Высота всегда страшна. Космонавты тоже переболели «предстартовой лихорадкой», когда сердце начинало неистово стучать, помимо воли охватывали тревожные мысли, а на крыле самолета сковывало оцепенение. «И хочу шагнуть за борт, и не могу, — признавался Николаев. — Собрал всю волю, оторвал руки от борта кабины и прыгнул». — «Как оттолкнулся от самолета — не помню, — вторил ему Быковский. — Начал соображать, когда рвануло за лямки и над головой выстрелил купол».
«С раскрытием парашюта у человека снимаются все отрицательные эмоции, настроение резко меняется, приходит чувство радости, — писали позже, анализируя это состояние, Гагарин и Лебедев в книге «Психология и космос». — Люди начинают перекрикиваться друг с другом, иногда даже поют песни». Там же рассказывается история трудного приземления Гагарина и Беляева: сильный ветер сносил обоих к железнодорожному полотну, за которым шли столбы высоковольтной электропередачи, а далее начиналась территория лесоразделочного завода. Приземление на провода и на бревна было одинаково опасным. С места уже сорвался вездеход — «Скорая помощь». Но Гагарин благополучно спустился у самых рельсов, а Беляев, поманеврировав, сел на крышу какой-то пристройки.
Теперь Максимов водил меня по пустому полю… Недалеко по-прежнему виднелся дом, похожий на казарму, палисаднички, сараи. Место было открытое, и к нам сразу набежали мальчишки. Максимов смотрел на них сердито: однажды из-за таких же вот сорванцов он сломал себе ногу. Он прыгал, а мальчишечья стая вопила, задрав головы: «Дяденька, падай, не бойся, мы тебя поймаем!»
— А я бы их в землю вбил, если б упал на них. Вот и пришлось последний десяток метров вертеться, нарушать все правила, чтоб только опуститься подальше.
Но тотчас переменил тему.
— Вы слыхали про «пристрелочный прыжок»? Это спуск в определенное место. Тут надо уметь учитывать всю разность течений воздуха. Ведь ветер не один! Там, на высоте, их одновременно несколько, и все дуют в разные стороны… Помню утро: нудный тихий дождь, земли не видно за пятьсот метров. Собрались мы все под крылом самолета, соображаем, как быть. «Ну, Макс, будем прыгать?» Смотрю на умоляющие глаза Леонова и Волынова — им лишь бы прыгать! Отчаянные ребята. Полетели. Нашли в тучах дырку километрах в пятнадцати от города. А шли в сплошном дожде, аж темно в самолете! Из дырки отыскали ориентиры. Выпрыгнули. И очень стало неприятно: в густом дожде стропы видны, а купола — нет. Кричат друг другу, чтоб разойтись в этом тумане, не запутаться. Все-таки опустились где надо. Никитин обыкновенно выпускал их парами. А по способностям делил на пятерки. В первой пятерке были, помню, Гагарин, Титов, Николаев, Волынов и Леонов… Ну, после прыжков они ехали в гарнизонный душ. До обеда отдыхали. После обеда шли на укладку парашютов. Это довольно канительное дело. Скоро ребята научились укладывать не в парашютном классе, а на брезенте, на солнышке, и управлялись до обеда. После обеда — врачи. К четырем я снова подгонял автобус к гостинице: «Куда сегодня поедем?» — «На речку! В музей!» Они были дружными парнями…
…Юрий Гагарин потом скажет: «Лететь в космос было моим личным желанием».
Они все хотели лететь в космос! Их желания накладывались на стремление века, на приказ командиров, на тревожное ожидание жен, на восхищенное нетерпение друзей. Они знали, что их ждет. Хотели этого. И могли совершить.
Уверенность накапливалась с каждым новым рассветом, когда они гурьбой бежали на аэродром и прилаживали на себе бесформенные пока подушки парашютов. Она возросла в тот день, когда появился наконец припоздавший Быковский, первым прошедший искус одиночеством в сурдокамере. «Ну как? Как?» — жадно спрашивали его, обступив.
Максимов вспоминает, что тот отозвался с великолепной молодой беспечностью: «Да ничего. Чепуха. Отсидел, и все». И тогда внутренняя напряженность разрядилась вполне обыденно: ему стали жаловаться, что в городе скучно, свободного времени почти нет…
Наутро Максимов назначил Юрия подбирать чехлы. Подбирать чехлы, которые срываются с парашютов гораздо раньше приземления и разносятся ветром в радиусе нескольких километров, дело долгое и хлопотное — останешься без ног.
Гагарин и это проделал расторопно, без досады. Он обладал столь ценным в человеке сочетанием юмора и серьезности: к своей работе он относился серьезно, но делал это необременительно для других, оставаясь в обиходе шутником и балагуром. Не было такого тяжкого дела, в которое он не привносил бы чуточку фантазерства и подтрунивания. Когда, казалось бы, его должны сломить горечь или утомление, он по-прежнему сохранял лукавую ровность в обращении.
Как-то, близко к концу парашютной практики, Юрий спросил мимоходом:
— Что это Хмара так нахмурился?
Фамилию Хмара носил завскладом, укладчик парашютов. Вид у него действительно был последние дни унылый и озабоченный.
— Худо, — отозвался Максимов. — До зарплаты далеко, а дети захворали, оба лежат в больнице, и жена там при них. Передачи носить надо.
Юрий оглянулся на Титова.
— Быстренько подписочку?
Герман понимающе вытащил лист бумаги.
— Организуем.
Вдвоем они обошли всех парашютистов…
Собственно, в этом поступке не было ничего выходящего из ряда вон: все охотно пришли на помощь товарищу. Но неладное в выражении его лица первым заметил Юрий. И не отмахнулся от мимолетного впечатления.
Проявляя сочувствие, Гагарин делал это с улыбкой. Он всегда предпочитал помочь человеку и развеять его, чем просто разделить уныние.
Еще раньше мне рассказывала саратовская учительница Надежда Антоновна Бренько, что, когда ее муж умирал в больнице, а у нее был урок в техникуме, она села за стол и горько заплакала. «Ребята, — сказала она, — Юрий Федорович больше не вернется к нам». Юрий Федорович Кузьмин, инженер-литейщик, три года вел в индустриальном техникуме специальные дисциплины, его любили и хорошо знали. Это к нему, больному, прибегали студенты вместе с Юрием в тесную комнатку на втором этаже скрипучего деревянного дома и играли на постели в шахматы…
При трагическом известии парни потупились, у некоторых на глазах выступили слезы. Класс наполнился сопеньем и всхлипыванием.
— А Юра? — осторожно спросила я. — Где был он?
— Юра? — Она глубоко вздохнула, с трудом вырываясь из горестного воспоминания. — Юра, конечно, у двери.
Оказывается, он незаметно подошел к дверям и стоял на страже, чтоб не заглянул кто-нибудь посторонний и не застал плачущую учительницу.
С годами Гагарин, вероятно, менялся во многом. Но одно оставалось в нем неизменным до последнего дня: отзывчивость и доброта. Сострадательный взгляд натерпевшегося с детства ребенка подмечал те мелочи, мимо которых беззаботно проходили другие.
— Мне самым главным, — сказал Максимов, — кажется не то, что Юрий выдержал испытание как космонавт — когда надо, мы, летчики, все выдержим! — а вот что испытание славой достойно вынес, остался прежним, это, по-моему, важнее. И все космонавты потом держались так скромно, может быть, именно потому, что Юра задал им тон. Нет, народ его любит не зря. Он ведь должен был приехать сюда на первую годовщину полета. Как его ждали! Два дня школьники, студенты шли пешком из Саратова сплошным потоком к тому полю, где он приземлился. И люди шли, и машины ехали. В газетах потом писали, что собралось двадцать тысяч. Больше! Старушка Тахтарова, которая его первой встретила из космоса, лежала в больнице: так ее на те дни врачи отпустили. «Где же, — говорит, — мой сынок? Я пирогов ему напекла». Большое было разочарование, когда объявили, что не сможет он прибыть. И все равно до последней минуты верилось… Прыгают парашютисты; один виртуозно опустился прямо перед трибуной — ну все и закричали: «Гагарин! Гагарин!».
Вся парашютная эпопея заняла тридцать семь дней: тринадцатого апреля космонавты прилетели, а девятнадцатого мая получили значки инструкторов парашютно-десантного дела. Кстати, этот так трудно доставшийся ему значок Гагарин носил и после того, как его китель украсила уже Золотая Звезда…
А теперь космонавтов ждала, вслед за Быковским, сурдокамера. Казалось бы, для такого общительного человека, как Юрий, искус одиночеством должен был сделаться особенно невыносимым! Только привычка к дисциплине, «уменье с вдохновением отдаваться будничным заданиям», как скажут потом о нем в прощальном слове друзья-космонавты, только железная воля и крепкие нервы могли бы удержать его в норме.
Так казалось… Но скорый вывод не самый верный. Напротив, мне думается, что именно благодаря своей общительности Гагарин легче других перенес одиночество. Он быстро нашел выход: ему составил компанию… собственный голос. «Доброе утро. Начинаем зарядку», — говорил он, просыпаясь. И целый день проходил в подбадривающей игре с самим собою. Мы ведь уже знаем, как он умел самозабвенно баловаться с детьми. Склонность к взаправдашней выдумке и фантазерству оставалась в нем до конца.
Журналистка Ольга Апенченко издала тотчас после гагаринского полета очень интересную книжку под названием «Труден путь до тебя, небо!». Глава о пребывании Гагарина в сурдокамере особенно впечатляет.
«В комнате работали трое, — рассказывала она. — Врач-психолог, лаборантка и инженер. Но все время чувствовалось присутствие кого-то четвертого. То и дело слышалось: «Он проснулся сегодня раньше…» «Он передал, что чувствует себя отлично…» Он — космонавт. Сейчас он совсем в другом мире. Он много дней не видел людей, не слышал человеческого голоса. «Наверно, это страшно?» — спрашиваю психолога Федора Дмитриевича».
Ведь от одиночества, от тишины самые здоровые люди сходят с ума, у них появляются галлюцинации… Но врач включает ленту записи, и раздается живой, улыбчатый голос Гагарина: «Земля! Я — космонавт. Сегодня пятое августа тысяча девятьсот шестидесятого года. Московское время — восемь часов сорок минут. Приступаю к завтраку. Та-ак… морковное пюре… По случаю вашего прибытия на Землю, Юрий Алексеевич, сегодня праздничный завтрак!»
«Снаружи камера похожа на рубку корабля, — пишет Апенченко. — Здесь даже иллюминаторы. Но они не пропускают дневного света. Камера изолирована от всего — от звука, от света. Даже атмосфера у нее своя».
Однажды все очень встревожились: датчик дыхания «не писал». Спешно включили телевизор, и тогда в полутьме разглядели с облегчением фигуру спящего Гагарина; ладонь под щекой, грудь ритмична вздымается… Уф!
«Лампочки на столе у Юрия замигали. Красная, красная, белая. Он посмотрел в табличку и прочитал: «Поправьте датчик дыхания».
Так, молча, разговаривала с космонавтом Земля. И понемногу он привык к ее немому разговору. Но озорство не оставляло его и в этой унылой обстановке. Он начинал болтать сам, зная, что за толстыми стенами с электронной начинкой его услышат.
«Он вспоминал, кто должен дежурить в тот день, и говорил, даже не требуя ответа. «Зин? А Зин? — доносилось из динамика. — Ты сегодня дежуришь ведь? — спрашивал Юрий лаборантку. — Как там моя Валя? Передай ей, что я тут обжился».
Прошло еще несколько дней. По эту сторону камеры знали, что сегодня затворничеству наступит конец. Но сам Гагарин ничего не подозревал, для него бесконечное время продолжало тянуться и тянуться…
Неожиданно из динамика донеслось странное мурлыканье под нос:
Вот порвались шнурки, —
пел Гагарин.
Пора готовиться к записи…
Сколько мне дали электродов…
Один электрод с желтым шнурком…
Другой электрод с зеленым шнурком…
Третий электрод с красным…
«Мне было непонятно все это, — вспоминает Апенченко, — и Федор Дмитриевич просто объяснил: «Иссякли впечатления в камере. Вот он и ищет новых впечатлений. Поет, как казах, обо всем, что видит».
А в характеристике, составленной перед его полетом, было указано: «Реакции на «новизну» (состояние невесомости, длительная изоляция в сурдокамере, парашютные прыжки и другие воздействия) всегда были активными: отмечалась быстрая ориентация в новой обстановке, уменье владеть собой в различных неожиданных ситуациях. Уверенность, вдумчивость, любознательность и жизнерадостность придавали индивидуальное своеобразие выработке профессиональных навыков».
Работа космонавта состоит из двух полюсов внутреннего состояния: из готовности к риску, небоязни и даже тяги к критическим ситуациям, и в то же время из постоянной самодисциплины, которая исключает возможность зарваться. Обе эти силы, как центростремительная и центробежная у планет, действуют безостановочно, одновременно и составляют суть мастерства новой профессии.