Когда Юрий Гагарин приехал в Саратов, ему сравнялось восемнадцать лет.
Среди поступающих в индустриальный техникум было шестеро отличников, и их должны были принимать по положению без экзаменов. Однако, как и теперь с золотыми медалистами, директор и педагоги устраивали собеседования, которые отличались от экзаменов лишь тем, что не тянули билетов.
Директором был тогда Александр Максимович Коваль, человек интеллигентный, с запоминающимся тонким лицом. А историю вела Надежда Антоновна Бренько, женщина, как мне представилось потом из личного знакомства, скорее суховатого склада, к которой, однако, ученики — и Юрий в том числе — питали многолетнюю искреннюю привязанность. И именно ее дворик в тесноте деревянных крылец, миниатюрных палисадников и кирпичных стен, сдвинутых друг с другом, как бодающиеся лбы, заставил меня ловить отблеск давних дней, когда сюда прибегал раза два или три не ведомый никому будущий почетный гражданин города Саратова.
Шестую осень техникум зачислял студентов, и, хотя война кончилась тоже шесть лет назад, все еще шли учиться бывшие фронтовики с планками медалей и орденов на левой стороне гимнастерки. И вот им-то Надежда Антоновна Бренько отдавала свои симпатии, невольное предпочтение перед вчерашними школьниками. На примере собственного батрацкого детства, о котором я постараюсь найти случай рассказать, она знала, как жизнь «ворует» иногда у человека лучшие годы, и то, что у ее великовозрастных студентов отняла война, ей хотелось бы теперь безотчетным материнским движением хоть отчасти возместить им.
В тот день, когда в числе отличников к директору вошел и Юрий Гагарин, такой бойкий, улыбчатый мальчишка, директор забеспокоился.
— Ну, пусть у него нет жизненного опыта, — шепнул он Надежде Антоновне. — Зато какие четкие знания!
Все учителя Гагарина дружно твердят, что он всегда и всему учился одинаково хорошо. Трудно было даже уловить, существовали ли у него какие-нибудь особые пристрастия? Позже с одинаковым успехом он делал доклады и по физике и по истории.
Потом, когда прошли уже четыре учебных года и близился выпуск, то есть в то самое время, когда Юрий уже твердо знал для себя, что будет не литейщиком, а летчиком, он продолжал учиться так же ровно, увлеченно и старательно.
Признаюсь, это несколько озадачило меня. Было бы вполне естественно — и не в укор ему, — если б все силы он бросил теперь на занятия в аэроклубе, а не на ненужную в будущем технологию литейных печей!
— Как вы думаете, почему он так хорошо учился? — задала я несколько странный вопрос. — Он ведь не был тщеславцем и не стремился во что бы то ни стало к первенству?
— О нет! — воскликнула она даже с некоторым возмущением. — Он был простодушный и жизнерадостный мальчик. Мне кажется, ему просто было все интересно. Все на свете, с чем бы он ни сталкивался. А о том, что у него свои планы, я узнала лишь месяца за три до выпуска. Мы как-то разговорились все вместе — ведь у них была маленькая группа, человек пятнадцать, и за четыре-то года я их всех узнала очень хорошо, особенно потому, что они приходили иногда к нам с мужем домой, особенно когда муж заболел. «Вот, — сказала я им тогда, — сейчас вы еще мои ученики, но я смотрю на вас и вижу будущих инженеров, директоров ремесленных училищ, а может быть, даже и ученых». Ребята приосанились, лишь Юра засмеялся и, приложив левую ладонь к груди — был у него такой излюбленный шутливый жест, — сказал: «А вот про меня вы не угадали. Я не буду ни инженером и ни ученым, а летчиком-испытателем, как Чкалов. Надо же кому-то и Чкалова заменить». Смерть Чкалова была тогда еще у всех в памяти, и слова эти никак не прозвучали хвастовством, а скорее имели трогательный оттенок. Я не отнеслась к ним серьезно. «Зачем же тебе выбирать такую хлопотливую профессию? Никогда не быть дома, кочевать с места на место… Вот женишься… (А его приятель Виктор Порохня громким шепотом тотчас подсказывает имя однокурсницы.) Ну, может, и не на ней, — говорю, — все равно на ком, но жене может такая жизнь совсем не понравиться». В общем, мне казалось тогда, что это обычные мальчишеские выдумки.
— Может быть, Гагарин был замкнутым и просто о нем никто ничего не знал по-настоящему?
— Да нет, — задумчиво возразила она, — он был очень открытый и простодушный.
Как большинство вспоминающих о Юрии Гагарине, Надежда Антоновна запомнила и очень много и обидно мало. Она как бы впитала в себя его образ целиком, не расчленяя на отдельные черты и поступки.
У Гагарина на всех этапах его жизни была удивительная особенность: он постоянно был на виду, но никогда не выделялся. С ним не случалось ни каких-нибудь скандальных оплошек, ни чрезвычайных событий. В те минуты, когда нужна была помощь, требовались сочувствие или хлопоты за кого-то, неизменно и ненавязчиво возникала его невысокая фигурка. Опять же не одиноко, а в окружении товарищей. Великолепное чувство коллективизма — или, иначе, товарищества, дружества — было ему присуще в каждом возрасте.
По обыкновенному же, человеческому счету Юрий продолжал, как и в детстве, оставаться отзывчивым и добрым малым. Неблагодарность не была ему свойственна ни в коей мере, и потом уже, став так необыкновенно знаменитым, он находил время помнить всех своих старых учительниц, находил слова, чтобы их порадовать и вообще был прекрасно щедр в течение всей своей короткой жизни на добрые движения души.
Так, райкомовский работник Анатолий Васильевич Медведков, человек в Гжатске недавний, пришлый, вспомнил, к слову, как ездил с Гагариным, уже кандидатом в депутаты Верховного Совета, в соседнюю Сычовку.
Стояла очень снежная зима. Усталый Гагарин вышел боковой дверью из Дома культуры, где только что окончилась его встреча с избирателями, и пробирался по узкой тропке через сквер. И вдруг заприметил поодаль старушку; она тоже спешила на митинг, да опоздала, завязла в сугробе.
Гагарин подобрал полы шинели, шагнул в глубочайший снег, черпая полные ботинку, вынес старушку на тропку. «Ах батюшки! — всполошилась она. — Я ведь хотела космонавта послушать. Неужто ушел?» — «Нет, бабушка. Это я». Обрадованная старуха стала задавать вопросы. Пока он с ней разговаривал, подвалила толпа из Дома культуры. И так он шел, охотно останавливаясь на каждом шагу, потому что его окружали все новые люди. Они только что слышали его и видели на трибуне, и все-таки им было жалко отпускать его.
В этом маленьком происшествии нет ничего примечательного, кроме того, что оно обогатило людские сердца. А если бы Юрий Алексеевич был жив, он бы, наверно, не смог даже припомнить того вечера.
Непохожесть, неповторимость душевного мира более всего и выявляется в героических судьбах. Все знают об их вершинах, — но как угадать истоки? Зерно и плод, цветы и корень несхожи между собою. К одному итогу подводят совершенно различные предпосылки. А сравнительную ценность человеческих личностей не удалось пока вывести из общих формул. Нет таких формул. И отлично, что нет.
…Но, как ни ровно текла его учебная жизнь, маленькие студенческие накладки случались, конечно, и у Гагарина. Надежда Антоновна припоминает единственную гагаринскую «четверку» по педагогике; она была результатом недоразумения. В дружной группе литейщиков, где старостой был вполне взрослый, даже семейный уже человек по фамилии Некрасов, разумеется, не обошлось и без своей «паршивой овцы». Это был нагловатый и шкодливый молодой человек, которого приходилось вечно выручать от гнева учителей. А однажды даже относить в милицию якобы подобранные им возле пьяного ручные часы…
Так вот, на экзамене по педагогике — надо заметить, что Саратовский индустриальный техникум имел широкий профиль и его выпускники могли впоследствии стать как производственниками, так и преподавателями ремесленных училищ, — на экзамене Гагарин сидел с ним за одним столом. Оба парня только что взяли по билету, и «овца», с первого взгляда поняв, что собственный билет для нее подобен голому камню без единой травинки, стрельнула глазами вбок. Прежде чем Юрий опомнился, произошло мгновенное сальто-мортале: билеты были обменены. Преподаватель заметил неладное («Сшельмовали что-то, а что именно, не могу понять!») и рассерженным голосом вызвал Гагарина к столу. Так пришлось отвечать по чужому билету без подготовки…
Его сокурсница, белокурая Римма Миронычева, ныне Гаврилина, выразила свое впечатление о Юре Гагарине, второкурснике, так:
— Юра был легкий человек…
Его постоянная неистощимая веселость, уменье обернуть любую неловкость в шутливую сторону, неутомимость и добродушие привлекали всех.
Вот у кого-то оказался фотоаппарат. «Сниматься, сниматься!» — тащит Гагарин. Он же придумывает мгновенно «сюжет кадра». Вытащив из кармана фуражку (стояла осень, и парни щеголяли до первого морозца непокрытыми головами), он подкидывает ее вверх, а Римма ловит…
Никто не предполагал тогда, что любой гагаринский снимок станет со временем достоянием истории. И через сто лет архивисты примутся столь же кропотливо искать крохи его биографии, как мы сейчас стараемся по темным намекам восстановить жизнь Магеллана. Да и хорошо, что не знали!
В нашем сознании Гагарин не стал памятником. Мы говорим о нем, как о живом. А те, кто его знал близко, любят уж, конечно, не героя, а прежде всего доброго, верного товарища.
Ведь и Римма Сергеевна, спустя много лет, вместе с мужем и другими однокашниками примостившись на продавленном диване в боковой комнатке, куда сбежали они вместе с первым космонавтом из-за парадного стола, не спросила его: «Какие награды тебе вручали?» — но лишь: «Устал ты, Юрка?»
Это был двадцатилетний юбилей техникума. Его бывшим воспитанникам разослали приглашения. От Гагарина ответа не было, и на это, собственно, даже не обиделись: мало ли у него дел!
А между тем Гагарин, напротив, очень хотел приехать. Только сделать это незаметно, по-мальчишески увернувшись от собственной славы.
Когда он покупал билеты для себя и для жены, он даже взял честное слово с железнодорожного служащего, что тот никому не проболтается о поездке.
Служащий томился неимоверно! И поделился новостью лишь с помощником. Помощник оказался человеком хитроумным: «Но с меня-то он слова не брал?»
Полетели звонки по инстанциям. И когда поезд Москва — Саратов достиг места назначения — увы! — Юрия ожидала торжественная встреча. И митинги, и длинные столы президиумов, и список «мест посещения». Как будто он не знал здесь каждого переулка! Как будто стремился не в город своей юности, где так было бы, наверно, сладко и грустно постоять одному под каким-нибудь памятным деревом или толкнуть заржавелую калитку…
Юрий Алексеевич всегда отличался тактичностью и выдержкой. Наверняка он виду не подал, что его постигло некоторое разочарование. Он только посадил на банкете поближе к себе старых друзей, которые кричали ему через стол: «А помнишь?!»
Он освободил стул для Надежды Антоновны Бренько, повторяя жене: «Валя, это ведь та самая Надежда Антоновна».
И старая учительница до сих пор помнит под своими пальцами его мягкие волосы, когда их три затылка нагнулись и сблизились…
Надежда Антоновна как-то мне сказала:
— У меня мало было своего отдельного счастья. Мое счастье начиналось, когда я входила в класс.
Учительство всегда представлялось ей высшим жизненным назначением.
Когда несмышленым ребенком вместе с матерью-вдовой, беженкой из-под Гродно, она попала в астраханское село на широком волжском рукаве Ахтубе и началась жизнь нищая и неправдоподобно унизительная — ведь за пару башмаков, чтоб зимой пойти в школу, десятилетняя девочка целый день гоняла по кругу лошадей, двигавших водяной ворот, поливное колесо, — о, какой удивительно возвышенной и прекрасной представлялась ей жизнь сельской учительницы; той самой, что из жалости однажды зазвала ее к себе и умыла!
Ночью она тихонько молилась про себя: «Сделай меня учительницей, и больше я ни о чем не попрошу!»
Я думаю, что судьба не так уж плохо обошлась с человеком, если все-таки исполнила его детские мечты.