ним бежали и махали руками люди и скоро отставали, немо разевая рты в недобром слове. Шура на этот раз не ругалась с пассажирами, висящими на подножках. Она знала, что они выказывают протест, не торопясь передавать деньги, и вела с ними переговоры добрым домашним голосом, старательно следя за интонацией. Нарочно говорила тише, чтобы голос не звучал надтреснуто и хрипловато.
Как Шура ненавидела теперь свой голос, простуженный в зимнем трамвае! Полгода назад, когда она впервые ехала на кондукторском месте, у нее был чистый и звонкий голос, а через месяц уже кричала грубовато и безразлично: «Двое вошли с передней площадки, передавайте на билеты, не стесняйтесь!» Каждую живинку в голосе глушила, чтобы самой не робеть и не привлекать взглядов.
Пассажиры покорно молчали или добродушно посмеивались. Все они, опытные трамвайные невольники, давно поняли и мирились с тем, что кондуктору можно и прикрикнуть на них и поворчать: служба такая. Попадались среди пассажиров и люди ученые, знающие тонкости далеких Шуре наук. Здесь же куда девалась вся их ученость! Сдавят со всех сторон — не пикнешь. А начнешь роптать, получишь от соседей старое, как трамвай: «Вам тесно — на такси езжайте!» Да еще кондуктор добавит: «Середина, пройдите вперед! Что вас, каждого за руку вести?» Пассажир, натерпевшийся на остановке, становился податливым, едва попадал в трамвайное нутро: безропотно протискивался вперед, строился «елочкой». Кондукторские окрики ему не в тягость. Лишь бы доехать!
Шуре нравилась прямолинейная демократичность трамвая. Заходи кто хочет, становись где удастся или куда вынесут дружные плечи твоих собратьев. Трамвай не «Волга». Ему плевать, какая на тебе шапка: поблескивающая дорогой остью или копеечная цигейка.
Автобус — тот иногда, глядишь, да и промелькнет пустой, не удостаивая стоящих на остановке скрипом тормозов. Укоризненно глядят ему вслед, но что поделаешь: «Заказной» или «Служебный». Не про всякого заказан, не каждому служит.
А трамвай не бывает ни заказным, ни служебным. Он для всех, и никто не своротит его с этого пути. Шуре нравилось глядеть, как униженно приседали женственные «Волги» и пузатые автобусы, в том числе «служебные», когда ее трамвай по-хозяйски неторопливо переползал бойкий перекресток. Предупреждающе Галка позванивала ущемленным шоферам: не суйтесь, это мое право — первым пересекать дорогу! Только одному мне можно подавать голос, трезвонить, как общий городской будильник. Мчи, трамвай, по городу, позванивай что есть мочи!
Студент появился как-то вдруг. Шура укололась о его синие глаза, но взгляда не отвела. Студент по-своему истолковал внимание кондуктора. Пошарив в кармане короткого пальто, подал монету. Сунул в перчатку протянутый билет и стал протискиваться к окну.
— Товарищи, давайте продвинемся! — ласково сказала Шура, и сама пошла, чтобы освободить студенту место возле обогревателя. Вон как замерз: ресницы и шапка в изморози, на щеках бурые пятна. Морозом прихватило, оттирать надо. Пусть погреется возле черного дырчатого ящика со спиралью внутри. Он такой нежный, а ей уж ладно.
Его монетку Шура зажала в руке, отдавая ей свое скудное тепло. Ей казалось, что от этого и студенту хоть чуточку теплее станет. «Неужели не узнал?» — и Шура еще раз, смело, ясно посмотрела в глаза парню. Посмотрела дольше приличного, угнетая стыд.
Студент обескураженно поморгал ресницами: дескать, билет имею. Потом что-то в нем дрогнуло, он словно узнал, вежливо улыбнулся и отвернулся к окну. Так и не заметил скрытую ласку в потемневших от стужи глазах кондуктора.
Сникла Шура, ее лицо сразу побелело обескровлен-но. Хотелось тоже забиться в угол и ничего не видеть. Но кругом были люди, и надо было продавать билеты, объявлять остановки.
От обогревателя студента оттеснили, и там старушка, закутанная в серую шаль, грела руки, ругала мороз. Против старушки взяла злость, да ничего не поделаешь. Шура молчала, боялась раздражением проявить хриплость голоса и только добела прикусила губу.
А трамвай бежал, позванивал, поскрипывал, покачивал пассажиров, и Шура отошла сердцем, объявляла остановки, потому что в замерзших окнах ничего не видно: ни домов, ни улиц.
Монетку студента она спрятала под шубу, в карманчик кофты, в тепло. Она изредка посматривала на него, но видела только стриженый затылок, да большую пушистую шапку, да розовые мочки ушей.
«Что для него трамвай? — думала Шура. — Вот выскочит из вагона и побежит по скользкой дорожке к большому, теплому зданию с тяжелыми дверями и будет сидеть на лекциях, умненький и спокойненький. Тепло ему будет, чисто. Ни тряски, выматывающей душу, ни нервотрепки, и думы в его красивой голове будут тоже красивые и научные».
И вдруг ей стало мечтаться, что она, Шура, строгая и красивая, сидит со студентом за одним Столом й тоже слушает пожилого, солидного дядечку — преподавателя. Круглым, ровным почерком записывает она в тетрадку умные слова, и светло в голове от такого соседства и от всего прекрасного, что она тут видит и слышит.
И тут же мысленно спохватилась, смутилась от нарисованной воображением картины. Нет, видно, не сидеть ей в одной аудитории с этим милым парнем, которого она даже не знает, как звать. С восьмилеткой в институты не принимают. Сколько уговаривал отец: «Учись, Шурка, кто тебя на работу гонит! Слава богу, живы, здоровы, поддержим». Она усмехалась весело, словно зная что-то, чего не знал отец: «Коровам моя грамота больно-то нужна! И без образования молока дадут». А жизнь-то оказалась хитрее Шурки!
— Кондуктор! — голос не насмешливый, скорее сочувствующий. — Я уж третий раз прошу оторвать билет, — говорит ей пожилой мужчина, потирая бурые щеки.
— Ой! — спохватывается Шура, разматывая катушку замерзшими пальцами, потому что, стесняясь студента, давно стянула с рук обрезанные варежки.
— Замечталась девка! — распустила морщины отогревшаяся старушка возле кондукторского места.
Когда студент вышел и, смешно выкидывая длинные ноги, побежал к подъезду института, Шура вспомнила: так и не дала Галке тройной звонок — забыла. Но не пожалела об этом. Что тут смотреть? Нечего смотреть… И вынула из-за пазухи свои варежки.
А вечером в полупустом, а потому особенно холодном и тряском вагоне Шура достала монетку и благоговейно разглядела ее. Это был обычный тройничок, потемневший от времени и многих рук. Шура нежно подышала на монетку, потерла о валенок, и тройничок засветлел благодарно.
Она склонилась лбом к стеклу, глядя в темную полынью окна. Мимо проносились огни ателье и магазинов, бросая зеленые и оранжевые блики на сугробы. По скрипучим тротуарам шли люди. Над ними по-лебединому гнулись серебристые столбы с пронзительными лампами, вокруг которых стыли голубые ореолы.
Эти огни снились Шуре в Лебяжихе, как снятся сейчас ее сестре. Представляла: идешь вечерней улицей, чокаешь каблуками. Хочешь — в кино, хочешь — просто гуляй по аллейке, ловя на себе заинтересованные взгляды городских симпатичных ребят.
Ночью, когда родные засыпали, Шура садилась к окну. Лед на стекле искрился, радужно переливался, и ей грезилось, как идет она, Шура, по звонкому асфальту со своим мужем — высоким, чернявым, очень обходительным городским человеком. Он наклоняется к ней, шепчет хорошие слова, и Шуре хочется, чтобы лебяжихинские девчата увидели ее и позавидовали.
Эх, город, город… Каким беззаботным, сотканным из одних радостей виделся! Как дразнили и манили твои таинственные огни. А теперь они, поблескивая, посвечивая, подмигивая, бежали мимо тебя, мимо трамвая.
— И когда этот мороз кончится… — вздыхала Галка. Она лежала на кровати одетая, не мигая глядела в потолок.
— Обещали оттепель, — откликнулась Шура от печки, поворачивая к подруге разгоряченное лицо. Она не знала, будет оттепель или еще постоят морозы. Просто ей хотелось немного утешить подругу, которая была сильно не в духе.
Купленные в ларьке мороженые пельмени быстро оттаяли в кипятке, набухли и дали крепкий запах. Шура отодвинула крышку кастрюли, помешивала ложкой, чтобы пельмени, всплыв на поверхность, не выплеснули бы на плиту наваристый бульон.
— Вставай, сейчас есть будем, — позвала она, расставляя на столе тарелки. — Ешь, пока рот свеж, завянет — есть перестанет, — вспомнила материно.
— Слышь, Шурчик, — шевельнулась Галка. — Сбегай за красненькой. Внутри что-то такое… скребет.
— А может, не надо? Может, с этого еще хуже будет?
— Мне хуже уже не будет, — вздохнула Галка и встала, поправляя рассыпавшиеся жидкие волосы.
Шура озабоченно поглядела на подругу и тоже вздохнула. Она чувствовала: не вяжется у подруги личная жизнь. Опять ухажёр тянет со свадьбой, может, совсем раздумал жениться. А ведь она только из-за того с ним и крутила.
— У меня тоже неважно, — горько прищурилась Шура и вынула из кармана кофточки ясный тройничок. Подержала на ладони, словцо взвешивала, снова опустила в карман. Ей хотелось, чтобы Галка немного отмякла душой, видя, что и ей тоже не везет.
— Ты что, дуреха, неужто и правда влюбилась? — усмехнулась Галка, присаживаясь к столу и подвигая к себе дымящуюся тарелку.
— А что, разве не такая? — дурашливо засмеялась Шура. — Рожей не вышла, а?
— Рожей ты вышла, ничего не скажешь… Будь я мужиком, влюбилась бы. Да ведь твой студент институт кончит, каким-нибудь серьезным дядечкой будет. Неужто ты ему пара, необразованная-то? Ему с тобой не об чем и поговорить будет.
— Да? — быстро спросила Шура, и улыбка стаяла с лица.
— А ты думала… Знаешь, какая ему нужна? — Галка встала, манерно подняла брови и жеманно прошлась по комнате. Туфли ставила на широкие рыжие половицы осторожно, будто на хрупкий ледок. — Вот так. А на тебя и не посмотрит. Кто ты такая? Трамвайщица. Ему один черт, автомат в вагоне или ты. Получил билет и к окну. В окно-то веселее глядеть. Дорога короче кажется.
— А вот и неправда, неправда! — запальчиво крикнула Шура и отложила ложку.
В окошко несмело постучали. Галка вскочила, отодвинула занавеску, со скрипом отворила форточку. Сизый пар тотчас пополз по ее волосам.
— К тебе… — сказала Галка, оборачиваясь усмешливо.
— Кто? — почему-то екнуло сердце и заторопилось, зачастило.
— Володька. Просит, чтобы вышла. Поговорить хочет.
— Катись он подальше…
— Так и сказать ему?
— Так и скажи…
Галка прикрыла форточку, аккуратно расправила занавеску, села за стол, ежась от холода:
— Думала — студент? А что, прикорми его, как этого, белоглазого. Улыбнись, — он и клюнет.
— Что ты! — вспыхнула Шура и рукой отмахнулась испуганно. Сама мысль показалась нелепой, обидной, противоестественной. — Он не пойдет, он не такой!
— Знаем мы этих чистеньких! — злобно промычала Галка, обжигаясь пельменем. — Только мигни, побежит!
Пельмени оказались не такими вкусными, как ожидала Шура, будто весь вкус вышел паром, расползся по углам, бесцельно растратился. Она поднялась, потерянно прошлась по комнате и легла на кровать лицом к стене. Там, на дешевом матерчатом коврике, шевелилось от ее дыхания привязанное за ниточку развесистое перо из хвоста работящего петуха. Не смог он сманить Ивана в деревню, и из петуха сварили суп. А перышко ей подарил карапузик в красной рубашке. Переливается перышко золотисто.
Галка тоже поднялась из-за стола, прошлась по скрипучим половицам, взяла с окна зеркало. Она долго рассматривала свое отражение и хмурилась. Подавила двумя пальцами прыщик на подбородке, пожевала губами, замечая с горечью ранние морщинки у губ.
— Старею я, Шурчик… Скоро двадцать пять, а жизни еще и не видела. Подумать только: двадцать пять… Крему, что ли, купить? — пробормотала озабоченно. — Кожа какая-то желтая… Эх, Шурка, Шурка, жила бы в своей деревне, доила коров, парное молоко пила. С него лицо розовое делается, свежее. Сравни городских девчат с деревенскими. У городских девчат лица усталые, цвет опять же не тот. Приглядись как-нибудь на улице.
Шура повернулась к Галке, слушала и жалела ее, жалела себя. Мелькнул в памяти белый материн платок.
Королевич приласкает голову тво-о-ю…
Защемило сердце. Вот придет весна, скворцы прилетят в Лебяжиху и будут жить в скворечнике на старой березе в огороде. Как она радовалась прилету этих птиц, блестящих, словно помазанных коровьим маслом!
Отец как-то собирался срубить старую березу — затеняла помидоры. Шагнул с топором, сочно врубил лезвие и вдруг отступил. Над деревом тревожно кричали скворцы. «Как это я забыл про вас, скворчики» — и топор отбросил, негодуя на себя.
— Поговори со мной, — попросила Галка, глядя в окно, на проступающие сквозь лед огни высоких домов. — Тебе еще рано вздыхать. Улыбаешься? Эх, Шурка, Шурка… Ты не скоро постареешь. Улыбка у тебя наивная. Научи…
— Ложись-ка спать! Завтра вставать рано.
— Не усну я. Всякая чепуха в голову лезет.
— А ты ложись и думай о чем-нибудь хорошем, — легче будет. Попробуй, на себе испытала.
Шура улыбалась и думала, что завтра она, наверное, снова увидит своего студента, а ради этого она согласна вскакивать чуть свет и бежать по морозу. И вообще завтра может случиться что-то светлое и долгожданное.
Лежала и думала, и слушала злорадно, как похрустывают за окном неуверенные шаги.